Катина хитрость
удалась. Алексей Иванович, видимо, намеревался тут же разрешить проклятый вопрос: за какую правду бороться таким, как Катя, - безземельным и безлошадным.
Это было бесплодное занятие у плетня под черешней, на которую глядела Катя. Ей захотелось сорвать
две, висевшие сережкой, черные ягоды, но она продолжала тихо стоять перед Красильниковым, только в больших глазах
ее, озаренных небом, мелькали искорки юмора. - Если мы, мужики, вас, городских, кормим, - значит, вам нужно стоять
за нас, - сказал Алексей Иванович, усиливая впечатление решительным жестом. - Мы,
крестьянство, против немцев, против белых, против коммунистов, но за сельские вольные Советы. Понятно? Она кивнула. Он продолжал
говорить. Тогда она поднялась на цыпочки и левой рукой, так как на правой было разорвано под мышкой, сорвала две ягоды: одну
положила в рот, другую стала крутить за хвостик. - Быть бы мне деревенской - все бы стало ясно, - сказала она и выплюнула
косточку. - Сколько раз слышала: родина, Россия, народ, а что это такое, - вот вижу в первый
раз. - Она съела вторую ягоду, оглядывая Алексея Ивановича, его золотистую на свету бородку,
раскинутый на груди кожух, крепкие ноги, страшное вооружение. - Народ, народ, - проговорил он, все больше смущаясь, - невидаль, конечно,
небольшая... Но своего не отдадим. - Он крепко схватился за кол, торчавший
из плетня, пробовал - прочен ли. - Жестоко будем воевать хоть со всем светом... Вам, Екатерина Дмитриевна, не
меня - наших бы анархистов послушать, они мастера говорить... Только уж... (Брови его шевел
ьнулись, глаза пытливо скользглаза пытливо скользнули по Кате.) Беда с ними - ерники неудержимые, алкоголики... Пожалуй, что вас не стоит им и показывать... - Пустяки, - сказала Катя. - То есть
как пустяки? - Так, я не маленькая, с этим ко мне не сунешься. - Это вы хорошо говорите... У Кати дрогнул подбородок, улыбаясь, потянулась опять к
черешневой ветке.
Чувствовала, как все тело пронизывает, ласкает солнечный зной. И это был сон наяву. - Все-таки, - сказала она, - что же я могла бы у вас делать, как
вы думаете, Алексей Иванович? - По просветительной части... У батьки заводится политотдел...
Говорят, газету свою хочет завести. - Ну, а вы? - Я-то?.. (Он опять взялся за кол, тряхнул плетень.) Я простой боец, возничий на пулеметной тачанке, мое место -
в бою... Вы, Екатерина Дмитриевна, сначала пообсмотритесь, сразу, конечно, не решайте. Я вас сведу с невесткой, братаниной женой
Матреной. Мы вас, что ли, в семью примем... - А батько Махно приказал мне прийти
вечером ногти ему чистить. - Что?! - Алексей сразу схватился обеими руками за пояс под кожаном, даже нос у него
заострился. - Ногти?.. А вы что ему ответили? - Ответила, что я - пленная, - спокойно сказала
Катя. - Ладно. Пошлет за вами - идите. Но только я там буду... С крыльца в эту минуту, трепля
фартуком, сбежала толстая Александра. - Едут, едут! - закричала она, кидаясь отворять ворота.
Издалека были слышны крики "ура", отдельные выстрелы, топот коней. Возвращался батько с армией. Катя и Алексей вышли на улицу. Туча пыли поднималась над шляхом. На буграх,
мимо мельниц, мчались всадники, тройки. Головная
часть армии входила в село. Кругом крутились мальчишки, бежали девки. Мокрые, вспененные лошади раздували боками. Махновцы стояли на
телегах, в пыли, в поту, с заломленными шапками. В тачанке с развевающимися краями персидского ковра ехал Махно. Он,
подбоченясь и держа у бедра баранью шапку, сидел на снарядном ящике. Бледное лицо его застыло в напряжении, запекшиеся губы были сжаты. За
ним во второй телеге ехали шесть человек, городского вида - в пиджаках, в мягких шляпах, в соломенных фуражечках, все с длинными
волосами, с бородками, в очках: анархисты из штаба и
политотдела. 8 Пять месяцев Даша Телегина прожила одна в опустевших комнатах. Иван Ильич, уезжая на фронт, оставил ей
тысячу рублей, но этих денег хватило ненадолго. По счастью, в квартиру ниже
этажом, откуда еще в январе бежал с семьей важный петербургский сановник, вселился бойкий иностранец Матте, ск
упавший картины, мебель картины, мебель и всякую всячину. Даша продала ему двуспальную постель, несколько гравюр, фарфоровые безделушки. Она равнодушно
расставалась с вещами, хранившими в себе, как старый запах, отболевшие воспоминания. С прошлым все, все было покончено. На деньги, вырученные от продажи, она прожила весну и лето. Город
пустел. В часе езды от Петербурга, за
Сестрой-рекой, начинался фронт. Правительство переехало в Москву. Дворцы гляделись в Неву расстрелянными,
пустынными окнами. Улицы не освещались. Милиционерам не было большой охоты охранять покой все равно уже обреченных буржуев. По вечерам появлялись на улицах страшные люди, каких
раньше никто и не видывал. Они
заглядывали в окна, бродили по темным лестницам, пробуя ручки дверей. Не дай бог, если кто не уберегся, не заложился на десять
крючков и цепочек. Слышался подозрительный шорох, и в квартиру проникали неизвестные. "Руки вверх!" - бросались на
обитателей, вязали электрическими проводами и затем не спеша выносили узлы с добром. В городе была
холера. Когда поспели ягоды, стало совсем страшно: люди падали в корчах на улицах и на рынках. Повсюду
шептались. Ждали неслыханной беды. Говорили, что красноармейцы сажают на картуз пятиконечную звезду кверху
ногами, - и это есть антихристова печать, и будто в запертой часовне на мосту лейтенанта Шмидта стал появляться "белый муж", - и это к тому, что беды ждать надо от великих вод. С мостов указывали
на погасшие заводские трубы, - в багровом закате они торчали, как "чертовы пальцы". Фабрики закрывались.
Рабочие уходили в продовольс
твенные отряды, иные - по деревнотряды, иные - по деревням. На улицах между булыжниками зазеленела травка. Даша выходила из дому не каждый день и то только по утрам - на рынок, где бессовестные чухонки заламывали за
пуд картошки две пары брюк. Все чаще на рынках появлялись
красногвардейцы и стрельбой в воздух разгоняли пережитки буржуазного строя - чухонок с
картошкой и дамочек со штанами и занавесками. С каждым днем труднее становилось добывать провизию. Иногда выручал тот же Матте, выменивая старинные вещицы на консервы и сахар.
Даша старалась меньше есть, чтобы меньше было хлопот. Вставала рано. Что-нибудь шила, если бывали нитки, или
брала книжку, помеченную тринадцатым, четырнадцатым годом, читала - только чтобы не думать; но больше всего думала, сидя у окна: вернее, мысли
ее блуждали
вокруг темной точки. Недавнтемной точки. Недавнее душевное потрясение, отчаяние, тоска - все словно сжалось теперь в этот посторонний комочек в мозгу: остаток болезни. Она так похудела, что стала похожа на
шестнадцатилетнюю девочку. Да и всю себя чувствовала снова по-девичьи, но уже без девичьей игры. Проходило лето.
Кончались белые ночи, и мрачнее ра
зливались закаты за Кроншзакаты за Кронштадтом. В открытое окно с пятого этажа далеко было видно: пустеющие улицы, куда опускался ночной сумрак, темные окна домов.
Огни не зажигались. Редко слышались шаги прохожего. Даша думала: что же будет дальше? Когда
кончится это оцепенение? Скоро осень, дожди, снова завоет студеный ветер над крышей. Нет дров. Шуба продана. Может быть, вернется Иван Ильич... Но будет
снова - тоска, краснеющие угольки в лампочках, ненужная жизнь. Найти силы, стряхнуть, оцепенение, уйти
из этого дома, где она заживо похоронена, уехать из этого умирающего города!.. Тогда
должно же случиться что-то новое в жизни. Первый раз за этот год Даша подумала о "новом". Она поймала себя на этой мысли, взволновалась, изумилась, будто
снова сквозь завесу безнадежного уныния почудились отблески сияющего
простора - того, что пригрезился ей однажды на волжском пароходе. Тогда настали дни грусти об Иване Ильиче: она жалела его по-новому, по-сестриному, с жалостью вспоминала его
терпеливые заботы, его в конце концов никому не мешающее добродушие. Даша отыскала в книжном шкафу три
белых томика стихов Бессонова - совсем истлевшее воспоминание. Прочла их перед вечером, в
тишине, когда мимо окна летали ласточки, как черные стрелки. В стихах она нашла слова о своей грусти, об одиночестве, о темном ветре, который
будет посвистывать над ее могилой...
Даша помечтала, поплакала. Наутро достала из сундука, из нафталина, платье, сшитое к свадьбе, и начала его переделывать. Как и вчера, летали
ласточки, светило бледное солнце. В тишине далеко раздавались редкие удары, иногда - треск, тяжело что-то падало на мостовую: должно быть, в
переулке ломали деревянный дом. Даша не торопясь
шила. Наперсток все соскальзывал у нее с похудевшего пальца, один раз чуть не упал за окно. Вспомнилось, как с этим наперстком она сидела на сундуке в прихожей у сестры, ела мармелад с хлебом. Это
было в
четырнадцатом году. Катя погоду. Катя поссорилась с мужем и уезжала в Париж. На ней была маленькая шапочка с трогательно-независимым перышком. Уже в дверях она обернулась, увидела Дашу на сундуке,
спохватилась. "Данюша, едем со мной..." Даша не поехала. А
теперь... Перенестись в Париж... Даша знала его по Катиным письмам: голубой, шелковый, пахнущий, как коробочка
из-под духов... Она шила и вздыхала от волнения. Уехать!.. Говорят, поездов нет, за границу не выпускают... Пробраться бы пешком, идти с котомкой через
леса, горы, поля, синие реки, из страны в страну, в дивный, изящный город... У нее закапали слезы. Какие глупости, ах, какие глупости! Повсюду
война. Немцы стреляют в Париж из огромной пушки. Размечталась! Разве
справедливо - не давать человеку жить спокойно и радостно... "Что я сделала им?.." Наперсток закатился под кресло,
солнце расплылось сквозь слезы, с пустынным свистом носились ласточки: этим-то хоть бы что, -
были бы мухи и комары... "А я уйду все-таки, уйду!" - плакала Даша... Затем в прихожей послышалось
несколько редких и настойчивых ударов в дверь. Даша положила иголку и ножницы на подоконник, вытерла глаза
скомканным шитьем, бросила его в кресло и пошла спросить - кто стучит... - Здесь живет Дарья Дмитриевна Телегина?.. Даша вместо
ответа нагнулась к замочной скважине. С той стороны тоже нагнулись, и в скважину осторожный голос проговорил: - Ей письмо из Ростова... Даша сейчас же открыла
дверь. Вошел неизвестный в измятой солдатской шинели, в драном картузишке. Даша струсила, отступила, протянув
руки. Он поспешно сказал: - Ради бога, ради бога... Дарья Дмитриевна, вы меня не узнаете?.. - Нет, нет... -
Куличек, Никанор Юрьевич... помощник присяжного поверенного. Помните Сестрорецк? Даша опустила руки, вглядываясь в остроносое,
давно не бритое, худое лицо. Морщинки у глаз, внимательных и
быстрых, говорили о привычной осторожности, неправильный рот - о решительности и жестокости. Он был похож на
зверька, высматривающего опасность. - Неужели забыли, Дарья Дмитриевна...
Был тогда помощником у Николая Ивановича Смоковникова, покойного мужа вашей сестры... Был в вас влюблен, вы меня тогда еще здорово отшили... Вспоминаете?
- Он вдруг улыбнулся как-то по-позабытому, по-"довоенному",
простодушно, и Даша все вспомнила: плоский песчаный берег, солнечную мглу над теплым и ленивым заливом, себя - "недотрогу",
девичий бант на платье, влюбленного Куличка, которого она от всей своей высокомерной девственности презирала... Запах
высоких сосен, день и ночь важно шумящих на песчаных дюнах... - Вы очень изменились, - задрожавшим
голосом сказала Даша и протянула ему руку. Куличек ловко подхватил ее, поцеловал. Несмотря на шинелишку, сразу было видно, что эти
годы служил в кавалерии. - Разрешите передать письмо. Разрешите пройти куда-нибудь снять сапог... Оно, разрешите, у меня в портянке. - Он
многозначительно взглянул и прошел за Дашей в пустую комнату,
где сел на пол и, морщась, принялся стаскивать грязный сапог. Письмо было от Кати, то самое, которое она передала в Ростове
подполковнику Тетькину. С первых же строк Даша вскрикнула, схватилась за горло... Вадим убит!.. Не поспевая глазами, пролетела по письму. Жадно перечла еще раз. В изнеможении
села на ручку кресла. Куличек скромно стоял в отдалении. - Никанор Юрьевич, вы видели мою
сестру? - Никак нет. Письмо мне было передано десять дней назад
одним лицом; оно сообщило, что Екатерина Дмитриевна уже больше месяца, как покинула Ростов... - Боже мой! Где же она?
Что с ней? - К сожалению, не было возможности расспросить. - Вы знали ее мужа? Вадим Рощин!..
Убит... Катя пишет, - ах, как это ужасно! Куличек удивленно поднял брови. Письмо так дрожало у Даши в худенькой
руке, что он взял его, пробежал те строки, где говорилось о Валерьяне Оноли, рассказавшем о смерти мужа... Угол рта у Куличка недобро пополз кверху: - Я
всегда думал, что Оноли способен на подлость... По его сообщению выходит, что Рощин убит в мае. Так? Очень
странно... Сдается мне - я видел его несколько позже. - Когда? Где? Но тут Куличек
вытянул хищный носик, колюче уставился на Дашу. Впрочем, продолжалось это лишь секунду. Дашины пылающие волнением глаза, цепляющиеся холодные пальчики яснее ясного говорили, что
тут дело верное: хотя и жена красного офицера, но не предаст.
Куличек спросил, придвигаясь к Дашиным глазам: - Мы одни в квартире? (Даша поспешно закивала: да, да.) Послушайте, Дарья
Дмитриевна, то, что я скажу, ставит мою жизнь в зависимость от... - Вы деникинский офицер? - Да. Даша хрустнула пальцами, взглянула с тоской в окно - в эту
недостижимую синеву. - У
меня вам нечего опасаться... - В этом я был уверен... И хочу просить у вас ночлега на несколько дней. Он проговорил это твердо, почти угрожающе. Даша нагнула голову. - Хорошо... - Но,
если вы боитесь... (Он отскочил.) Нет? Не
боитесь? (Придвинулся.) Я понимаю, понимаю... Но вам бояться нечего... Я очень осторожен... Буду выходить только по ночам... Ни одна душа не знает, что я в Питере... (Он вытащил из-под
подкладки картуза солдатский документ.) Вот... Иван Свищев.