-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Наталья_Писарева

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 09.09.2009
Записей:
Комментариев:
Написано: 5402


(Окончание)

Четверг, 04 Марта 2010 г. 17:14 + в цитатник
Слаб человек, каюсь.

Рискуя окончательно переполнить чашу терпения блюстителей туристической нравственности, упомяну еще одно ужасное преступление — посещение парижских кладбищ. Можете упиться возмущением, но я тоже высыпал горсть билетиков от метро на могилу Сержа Гинсбура, а ты, блондинка со стремительным тюркским именем, минутку постояла в задумчивости перед горой желтых цветов, закрывших памятник Далиде. Это никак не может служить оправданием нашим кладбищенским похождениям, но к русским знаменитостям на Сен-Женевьев-де-Буа мы не поехали, зато очень мило побродили в толчее продуктового рынка на Монпарнасе, любуясь желтыми замками сыров, ювелирной платиной свежей морской рыбы на колотом льду и кровавыми горками клубники в картонках.

Мы дошли по набережной от Дорсэ до Латинского квартала, осмотрев все лотки букинистов, у которых можно было приобрести все книжные сокровища мира: первые издания “Прощай оружие!” и “Триумфальной арки”, ранние выпуски “Плейбоя”, виниловые диски королей рок-н-ролла, старые открытки с почтовыми штемпелями и дешевую сувенирную дребедень. Я купил у одного бородача несколько пожелтевших открыток начала века с видами на Нотр-Дам и мост Александра Третьего, а порывшись в развале другого — в Париже каждый русский немного эмигрант, — откопал десять тысяч рублей одной купюрой, заверенные подписью директора “Банка вооруженных сил Юга России”. Банкнота стоила один евро, что свидетельствовало об окончательном падении акций белого движения. На Новом мосту я рассказал тебе содержание известного фильма с Жюльет Бинош, и мы спустились вниз, к Сене, чтобы убедиться, что там все по-прежнему, как в грустном кино о жизни парижских клошаров.

Перечитав последние две страницы и исправив пару фактических ошибок, я еще раз убедился в том, что парижские омонимы и топонимы в тексте ласкают глаз, как бриллианты в ушах хорошенькой женщины. Как вам, например, сияние Гранд Опера, который мы почтили своим вниманием? Почему бы не сделать текст слегка наряднее, даже если для этого потребуется чуточку приврать.

Что касается музейных сокровищ, то данный манускрипт сейчас украсят изумруд Дорсэ, бриллиант Лувра и сапфир Музея фотографии. То бишь уже украсили, прошу прощения.

Я люблю Париж за свободу, которая течет в его жилах. Если вам нужно осмелеть, решиться на что-нибудь важное или кардинально изменить свою жизнь — съездите на недельку в Париж, лучше в мае. Уверяю вас, все получится. Этот город как таблетка от нерешительности. Посидите под застывшим салютом каштанов на бульварах, поплюйте в Сену со всех мостов и пошлите к дьяволу сомнения. Проторчите день напролет за столиком уличного кафе, почитайте какую-нибудь “Русскую мысль”, вдыхая сладкую смесь бензина, кофе и свободы, выпейте чего-нибудь, поразглядывайте прохожих до сумерек — им нет никакого дела до вас, а вам до них. И вообще, вас тошнит друг от друга. Бесспорно, в жизни нет никакого смысла, и, разумеется, вы абсолютно одиноки, как и свойственно человеку, но здесь, в этом чумном городе, мир принимает вас в свои объятия и разрешает немного забыть о страшном. Умирать попрошу в Венецию, жить и бороться можете где вздумается, а обманывать себя пожалуйте в Париж, он существует специально для этого.

О, чудо жизни, растраченной зря! О, октябрь, щемление в груди! О, бесцельно прожитые годы, я ваш жилец, стыдоба и жалость. А ведь как все начиналось, а? Еще в августе клятвенно обещал себе закончить первую четверть без троек, но уже во второй пришлось себя простить и дать время на раскачку. В третьей, решающей, сидел сиднем, а в четвертой судорожно выкручивался, пытаясь сделать хоть что-нибудь, хотя, в сущности, сделать уже ничего нельзя — контрольные написаны на два, словарный запас по немецкому с сентября так и не вырос, химия не тревожит пытливый подростковый ум, а физика ничего кроме тошноты не вызывает, как ни пытался ее полюбить.

Вот план моей жизни — троечника и лодыря. Давать великие обещания и никогда не доводить начатое до конца. Зная, что пасьянс сойдется, лениться сделать напоследок несколько очевидных дежурных ходов. Пробежав лидером два километра, смазаться в последний момент и пропустить вперед задыхающуюся группу нагоняющих. Пусть их, в мечтах я уже победил и стал чемпионом мира. Положив писать, как Хемингуэй, по четыреста слов в день, беспричинно бросать рукопись на триста восемьдесят шестом — на две недели. Вдруг потерять интерес к стихотворению, когда оно уже берет разгон и летит почти самостоятельно, и задышать ровно к грандиозным планам на жизнь, которые еще с утра приятно тревожили тщеславие. Удаляться с поля под свист и улюлюканье завистников, — глупцы, вам и не снились те бездны восторга и счастья, в которые падал я, и никакая победа не сравнится с ними по сладкой боли и замиранию сердца. О, я говорю о тех особенных случаях, когда в припадке презрения и гордыни позволяешь другим выиграть, хотя мог бы и сам. Я перестаю дышать перед телевизором, когда блестящая комбинация, которая вот-вот, неминуемо должна привести нападающего, клуб, сборную к голу, победе, триумфу, — вдруг обрывается на самой высокой ноте из-за нелепой ошибки — о, я уверен, преднамеренной, потому что не бывает в жизни ничего беспричинного, не бывает ничего случайного, и нет на земле никакого везения-невезения, как думают некоторые наивные индивидуумы, все в мире справедливо, и именно поэтому глупо пытаться что-либо исправить, изменить, доказать, это все равно что купить билет на улетевший самолет, взять плацкарту в прибывший поезд, все уже было, все решено, и остается только с холодным сердцем наблюдать за торжеством предопределения, — и коряво сыгравший форвард с незапоминающейся фамилией поднимается с земли, криво улыбаясь, — я узнаю себя.

Что-то всегда отвлекало меня от главной цели, от успеха и борьбы за лучшее. Я скромничал и довольствовался хорошим, понимая, что никогда не стать круглым отличником или победителем жизни, так же, как и не получится из меня отпетого школьного хулигана — породы маловато. Все как-то серо, блекло, невыразительно. Неромантично, второсортно. На том, как говорится, стоим: недостает удали, в глазах страх, голова вечно втянута в плечи, руки разведены в стороны — не то извиняюсь, не то сам себе удивляюсь. Бывают такие в провинциальных картинных галереях — и художник вроде бы известный, однако не первого ряда. И полотно, кажется, талантливое, а как-то ускользает от внимания, может быть, потому, что висит невыигрышно, за колонной, а может, оттого что более удачный вариант остался в столичном каком музее, а этому, губернскому, дали что поскромнее. То ли композиция смазана, не сумел живописец сконцентрироваться на главном и отделить важное от второстепенного. Где у картины центр? Почему на переднем плане какая-то неразбериха? Слишком много линий, слишком много лишних деталей. Я не выдолблен из цельного куска гениальным мастером, который прозревает в каменной глыбе волнующий образ и всего лишь убирает лишнее, а собран из мраморных обломков, валявшихся тут и там и мешавших под ногами горькому пьянице-подмастерью. Хорошо, впрочем, что пригодились, не пропадать же добру, в самом деле. Оно и не пропало, и вот я готов играть третью скрипку и не вижу ничего стыдного в том, чтобы выйти на сцену в маленькой роли без слов. При условии, разумеется, что это лучший оркестр и лучший театр, уж позвольте мне небольшую слабость. Иными словами, я согласен быть литератором средней руки или поэтом третьего ряда — это уже счастье в нашей чудеснейшей из литератур, не правда ли?

Продолжим урок литературного поведения. Прекратите болтать, сядьте смирно, начинается самое интересное. Тема сегодняшнего занятия “Шумиха и успех”. Докладываю я, шумный и успешный. Чему нас учат полотна старых мастеров? Основному правилу литературного успеха. Ради славы надо уметь пожертвовать малым. В шахматной школе похохатывающие в кулак перворазрядники, разыгрывая гамбит, ради грядущего выигрыша дают глупышу-начинающему скушать маленькую одинокую черную пешку, а то и что пособлазнительнее — коня или слона. Он на радостях берет предложенное, открывая диагональный просвет в своих стройных порядках, и тут же откуда ни возьмись врывается великий и ужасный вороненый ферзь, круша все подряд, чтобы незадачливый жадина получил важный жизненный урок и великолепный, поучительнейший мат в три хода.

Брезгливость, как и всякое высокомерие вообще, мешает расчету и хитрости. Надутые болваны в комедиях классицизма всегда бывают обмануты каким-нибудь ловким и обаятельным прохвостом, гордо марширующие, как на параде, армии великих полководцев гибнут от коварных ударов исподтишка, нанесенных более слабым противником, не чурающимся военной хитрости. Черт побери! Удача любит талантливых ловкачей, играющих не по правилам, а не жирных отцов семейств. Ты разыграл первосортный литературный гамбит, и некоторые писатели из тех, что сейчас кусают локти, нарвавшись на эпиграмму-другую, в свое время могли бы быть менее наивными и не покупаться на послушание и ученичество. Многие, многие читают твой белый томик, словно идут по минному полю — авось пронесет. Ба-бах — не пронесло.

Ох вы, торговцы от литературы! Пишете положительную рецензию только на того, кто сочинит такую же о вас. Упоминаете друг друга исключительно по расчету, на тех же взаимных основаниях. Печатаете взамен на публикацию. Полезно дружите, с выгодой приятельствуете, дорожите стерильной репутацией, делаете свою скромную карьерку а-ля Брюсов, а знаете, почему ничего не вышло? Почему лопнули все ваши страховки и уже летите всей бездарной камарильей в тартарары примечаний и забвения, потянув, как скалолазы, за собой один другого, и тщетны все старания и даже на воспоминания и письма надежды нет никакой? А потому, что в ваших сочинениях ни на грош величия замысла, которое отмывает любой позор, а один только бюрократический зуд, надежда на две строчки в литературной энциклопедии. Поздно корячиться, господа, все теперь в дураках.

Страшно, ох как страшно лет так в семьдесят узнать о себе двадцатидвухлетнем правду, прочитать потом в твоих письмах злые, но абсолютно точные, а потому убийственные приговоры о своей пошлой и болтливой персоне. А придется когда-нибудь узнать, если, конечно, буду жив, дорогие товарищи-публикаторы. Страшно, Саша, но я умею держать удар. А вот вам, кто вкладывает под будущие проценты в литературный капитал, наверное, еще и обидно будет. Зря, получается, вложили столько в этого хулигана, хвалили, приручали, давали премии, опутывали связями, печатали в солидных изданиях, терпели пьяного на тусовках, давали протекции, учили жить. А чего вы хотели? Что он будет как вы? Дудки. Он еще вломится с Димой Рябоконем и Ромой Тягуновым к вам в писательский рай, на дачу в Переделкино, с ужасной суррогатной водкой, которую невозможно пить, но придется. Готовьте закусь, вы проиграли. Я, в общем, вывел тут один художественный закон, “О литературном чванстве” называется. За доказательствами дело не станет, но чуток подождать придется.

Что ты мне еще приготовил, а?

Когда мы познакомились, я был поражен: ты следил за собой, как красна девица. Был мнительным и брезгливым. В гостях никогда не ел. Рассказал, что запретил себе мыть руки, которые тер мылом сто раз в день, после каждой дверной ручки. Зайдя ко мне за книгами, застал меня больным, с температурой, и, придя к родителям, напился бисептола, боялся заболеть. Вникал в современные методики и ходил к косметологу удалять с помощью электрокоагуляции маленькое красное пятнышко на носу. Занимался трансплантацией утерянного зуба. Пытался преодолеть крепнущую депрессию уколами витаминов. Пожалуй, боялся смерти. А потом махнул на все рукой.

Сложный человек. Разный. Вы, что сейчас охаете и ахаете, вы недолго бы продержались рядом, зуб даю. А мы общались каждый день с перерывами на день-два в течение пяти лет — так или по телефону. И продолжаем общаться, но уже без помощи электронных устройств. Я приезжал обычно на трамвае. Ты, услышав дверной звонок, быстро включал на кухне CD с Бранденбургским концертом Баха и встречал меня словами: “Ну что, поручик, как почивали? Как настроение?”. Бах, впрочем, играл недолго. Он скоро надоедал, его делали тише, тише, и наконец выключали. Ты по-хозяйски заваривал чай перед долгим разговором. Сидел на шаткой табуретке, поджав под себя ногу, раскачивался, курил. Однажды дораскачивался и упал. А я сломал табурет Высоцкого. Мы жили тогда у Миши, на Охтинской, проездом из Нижнего Новгорода, куда нас зазвал Кирилл Кобрин на какие-то литературные чтения. Впрочем, ты сначала не хотел останавливаться у Миши, предвидя безудержное пьянство, и упросил отца оформить командировку и гостиницу (все твои наезды в Питер были такими командировками). Главной ценностью командировки была гостиница “Академическая” — хороший тараканий угол, по выражению Рейна, ценима она была за удобное расположение, у Двенадцати коллегий. Все близко: и Моховая, и редакция “Звезды”, где всегда имелись компания и свежие литературные новости. Вернувшись из Питера, ты распускал какой-нибудь дополнительный слух, например, что Кушнер купил “Мерседес”, а Битов — домик в Швейцарии. Екатеринбургские поэты верили и страшно злились на “зажравшихся шестидесятников”.

Так вот, ты и тогда, в июне 2000-го, остановился поначалу в гостинице, как мы выражались, “в нумерах”. Но в нумерах не было компании, и ты уже днем заявился к нам с бутылкой дешевого портвейна. Позвонил Кушнеру, и Александр Семенович любезно пригласил тебя в гости. Положив трубку, ты произнес: “Олег, без обид, Кушнер велел, чтобы я пришел один. Будет важный литературный разговор, насчет “Северной Пальмиры”, потом все расскажу, без дураков”. Я кивнул. Через два часа звонит Кушнер и спрашивает у Миши официально: “Михаил Евсеевич? Добрый день, говорит Кушнер. Вы курируете Рыжего?” “Да, вроде как я, Александр Семенович”, — отвечает слегка обалдевший Миша. “Вы не могли бы приехать, — голос стал тревожным и тонким. — Видите ли, Боря, по-видимому, где-то выпил и пришел уже, так сказать, на взводе или, что называется, под мухой. А я купил бутылку водки, не предполагая… В общем, тут нужны двое крепких мужчин, нам с Леной не справиться. Мы в полной растерянности и совершенно не знаем, что делать”. На заднем плане в трубке слышится твой хохот и крики, дескать, сейчас приедут поэты, будем водку пить и стихи читать, а вообще-то ну их на х…, никого не надо. “Могу, Александр Семенович, — Миша расправил плечи и хитро подмигнул. — Здесь находится друг Бориса и тоже поэт, Олег Дозморов. Но ведь придется брать такси, а у нас…”. “Э-э, хорошо, Михаил, приезжайте с Олегом, я оплачу ваши расходы”, — пропел Александр Семенович и, продиктовав адрес и код подъезда, повесил трубку. Миша оживился, как-никак маститый поэт в гости приглашает. Предстояло литературное приключение. Двое крепких мужчин выскочили на улицу, мгновенно поймали тачку до Калужского, вошли в подъезд, взлетели на пятый этаж в тесном лифте.

В изящной квартире Кушнера чудесно пахло домашними котлетами. Литературные беседы, судя по всему, уже закончились, судьба “Северной Пальмиры” была решена. На низеньком столике стояли рюмки, бутылка водки, салат из помидоров в хрустальной салатнице, колбаса на блюдце. Перед нетронутой тарелкой сидел в кресле ты и предлагал Елене Всеволодовне выйти за тебя замуж, мотивируя это тем, что она очень вкусно готовит. Александр Семенович, приободрившись, хлопотал между столом и кухней, усаживал нас и усмехался на твои слова. Я взглянул в распахнутое окно, увидел кипящие на уровне пятого этажа кроны тополей и все понял.

У каждого поэта, прежде чем читать его стихи, хорошо бы побывать дома. Спартанец Заболоцкий, интеллигент Блок, москвич Гандлевский — да мало ли кто еще — что скажет о поэте лучше, чем его угол, кровать, окно и вот эти тополя в нем.

Огромная квартира Некрасова, больше которой только домище Горького. Пушкинская анфилада на Мойке, где уют перемешан с несчастьем, а глядя на крошечный диванчик в библиотеке, ставший одром нашему национальному гению, хочется плакать. Здесь его мучили доктора, и сюда ему принесли морошки. Склад нераспроданных тиражей “Современника”, занимающий всю стену в лакейской. Тщета, фальшивый светский блеск, платья за две тысячи серебром жене, подонки с балов, попросту — убийцы, а тут литературные журналы, стихи, маленький русский литератор в ледяном бешенстве собирается мстить.

Или твоя квартира номер четырнадцать, кодовый замок на подъезде, решетка на лестничной площадке, железная дверь, еще дверь — и небольшая прихожая. Типовая двушка-бабочка: кухня прямо, две комнаты — направо и налево, лоджия, где ты обычно курил, затягиваясь и щурясь похоже на Высоцкого. Лоджия с выцарапанными на кирпиче строчками и бельем на веревке. Потом Борис Петрович в поисках новых стихов бережно спишет все в надежде выцарапать у вечности еще что-нибудь, покажет — а там не ты, конечно, а любимые поэты. Рейн, Гандлевский, Гандельсман. Так вот и попало одно не твое стихотворение в сборник. Не буду писать, чье.

Была другая квартира, родительская, в пяти минутах ходьбы. Там ты писал в крошечной комнатке, печатал стихи и письма на старой пишущей машинке, спал днем (ночью не мог) на кушетке, вскакивая с красными от бессонницы глазами на каждый звонок, болтал часами по телефону, стоя босиком на холодном полу (Маргарита Михайловна приносила стул, кофе и сигареты), строил козни, читал, болел. Первая квартира называлась “У Ирины”, вторая — “У родителей”. Бездомный, выходит, ты был, поручик.

Тем временем в квартире с окнами на тополя события развивались. Ты спал в кресле, оправившийся от первой при виде живого мэтра робости Миша жарко спорил с Александром Семеновичем, держа мельхиор в одной руке и хрусталь в другой, Кушнер с Еленой Всеволодовной вяло оборонялись, я разглядывал обстановку. В прихожей Александр Семенович взволнованно заговорил: “Олег, это ведь запой, настоящий запой. Я абсолютно не мог предположить. Это очень серьезно, ведь столько талантливых людей спилось. Нужно принимать какие-то меры, может быть, даже врачебного характера. Родители знают? Боже мой, ведь еще жена, ребенок…”. Я пообещал сделать все, что возможно, хотя ничего не было возможно. Наконец, мы вышли втроем на ночной Литейный. Тут выяснилось, что хитрец Миша, воспользовавшись тем, что Александр Семенович не знает расценок, взял с него ровно в два раза больше, чем стоила дорога туда-обратно. Разница было мгновенно обращена в вино, а вино выпито, как только приехали. После возлияний Михаил решительно предложил снять проституток. Мы с Борисом склонны были дать отрицательный ответ. Миша сказал, что в таком интимном деле придется обойтись своими силами, сбегал куда-то и через две минуты привел существо женского пола, способное, по счастливому выражению одного екатеринбургского прозаика-кришнаита, одарить мужчину радостями любви. Оказалось, соседка, зовут Таня. По разговору, доносившемуся из прихожей, стало понятно, что Таня за пятьдесят не согласна. После рюмки водки и приятного знакомства с двумя маститыми поэтами с Урала понимание было достигнуто. Хозяин тут же закрылся с ней в ванной, Борис двинул спать, а я решил пожарить картошки, есть хотелось мучительно. Почистил, порезал, вывалил на сковородку и сел на табурет ждать. Сидел, раскачивался, и тут старенький табурет хрустнул и развалился прямо подо мной.

Безымянный плотник, лет пятьдесят назад с матерком пополам за час изготовивший с дикого похмелья этот простейший предмет мебели, не подозревал, конечно, какая славная литературная судьба ждет его крашеное, с круглой дыркой посередине сиденья, детище. А может быть, это был пэтэушник Серега, шестнадцать лет, два привода и ранний алкоголизм? Может быть. Но и Серега не знал, сколько представителей питерской богемы 70-80-х пересидит на белом табурете. Сидит сейчас этот постаревший Серега на продавленном диване перед телевизором, выпивает и смотрит скандальную передачу “про Володю”, и не подозревает, что одним из звеньев алкогольно-наркотического путешествия актера, барда, поэта и стали полчаса бессмысленного сидения на его, Сереги, табурете в кухне молодого ленинградского поэта. Главным гостем его-то вполне карнавальной квартиры был невменяемо пьяный москвич Высоцкий, которого, буквально как куль с картошкой и одновременно как бриллиант, бережно переносили из одной компании в другую. Визит гостя повысил статус мебели, на которой он сидел, до музейного. Табурет стал “табуретом Высоцкого”.

Итак, я клею табурет, и только Мишина прелестница успевает выскользнуть из квартиры, как приезжает Нина Ивановна, мать Миши, из сада. Миша, благодаря нашему приезду пивший третий день, был твердо уверен, что мать приедет завтра, и он успеет посадить нас на поезд утром, свернуть пьянку усилием воли и ледяным душем, быстренько прибрать все следы и вечером встретить мать как ни в чем не бывало. (“Трепанация” нас решительно преследовала.) Так бы все и было, но Мишино “завтра” уже наступило. И видит долготерпеливая, как все матери алкоголиков, Нина Ивановна такую картину. Трое поэтов — один полуголый, в котором она с трудом признает собственного сына, в беспамятстве выскакивает из ванной, другой, со шрамом, храпит на раскладушке, третий, трезвый как стеклышко, что особенно подозрительно, колдует на кухне над останками мебели.

Надо отдать должное многоопытной и решительной Нине Ивановне, меры были приняты незамедлительно: во-первых, бутылка портвейна обнаружена и разбита в мойке, во-вторых, поднят крик, вследствие чего Михаил куда-то исчез, в-третьих, “уголовник со шрамом” изгнан на улицу с вещами. Когда через две минуты, объяснив Нине Ивановне, что “этот со шрамом” не уголовник, а замечательный русский поэт Рыжий, что идти, в сущности, ему некуда, денег у него нет, а завтра утром поезд, что я гарантирую полную тишину и покой, если нам позволят переночевать, и в шесть утра ноги нашей здесь не будет, я выбежал на этаж, ты уже поднимался навстречу с дорожной сумкой в руках и со свежим синяком под глазом, привлекавшим утром внимание всех нарядов милиции от Охтинской до Московского вокзала.

Табурет Высоцкого, заклеенный казеиновым клеем, и сейчас стоит на питерской кухне и исправно принимает, надеюсь, седалища, но уже не пьяной шальной богемы, а трезвомыслящих подруг Нины Ивановны. А Миша живет сейчас в Германии, в маленьком городке Аален, где всех достопримечательностей только памятник рыбе-угрю на площади у ратуши, пьет пиво, купленное на эмигрантское пособие, закусывает этим самым копченым угрем и пишет замечательные и очень печальные стихи, какие писал бы, вероятно, Георгий Иванов, выйди он из несколько иной социальной среды.

Я вернусь отсюда абсолютно другим и буду рассказывать всем, что англичане алкоголики, пьют каждый день, причем женщины наравне с мужчинами, и если пересчитать на месячную норму, получится не меньше, чем у среднестатистического российского алкаша с обязательной еженедельной субботне-воскресной пьянкой. Что барбекю у них значит разжечь где-нибудь на лужайке огонь в переносной жаровне, собраться вокруг с рюмками шерри, оживленно беседовать, пикироваться, а потом наесться на свежем воздухе готового, с кухни, мяса. Помню, я все спрашивал, а когда же, мол, будем мясо жарить — все думали, что шучу, уверяли, что Райан уже все пожарил, сейчас принесет — и двухметровый худющий Райан, ни разу, кстати, не повторившийся за месяц всех этих ту-корс-динер, действительно выносил шотландскую классику, жареные жирные колбаски с бараньей требухой. Что маленькие бутылочки виски двенадцатилетней выдержки, которые я подарил на прощанье Дэниелу и Роланду, они бережно поставили на буфет в парадной столовой, и сомневаюсь, что они его когда-нибудь выпьют. Что Дэниел, специалист, между прочим, по древнегреческой истории и литературе, коллекционирует православные иконы, но не старинные, а современные, которые ему присылает знакомая русская иконописица из Греции. И что как скучны и непригодны для чтения были в школе и университете “Записки охотника” недооцененного нашего Тургенева, настолько милы и волшебны оказались они же, чудом купленные в книжном секонд-хэнде в Эдинбурге и спасавшие меня в замке от книжного голода и тоски по кириллице. Что я покинул Лондон за два дня до взрывов и был как раз на тех станциях метро и ездил на автобусах тех маршрутов, где принятые этой страной, полагающей себя толерантной, и выросшие здесь молодые люди взорвали на себе рюкзаки с грузом обиды, мести и предрассудков.

Молодость, вина, обида, страх правят миром, господа. Мне жалко молодости, но в моем случае причина — она. Я не люблю молодость за бессердечие и глупость, ненавижу ее за бескультурье и жестокость, презираю за пустозвонство и неумение любить. Детство мучает кошек, отрочество — сверстников, подростковый возраст — родителей, юность — любимых. И только повзрослев, мы научаемся беречь близких и до смерти уже изводим только себя.

Когда Рома Тягунов сказал, что сейчас приедет ко мне с ржавой бритвой, и повесил трубку, я не поверил, но испугался. Не поверил потому, что Рома сам всего боится, например, ментов, которые, по его словам, прослушивали телефон и в отсутствие хозяев регулярно обшаривали ничем не примечательную квартиру на первом этаже хрущевки по улице Сурикова. Роман оставлял секретные ниточки на двери и залеплял жевательной резинкой перепиленную решетку на окне гостиной, чтобы если что успеть взять “пакет”, сигануть на улицу и оставить милицию с носом и с включенным телевизором, но без искомого. Надя быстро находила жвачку и вызывала мастеров, они снова приваривали решетку. Рома перепиливал опять, в другом месте. Еще Рома коллекционировал литературные “нет” — у него была солидная пачка письменных отказов из толстых журналов и издательств, он просил именно письменные, или в те времена, когда он желал известности, редакторы обязаны были отвечать на бумаге, не знаю. Роман коллекционировал электросчетчики и пишущие машинки, которые добывал у друзей обманным путем и разбирал до последнего винтика, мстя таким образом за долгое непечатание дальней родственнице станка Гутенберга. Однажды жертвой его страсти пала и моя механическая раздолбанная “Ортех”, купленная мне на поступление в университет и ставшая соавтором всех рукописных 20-страничных сборников, которые тогда по какому-то дурацкому ритуалу считалось нужным издавать в четырех экземплярах и дарить друзьям и любительницам поэзии (советский атавизм исчез после первой же публикации в “Урале”). Машинки было жаль, и я, рассердившись, забрал у Романа свежий его трофей — новенькую, в масле, портативную “Башкирию”, которую потом подарил Тиновской. Ленка на ней печатала криво, почти без знаков препинания, но все-таки печатала, а написать от руки не смогла бы ни за что — графофобия. Ты предупредил Рому, что к нему едет в бешенстве Дозморов, и он отдал мне машинку безропотно, обеспечил сеткой для переноски и даже донес механизм до трамвая. За что Рома ненавидел электросчетчики, не знаю, но в голове его постоянно крутились различные литературно-коммерческие проекты. Например, реклама магазина “Верона” в виде переделанных строк из “Ромео и Джульетты” или слоган для официального дилера “Тойота — ощущение полета”, за который, как вдохновенно врал Роман, ему заплатили пять тысяч долларов. Усомнившимся, например Диме Рябоконю, демонстрировалась соответствующая банковская расписка.

Премию “Мрамор” придумал Роман. Несколько его друзей-наркоманов работали в фирме, занимавшейся изготовлением надгробий из разных долговечных природных материалов, в том числе, если у заказчика или у родственников “клиента” был бюджет, из благородного белого мрамора. Образцы малых архитектурных форм, уже готовые заказы с выгравированными именами и датами, а также те, что были в работе, живописно лежали и стояли там и сям во дворе фирмы, терпеливо и молча ожидая владельцев. Территория фирмы в самом центре города выглядела как репетиция небольшого, но богатого сельского кладбища, что Василия Андреевича навело бы на определенные мысли, а может быть, и элегические позывы, если бы он побывал в Екатеринбурге не с будущим Александром Вторым Освободителем, а году так в 2000, когда разворачивались описываемые события, но даже думать об этом, конечно, безумие. Рому же этот вид навел на мысль о литературной премии в области поэзии.

Премировать победителя конкурса на лучшее стихотворение о вечности предполагалось прижизненным мраморным памятником в виде раскрытой книги с его, победителя, произведением, высеченным в камне. Имя премии было дано по названию генерального спонсора — ООО “Мрамор”, памятники архитектурных форм. Но это, так сказать, только надводная часть проекта.

Подводной частью замысла было зарабатывание денег, и она-то и стала причиной закрытия премии и всего остального, хотя после пары объявлений в газетах нас завалили рукописями вожделеющие славы графоманы. Дима подозревал Рому в перехватывании и присвоении средств, выделяемых владельцем “Мрамора” на раскрутку премии и оплату работы жюри. Мы с Борисом, хотя все было ясно как день, Диминых сомнений не рассеивали, а, напротив, всячески подогревали. Пару раз очень смешно и жестоко Диму разыграли. Но заигрывания с лысой так просто не проходят, факт.

Рома брал у “мраморщиков” деньги под премию, базару ноль. И, как выяснилось потом, после ужасной развязки, немалые. Осенью они стали требовать от Романа рекламной отдачи от премии в виде телеинтервью и статей в прессе, либо возврата вложенных средств. Одно интервью нам удалось организовать, потом дело застопорилось. Рома испугался не на шутку (фирма была с криминальным душком) и попытался повесить дела с владельцами “Мрамора” на меня. Звонит неприятный тип Антон, коммерческий директор фирмы, и, затягивая по-наркомански слова, сообщает, что Рома завтра уезжает в Тюмень работать в предвыборном штабе кандидата в губернаторы, и он, Антон, ждет от меня медиаплан на месяц. Про Тюмень Рома сочинил, чтобы сбежать от кредиторов, я это знал. Предупрежденный Димой, отвечаю, что давно, как и Рыжий, вышел из жюри премии и ничего делать не буду, поиграли и хватит, ищите Тягунова и справляйтесь у него. Про выход из жюри, кстати, — истинная правда. Через пять минут звонит Роман и обещает приехать с ржавой бритвой. Набираю тебя, смеясь, рассказываю историю, а по спине мурашки. Ты, как назло, нетрезвый в тот момент, отнесся ко всему серьезно, звонишь Роману, забиваешь с ним стрелку у Дворца спорта, это ровно посередине пути от тебя до него, и бежишь бить морду. Выглядел ты, наверное, угрожающе. Рома, по твоим словам, убежал в темноту как заяц, еще завидев тебя издали, и мы больше его никогда не видели. Через полтора месяца, рано утром 30 декабря 2000 года, Рому Тягунова нашли выброшенным (или выбросившимся) с пятого этажа дома по улице Челюскинцев, где был какой-то притон.

Ты заплакал, когда я позвонил и сообщил тебе о Роме. Ты его любил. На похороны 2 января мы не пошли, я из-за гриппа, ты боялся сорваться. Ромину гибель так и не раскрыли. Ни по милицейским каналам, ни по криминальным. Город шипел слухами. Верников обзванивал всех с известием, что Рыжий — следующий…

После этого уже никто не мог тебя остановить, поэтому никто и не остановил. Ты взял всю вину на себя, и это она сдавила тебе горло ранним утром ноль седьмого ноль пятого в родительской квартире на улице Шейнкмана. Вину — я знаю за что. За трагическое несовпадение будущего с прошлым. За то, что время не вернуть, и детский рай, и любовь тоже. За то, что все проходит. Ты захотел назад, поняв, что тут ты бесполезен. Ты попросил слишком сильно, и там, некоторое время помедлив, уважили. И это был выбор свободного человека, и поэтому надо бы перестать чувствовать вину за случившееся. Если мы все же когда-нибудь встретимся, я обниму тебя и повторю последнюю строчку стихотворения про “два хороших друга, два врага”, которое ты прочитал мне однажды, только изменю грамматическое время с прошлого на настоящее. А пока подождем, нам скоро принесут сандвичи, суп и салат, осталось недолго.


Июнь-сентябрь 2005

Хоторнден — Москва

 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку