ВАЛЕРИЙ ГАЕВСКИЙ
ПО ТУ СТОРОНУ ОМУТА
рассказ
***
Мое копье летит высоко. Брошенное однажды, оно уже не возвращается. Я даже не знаю, находит ли оно мою Лань, потому что и моя Лань скачет высоко... Звонко скачет моя Лань. Быстрое у нес тело, синие у нес глаза. Когда она смотрит на меня сквозь медленно летящие клочья тумана, когда подпускает она меня на тридцать шагов, не более, когда мраморно-шслковыс рога ее, словно заколдованные косы, так наклонены к ее телу, что никто не может мне объяснить, почему я испытываю трепет и ужас, и странный текучий огонь, мягкий, как стелющаяся зеленая трава, прикасается ко мне откуда-то и пробирает, наэлектризовывает каждый полосок на мое коже, когда Лань моя так невыразимо щедра ко мне - я бросаю мое копье... И она взмывает вслед за ним, обгоняет его, дразнит, множество раз уворачивается от него, смеется и знает, что я тоже смеюсь, глядя вверх... Тогда я понимаю, что в этой игре, в этой недостижимости цели таится великая справедливость. Моя Лань скачет высоко.
Я опишу вам его внешность. Атумо Уноротс (инородец!) – сущий дикарь. Такие экстраординарные плоды еще, случается, вынашивает наша матушка-Земля, как рождала она когда-то многоруких, многосильных титанов, вулканов и прочих строптивых, самонадеянных детей стихни, что покидали ее неутолимое лоно и без всяких верительных грамот, занимались устрашением любого мало-мальски цивилизованного народа. Атумо Уноротс являл собой образец дикаря новейших времен и был представителем океанийской стихии, точнее, той цветущей россыпи островов больших и малых, чье появление на Земле, быть может, и обязано метанию некого бисера, часть из которого была съедена Великой Космической Свиньей... Мы предлагаем трактовать этот образ в меру наших естественно-мистических представлений, которые, вопреки мнению людей ученых, утверждающих чисто земное происхождение прекрасной Полинезии, сводятся хотя бы к тому что изображение ритуальной свиньи до сих пор можно встретить на циновках в полинезийских хижинах. Другой же части читателей-скептиков мы рекомендуем полностью пренебречь этим животным, ибо утверждают также, что оно было завезено сюда европейцами и здесь совершенна не по-европейски одичало. Так вот, об островах... Даже если морс само построило и отшлифовало эти перлы, оно сделало это явно под руководством какого-то всликопроникновснного художника. Мы же признаемся в любви сэру Герману Меллвилу и его бесподобному гарпунщику Квикегу, считая, что пример великой души этого легендарного дикаря во многом подсказал нашего Атумо. И пусть они принадлежат к разным мифам, но все же у них есть свое царствие небесное, где их души, считаем мы, общаются и собеседуют на языках морей, джунглей, кокосовых пальм, коралловых полипов и вообще на языке мудрости и музыки, которыми освящены их родины и их кровь. Но в том и другом случаях мы имеем полное право считать этих людей Колумбами, Тасманами и Афанасиями Никитиными их народов. Оба они бесстрашно отправлялись на разведку огромного, неизвестного им мира цивилизаций, причем, способ, каким Сделал это наш инородец, был еще и чисто контрабандным. Достигнув одного из больших фиджийских островов на утлой лодчонке, Атумо оказался в большой пестрой столице, где весьма тщательно, в течение двух месяцев, осваивался с профессией бродяги. А поскольку бродяг, как известно, нелегкая заносит куда попало, в любую дыру, то и Атумо оказался на арене и в кулуарах столичного аэропорта и уже там продолжил свое образование по части "летного" дела. Океанийская стихия, помноженная на утопическое, но оттого чрезвычайно действенное воображение, принесла свои плоды. Отважный перелет в грузовом отсеке пассажирского лайнера в клетке со ста пятьюдесятью попугайчиками, отправляемыми для продажи в зоомагазинах Калифорнии, - яркое, на наш взгляд, подтверждение способностей Атумо.
Можете себе представить удивление агентов и погрузчиков торговой фирмы, постигшее их при выемке и доставке дорого груза, когда в одной из трех клеток был обнаружен всклокоченный полуголый детинушка, с ног до головы обсаженный синеголовыми висячими, нимфовыми, дятловыми, лори, лорикстами, элегантными, волнистыми и другими пернатыми семейства разговорчивых. Впрочем, что до этих птичек, то они пока еще разговорчивыми не были, как и сам Атумо.
Теперь вот, собствснно, о его внешности. Надо сказать, что инородец очень ревностно относился к своему платью, особенно к набедренной повязке и покрывающей ее короткой цветной юбке, и никакими увещеваниями его нельзя было заставить надеть что-нибудь другое; с той же ревностностью он относился к своей нагрудной и наспинной, если так можно выразиться, "салфеткам" с тесемками, украшенными клешнями раков, раковинами и сушеными водорослями; еще более ревностно он относился к прическе, кстати, не побоимся предположить, что многие океанийские народы относятся к волосяному покрову вообще религиозно: Агумо носил на голове нечто вроде высокого вулканчика, каковой вулканчик был перевязан в верхней части веревкой, выделанной из кожи пальмовой змеи, и образовывал вертикально стоящий сноп. В тело этого снопа были вставлены деревянные палочки разной длины, так что, ежели смотреть сверху, - они представлялись спицами без обода (ободом был сам Атумо!..). Вот несколько этих спиц и были облюбованы одной семейкой попугаев, когда нашего инородца вытаскивали из клетки.
На все вопросы относительно целей своего вояжа, причин, мотивов и побуждений Атумо удовлетворенно кивал головой, означая этим выводы любого характера. Торговцы попугаями, люди достаточно бесхитростные, не стали, тем не менее, передавать свежепойманного "зайца" (да еще такого!) властям, а после некоторых размышлений решили попробовать дикаря в роли живой рекламы. И номер прошел. Попугайчики были, что называется, нарасхват. Когда на экранах телевизоров появлялся гордо-невозмутимый профиль Атумо, а вся хитроумная видеотехника начинала этот профиль медленно поворачивать под ритмичные звуки барабана и бамбуковой свирели, так что профиль постепенно разворачивался анфас, и вся та же семейка попугаев щебетала на голове живописной натуры, перепрыгивая со спицы на спицу, - рекламослушатели немели от восторга. Благодушные отцы семейств, атакованные малолетними отпрысками, тут же принимались обзванивать все городские сервис-службы, В считанные дни цены на попугаев подскочили в пять раз, а все те же малолетние отпрыски, вкупе с пожилыми "юными натуралистками", хотели покупать попугаев не иначе как из рук этого замечательного дикаря. Несчастной торговой фирме, которой весь этот "пернатый бизнес" мыслился делом побочным, пришлось пойти на устроительство специализированного зоопавильона, что и было сделано в рекордно короткие сроки - за неделю. В день открытия павильона местная телекомпания организовала многочасовой благотворительный марафон под названием "Клуб одиноких сердец рыбака Атумо Уноротса". Марафон охватил восемь штатов. В день марафона фирма благотворительно продала тысячу сто двадцать семь попугайчиков, специальным рейсом доставленных из Новой Зеландии, и почти пять тысяч частных руководств по технике обучения птиц разговору на четырех языках. Из всего марафона плоховато удалось, пожалуй, только интервью с самим "рыбаком". Рыбак молчал. Ведущие старались вовсю, и под конец одной из них, самой очаровательной, удалось-таки вызвать Атумо на откровенность: несколькими определенными жестами рук он дал понять, что очень хочет, чтобы ему подарили такое длинное с наконечникам, которое он будет бросать иногда, как привык. Публика была тронута простодушием своего любимца, но насторожилась из-за необычайного желания Атумо иметь боевое метательное копье, и тогда было решено подарить рыбаку короткий "безболезненный" трезубец из лучших арсеналов национального антиквариата.
Напомним читателю, что Квикег повсюду носил с собой освященный в поединках с колоссами морей гарпун, мы же, ввиду сложившихся обстоятельств, вручаем Атумо трезубец, безусловно освящая этим триединство стихий, доступных ведению боя: на поверхности, в воде и внутри себя. Имеющий трезубец, размышляем мы, принадлежит трем мирам, и если ведет бой, то в трех мирах, и если охотится, то поражает три жертвы, и если побеждает, то побеждает трех Я: зверя, рыбу и личный страх. Имеющий трезубец, размышляем мы далее, не сражается, а преобразует, ибо таковы его Сила и его Виденье. Может, и стоило бы начать наш рассказ вот с этой мысли...
Ах, Атумо, Атумо, твоя Лань скачет высоко, хоть и не видел ты ее никогда. Ты и испытать таких ощущений не сумел бы, или мы не сумели бы перевести их с твоего высокородного дикарского языка, больше похожего на “шум тропического ливня, когда полощет он темные джунгли и собирает родники в пальмовых листьях... Ты знаешь, что все короткие и короткоживущие реки твоего острова имеют свой исток не на земле, а в кронах деревьев и трав! Ты не видел Лань, ты не охотился на кашалотов, - это вообще не самое худшее из того, что ты не делал в жизни, - но ты добывал диких свиней, которые не могли устремиться вслед брошенному копью с легкостью игривой лани, но у Лани твоего воображения всегда были заколдованные косы-рога! Не печалься, рыбак, носи свой трезубец с честью, это много лучше, чем служить живым пугалом рекламы. Впрочем, реклама тебе не помешала, благодаря ей ты можешь, например, беспрепятственно передвигаться...
И Атумо стал передвигаться. С попугайчиками на голове, с трезубцем за поясом и с небольшим вещмешком, где держал разную всячину, а также первый и последний в своей жизни капитал: килограмма два долларов, о точном количестве которых имел смутное представление. Он только знал, что эти штуки, как и везде в мире. упрощают передвижение. Атумо вовсе не приходило в голову, что достоинство купюр должно было со временем уменьшаться, и лишь поголовное обращение людей с этими бумагами наводило на мысли о неком священном отправлении и потому безоговорочно им принималось. Наверное, он думал, что мог выразить свою благодарность людям за еду и за ночлег другим способом, который знали на его родине, но большинство окружающих не обладали для этого достаточной чувствительностью. Это обстоятельство больше всего задевало Атумо, заставляло гордо страдать молчаливую дикарскую душу. Когда же все условия сохранения себя и защиты в одной среде требуют от нас нивелировки, освоения обшей морали, - некоторые индивиды утверждают, что эти условия изначально убийственны, поэтому так целенаправленно "заострил" Ахумо свой трезубец на поиск живой привязанности...
Высоко преданный целомудрию своей расы, он в считанную неделю облюбовал весь "розовый" квартал Лос-Анжелеса, убедился в том, что вес "общественного благодарения" в мешке все-таки убывает, а вес внутренних сил так и остается нерастраченным, хуже того, вступает в противоречие с целомудрием расы. Это горькое наблюдение наложило на Атумо новую печать: он больше не поет про себя своих сказочных песен в постелях проституток, не осыпает их безумными "ласками осьминогов", не превращает свое тело в тысячи сексуальных присосок с хоботками, - один долгий протяжный звук мирового простора и, вместе с тем, звук погружения заполняет его. Лишь некоторые из живущих культур знают его аналоги, но память этого звука смеем мы утверждать, точна в каждом народе. Атумо видит сон…
...Белой полоской дышит прибой. В бесконечном солнечном эфире зеленый перстенек острова. Далеко на востоке, у самого края огромной пиалы океана, в полнеба парит лицо... почти невидимое, оно спокойно, и глаза его смотрят поверх вод. На лбу сверкающий жемчугом обруч. В центре обруча, над переносицей, - овальный знак. Именно из этой меты в вечерние часы появляется Лань. "Омерта". - будто слышится отзвук из едва приоткрытых губ... Молчание! По поверхности океана гуляют четыре тысячи вращающихся волчков - это сила покоя. Атумо один на песчаном противне берега. Медленно, как полупьяный, бредет он вдоль прибоя, держа в руках большую пеструю раковину. Изредка останавливаясь, он дует изо всех сил в нее. но ничего не слышит и. пораженный этим, беспокойно взирает на свой одушевленный горизонт. Почему она оглушила меня? Иные, я знаю, покушались на нее, на ее чудесные косы, иные жители ослепительных северных гор и песчаных морей... Я же стою на моей крохотной суше, и мне не за что удержаться здесь, кроме как за белую ресницу прибоя, за край волны! Она не хочет больше нашей игры... Может быть, я ушел слишком далеко от моих золотых мелководий, от просоленных ветров, от пепельных гирлянд тайфунов, от ночных воплей летучих лисиц, ушел от чарующего раската барабанов, от раскаленных красными угольями полян, куда заступаем мы голыми ступнями и движемся, раскачиваемся в круге, словно нанизанные на единый шнурок рыбины!.. Так повторяем мы в перемещении тел узор, что знали еще не родившись, - в памяти родителей, в памяти их и нашей кожи, принимающей этот узор на грудь и на лицо, как подарок первопоселенцев, а потом уносящих этот узор в прохладу синих царств на вечно пышное покрывало нашего Отца. Что же, как не лицо самого Океана, вижу я?
Кто же, как не его дочь, моя Лань? Он в самом деле родил ее в другом мире – в мире своей мысли, в далеких северных горах... Лишь иногда он кидает перед ней свое огромное покрывало - все морские луга и долины, и так забавляется ее резвым бегом и смеется... Что же теперь мешает ему?
Атумо ждет. Он ложится на берегу, запрокидывает голову на самое темя и, вонзив пальцы в песок, почти не дышит. Бесконечно тянется время, остро и ясно оттачивают его чувства четыре тысячи вращающихся волчков. Но это лишь видимая часть силы, какой владеет воображение. Океан нахлестывает на Атумо свои белые хвосты, отрывая их от себя, точно сгустки яркой и подвижной плоти. Когда? Когда же?.. Солнце, лучами своими возбуждаешь ты свой беспрерывный зуд, который люди называют жизнью, и как желает любой камень перевернуться когда-нибудь, так я желаю подставить тебе свою тень! Разогрей мою тень, обожги ее раньше, чем тело! Сделай это, ибо в тени я спрятал больше себя, в тени я спрятал свой покой и свое бесстрашие! В тени я спрятал больше солнца, больше чувств, больше твоих лиц. Разогрей мою тень!..
Солнце уже садилось за пальмовые заросли, а Атумо все лежал, во сне ему казалось, что он умер, что он лежит в зеркальном гробу и вокруг него лежат зеркальные морские звезды и растут зеркальные водоросли, но вдруг какая-то сила подняла его... Он вскочил с места, бросился в воду и поплыл...
С отчаянной решительностью уносил он себя все дальше от берега, великолепно, до изнеможения плыл он в красной немоте, пока хватало закатных лучей, пока не спустился сумрак и пока по уставшему от работы телу не пробежал зябкий призрачный ток. Теперь, казалось Атумо, что он навернул на себя все эти тысячи воображаемых волчков, и содрогнулся он от своего плавания... Нет, это кто-то содрогнулся в нем, кто-то, кого раньше Атумо не знал. Дух, совсем не похожий на Атумо, отчетливо вдруг отделился и воспарил над пловцом. Тело его, обмягшее, засветилось синим огнем и будто воскресало на глазах: медленно распрямляло грудь, подымало голову, медленно размежались темные ракуши век...
"Дух Страны Ом приветствует тебя. Сегодня ты понял, что значит Слышать. Ты будешь уходить, но свой крик оставишь себе... И речь твоя будет далеко от твоих чувств, и чувства твои не исказятся словом. Уходи..."
Атумо напрягся. Дыхание уже не слушалось его. В голове что-то беспрестанно вспыхивало и погасало. Он перевернулся на спину и уставился в черный колодец неба. Что сказали мне? Я тону. Я должен утонуть здесь, сейчас, в полный штиль, утонуть, не сопротивляясь...
Волны захлестывали пловца. Судорожным движением от отвязал от пояса свою раковину и стал дуть в нее последний раз. Густой и мощный звук огласил ночной океан. Раковина захлебнулась на третьем вдохе... Утонул Атумо Уноротс, темнокожий фиджиец, утонул в своем сне дикий ангел. Последним видением, которое посетило его, была Лань, высоко и плавно бегущая в лунном небе...
***
Атумо вздрогнул и оторвал голову от высокой обитой красной лаковой кожей спинки кресла. Саксофон плеснул в зал золотыми брызгами каких-то надсадно-жалостливых звуков. Толстый саксофонист с лицом, усеянным пепельными жучками бороды, зажмурясь и надувая щеки, повис над площадкой крохотной сцены. Как раз именно в этот момент от стойки бара, держа в одной руке фужер, а в другой початую бутылку виски, отвалил один поднабравшийся посетитель. Проходя мимо сцены, он сделал очаровательный дамский реверанс кайфующсму импровизатору и затем повернулся уже в более жесткой манере человека, знакомого с армией, но жесткость получилась чрезмерной, приятеля занесло на развороте и перекрестными переборами ног по диагональной траектории отштормило прямо к столику, где сидел и потряхивал какой-то неродной своей головой наш разрисованный дикарь. Можно без сомнения утверждать, что человека, который плюхнулся в кабинку ночного бара, звали Дэвид Корн, и был он мелким писателником, имеющим за душой пару-тройку нацарапанных одной левой стандартных детективных историй с убийствами и погонями, некоторый флер романтичности, круто замешанный, впрочем, на каких-то не вполне условных рефлексах, доставшихся ему от разных не вполне распространенных занятий. Рассказывали, в частности, что был он в свое время и автогонщиком, и альпинистом, и даже полицейским, но "принятый всеми н отовсюду разжалованный", он сосредоточился на умственной стряпне и "чстверть-богсмной" жизни.
Что дало Атумо, то его психическое состояние характеризовалось таким набором ощущении, которые сравнимы разве что с кессонным шоком, - потирая глаза и почему-то ощупывая вулкан своей прически, он вдобавок еще и молча раскачивался на месте, как маятник метронома. Дэвид Корн, в планы которого не входило столь незадачливое приземление, попытался было встать, опираясь на бутылку и фужер, но от фужера вдруг отломилась пяточка, и тогда Дэвид Корн сполз лицом до уровня стола, чертыхнулся и сообщил буквально следующее:
– Здесь вообще-то ни одна сволочь без страховки не пройдет, знаешь, а?
Атумо, естественно, этого не знал, Атумо смотрел на сцену и ясно видел самого себя, играющею на золотом саксофоне. Дэвид Корн, естественно, никакого Атумо на сцене не видел, но вот от присутствия нашего раскачивающегося дикаря чуть ли не над самой головой по спине четверть-богемного гения побежали отвратительные мурашки. Сделав рсзкую, какую-то обезьянью вскидку всей массой тела вверх, он сел в кресло.
– Слушай, – протянул он, растягивая слова и глядя в упор на Аумо, – а ты... а вы откуда?.. Нет, потрясающе, провалиться мне тут опять! Парень, ты что, всегда так ходишь?.. А что, может, это и приятно, черт его знает! Слушай, эти попугайчикк тебе на голову не гадят, а? Чего молчишь... Нет, ну ты отмочил номер!.. Ты метис что ли? Ни черта я вас, сизых, не разбираю... А-а, ты, напорное, дагон, точно? Точно. Я про пас читал... Календарь у вас какой-то космический... Или это у маня календарь, а у вас Сириус... Тьфу, забыл! Ну ладно. Слушай, а что ото ты псе молчишь? Я тут его комплиментами обвешиваю, как девку, а он... Ты где живешь вообще? Да ты будешь на человека смотреть или нет?
Дэвид Корн не выдержал собственного накала красноречия, схватил Атумо за плечи и развернул его к себе. Атумо не сопротивлялся, напротив, он очень внимательно, с затаенной грустью посмотрел в глаза Дэвиду Корну. Странно, но возмущенный завсегдатай бара больше никак не сумел выразить спою агрессивность и недовольство. Прошла целая минута, прежде чем он сообразил, что все еще держит Атумо, и его руки словно одеревенели. Он заерзал в кресле, разжал пальцы и ощутил новый набег отвратительных мурашек па затылок. И почему он, собственно, так возмущен, что этот ряженый "дагон" не отвечает ему? Разве это самая последняя неприятность? Это, может быть, вообще благо, кто знает?.. Неприятность в другом: вот он, Дэвид Корн, пару минут назад чувствовал себя подвыпившим, а теперь чувствует себя подвешенным, и этот самый контраст давит ему на мозги, и что-то надо говорить... и как-то поступать…
– Слушай, это... как бы тебя назвать... Ну, хорошо, я тебя не знаю, ты, наверное, любишь приходить в этот бар, да? Я тоже люблю, то есть любил... Нет, подожди, допустим, ты меня убедил, и колонизация Америки только началась... Тогда ты беглый!.. Но ты не негр. Ладно. Меня зовут Дэвид Корн. Дай пять, можешь не бояться... Ух, что-то я весь потный!.. Ненавижу влажные ладони! Ну да идем дальше. Стало быть, ты не негр. Ты цветной. Ты просто очень свободный цветной, понимаешь? А полиция таких не любит, я тебе говорю. Вот! Значит, ты откупаешься. А чем ты можешь откупиться? Я-то могу, я такой же, как все, плевать на то, что я писатель! Меня не различишь. В толпе я стандарт, понял? Вот к тебе подойдут и вежливо спросят: "Ты кто такой, руки на стену?!" А ты же не будешь им говорить, кто ты. Да кто это знает! Плевать на то, что у тебя мама, друзья и дети... Плевать на то, что тебя гдс-то там любят. Руки на стену, сукин сын! А где твоя спасительная соломинка? Где твоя личность? Что ты тогда? А ты молчишь и не знаешь, что твои спасительный аргумент – джинсы, голова и зажигалка. Это твоя "личность" на улице, даже "свсрхличность", понял, вот... Вот ежели ты не из Голливуда, ежели ты даже не просто так выделываешься, тебе могут это устроить, парень, раньше, чем мне, я тебе говорю! Ну что, убедил тебя? Молчишь... Ладно, молчи. Ну хотя бы кивни мне в ответ в знак согласия. Смотри... Сделай так... – и Дэвид Корн кивнул, угодив лбом в пробку бутылки, чем ее и запечатал.
Атумо покачал головой.
– А-а! – радостно выпалил Дэвид Корн, потирая ушибленное место. – Вот я тебя и поймал, вот я тебя и поймал, ты не согласен, да?
Атумо снова покачал головой. Дэвид сдержанно кашлянул.
– М-да... Не черта я, дохлый умник, в собственных мозгах не понимаю, а в твоих дагонскнх и подавно! И сколько этой соли не жри, а мудрость врет, парень, и будет врать... Я умру, ты умрешь, а она все будет врать. Дсрьмовый я писатель, дружище. А знаешь, почему? Потому что хотел написать горы, а получился кабак... Это значит, я всю жизнь дальше кабака не выходил, и никаких карабинов, кроме как на бюстгальтерах, не отстегивал... И вся моя страховочная веревка, друг дагон, оказывается, просто дешевые подтяжки крест-накрест, которые мешали сползти моим штанам в приличном обществе!.. Да, тысячу раз да! Слушай, а мне начинает нравиться. Где ты так научился молчать? Наверное, где-нибудь там, на зеленых берегах Мыса Доброй Надежды. Я тоже хочу так молчать, – некоторое время он разглядывал поломанный фужер. – Познакомься, меня зовут Дэвид Корн. Мне надо работать. Я тебе мешать не буду, поселишься в моей квартире... Хочешь, куплю тебе саксофон? Сейчас прямо пойдем, я позвоню, и нам его привезут, такой, как у этого... Пусть ты не говоришь, но ты будешь играть, а я буду перестукиваться на машинке с Тем, ночным писателем! Как, согласен? Согласись, прошу тебя...
Атумо Уноротс кивнул. Чуткое нутро фиджийца распознало в последних интонациях его нового знакомого почти забытую искренность. И когда они выходили из бара и шли бок о бок по ночной авеню, Атумо вытащил из вещмсшка свой антикварный трезубец и с особенной гордостью засунул его за пояс. Увидев это, Дэвид Корн восхищенно присвистнул:
– Хороша парочка: я с живым Нептуном под руку! Ничего себе сюжетец. Но приятно.
***
Так Атумо стал кем-то вроде секретаря у Дэвида Корна. Из всего предложенного в квартире "секретарь" облюбовал себе гостиную и ванную, где, случалось, иногда даже засыпал прямо в теплой воде, разнеженный и надышавшийся ароматическими вспсниватслями, обильно поставляемыми ему Корном. Секретарь вел себя очаровательно независимо и при весьма частичном умении пользоваться бытовой техникой и всеми рецептами цивилизации, производил впечатление гордого слуги-нсумейки, подающего к курице черничное паренье, чем очень забавил Корна н его нередких гостей. Что до саксофона, – Дэвид действительно сдержал слово. Инструмент появился, хоть и не в первую ночь, как было обещано, а на следующий день ценой проданных швейцарских часов и маленькой серебряной табакерки. Это был прекрасный инструмент, такой сверкающий и великолепный, что Атумо принял его со всем священным трепетом, на какой был способен. Правда, поселенец наотрез отказался опробовать его тотчас же. В тот же день он уложил синий футляр с собой на софу и, открыв его, не вынимая инструмента из мягкого красного бархата, уснул вместе с подарком, как ребенок, применивший столь забытое нами правило: чтобы узнать подлинное существо вещи, надо пригласить ее с собой в сон (и не только вещь!). Ввиду такой радости можно предположить, что Атумо Упоротс за свою жизнь должен был переспать с многими вещами: с челюстью убитой акулы, морской раковиной, мешком денег, с трезубцем, с телефонным аппаратом, плетеной корзиной, электробритвой, с резным идоленком, подобием идола острова Пасхи, с подзорной трубой, с погремушкой из пустого кокосового ореха, с яркими цветными книгами, с панцирем черепахи и, наконец, с самым сильным своим впечатлением - саксофоном.
В трезвом состоянии Дэвид очень заботился о своем квартиранте и как мог старался заполнить жизнь Атумо: целыми днями не прекращались его монологи автора боевиков, он успел пересказать все написанное, увиденное и испытанное, притом так удачно развивал любую тему, что не замечал, как многие из них приобретают очертания притч. Ловя себя на этом, Дэвид чертыхался, бегал на кухню, заваривал кофе, курил, ходил по комнате с градусником под мышкой, а убедившись в нормальной температуре, ставил градусник Атумо, и все снова повторялось... Прежде скрываемые страсти выплывали наружу. Бывшего автогонщика заносило на смехотворных поворотах... бывшему альпинисту чудилось, что он висит на отвесном скальникс, прокладывая трассу, бьет крючья направо и налево, но вдруг он обнаруживал себя стоящим на улице в диком страхе не удержать равновесие, потому что у него развязались шнурки па кроссовках, и он, как сумасшедший, упрашивает прохожих остановиться и завязать ему шнурки, - от него шарахаются... Бывший полицейский в полном, так сказать, обмундировании с тяжеленным амбарным замком на груди вместо жетона плаксивым голосом упрашивает какую-то "легкую" девочку заглянуть в его сердце... И ладно, это еще только незначительная часть тех странных эмоций и образов, что переживает он в обычное время. Но по вечерам, когда наступает великий практикум уединения, садясь за машинку, Дэвид слышит звуки какой-то необычайной охоты, мощный протяжный звук, такой непередаваемый и волнующий, что ощущать все предметы в комнате и замкнутое пространство становится нестерпимо, и хотя пальцы его вроде бы лежат на клавиатуре, и он, кажется, продолжает обдумывать свой боевик, но глаза закрываются... Тогда кто-то незримый заходит в комнату, становится сзади, осеняет его голову своими руками и нараспев что-то говорит, говорит, говорит... Дэвид, конечно, ни черта не понимает, ни единого слова, но стол и вся комната вдруг начинают приподниматься и выворачивагься в какой-то фантастический штопор... Дэвид уверен, что Тот, незримый, за его спиной - никто другой, как спящий в соседней комнате Атумо! Но все попытки повернуться, даже шелохнуться - бесполезны, и все стремительней этот сводящий с ума вертикальный подъем... Вот Дэвид словно внутри цветного шара, который расширяется, и тысячи переливов сверкают перед ним... Вот уже цветная оболочка надавила на стены, на потолок, и затрещала каменная скорлупа... Так продолжается по целым часам каждую ночь. Дэвид засыпает за машинкой в полном изнеможении, совершенно уверенный, что он не написал ни единой строки, но утром он обнаруживает зажатые в руке листы бумаги с убористым текстом и, что самое главное и дурацкое, на взгляд Корна, -- текст этот совершенно безграмотный! Мало того, это просто какая-то дилетантски отстраненная ерунда, что-то вроде религиозно-лирического боевика-проповеди. Поистине, может быть, это и чрезвычайно "свежая" струя, но она ни черта не согласуется с тем, что требуется от него по контракту... Так что вот ежели благородный "дагон" и в самом деле совершает над Корном этакий тайный акт благовестия, то нельзя ли поэтому поменять сюжетную канву и поднять художественный уровень, и вообще...
– И вообще, - сказал он после некоторых раздумий в клубах дыма, – ты уже переспал со своим саксофоном, почему же не играешь? Будешь играть? Кстати, я видел у тебя в спальне мой глобус, ты нашел то место, откуда ты родом? Покажешь?
Атумо принес глобус, водрузил его на кухонный стол и сел напротив Корна, задумчиво подперев голову руками. Дэвид взял глобус, раскрутил его и снова поставил на стол.
– Ну и где это место, не помнишь?
Не отрывая одного кулака от подбородка, Атумо выставил вперед свой длинный указательный палец и очень осторожно стал поводить копчиком по бегущей голубой поверхности. Четыре тысячи вращающихся волчков! Сила покоя. Великолепная сила... Голубой шар остановился, упали желто-зеленые листы материков, упали, гладко расправились привычным венцом по сторонам света.
– Ну и где это место? – повторил Дэвид, внимательно глядя на Атумо. Атумо колебался. Дэвид решил подбодрнть его:
– Ты не бойся, я никому не скажу.
Палец Атумо лег на пластмассовый шарик, закрученный на верхнем конце оси глобуса. Дэвид вздрогнул: такого выбора он не ожидал. В голове что-то замкнуло.
–Так, – сказал он, быстро пряча сигареты и зажигалку и карман, – и вообще... Ты, пожалуйста, не беспокойся, я приду сегодня, наверное, "под мухой", и вообще... я могу быть не один, ладно? Если мне будут звонить, не отвечай...
Но Атумо отвечал. Он уже несколько раз без ведома Корна отвечал на звонки: брал трубку и молчал... Там говорили - он отвечал... И тот, кому он отвечал, слышал ответ и... клал трубку.
Через полчаса после ухода Дэвида Атумо достал свои походный мешок, вытащил из пачки стодолларовых банкнот несколько купюр и отправился в цвсточный магазин с твердым намерением купить столько гвоздик, гиацинтов, роз, астр и орхидей, сколько сможет унести на себе. Появление такого неординарного покупателя в магазине оценили по достоинству. Атумо тут же в бесплатное приложение была предоставлена небольшая повозка по типу тех, на которых развозят своих пассажиров рикши. Доверху нагруженная букетами самых пестрых цветов и приводимая в действие тягловой мощью бесподобного Атумо, повозка устремилась по улицам, дразня даже самых скептических наблюдателей.
Преодолев грациозной рысью добрых мили две, отделявших Атумо от прилавка до дома Дэвида, фиджийский купец втащил свое приобретение в грузовой лифт и поднялся на одиннадцатый этаж. Разгрузив цветы, так, что ими заполнился весь холл квартиры, Атумо спустил повозку вниз, где, подозвав к себе нескольких скучающих подростков, под дружное улюлюканье подарил им ее с таким видом, будто одалживал боевую колесницу.
Все оставшееся время Атумо посвятил украшению ложа Дэвида Корна и плетению венков. После тщательной уборки мусора и листьев Атумо вздремнул в ванной с абрикосовым вспсниватслсм, покормил попугайчиков и снова полез в сумку с реликвиями. На сей раз он извлек оттуда небольшую коробочку с набором акварельных красок, уже не раз применявшихся в качестве косметики. Таким вот образом, поплевывая на брикетик синей акварели и растирая ее все тем же указательным пальцем, наш художник, стоя обнаженным перед большим зеркалом, нанес на себя яркую продольную "ватерлинию", разделившую тело на две симметричных половинки от самого лба до пупка. Затем, посчитав количество деревянных спиц в "ободе", Атумо обнаружил две лишние, убрал их, оставив всего восемь. Наконец, обмотавшись свсжсвыстиранной, но нисколько не высушенной набедренной повязкой, Атумо предался размышлениям на полу гостиной, поставив перед собой в качестве медитативных объектов саксофон и глобус. Так просидел он до позднего вечера, не включая свет, в ожидании друга.
Друг заскребся в двери за десять минут до полуночи. Друг действительно был слегка "под мухой", действительно не один и действительно ничего не ожидал... Белокурая девица, которую друг подцепил, вероятно, в самый последний момент, никакой реакции, кроме обыденной в таких случаях, не проявляла. Этот лысеющий писателишка с его шуточками и репликами забавлял ее не более прочих "фотографов": собственно, это давно испытанное не мешало ей виснуть у него на шее и щекотать ею подбородок когтистой лапкой. Дэвид вошел в квартиру, как солдат в полной боевой выкладке.
– Ты посмотри, ты посмотри! – крикнул он чуть ли не с порога в темный сумрак квартиры. – Ты посмотри, кого я тебе привсл, то есть себе... Ну, это неважно... Подожди, крошка, слезь, я так не могу, я совсем ослеп, ты же видишь. – Дэвид щелкнул выключателем н увидел раскиданные по всей ковровой дорожке цветы. – Гм! Ты не обижайся, – изрек он с философским спокойствием, – у нас сегодня какой-то праздничный траур. Проходи, спальня там!
– Ну ты даешь, птенчик!
– Тише, не кричи, ты разбудишь моего дагона! Видишь, как парень постарался, между прочим, цветы мне купил... Тебе много в жизни цветов дарили, а? Идем... – "Птенчик'' засмеялся, подхватил девицу на руки. – У меня сумасшедший дагон, прелесть! Знаешь, откуда он родом? С Северного полюса, я сам видел...
В следующую минуту свет и спальне обнаружил потрясающую картину. Дэвид едва не выронил объект своих сексуальных притязаний... На большой широкой кровати Корна, обсыпанный цветами с ног до головы, держа в одной руке саксофон, а в другой трезубец, неподвижно, как йог в асане, сидел Атумо Уноротс. Увидев Дэвида и его подругу, Атумо сосредоточился, чтобы с достоинством выдержать весь торжественны момснт истины. Ну, естественно, шутка переходила в эксцесс, нервы Дэвида в тот же миг подкосились, особенно они подкосились, когда желанная и белокурая бросила реплику - не убраться ли ей отсюда по добру по здорову.
– Ты что придумал, паршивый дагон, - закричал разъяренный хозяин. - Что за усыпальницу ты устроил?! Да у меня на этих цветах ничего не заработает, понял! Боже, во что ты превратил квартиру! Ты что думаешь, я пришел сюда свадьбу справлять? Вот бес! А деньги, деньги откуда ты взял?..
Атумо медленно и невозмутимо поднимался с постели, потом вдруг резко выставил вперед трезубсц и, извиваясь всем телом, выстукивая дробь голыми пятками по паркету, стал двигаться на девушку. Дэвид выступил вперед и загородил дорогу дикарю. Атумо обходил их справа, так что поневоле пришлось повернуть от дверей и оказаться чуть ли не в центре комнаты. Дэвид не стал больше ждать и занес кулак, но вдруг повалился на кровать вместе с той, кого привел… Комната завращалась и словно растворилась. Кори повернулся, чтобы обнять свою страстноокую находку, но какое-то сильное четвероногое животное со светящейся голубой шерстыо метнулось от него прочь, вниз по каменным каскадам, вниз по серебристому склону горы... Еще не вполне соображая, что происходит, Дэвид вскочил на ноги и побежал следом. Так бежал он, перепрыгивая через расселины и камни, бежал, спотыкаясь, пока теплый густой звук не остановил его. Атумо! Атумо играет на саксофоне...
...Дэвид оторвал голову от стола. В руках, как всегда, смятые плоды ночных бдений. Что опять наколдовал ему этот дикарь? Нет, так невозможно больше работать. Ни к черту такая работа. Он сорвет свои единственный контракт, тогда пиши пропало, и вообще... Адски хотелось курить. Давид отправился на кухню, открыл банку с холодным соком. Некоторое время посидел, держа пальцам дрожащие виски. Что-то беспокоит его. Раздраженно столкнул банку с соком на пол. Пошел в гостиную, отодвинул ширму от дверного проема, заглянул в комнату... Ясно, что душа Атумо здесь не ночевала, зато футляр с саксофоном лежал на маленькой подушке, заботливо укрытый пледом. Атумо, Атумо... Откуда он взял это имя? Ах, ну теперь, кажется, все ясно. Он в ванной, его дикарь, где же ему еще быть. Крадучись, Дэвид направился к ванной, приложил ухо к двери: не плещется ли кто в темноте? Дернул дверь - открыто. Нащупал выключатель с внутренней стороны простенка за дверью, пошел... Никого. То есть нет, конечно, трезубец валялся на кафеле, и ванная была набрана воды. Дэвид подошел ближе, сел на кран купели и потрогал воду. Прохладная, темная. Что за бред? И вдруг совершенно отчетливо увидел свое отражение в ней... Быть не может! Тогда он запустил руку и не достал дна… Знакомое ощущение мурашек на затылке. Вода была морской, с горчинкой, и темнела перед ним неизвестно какой глубиной... Дрожа от ужаса, Дэвид стал раздеваться, сбрасывать вещи прямо на пол, потом залез на боковую кафельную полочку и, вытянувшись по струнке, закрыв глаза и совершенно не веря в происходящее, нырнул солдатиком...
Океан казался белым и словно литым, но в его несуетной подвижности чувствовались вселенские мускулы. Мощно вибрировала его диафрагма, стягивая в лунном отливе нсстынущую плазму, с такой свободой брошенную еще несколько часов назад на берега, на эти желтые ненасытные жабры островов и земель. Утром, с приходом солнца, эти земноводные монстры снова получат свежий ток, по теперь иное время – купол силы в центре океана! Купол силы - одна натянутая капля на поверхности рубина, лишь подтверждающая его чистоту и природность... Но океан - еще большая чистота н природность, чем тот, кто им пробируется!
Дэвид чувствовал потрясающее одиночество, большее, чем все мыслимые - одиночество песчинки, которой чудо судьбы или превращения явило столь поражающее воображение недра, и это странно было думать об океане, как о недрах, но песчинка всегда думает о недрах, ибо лучшие из песчинок возлежат на мантии своих моллюсков и буквально держат их в черном теле. Эти песчинки совершенно забывают, что только собственному эгоизму и этому "черному телу" обязаны они своим будущим величием. Дэвид был далек от величия; барахтаясь в складках своего Моллюска под яркой огромной луной, не зная ни места, ни времени, ни расстояний, ни направлений, борясь с искушением закрыть глаза и проснуться (если такое возможно, а если нет, то постараться хоть что-то сообразить), прежде чем... прежде чем что? Не собираешься ли ты утонуть в собственной ванне? Боже, какая нелепая и скучная параллель! То есть ты о широте, разумеется?.. Увы, Дэвид Корн гуляет не на той широте, что его преподобный нептун-колдун Атумо! Горе Атумо, горе!..
Дэвид перевернулся на спину и поплыл медленно, поочередно закидывая руки за голову. Сердце уже перестало так бешенно колотиться...
Смутны мысли утопающих. Смутны их видения, подобные видениям заблудших в пустыне! И как миражами в пустыне встают города, так в океане миражами поднимаются острова и корабли. Свет и жажда обманывает людей. Сидящие на золотых слитках умирают от голода и одиночества, а нс могущие оставить свои клады становятся призраками. Но что может увидеть ночью пловец, не знающий предела плаванью? Что подхлестнет его или что заставит беречь силы и продержаться хотя бы до утра? Кто это знает, плывущие на закат и плывущие на рассвет? На рассвете усилится холод и желание сна, тогда раздавленный светом и собственной судорогой, возопит пловец... Так кто же тогда те, кто проклинает свое безумие, не исчерпав его? От истощенного и немощного тела отступает болезнь, и те, кто тут стоял и лакомился только что, однажды сбегут, не в силах больше лакомиться, сбегут, раздавленные новым светом и новой жаждой... Смерть только потому и царствует, что довольствуется крохами в отличие от своей свиты, но из всех из них она самая ненасытная. И почему никто не избалует смерть? Это потому, друг Атумо, что таких щсдрсцов свет еще не родил!
Вот его, Дэвида Корна, свет родил. Он вообще чудак, этот свет! Сначала рождает, а потом задумывается. Мы с ним в этом как две капли воды похожи... Две капли воды смотрят одна в другую: одна здесь, а другая - по ту сторону... Нет, в самом деле, какие безделицы: трезубец, саксофон, пишущая машинка... Вот Океан, вот ночь, вот моя мантия, мое "черное тело", что ластится ко мне с нежностью в четыре тысячи вращающихся волчков! Буду плыть и слушать этот вибрирующий звук на одном дыхании... Как же его зовут, Господи?.. Такой ноты, по-моему, и нет вовсе... Я не проклинаю мое безумие, я исцелен им! Буду плыть, и, может быть, ночь родит щсдрсца!
***
Высоко в ночном небе плывет удивительное видение - Лань! Что делает она здесь, над морскими просторами, чье спокойствие передает она? Чье беспокойство питает она? Кто способен остановить на ней в этот час свой взгляд? Будь она левиафаном, исполненным стихии, она могла бы найти своего безумного капитана Ахава. Ах, если бы Ахав владел трезубцем трех миров! Впрочем, что бы сделал он тогда? Разве стал бы он преследовать свое белое наваждение, которому через ненависть объяснялся в своей многосложной, неизлечимой любви? Поистине, его Кит - жрец, а жрецам стихии всегда везло на своих преследователей, так же мнящих себя жрецами. Мы же передаем вам весть иную. Мы сказали: эта Лань летит высоко. И нет у нес охотников, ибо все, кто видел ее однажды, - видел в глазах ее омут, и омутом был исцелен. И тогда охота того человека превращалась во что-то иное - недоступное и священное, сама охота прекращалась, и только ее глубинный образ или звук продолжал звучать в трех мирах ... и хоть мало людей, способных слышать по ту сторону, все же эти люди есть, и они рядом с вами.
Февраль – март 1991 года
Симферополь