-Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Павел_Черкашин

 -Сообщества

Участник сообществ (Всего в списке: 1) Простые_рисунки

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 09.11.2007
Записей: 20
Комментариев: 1
Написано: 21




Рад каждому посетителю

ВЗГЛЯД МАТЕРИ (рассказ)

Понедельник, 11 Февраля 2008 г. 15:17 + в цитатник
Валера решительно опрокинул стопку, скривился, шумно занюхал ржаной краюхой и закусил луком. Обвёл бесцельным взглядом комнату, облокотился на стол и подпёр могучим кулаком колючую щеку. Внизу, у ножки стола, уже стояли две пустые бутылки.
– Михайло! – позвал Валера, оборачиваясь всем корпусом к кровати.
Никто не откликнулся.
– Мишка! – нетерпеливо и громче повторил он.
Железная кровать заскрипела, и глухой сонный голос недовольно ответил:
– Чего?
– Вставай. Хватит дрыхнуть.
– Отвали. Я сплю.
– Я за бутылкой сходил.
– Да? – оживился сразу Михаил. – А не врёшь?
Он с деланным видом одолжения поднялся, прогромыхал сапожищами к столу и грузно опустился на табурет.
– Ишь ты. И, правда, купил. А выдюжим, третью-то?
Валера пропустил последнюю фразу мимо ушей, налил до краёв в стаканчики, прищурился вдруг и в лоб спросил приятеля:
– Миш, ты когда-нибудь видел, как крыса рожает?
Михаил опешил и недоумённо поглядел на товарища.
– Не-ет. Откуда?
– Да-а, брат – прятаются, – как-то задумчиво и с удовлетворением протянул Валера. – Кошек тоже редко увидишь, когда рожают или с котом любятся.
– Ну, кошек – да. А крысы… к ним в нору, что ли, лезть будешь? – Михаил пожал плечами. – А ты чего спросил-то? Видел, что ль?
– Ага. Вчера в кладовку пошёл, коробку в углу сдвинул, и она там, в гнёздышке своём.
– И не убежала?
– В том-то и дело! Лежит, дрожит вся и на меня как-то сильно пристально смотрит, с отчаянием даже. Я аж замер от удивления. Вдруг гляжу, а у неё, то есть из неё крысёныш вылазит. Рожает, значит. Потом второй полез, быстро так. Тоже гладкий да мокрый. Она их облизывает, а сама на меня поглядывает то ли виновато, то ли ещё как не знаю.
– Ну, геро-ой! Сразу убил или, как акушер, до конца присутствовал?
– Да никого я не убил. Зачем? Взял в кладовке, что надо было, и ушёл.
– Хм, ну и дурак, значит, – сказал, как припечатал, Михаил. Затем опрокинул стопку, крякнул и налил снова.
– Сам дурак! – оскорбился Валера. – Зачем убивать-то? Она же рожала.
– Ага, ещё дюжину таких же вредителей! У тебя что, винтик из головы выпал? Пожалел! Да их всех сразу давить надо было. Хоть бы кирпичом запустил что ли!
– Да ты что! – вскинулся Валера. – Это ж не честно! Понимать надо! Она ж матерью стала!
– Кто? Крыса?! Хэ-э-э, даё-ошь!
– Ну, смейся-смейся, – насупился Валера. – А для меня хоть кто рожай – святое дело. То, о чём ты сейчас говоришь, это подло. Вот когда в капкан попалась, тогда всё по-честному.
– Ну-ну, жди, – насмешливо заключил Михаил и опять выпил. – А тараканиху беременную тоже не задавишь, сжалишься? – ехидно поинтересовался он, закусывая.
– Чего?
– Да вот: как раз! – воскликнул тот, резко хлопнул по краю стола и протянул Валере на ладони рыжее насекомое с раздавленной от удара головой и тугим прозрачным брюшком. – Во! Так сказать, на последнем месяце ходит. То есть ходила.
– Фу, пакость! Убери.
– Противно? Значит, убьёшь.
– Ну, таракана-то при надобности, конечно, раздавлю. Комаров ведь тоже шлёпаем.
– А как же твоё «святое дело»? – подковырнул Михаил.
Валера смущённо закряхтел, заёрзал на стуле.
– Тут, понимаешь, дело в другом.
– В чём?
– В разуме, что ли.
– Это как же?
– Ну, так. Мне таракана не жалко, потому что я в нём разума не чувствую. Он ведь что: крошку сожрал да убежал – и так всю жизнь. А крыса или мышь – уже нет. У них хотя бы хитрость есть. И ещё, я когда на ту крысу вчера глядел, у неё в глазах что-то особенное было. Осмысленное. Как бы точнее-то… Взгляд матери – вот что. Очень, знаешь, такой взгляд, проникновенный. Всё в нём.
Я вот, как и ты, девятый год забойщиком скота работаю, вроде бы уже самое привычное дело, профессионал, а не поднялась рука, не посмел. Взгляд этот остановил. Материнский. Это всё равно, что если бы на свою родную мать руку поднял.
Так что, Миша, зря ты, наверно, меня дураком обозвал. Тут в другом дело. Я теперь вот даже не знаю, как завтра на работу идти, в глаза коровам смотреть. Всё у меня внутри перевернулось. А ты говоришь, давить всех.
Михаил уже захмелел, и, видимо, что-то тоже проснулось и толкнулось в его сердце хорошее, просветлило душу. Он больше не ехидничал, а наоборот молчаливо кивал головой на слова Валеры.
Откуда-то с потолка на тонкой струне-паутинке спустился молодой паучок. Покачался нерешительно над столом, спустился ещё, коснулся проворными лапками столешницы и насторожённо замер. Но ни одна рука не поднялась, чтобы убить эту маленькую жизнь.


Понравилось: 31 пользователям

Запись 01.01.2008.

Пятница, 01 Февраля 2008 г. 08:54 + в цитатник
Вернулся из длительной командировки. Прошу прощения у всех, кто меня потерял.

С добросердечием,
Павел Черкашин.

ДОМ НА МЕРТВОЛЕСЬЕ (рассказ)

Воскресенье, 16 Декабря 2007 г. 09:45 + в цитатник
Этот дом предстал моему взору, когда я вдруг совершенно случайно вышел к нему, возвращаясь с охоты на боровую дичь.
Лесная избушка или скорее всё-таки дом, был довольно странен. Как в своём расположении, в глухом таёжном бездорожье, так и в своём обличье. На удивление ветхий сруб шесть на шесть метров, четырёхскатная, теперь довольно редкая в наших краях крыша, дверь прямо внутрь, без сеней и… всего одно маленькое окошко. Как глаз. Это было самое непонятное для такого крупного строения.
Никто не знал его точного нахождения в тайге. Все осторожные люди далеко обходили те места, где он предположительно находился. Но в окрестных селениях не один десяток лет ходили жуткие слухи, передаваемые из уст в уста только в полголоса или даже шёпотом, что этот дом мог непостижимым образом передвигаться по лесу. Иначе как можно объяснить, что вдруг в совершенно другом, хорошо знакомом и, как говорится, хоженом-перехоженном месте, охотник просто остолбеневал от удивления и смутного ужаса, когда неожиданно видел перед собой чёткие очертания одноглазого лесного призрака.
Итак, я случайно вышел к нему. Загадочная сила привела меня сюда. Это было совсем не по пути моему обычному возвращению с охоты в этих местах. Что-то необъяснимое заставило с самого начала уклонятся всё левее и левее от знакомой тропинки, пока я не оказался здесь.
Здесь. В самой сердцевине мертволесья. Тяжёлый дух исходил от гнилой земли этого кладбища деревьев-мертвецов. Угрюмыми, обветренными до белизны скелетами высились они среди редких островков чахлого мха и хищно целились в пустынное небо корявыми когтями узловатых ветвей. Даже ненароком залетевшая сюда птица остерегалась опуститься на их безжизненные кроны, как будто извечное проклятье витало над мертволесьем, не позволяя воспрянуть здесь новой жизни. Только ленивый, дрёмный ветер путался в развалинах сухих ветвей, и те надсадно, зловеще шипели и скрежетали. И ещё долго леденящие душу стоны отдавались тоскливым эхом внутри меня, пока я с невольным напряжением озирался вокруг. Нехорошее место. Мёртвое.
И в то же время каким-то шестым чувством, каким-то почти животным инстинктом я осознавал, что не всё здесь так мертво, как кажется. Я чуть ли не кожей чувствовал на себе невидимые взгляды. Влекущие и давящие, отбирающие волю, сковывающие разум. Но передо мною были только деревья. Мёртвые деревья. Я снова обернулся.
И увидел его.
Казалось, дом возник из пустоты. Так оно и было. Ещё минуту назад на том самом месте не было ничего кроме моховых кочек да тупого копья сломленной берёзы. И теперь, когда он так неожиданно, врасплох предстал перед глазами, моё состояние было сравнимо лишь с тем, когда я однажды, сев в лесу перекусить, потревожил отдыхавшую рядом гадюку. К счастью, хоть и сошло с меня три холодных пота, тогда всё кончилось благополучно. Змея только слегка приподняла голову, поводила трепещущим тонким языком в мою сторону и, мгновение помедлив, скользнула в густую траву.
Но сейчас ничего подобного не случилось. Дом не исчезал. Я стоял и с хмурым интересом разглядывал его. Он манил к себе и в то же время отталкивал, стоило вспомнить многочисленные истории о нём. Я осторожно приблизился.
Вокруг по-прежнему было зловеще тихо. Даже отчётливо было слышно участившееся биение сердца. Казалось: раздайся малейший звук внутри дома, и я тут же распластаюсь на кочках среди мха, держа наизготовку ружьё. Но вязкая, гнетущая тишина как будто заглотила все звуки в своё безмолвное чрево.
Я подошёл вплотную к дому и краем глаза заглянул через окошко внутрь. В единственной комнате царил глубокий полумрак. От рамы и стены до тошноты пахло гнилью и плесенью. Сама их поверхность была скользкой и липкой на ощупь.
В то время как я пытался через мутное стекло разглядеть обстановку дома, привыкая к недостатку света внутри, всем телом почувствовал вдруг, что сзади надвинулась огромная мрачная тень и угрожающе нависла надо мной. На какое-то мгновенье я оцепенел и словно прирос к земле, молниеносно и бессильно соображая: «Что это?!». Но уже в следующий миг с бешено колотящимся сердцем развернулся и расширенными глазами впился взглядом в то, чем это могло быть.
О боже! Это была громадная синюшно-чёрная туча. Она захватила уже больше половины неба и с безмолвным коварством заглотнула солнце. Именно заглотнула! Её мертвенно-лиловые края явственно походили на хищно скалящуюся пасть неведомого жуткого чудища. Неуклюжего, горбатого, но безжалостного. Я невольно отшатнулся, поражённый внезапным гнетущим зрелищем. Заметно клубясь, чудовище неотвратимо быстро разрасталось и властно гасило непроницаемой чернотой голубую высь.
«Проклятье! Откуда она взялась?».
Я заворожено смотрел на тучу, не шевелился и в налетающих порывах ветра чувствовал её холодное тяжёлое дыхание. Она громоздилась всё ниже и ниже над мертволесьем. Ещё немного, и уродливые скелеты деревьев, казалось, начнут царапать её тугое брюхо.
Нет, неспроста эта туча-чудище. Неспроста. И дом. И мёртвые деревья. Мёртвые?..
От дальнего холма уже приближалось плотное мышинно-серого цвета широкое крыло дождя. Издали оно было похоже на густую старую паутину или сеть для ловли растерявшихся жертв. Похоже, дождь собирался идти довольно долго.
– А я как раз без зонтика, – вслух ухмыльнулся я и… испугался своего голоса. Он был словно чужим!
Туча заполонила всё видимое пространство неба и вдруг остановилась, словно выполнила свою цель. Застыла прямо надо мной. Тоскливый шум ветра внезапно стих, и я ясно уловил обострённым слухом дробный шорох надвигающегося ливня.
Откуда-то из глубины памяти, из раннего детства, до меня донёсся хрипловатый голос деда: «Есть в нашей тайге, внучек, нехорошие места. Знай это на будущее. Но больше всего остерегайся одноглазого дома. Слышал, наверно, уже про него? Вот. Но если, не дай бог, набредёшь на него – никогда не заходи внутрь. Никогда!».
Тут же невольно вспомнилось, что каждый раз, когда из нашего села пропадали в тайге люди, и их не могли найти, то несчастье непременно, с бессильным суеверием списывалось на счёт одноглазого дома-призрака. Он забрал. Я очнулся от мыслей и с затаённым страхом посмотрел на старый угрюмый дом.
На лицо капнули первые холодные крупные капли. Я зашипел от боли. Они были, как укусы! Ещё две капли попали на кисть руки. Снова жалящая боль и тут же два красноватых припухших пятнышка на коже. Да что же это! Я непроизвольно отпрянул в сторону и вскинул взгляд на тучу. В нескольких местах из её брюха вытягивались и извивались белёсые языки, они шарили в воздухе и тянулись в мою сторону. Как щупальца! Я сдавленно вскрикнул и кинулся к дому, прочь от колющих капель и этого пугающего наваждения. Давний наказ деда напрочь вылетел из памяти, и к тому же у меня не было выбора, чтобы укрыться от ужасного дождя. Да и полумрак комнаты невидимой могучей силой притягивал к себе. Манил. Всасывал.
Самое противное в происходящем было то, что зачарованный разум плохо сопротивлялся неведомой власти дома. Да что там плохо! Он совсем не сопротивлялся! Я стоял уже под узким навесом у самой двери.
Разразился ливень. Больше медлить было нельзя. «Проклятая туча! Это ведь ты загоняешь меня туда!» – слабо возмущался рассудок.
Вздрагивающей рукой я коснулся ручки двери, будто собирался вскрыть что-то запретное, и с силой дёрнул её. Дверь с металлическим скрежетом отворилась. Показался тёмный проём, и которого дохнуло чем-то затхлым. «Как пасть чудовища!» – неприятно подумалось мне.
Торопливо и в то же время насторожённо вошёл я внутрь. Сзади, заставив вздрогнуть, глухо захлопнулась дверь.
Сейчас, из-за тучи и проливного дождя, здесь стало ещё сумрачней, чем в ту минуту, когда я пытался разглядеть внутреннюю обстановку дома снаружи. Окошко величиной чуть больше сиденья табуретки да ещё с толстой рамой в виде перевёрнутого креста почти не пропускало остатков света. Но вот предметы начали постепенно проступать из темноты.
«Убранство» комнаты было скудным и удручающим. Массивный, грубо сколоченный стол у оконца, на потемневшей от минувших лет бревенчатой стене старинные сломанные ходики с тяжёлым ключом от амбарного замка вместо потерявшейся, видимо, гирьки, полуразрушенная печь, мрачно белеющая справа от меня, а в дальнем левом углу стояла древняя железная кровать метровой ширины. Это – всё. Больше не было ничего. Впрочем, нет. Ещё одна вещь. На кровати лежал уже ветхий от времени матрац с несколькими такими же старыми заплатами. Вот и всё. Вроде бы ничего страшного. И всё-таки саднящее неприятное чувство или предчувствие не покидало меня. Над всей моей сутью неотступно довлело такое ощущение, как будто в доме присутствовал кто-то ещё. Невидимый.
Я подошёл к столу.
С виду – обыкновенный стол. Заляпанный, искарябанный ножом, с многочисленными корявыми памятными инициалами ночевавших здесь таёжных путников. Стол как стол, как в любой другой охотничьей избушке.
И тут я заметил давным-давно побуревшую, излишне витиевато процарапанную на широкой доске столешницы надпись.
«Интересно, кому это вдруг захотелось так долго корпеть над этими словами?» – мимоходом подумалось мне.
Разобрать надпись сходу было трудно, и я принялся оттирать забитые высохшей грязью и лесной пыльной трухой буквы рукавом куртки. Необъяснимая спешка охватила меня в ту минуту! Я непременно хотел прочитать написанное. Наконец, фраза, процарапанная на столешнице, стала видна более-менее отчётливо.
«ВХОДЯЩИЙ В СЕЙ ДОМ – ЕСТЬ ИЗБРАННИК……………»
Я остолбенел! Что бы могла означать эта загадочная фраза? Какой её тайный смысл?
Надпись явно была неполной. После слова избранник должно было, по всей видимости, быть ещё одно слово. Из шести букв. Но оно было тщательно соскоблено ножом. Теперь на месте букв красовались лишь шероховатые углубления. Ровно шесть!
Меня пробил пот! Судорожно, вполголоса я прочёл надпись ещё раз:
– Входящий в сей дом – есть избранник…
Чей? Чей я теперь избранник?!
Догадки бешено завертелись в голове, машинально избирая те, в которых было шесть букв. Чей же?
ЛЕШЕГО?
САТАНЫ?
СМЕРТИ?
Подходило любое. И было до внутреннего опустошения страшно, что никакие другие слова больше не приходят на ум. Догадка будто зациклилась на этих роковых словах.
С трудом я заставил себя отойти от стола. Взгляд был просто прикован к надписи.
«Я – избранник!.. Для чего?» – крутилось в голове, пока я отступал шаг за шагом назад. Суеверный страх хлынул в мозг. Сердце то бешено колотилось, то, казалось, совсем останавливалось. Я чувствовал, как оно, сжимаясь, замирало в груди, и с ужасом думал: остановилось! Но новый неуверенный толчок подтверждал, что я ещё жив!
Я по-прежнему медленно (боже, как медленно!) удалялся от стола. И вдруг за что-то споткнулся, потерял равновесие и стал падать назад. От внутреннего перенапряжения, готового выплеснуться в любую секунду наружу, я закричал, вновь пугаясь своего чужого голоса.
Мощный удар в затылок оборвал крик. Сознание угасло.
Сознание. Какая капризная вещь – сознание! Способное в мгновение ока оставить вас, оно очень медленно возвращается.
Наконец я открыл глаза и застонал. Голова находилась под кроватью. До меня дошло, что это об её железный край я ударился при падении. Но было ли всё это случайно?
Голова страшно гудела и ныла. Я осторожно дотронулся до затылка и досадно скривился. Часть шеи возле основания черепа сильно отекла от удара. Я приподнялся на локте и бросил взгляд туда, где мог запнуться. Из половицы торчал гвоздь. Немного. На полсантиметра.
– Скотина! – процедил я ему сквозь зубы.
И тут же гвоздь накрепко вошёл обратно в половицу.
Я окаменел! Остекленелыми глазами уставился туда, где только что торчал виновник моего падения. Гвоздя не было. Что за бред! Я готов поклясться, что он был!
Липкий пот выступил на ладонях. Снова вернулся страх.
Что-то изменилось ещё. Я сходу не мог понять, что именно, и ошалело водил глазами по комнате, пока взгляд не упал за окно. Только тогда понял, в чём дело. Кончился дождь. Снова навалилась непроницаемая тишина. Непривычная тишина.
Подняв руку к глазам, я взглянул на часы и едва разглядел блестящие стрелки. Они остановились на половине восьмого. Сколько же тогда сейчас? За окном смеркалось. На смену дождю незаметно подкрался сырой грузный туман, от которого уже в двадцати шагах деревья полностью размывались в молочной белизне.
«Чёрт возьми! Кажется, я застрял здесь на всю ночь!» – с испугом подумал я.
Место мне всё больше не нравилось! Надпись. Гвоздь. Кровать, словно прокрустово ложе, с матрацем, красные заплаты которого сейчас привиделись мне пятнами крови. Остановившиеся часы. Полуразрушенная печь. Зловещая тишина. Всё это нагнетало дурные мысли, от которых невозможно было избавиться. Я был избранником этого заколдованного места. Пленником! Во власти того, другого, которого я не видел, но постоянно чувствовал его безмолвное присутствие, его смердящее, одурманивающее дыхание в спину.
Словно в подтверждение этому, могильную тишину нарушил крадущийся шорох и скрип на чердаке. Сверху посыпались частички трухи.
Я весь сжался и чуть не задохнулся от холодного ужаса! Это он! Он! Кто же ещё! Хозяин дома! Он пришёл за мной! Сейчас он спустится и войдёт сюда.
В горле запершило от трухи. Не в силах сдержаться, я закашлялся.
Шорох наверху внезапно прекратился. Но я ждал, что вот-вот он начнётся снова. Интуитивно дотянулся до ружья и снял с предохранителя. «Пусть только сунется! Я так просто не дамся!».
Я вперился взглядом в дверь. С отчаянием сообразил, что она не заперта, а лишь закрыта. Но противная тяжесть не позволяла сдвинуться с места, чтобы встать и хотя бы накинуть крючок. Всё тело словно налилось свинцом. Вдобавок продолжала страшно болеть голова. Меня настигла паника!
И тут же безжалостная мысль стегнула в мозгу: «А есть ли вообще этот крючок?!».
Кто-то ходил уже с другой стороны дома. Я чувствовал его спиной, улавливал затаённое, но жаждущее дыхание.
Хрустнула сухая ветка. Как выстрел. Дрожь прошибла тело. Голову будто облили ковшом кипятка. Я крепче сжал ружьё, палец плотно прирос к спусковому крючку.
Теперь к шороху с улицы добавились новые. Начал скрипеть сам дом. То в одном, то в другом углу раздавался жуткий звук. Он был похож на скрежетание зубов. У меня почти не было сомнения, что дом ожил.
Гнетущие звуки всё прибавлялись. Что-то царапалось под полом, и в воображении представлялись иссохшие когтистые пальцы существа из преисподней, что-то шелестело по стенам, неудержимо ползло ко мне, но я никак не мог разглядеть это в темноте. Темноте густой и враждебной, которая со всех сторон вязко облепляла меня.
Наверное, не существует пределов ужаса, который может испытать человек. Разве что смерть. Наоборот, кажется, что по какому-то непостижимому закону потусторонний мрак, в который он погружается, становится всё гуще и гуще, ужас накладывается на ужас, ещё более душераздирающий, пока, наконец, окончательная завеса тьмы не скрывает всё. Самое страшное в подобных ситуациях – порог: до каких границ, пределов ужасного может дойти человеческий рассудок, оставаясь при этом здоровым и дееспособным.
Вдруг взгляд снова, словно под действием магнита, метнуло к окну. Я ощутил, как поднялись дыбом волосы!
За перевёрнутым распятьем рамы в трёх шагах от дома стоял он и жадно смотрел на меня. Я невольно отпрянул, ударившись лопаткой о край кровати.
Из-за густой пелены тумана я различал его светлый узкий силуэт. У него были чёрные глаза. Но – нет. Это были не глаза. Это были пустые чёрные глазницы. Бездонные, как пропасть. Они-то и уставились на меня. Немигающие! Алчущие!
Рассудок у меня помутился. Я истошно заорал, но, кажется, даже не услышал своего нечеловеческого вопля! А в следующее мгновение, вскинув ружьё, выстрелил сразу из двух стволов.
Грохот выстрелов, звон стекла и сильная отдача на какое-то время вернули мне ясность сознания. Жадно вдыхаемый воздух обжигал лёгкие. Я боялся взглянуть за окно!
Но я взглянул.
Хозяин дома по-прежнему зловеще и алчно глядел на меня, и, я готов был руку отдать на отсечение, он немного приблизился. Я с содроганием зажмурился.
Цветные расплывающиеся пятна пошли перед глазами. Сознание вновь стало куда-то уплывать, отделяться от тела. Из последних усилий я пытался вернуть его, цепляясь за здравые островки побеждённого рассудка. Наконец, вспомнил один верный способ. Чтобы сконцентрировать мысли и отвлечься на что-либо другое, нужно было без ошибок сосредоточенно повторять какую-нибудь скороговорку.
– Наш Полкан попал в капкан. Наш Полкан попал в капкан. Наш Полкан попал в капкан.., – раз за разом стал я твердить шёпотом.
На десятый раз я вдруг резко осёкся и вновь задохнулся от ужаса!
Вспомнил свою школьную кличку «Полкан», и страшный смысл скороговорки окончательно парализовал разум. Всё окружающее расплылось перед глазами, и я, не в силах больше бороться, провалился в черноту небытия…
Когда очнулся, понял, что уже утро. В разбитое окно просунулся широкий жёлтый рукав солнечных лучей.
Голова ещё гудела. Было ощущение, словно она существует отдельно от тела. Руки по-прежнему судорожно сжимали разряженное ружьё. Я моментально вспомнил всё, что произошло в минувший вечер, и вновь бросил испуганный взгляд за разбитое вдребезги стекло окошка.
Туман разошёлся, и на том месте, где вчера стоял он, замерла в утренней тишине высохшая берёза. Но как пугающе знакомы были её очертания! Светлый узкий ствол и… два крупных пятна пармелии на бересте. Это их я принял накануне за глазницы хозяина дома-призрака.
Вздох облегчения вырвался из груди.
«Всё-таки надо уходить отсюда», – подумалось мне.
Я медленно встал и пошёл к двери. Бросил последний взгляд на комнату. На развалины печи. На стол, в надежде на то, что пресловутой надписи не будет. Но надпись была. Оттёртая мной и подсвеченная теперь солнцем она проступила на столе ещё ярче. По спине опять пробежал неприятный холодок.
«Нет, оставаться больше нельзя», – окончательно решил я и толкнулся в дверь.
Дверь не отворилась.
Дом не хотел выпускать меня.
Вчерашние страхи стали снова с поразительной быстротой возвращаться. Ждать было нельзя!
Я метнулся к окошку, несколькими ударами выбил прикладом искорёженную выстрелами раму и с трудом стал протискиваться в образовавшийся тесный квадрат. Мысль о том, что дом и тот, кто обитает в нём, ни за что не хотят упускать меня, неотступно владела мной, но я всё-таки выкарабкался наружу и грузно плюхнулся на мягкий сырой мох. Как с того света!
Меня всё-таки не покидало желание узнать, почему же не открылась дверь? Я повернул за угол дома и приблизился к входу.
Снаружи она была закрыта на крючок, которого я вчера, видимо, в спешке не заметил. Это показалось мне более чем странным, но я попытался успокоить себя тем, что, когда вчера дверь захлопнулась, то крючок сам от встряски случайно попал язычком в петлю. Случайно? Всё-таки полностью успокоить себя я не мог. Слишком много случайностей.
Всё! Пора было уходить с этого чёртова места!
Я закинул ружьё на плечо и побрёл через мертволесье в сторону от проклятого дома. Наконец-то заточение окончилось! Я уже дошёл до окраины кладбища деревьев, как вдруг что-то необъяснимое снова заставило оглянуться назад. И неприятные мурашки пошли по коже!
«Но… как же так? Ведь это значит, что он… повернулся!», – осенила меня кошмарная догадка. – «Значит, он следит за мной!».
Что же делать? Как уйти? Как избавиться от него?
И тут меня озарило!
Я поднял вперёд правую руку и трижды перекрестил одноглазое наваждение. Потом медленно закрыл глаза и немного сбивчиво тоже три раза прочёл молитву «Отче наш».
Когда я неуверенно разомкнул веки, дома уже не было.

ДОРОГА ПОД ЗВЁЗДАМИ (рассказ)

Пятница, 07 Декабря 2007 г. 14:56 + в цитатник
\
Михаил возвращался домой в эту субботу поздно. Он работал истопником в мужевской поселковой бане. Были Рождественские морозы, и топить приходилось – будь здоров. Вроде бы вот, совсем недавно подбросил добрую порцию угля, а в стенку, за которой парилка, уже снова долбят могучими кулаками разгорячённые мужики и повелительно просят:
– Земляк, поддай-ка ещё малость!
Михаил встаёт, открывает дверцу и ловко направляет в ненасытную пасть топки ещё две лопаты чёрного угольного крошева. Снова садится и молчаливо слушает привычный шумок кочегарки: жадное гудение огня, а за стеной довольное кряхтение и разнобойный хлёст веников по голым распаренным телам. К одиннадцати часам парилка, наконец, затихает. Рабочий день окончен.
После тепла кочегарки январский мороз чувствуется не сразу, хотя, шутка ли, тридцать девять градусов ниже ноля. Одежда щедро накопила сухой жар. Но лицо гораздо быстрее становится беззащитным на холоде, а до дома ещё половина пути. Михаил пересёк улицу Комсомольскую, и с пригорка уже видны два родных окна правее метеостанции. Улица безлюдна. Он спускается с холма, одиноко идёт мимо колбасного цеха и старой совхозной конюшни. Потом останавливается и сквозь заиндевелые смерзающиеся ресницы смотрит в небо.
В этой части Мужей фонарей почти нет, и звёзды, густо рассыпанные по небосводу, кажутся намного ярче и ближе. Их незамутнённый мерцающий свет настолько пронзителен, что невольно покалывает глаза. Долго вглядывается Михаил в ночные искры неба, пока мороз не начинает настойчиво жалить лицо и пробираться ледяными руками под полушубок. Надо идти.
Под унтами хрустко продавливается мёрзлый рассыпающийся снег. Михаил с внезапным удивлением отмечает, как давно он не обращал внимания на звёзды, он даже забыл, что их так много. Что их так невообразимо много! Искрящийся под ногами снег вдруг напоминает ему далёкие лучистые точки в бездонной выси.
– Кругом звёзды! Везде звёзды! – зачарованно бормочет под нос Михаил и вдруг, спохватившись, начинает торопливо растирать побелевшие, ничего не чувствующие нос и щёки. Про мороз забывать нельзя.
Михаил поднимается мимо детской музыкальной школы на следующий холм и попадает на родную улицу Юганскую. Это северо-западная окраина Мужей. Впереди виден его дом. Топится печь, из трубы отвесно поднимается сизый дым. В его густых клубах кутается и мутно просвечивает холодная полная луна. Михаил замечает, что у калитки двора кто-то стоит. Это Галина, его жена. Он улыбается, разглядев, что Галя надела его огромный овчинный тулуп, который смотрится на ней чересчур мешковато, и ускоряет шаг. Галина с нетерпеливым ожиданием смотрит в его сторону и притопывает ногами от холода.
– Привет, Галюш!
– Ой, Миша, что ж так долго-то, а?
– Работа, – разводит руками Михаил. – Всем кости прогреть захотелось.
– Час уже жду. Обратно зайду да снова выйду. Уж и детей уложила, и ужин готов, и печь дотапливается, – с женской заботой в голосе проговорила она.
– Ну что ж, вот и пришёл, – устало ответил Михаил, приобнял жену и отворил калитку. Они прошли через двор, поднялись на крылечко и зашли в сени.
– Погоди, Миш, не заходи, – вполголоса произнесла Галина и плотно закрыла входную дверь.
– А что? – невольно поинтересовался Михаил и остановился.
– Одно дело есть. Только слушай! – она вплотную приблизилась к мужу и, собираясь с мыслями, поджала нижнюю губу.
– Ну?
– Верка-то Конева опять меня сегодня прилюдно обхамила. В магазине, – жалостливо начала Галина.
– Да? Я же ведь толковал с её мужем, чтоб малость приструнил свою жену.
– С Колькой-то? Да они ж два сапога – пара. Он тебе в лицо одно скажет, а за глаза посмеётся и пакость какую-нибудь сделает.
– Так чего же ты в магазине-то сама за себя постоять не могла? Сказала бы ей пару ласковых.
Галина всхлипнула:
– Попробовала. Сегодня.
– И что?
– Что? Верка буркнула со злостью что-то нечленораздельное и выскочила из магазина.
– Ну, вот видишь, – успокоительно рассудил Михаил.
– Что «вот видишь»?! Думаешь – всё? Как же! Я из магазина вышла, иду, а она сзади подбежала, видать, караулила, и ногой-то в сумку как пнёт! Вот, говорит, тебе, сучка кочегарская! Знай своё место! Да не распускай поганый язык! – Галина зарыдала. – Две банки разбила. Стерва!
– Ну, это уж слишком! – громко возмутился Михаил. – Вот баба!
– Я и говорю… Ой, ладно, замёрзла, давай в дом зайдём. Ещё что-то скажу.
Они вошли и тихо, чтобы не разбудить детей, разделись.
– Я вот ещё что сказать хотела, – шёпотом продолжила Галина. – Хватит всё это безнаказанно терпеть! Надо им отомстить.
– Это как же? – со смешливым недоверием поинтересовался Михаил.
– А вот как. Садись, ешь, а я тебе рассказывать буду. Ты мне только сначала скажи: в бане завтра твоя смена или нет?
– Нет. Я отдыхаю.
– Вот и хорошо. Ешь. Тут вот водочки немного есть, выпей, – Галина достала из-под стола початую бутылку.
– Ого! – приятно удивился Михаил. – Чего это вдруг любезность такая?
– Ладно. Когда расскажу – поймёшь. Пока слушай.
– Угу, – Михаил налил и опрокинул внутрь первую стопку.
– Салехард по радио на завтра буран обещает. Это значит, и у нас дня два-три непогода будет, что нос не высуни.
– Ну?
– Да. А говорю я вот к чему. У тебя завтра выходной, днём отоспишься, а этой ночью одно дело надо будет сделать, пока тихо, да небо ясное. Сделаешь, значит, поквитаемся с Коневыми.
– А что за дело-то среди ночи? – недоумённо спросил Михаил.
– Наш покос, помнится, рядом с коневским, - продолжала Галина. – Вы ведь с Николаем вместе этим летом косили.
– Да.
– Помнишь, которые их стога?
– Помню, – кивнул Михаил и пропустил вторую стопку.
– Вот и хорошо. Надо будет сейчас съездить туда и один из их стогов, который от наших подальше, перевезти сюда на сеновал. А свои на потом сэкономим. У нас как раз сено на исходе. Жерди спрячешь куда-нибудь, чтобы не торчали. Не забудь. Пока буран будет, все следы напрочь заметёт, как будто того стога и не было. А ехать надо сейчас. Среди ночи тебя никто не увидит. Все уже спят.
Михаил выпил третью стопку и задумчиво потёр лоб.
– Холодно же, Галя. Путь-то не близкий.
– А я для того и водочки тебе дала, чтобы грело внутри, – убедительно оправдалась Галина, хотя втайне про себя держала и другую мысль, что, выпив, муж скорее согласится на такое отнюдь неблаговидное дело, нежели трезвый.
– Ладно, – без большой охоты ответил Михаил. – Пойду собираться.
– Конечно, миленький! – засуетилась Галина. – Я уже и приготовила всё: носки, свитер, штаны ватные. Тулуп оденешь. А вернёшься, ещё водочки налью, – ворковала она. – И ещё кое-что будет, – игриво проронила она, зазывно глядя в глаза мужу, и словно бы случайно поправила кофточку на пышной груди.
Михаил обстоятельно одевался и в то же время с нескрываемым вожделением посматривал на ладную фигурку жены.
– Добро! Я не забуду, – весело ответил он и вышел запрягать лошадь, поцеловав напоследок Галю.
В Мужах все крепко спали, когда Михаил выезжал на противоположную сторону села к Оби. Даже собаки ленились гавкать на проезжающие мимо их дворов пустые поскрипывающие сани. Мороз. Намного приятнее лежать в тёплой конуре на мягкой подстилке, уткнув нос в густую шерсть.
По накатанному зимнику лошадь легко устремилась вперёд, увозя в заснеженные пойменные просторы одинокого ездока. Копыта гулко ударялись в утрамбованный снег, и Михаил, усталый после рабочего дня, полудремал под их монотонный перестук. Впереди над тальниками безучастно светила луна, окружённая зеленоватым нимбом, и ещё невероятней сияли вокруг застывшие капельки звёзд. Через купол неба, словно зеркальное отражение дороги, протянулся широкой лентой Млечный Путь.
Полчаса спустя Михаил доехал до покоса Коневых и, свернув с дороги, добрался до самого дальнего стога. Остановил лошадь, встал с саней и огляделся. Голая промороженная равнина луга с редкими холмиками стогов невольно будила в душе неприятную робость и тоскливое чувство оторванности от мира.
Перед тем как начать перемётывать сено в сани, Михаил достал из кармана начатую пачку «Астры», спички и осторожно прикурил. Табак необычно быстро и приятно ударил в голову. «Потому что выпил», – объясняя сам себе, подумал Михаил и непроизвольно снова взглянул в звёздную высь.
– Красота-то!.. – прошептал он восхищённо. – Сколько ж вас наплодилось, а! – пролепетал непослушными замерзающими губами Михаил.
Казалось, что лучистый свет звёзд так и тянется к его глазам, и что они сами вот-вот сорвутся с неба на землю, прямо в ладони Михаила.
Под ногами что-то зашуршало, и Михаил нехотя оторвал взгляд от неба. По снегу воровато, крадучись змеился тонкий ручеёк позёмки, трусливо скользнул мимо и растворился в темноте. Первый вестник грядущей непогоды. Любуясь звёздами, Михаил не заметил тот момент, когда проснулся ветер. Ещё одна струйка позёмки скоро прошелестела мимо. Следом в лицо по-хозяйски ударил студёный порыв ветра. Михаил тревожно нахмурился, спешно взял вилы и принялся за работу. Надо было торопиться. В Мужах каждый знает, как капризна и неустойчива северная погода.
Вилы в руках Михаила безостановочно описывали в воздухе дуги от стога к саням. В морозном безмолвии были слышны лишь мягкий, покорный шелест сена и шумное, разгорячённое дыхание. Стог заметно таял, из него всё больше выпирали деревянные рёбра жердей.
А со стороны озера Сой-Беда неслышно, с привычным северным коварством надвигалась плотная завеса бурана, застилая непроглядной пеленой беззащитные звёзды. Если бы Михаил хотя бы на мгновение оторвался от дела, он бы немедленно погнал лошадь обратно, увидев, как неожиданно помутнела луна, а в пустом небе пока ещё обманчиво невинно порхают редкие, нечаянные снежинки. Он бы непременно, всем нутром почувствовал ту неповторимо жуткую мертвенную тишь, которая бывает непосредственно перед началом разгула стихии, когда ветер вдруг внезапно умирает.
Буря застала Михаила врасплох. Резкий сильный толчок ветра чуть не опрокинул его в снег. Он ошалело поглядел вокруг. С каждой секундой всё гуще и гуще начинал идти снег. Первый шквал пронёсся дальше, но всё же ветер оставался сильным и быстро обмораживал уязвимые части лица. Луна окончательно исчезла, только едва уловимое свечение пробивалось сквозь плотные снежные вихри. Навалилась мгла.
Михаилу стало страшно. Наскоро закрепив сено на санях, он вскарабкался наверх и взволнованным окриком тронул лошадь с места. К дороге! Как можно скорее!
Голые жерди так и остались торчать посреди поля. Михаил досадно оглянулся на них и только сжал зубы. Не до них. Лошадь тяжело потащила гружёные сани, пока, наконец, не ступила на твёрдую дорогу. Михаил нетерпеливо хлестнул её вожжой и в тот же момент почувствовал, что, вспотев после торопливой работы, постепенно начинает замерзать. «Скорей бы доехать!» – с нехорошей тревогой подумал он и уткнулся головой в пахучее сено. Ветер усиливался.
Нескончаемо тянулось время. Изредка Михаил поднимал голову и смотрел на густо облепленную снегом лошадь. Потом его мысли неудержимо унеслись к дому. Он необыкновенно ярко представил в уме тёплую комнату, родные голоса детей и жены. Вот он сидит у топящейся печки, и обволакивающий жар приятно проникает в него, добирается до каждой клеточки усталого тела. Вскипел чайник, и Михаил словно воочию видит, как Галина наливает ему в любимую чашку густой ароматный чай, заваренный с сушёной малиной. Напиток слегка обжигает горло и разливается внутри успокаивающей истомой. Как тепло! В мягкой кровати тело совсем расслабляется, и он неудержимо засыпает, засыпает…
По ночной дороге одинокая лошадь везёт сено.
В тумане нахлынувших грёз Михаил даже не уловил, как на самом деле незаметно уснул, нечаянно навалившись на правую сторону вожжей. Волей случая это произошло как раз на том месте, где находилось ответвление дороги в сторону Восяхово. Всегда послушная своему хозяину лошадь, почувствовав натянутую вожжу, безропотно свернула вправо и продолжала идти, но уже не к дому. Потом вожжа ослабла.
Буран бушевал. Михаил беспомощно спал, обезоружив себя перед стихией, пронизывающий холод властно сковывал его в своих беспощадных тисках. А лошадь всё шла и шла, пока чувствовала под ногами заметённую дорогу. Вдруг она по грудь провалилась в рыхлый снег и натужно рванулась вперёд.
От резкого толчка закоченелое безвольное тело шумно соскользнуло с сена и тяжело рухнуло в сугроб. Животное, почувствовав отсутствие хозяина, выбралось обратно на твёрдый участок и в нерешительности остановилось.
Поблизости, не переставая, шумел и трещал под тугим напором ветра угрюмый невидимый лес, а по широкой излучине Горной Оби бесконечно змеились хвосты позёмки, и хороводили снежные вихри, бесследно заметая неподвижное остывающее тело Михаила.

ДУРА КАТЬКА (рассказ)

Пятница, 07 Декабря 2007 г. 14:54 + в цитатник
Городок был небольшой. Так, большая двухэтажная деревня. Поэтому почти все в нём знали Генку Гостюхина, шофёра одного из винных магазинов, который не раз привозил для горожан «весёлую» продукцию.
Сам он был крепок телом, прост в общении, имел приятную внешность, беспечные манеры и… три слабости. Первая неизменно сопутствовала его разудалой работе. Генка почти не бывал «сухим». Отчего грузовичок его редко доезжал до магазина, не раздавив по дороге какую-нибудь замешкавшуюся живность. При этом виноватым оказывался, конечно, не он, а сама нерасторопная беспризорная кошка, которую Генка в лучшем случае спихивал носком сапога с дороги, либо причитающая хозяйка глупого цыплёнка, попавшего под колесо гостюхинской машины. Две остальные слабости вытекали из предыдущей. Когда Генка выпивал, у него моментально развязывались кулаки, и он был не прочь их об кого-нибудь хорошенько почесать, а в-третьих – просто ужасно охоч до женских прелестей. И как-то всё ему всегда сходило с рук. Везде успевал. Но народ его, как ни странно, уважал, а может быть, просто побаивался.
В мае Генка ушёл в отпуск, и с дармовым блатом дело стало похуже. Утром девятого числа, когда в заначке всё было выпито, он направился к своему давнему компаньону Василию Ступицыну с вполне понятным предложением: «Такой праздник – и вдруг не отметить! Поди, сообразим на двоих».
Ступицыны жили через четыре улицы в частном доме. Мать, сам Василий и его почти пятнадцатилетняя сестра Катька.
Катька была слабоумной. Как говорится: бог ума не дал. В школе она не училась, чаще всё сидела дома, вязала крючком кружки. Это было, можно сказать, единственным, что она хорошо умела, с трудом переняв от матери. Среди горожан её звали Дура-Катька, а она нисколько и не обижалась на это.
Когда Гостюхин дошёл до дома Ступицыных, он отворил калитку, прошёл через небольшой двор и поднялся на крыльцо. Постоял у двери, громко, по-мужицки высморкался и бодро постучал. Потом ещё, понастойчивее.
Внутренняя дверь хрипло охнула, и чьи-то мягкие шаги приблизились к двери, за которой стоял Генка.
– Кто там? – спросил насторожённо-любопытный женский голос за дверью.
«Катька» – сообразил Генка и дурашливо приосанился.
– Эт – я!
По ту сторону даже не поинтересовались, кто именно этот «я», брякнул крючок, и дверь подалась вперёд. В тёмном проёме показалась голова Катьки и глупо уставилась на Генку синими-синими глазами.
– Ты кто?
– Я?.. Хэ-х! А мы что же, так и будем с тобой через порог разговаривать? Пускай в дом! – и он сам шагнул в полумрак сеней, уверенно отстраняя оробевшую Катьку.
– А ты кто? – невпопад переспросила она.
– Хэ-х! Да Генка я, Генка! Гостюхин. Не признала? Васька-то дома?
– А ты зачем пришёл?
– Тьфу, ё-моё! Да за Васькой же, спросил ведь. Дома он?
– Чё-о?
– Дома Васька, спрашиваю?
– Никого нету.
– Ну вот – здрасьте! Никого. Куда ж он запропастился?
– Мама ещё утром на поминки ушла. К Ковалёвым, вроде. Весь день там пробудет, сказала. Девять дней, как умер её…
– Ох, Катька! – перебил Гостюхин. – Ну, дура ведь ты – ей богу! Я же тебя не про мать, а про брата спрашиваю, Василия. Дошло?
– Да-да. Он, никак, на демонстрацию ушёл, на площадь.
– На кой чёрт! Демонстрант контуженный! Как же быть?
– Может, чё передать ему?
Катька чуть ли не с собачьей преданностью смотрела снизу вверх на Генку. Она была ему ростом от силы по грудь. Ладная, пышненькая. Про таких говорят, что они, как сбитень, как хлебушко.
Гостюхин стоял, раздумывал, уперев руки в боки, смотрел на Катьку.
Вспомнил, как когда-то в детстве ребятня дразнила Катьку, подстраивала всевозможные козни, чтобы можно было над ней посмеяться. Да, впрочем, и сам он любил подшутить над дурочкой.
Однажды увидел её зимой на улице, подбежал и с притворной радостью предложил:
– Катька, конфетку хош?
– Хочу! – ответила она с искренней улыбкой.
– А ты снежка поешь – дам!
Доверчивая Катька сняла с ручки варежку, зачерпнула горстку снега и, откусывая понемножку, принялась есть. Генка стоял рядом и терпеливо ждал, скрывая злорадный восторг.
– Я съела, – сказала Катька и показала пустую, порозовевшую от мороза ручонку. – Дай конфетку!
Только сейчас Генка в голос захохотал:
– А пряника ты не хош? А? Вот такого?! – и он сунул под нос Катьке фигу.
Она недоумённо скосила глаза к переносице, пытаясь разглядеть Генкин «пряник», потом поджала пухлые губки и хлюпнула носом. Заревела. А Генка, довольный своей удачной проделкой, вприпрыжку побежал в сторону.
Сейчас, десять лет спустя, он смотрел на неё с явным мужским восхищением.
– А ты похорошела, Катька!
– Чё я сделала?
– Хэ-х! Похорошела ты, говорю. Вон какая стала! – и он сделал шаг к ней.
– Какая? – Катька хлопнула глазами и отступила.
– А эт-я сщас проверю. Ну-ка!
Генка пружинисто рванулся к ней и обнял. Стал тискать.
– О-о-о, какая ты мягкая!
– Ты чё? Пусти!.. Эй!
– Одну минут-точку!
– Я маму буду кричать!
– Хэ-х, голова садовая! Давай, дурёха, кричи, она ж на поминках.
Катька сообразила это и совсем растерялась. Заметалась глазами, глубоко задышала в Гостюхинских объятьях и обмякла от странного испуга.
Генка торопливо, но с нежной страстью уже шарил рукой под кофточкой Катьки.
– Какая ж ты стала-то, а! Хэ-х, а я и не заметил. Дурёха ты моя! Сдо-обная! Вкусненькая!
Генка стремительно поцеловал её в губы. Она слегка отпрянула.
– Ты чё это?! Это нельзя!
– А я хочу. Почему ж нельзя?
– Нельзя это… Мама не велела.
– Хэ-х, мама ей не велела! Эх ты, дурёха не целованная!
– Почему это не целованная? Я целованная!
Гостюхин на мгновение изумился её словам, но тут же увлёк Катьку вглубь сеней.
– Правда?! Целованная?!
– А то нет. Я и маму целовала, и Ваську. И они меня тоже.
– А меня, значит, нельзя? Ха-ха-ха-ха! Чужой, выходит! Так, да?
– Не знаю.
– Что хоть ты знаешь, темнота! Эх, Катюха, да я же брат твой… Двоюродный, – на ходу соврал Генка.
– Честно, что ли?
– Да клянусь тебе!
Он снова обнял её, поцеловал в губы и шею.
– Значит, никого дома-то нет?
– Ага, никого. А ты, вправду, мне брат?
– Да чтоб мне провалиться! Эх, Катька, хорошая ты! Добрая и глупая. Пошли в дом. Чайком – то угостишь… братца? Хэ-х!
Генка отворил внутреннюю дверь, потянул за собой Катьку и прошёл с ней в комнату. Посадил на кровать. Та послушно села, стала выжидательно смотреть на него. Гостюхин облизнул губы, игриво подмигнул и доверительным голосом спросил:
– Катюх, а тебе приятно было, когда я тебя целовал, а? Вот если честно – приятно?
– Ну, приятно. А чё?
– Хочешь ещё? Я научу.
– Давай.
Он опять, уже неторопливо, прильнул к её губам, а свободной рукой ловко проскользнул между пуговиц халата и стал ласково гладить, слегка сжимая, Катькину упругую грудь с твёрдым, как горошина, соском.
Катька инстинктивно глубоко вдохнула воздуха и прижалась к Генке, обхватила рукой. Он целовал её в жаркую шею и на ощупь, одну за другой, расстёгивал пуговицы халата. Катька не сопротивлялась.
Она всегда была объектом обидных насмешек и мало видела в жизни доброго от людей. Праздником для Катьки была и материнская ласка. Поэтому сейчас она совершенно не знала, не представляла, как ей поступить, и полностью доверилась всё знающему «брату» Генке.
Но то, что стал делать с ней Генка дальше, ей было совершенно непонятно и даже испугало её. Новые, ещё неизведанные ощущения с резкой болью, властно всколыхнули Катькино неискушённое нетребовательное сознание. Вся она глубоко погрузилась во что-то незнакомое, чуждое, но уже давно подспудно желанное. Была ли она счастлива или несчастна в эти минуты, Катька и сама не могла понять, осмыслить до конца. Просто безропотно покорилась тому, что случилось с ней.
А Генка ушёл. Лишь со свойственной ему бесшабашностью бросил Катьке с порога напоследок:
– Что, Катька, понравилось? Хэ-х! Мне понравилось. Ты хоть и дура, а ничего, ласковая, я таких люблю. Не больно хоть было? Первый раз ведь всё-таки…
Катька недоумённо выкатила глаза и неотрывно смотрела на него, своего первого мужчину, покусывала губы.
– Катюх, хочешь, я ещё приду?
Та в ответ сначала замотала головой, но тут же следом утвердительно кивнула.
– Ты только это… своим не говори, что мы тут делали. Слышишь?
– Почему? – Катька искренне удивилась. – Ты же мой брат!
Генка вскинулся, сверкнул глазами, потом резко нахмурился и грозно, сквозь зубы процедил:
– Не вздумай! Только, дура, попробуй – побью! И приходить не буду.
Катька торопливо закивала головой. Она никак не хотела, чтобы её побили, а ещё больше испугалась за то, что Генка, который был так ласков с ней полчаса назад, больше не придёт к ней.
Гостюхин для острастки погрозил Катьке кулаком, приказал одеться и вышел, хлопнув дверью. А припугнутая Катька на ходу застегнула халат, подбежала на цыпочках к окну и, глупо улыбаясь, стала смотреть вслед удаляющемуся бодрым шагом Генке. Глядела до тех пор, пока он не свернул на соседнюю улицу.
Гостюхин наведывался в ступицынский дом ещё несколько раз, выбирал такое время, когда ни матери, ни Василия не было дома. Она всегда ждала его. Теперь Катьке уже нравилось то, что когда-то так сильно испугало её. По-бабьи заполошно радовалась, когда он приходил и жадно облапывал за талию своими цепкими шофёрскими ручищами. И, как под присягой, молчала с домашними об этих встречах. Где-то подсознательно боялась нарушить свою единственную огромную радость, которая так нежданно появилась в её никому не нужной жизни. Словно каким-то шестым чувством предугадывала, что и без того счастье будет недолгим.
Кончился май. Генка вышел на работу. Всё пошло по-старому. Катька осталась в прошлом. Только иногда, проезжая мимо их дома на своём грузовичке, он неизменно видел её. Катька стояла у заборчика в ожидании чего-то, и Генка жёстко тормозил, высовывался из окошка кабины и кричал пьяным голосом:
– Привет, Катюх! Как жизня-размазня? Хэ-х! Скучаешь? Не боись, забегу! Жди!
И она всё ждала. Каждый вечер выходила к калитке, шарила глазами по улице, а Генка всё не приходил…
Наступила осень. Дружный листопад густо заляпал улицы пёстрыми пятнами листьев. Небо помутнело и ближе придвинулось к горбатым крышам домов. По утрам густой иней выбеливал дощатые тротуары, а под ногами хрустел ледок замёрзших луж. Был на исходе сентябрь.
В один из таких вечеров Катька по обыкновению снова вышла к калитке. Наивно и преданно стала смотреть вдаль улицы. Ждала. До-олго. Холодный порыв ветра обжёг лицо, выбил из Катькиных глаз слёзы. Она погрустнела, тяжело вздохнула и вдруг резко замерла, напряглась всем телом. Словно прислушалась. Потом насторожённо и тихо опустила голову вниз и бережно положила руки на живот.
Что-то непонятное Катьке, будто живое, впервые, по-хозяйски, толкнулось у неё под самым сердцем.

ЖИЛИ-БЫЛИ СТАРИК СО СТАРУХОЙ (рассказ)

Пятница, 07 Декабря 2007 г. 14:51 + в цитатник
Михеич сидел на скамейке боком к печке и курил папиросу. Неторопливо втягивал в себя, прищуривая при этом обрякшие веки, и столь же медленно выпускал изо рта густой дым. Топил печку. В доме уже стало тепло. В топке слабо шуршали раскалённые головёшки, печка дотапливалась.
Не выпуская из плотно сжатых губ уже погасшую папиросу, старик снял телогрейку, взял длинную кочергу, открыл дверцу печи и последний раз пошерудил остывающие угли, сдвинул их кучкой поближе к дымоходу. С минуту-другую выждал, встал, со стоном распрямил до хруста спину, крепко задвинул заслонку и снова с облегчением сел. Вгляделся подслеповатыми глазами в циферблат старых ходиков с одной гирькой-шишкой, качнул головой и стянул губы в трубочку. Было без четверти восемь.
– Где же нашу старуху-то носит, а, Вась? – обратился он к белому с рыжеватыми пятнами коту.
У Михеича всегда была эта странность: очень уж любил разговаривать с животными. Причём не в шутку и не походя, как многие, а именно серьёзно, как с человеком. То им новость какую расскажет, а то и за советом обратится.
Было дело. Один раз Михеич за сеном ехать собрался. Вышел коня запрягать в сани, сам разговаривает с ним между делом. А потом неожиданно возьми да и спроси:
– А что, Бурко, как ты думаешь, сёдни ехать али завтрева подождём? А? Сёдни?
А коню вдруг случись с чего-то головой замотать после этих слов, он и замотал. Да так сильно, что старик малость струхнул даже, стал обратно распрягать да приговаривать:
– И то, правда! Что ж это я тебя сразу-то не спросил. Подождём до завтрева. Не ровён час – пурга вдруг начнётся. Сгинем тогда оба.
Завёл коня обратно в стойло и сам зашёл в дом, разделся к удивлению старухи, сел за стол чай пить.
И что самое интересное, немного погодя, погода, в самом деле, начала быстро портиться, повалил густющий снег, завьюжило, загудело, и целых два дня пробушевала пурга, загнав всех по домам. Старики тоже безвылазно сидели в домике, Михеич тогда всё крестился да благодарил за провидение коня, всячески расхваливал перед старухой его ум…
– Где ж она запропала-то, а? – спросил он снова кота о старухе.
Васька только едва повёл ухом в сторону голоса. Разморённый жарой, он сидел подле самой печки с плотно закрытыми глазами и был похож на медитирующего китайца.
– Вась, ты чего молчишь, когда с тобой разговаривают?
Уши кота снова слабо шевельнулись.
– Васька, иди ко мне!
Та же реакция.
Старик догадливо усмехнулся и хитро блеснул глазами. Потом вскинул брови и вкрадчиво, нараспев проговорил:
– Ва-сень-ка-а, а я ведь против твоего молчанья-то волшебное сло-ово знаю!
Михеич выждал хорошую паузу и в полной тишине произнёс:
– Кыс-кс-кс-кс-кс!
Ваську как подменили! С громким обрадованным мяуканьем он мигом вспрыгнул Михеичу на колени, замурлыкал, захыркал, стал тереться усатой мордочкой в грудь старика, задрав трубой и распушив длинный хвост. Довольный своим «заклинанием» Михеич, широко улыбался и поглаживал мохнатого подлизу.
В это время приглушённо стукнула калитка, и по двору захрустели торопливые шаги.
– Ну, вот и дождались хозяйку, – заключил старик, ссаживая кота на пол.
Отворилась дверь, и спиной вперёд вошла, по-бабьи кряхтя и взохивая, старуха, вместе с ней в прихожую ворвался большой белёсый клуб морозного воздуха.
– А ты чего это впотьмах-то сидишь? Ни зги не видно! – быстро проговорила она, осторожно, но скоро поставив на стол ячейку яиц.
– Свет у нас отключили. По всей улице. Только ты ушла и – сразу.
– А-а, я и не заметила даже! Бежмя бежала, как ошалелая!
– Чего ж так?
– Чего! Крещенские ведь на дворе! Али забыл? Ресницы и те смерзаются. Шутка, что ли! А тут ещё покупку волоки. Ни закрыться толком, ни отворотиться.
– Н-нда. В лютый холод всякий молод. Хорошо, хоть дошла. Не околела по дороге.
– Типун тебе на язык! Всё бы подтрунивать!
– Хе!
– А накурил-то как, го-осподи! Хоть топор вешай!
– А мне-то чё. Хочешь, дак вешай. Хе!
– Дымит, дымит каждый день! Как паровоз!
– Ла-адно, не бубни! Кота напугаешь.
– Вас напугаешь. Как же!
– Ну во-от, зате-еяла. Мы тут, понимаешь, ждём её с Васькой, как христово яичко, а она, погляди-ка, как расшумелась.
У нас тут такая тишина была. Правда, Вась?.. Где ходила-то эко время?
– А вот за яичками-то как раз и ходила. Аль не видишь?
– На что? Чай не праздник. Крещенье-то уж прошло, сколь я знаю, а до Пасхи ещё, как до Москвы на телеге.
Старуха, наконец, отдышалась, разделась, села напротив, у стола. Поглядела на мужа и вздохнула:
– Ты у меня совсем со склерозом стал. Начисто всё забыл.
– А что такое?
– Что? Именины у тебя через четыре дни – вот что. А яйца я купила, чтобы постряпать чего-нибудь.
– И то… Я и, правда, забыл. Постой, это сколько ж мне стукнет?
– Семисят шесть. Ты же в десятом году родился.
– Н-нда-а, память с дыркой стала, – с сожалением протянул Михеич.
Старуха тут встала, ушла на кухню. Видимо, начала шарить по столу и тут же загремела в темноте, уронив что-то на пол. Старик заворчал.
– Тебя лешак там водит! Сама расшибёшься и посуду всю перебьёшь!
Старуха тихо, с досадой охала, потирала ушибленный локоть.
– Чем ворчать-то, помог бы лучше, ирод!
– Что-о такое!
– Керосинка у нас где?
– Под табуреткой у холодильника.
– Нету.
– Смотри лучше. Глаза-то разуй.
– Да нету, что я, слепая, что ли!
– Тогда за самим холодильником гляди… Нашла?
– Нашла, нашла.
– Неси сюды, спички у меня.
Зажгли лампу. Освещённая комната стала родной и уютной. Старуха ещё немного посуетилась, перекладывая покупку в холодильник, собрала на кухне уроненные миски да черепки от одного разбившегося-таки блюдца. Потом взяла клубочек спряденной собачьей шерсти и спицы, села около печки и принялась надвязывать протёртые пятки стариковских тёплых носков.
Замолчали. Старик достал новую папиросу и с отрешённым видом курил, старуха же споро перебирала спицами, склонив голову над вязанием. На стене монотонно тюкали ходики, а Васька напряжённо затаился у дырки в подполье и караулил скребущуюся там мышь. Михеич о чём-то думал, пристально поглядывая иногда на жену.
– А что, голубушка, столько лет прожить, как я, это шибко много?
– Да уж никак не мало, – отозвалась та, не отрываясь от своего дела.
– Н-нда. Порядочно… Тело-то, и правда, вон как одрябло. Глянь.
– Чего мне глядеть-то. Я тебя, как облупленного, вдоль и поперёк знаю.
– Ишь ты, – добродушно выговорил Михеич и пососал папиросу.
Потом склонил голову набок и снова поглядел на жену.
– А ведь не плохо мы с тобой жили, а?
Старуха из-под очков глянула на старика и оттопырила нижнюю губу: к чему это, мол, он ведёт? Затем тихо рассмеялась и игриво ответила:
– Жили? Хи! Вот так и жили: спали врозь, а детки были!
– Тьфу! Я ж тебя серьёзно, в большом плане спрашиваю, а ты!
– На-ка, «большой план», носок померяй, ладно ли будет? – она протянула старику один носок, а сама вытащила рядом из угла прялку, которая досталась ещё от матери, села на неё и принялась прясть уже примотанную шерсть, ловко потеребливая её одной рукой, а другой быстро-быстро прокручивая веретено. Оно прямо так и вертелось юлой и постепенно увеличивалось в объёме.
Михеич тем временем сидел с починенным носком на ноге. Так и сяк разглядывал его. Даже ногу на колено положил, чтобы лучше разглядеть. Помусолил с недоверием вязку между пальцами: надёжна ли?
Только потом удовлетворённо, с оттенком великодушия сказал:
– Хорошо сделано! Молодец!
Та в ответ лишь отчётливо хмыкнула.
Она не обиделась. Они вообще со стариком никогда серьёзно не ссорились. Оба любили пошутить, а если и поворчать, повздорить, то тоже с известной долей шутки. Потому, может быть, и прощали легко друг другу житейские мелочи.
А за столь долгую, пятьдесят два года, совместную жизнь, несмотря на видимую разность характеров, совсем попритёрлись друг к другу, стали не разлей-вода – старики Липатниковы. Недаром же в народе говорят, что не по хорошу мил, а по милу хорош. Так было и у них.
Старуха между тем уже устала прясть, движения рук замедлились, от однообразной работы да ещё при недостатке света неудержимо стало клонить ко сну. Она вздохнула, заткнула веретено в шерсть и, обращаясь к прялке, погрозила пальцем и шутливо наказала:
– Я сейчас спать лягу, а ты без меня одна ночью пряди. К утру чтобы всё выпряла. Поняла? Вот так.
Она встала, от души зевнула и одновременно перекрестила от нечистой силы рот. За ней встал и старик, опять пытаясь с усилием распрямить спину и постанывая.
– Ох, мать, болит у меня спина-то, моченьки нет! Словно кто шильем в неё тычет.
– Ну-у, беда мне впрямь с тобой. Третий день уж маешься, а всё ничуть не лучше. Айда, ложись. Сейчас постелю, и ложись, а я водкой тебе хребтину-то натру.
– Ох, во! Самое дело! А то ж ведь так и стреляет в костях-то.
– Ну, давай, айда, имвалид! Не рассыпься, покуда дойдёшь.
– Да ты погодь, погодь маленько! Я даже шага ступить не могу – так насиделся. Ханроз проклятый! Чтоб ему пусто было!
– Сам виноват. Тебе чего врачиха сказала? Не курить. А ты? Вот погоди у меня, найду, где прячешь, весь твой табак в печке сожгу!
– Да ты постой, не серчай не по делу! Сама ведь знаешь, с войны костями стал маяться. Сколько болот да речушек вброд переходить пришлось.
– Помню-помню, всё помню. А и курить тоже не надо бы, бросать надо.
– Да куда уж мне бросать. Поздно. Как я без папиросочки, – грустно сказал старик и, наконец, с вздохом поковылял к кровати.
Спустя полчаса Михеич лежал под двумя стёганными одеялами уже разогретый, растёртый и тихо кряхтел, ожидая, когда подействует рюмочка «сорокаградусного обезболивающего», которую великодушно отмерила жена для приёма внутрь. Старуха тоже вскоре легла, потушив лампу, и повернулась к старику.
– Ну, чего? Легче?
– Да вроде как. Отпускает.
– Вот и слава Богу. Теперь спи. Да смотри, чтоб к именинам здоров был.
– М-м, и хвостик морковкой! – коротко в подушку хохотнул тот.
– Ну, это уж, если сможешь, – по-доброму усмехнулась в ответ старуха. Поворочалась на перине и сонно добавила:
– До завтрева. Спи.
– До завтрева, – глухо выдохнул Михеич из-под одеяла и замолчал.
Спустя некоторое время в доме Липатниковых уже все спали. Положив ладони под голову, еле слышно посапывала старуха, размеренно всхрапывал Михеич, а в ногах между ними свернулся в пушистый клубок и бесшумно спал-дремал кот Васька, прислушиваясь к ночным избяным шорохам. До завтрева.

ЗАБАВНЫЙ СЛУЧАЙ (рассказ)

Пятница, 07 Декабря 2007 г. 14:49 + в цитатник
Вечером вся тайга погружается во тьму. В темноте слух человека обостряется, и многие незнакомые звуки, шорохи, которые днём не замечаешь, становятся отчётливо слышны. А незнакомое всегда пугает.
Ночью, да ещё если небо заволокло тучами, пропадают все ориентиры, и ты становишься слепым, не знаешь куда идти, совершаешь глупейшие ошибки, не подозревая о них, и сбиваешься с пути окончательно. К тревожному страху прибавляется паника. А человек, который потерял в тайге самообладание, пусть даже днём – это погибший человек.
И ещё. Люди всегда преклонялись перед чем-нибудь могущественным, господствующим, понимая своё бессилие. Например, перед землетрясениями, ураганами, штормами, эпидемиями. Даже обыкновенная гроза во многих вселяет ужас.
Так и здесь. Если человек волею случая оказался в ночной тайге, он неминуемо начинает ощущать мощь и власть огромной лесной стихии над ним. Все его мысли пронизывает обречение, и он – сломленный – зачастую сдаётся, теряет веру в свои силы и становится игрушкой гнетущего воображения, страшных фантазий, самовнушений, которые подавляют разумное начало.
А если кто и выходил после долгого плутания из тайги, то это счастливая случайность и божья помощь. Ночная тайга – непредсказуема. Всякое в ней случается.
И со мной было. Правда, не совсем такое, о чём я только что сказал, но всё же.
Один раз, осеней этак шесть назад, забавный случай произошёл. Леший меня по тайге водить вздумал.
Пошёл я на охоту. Далеко забрёл. На Птичье озеро. Я вообще люблю по тайге ходить, много интересного видишь. Так вот, подошёл, гляжу: уток на озере – тьма! И, видимо, человеком давно не пуганые. Плавают, покрякивают.
Ну, я в тот раз хорошо свою меткость проверил! За каких-нибудь полчаса в рюкзаке лежало уже девять уток. Думаю, хватит мне, и повернул обратно, на Крутую Горку – есть у охотников наших такой ориентир в тайге.
Дело уже к вечеру было, а до моей избушки ещё порядком через увалы брести. Решил перекусить, а то за день сильно проголодался. Выбрал местечко посуше под дуплистым кедром, достал бутылку с домашним квасом, сухари, банку тушёнки открыл – сижу, подкрепляюсь, только за ушами трещит.
Поел, сложил остатки обратно, встал, дальше иду. Взглянул на то место, где Крутая Горка должна быть – ан нет её!
Что такое?.. Может, ненароком в низинку спустился?.. Непохоже… Да вроде бы там Крутая была.
Поразмышлял так и припустил правее, понадеялся на память. Иду, а Горки всё нет. Прошёл ещё с четверть часа, гляжу – тот же дуплистый кедр передо мной, под которым я отдыхал! У меня аж в виски ударило.
«Господи! Нечистый, что ли, кружит?». Солнце-то, вижу, уже садится, а до избушки добираться ещё о-ё-ёй.
Повернулся опять лицом к Крутой Горке и пошёл напролом. Через кочки, через кустарники, через пни – лишь бы не заплутать. Быстро иду, тороплюсь, отпыхиваюсь, как после хорошего бега. Солнце уже закатилось – я ещё быстрее, сердце колотится, пот градом. И надо же было так случиться: ка-ак хлопнусь со всего маху, споткнувшись о кочку.
Ругнулся про себя, встаю, спешу дальше, отряхиваясь на ходу, взглянул на Крутую Горку – нет её. Да что за чёрт! Опять прозевал! Ведь вот тут только что была.
Нет, думаю, не проведёшь! Стиснул зубы и пошёл в прежнем направлении. Долго шёл… Вдруг у меня даже мурашки по коже поползли!
Передо мной снова разлапился тот же дуплистый кедр. Я даже оцепенел.
Это ж кому рассказать! Я, профессиональный охотник, знающий в округе все лесные тропы, постыдно кружу в окрестностях Крутой Горки и не могу до неё дойти. Что же, прикидываю, делать-то? Уже темнеет, до избушки далеко, я зверски устал, ночью, известное дело, идти опасно, совсем заблудишься или того хуже в болоте завязнешь. Поминай потом, как звали.
Решил на этом же злополучном кедре переночевать. Залез, разместился в более-менее удобной развилке, привязался к стволу для страховки шнуром и, так как был смертельно измотан, быстро заснул.
К утру остудившийся за ночь осенний воздух стал пробираться сквозь одежду и неприятно холодить тело. От этого и проснулся.
Уже светало. На востоке занималась заря, тёмные холмы всё больше проступали из сумрака. Пока спускался с кедра и усиленно разминал онемелое продрогшее тело, совсем рассвело. Первые размытые туманной дымкой лучи окрасили верхушки деревьев в лёгкий розовый цвет, и тайга преобразилась.
Я закинул на плечи рюкзак и пошёл к Крутой Горке.
На этот раз благополучно добрался до неё, и было очень непонятно и удивительно: как это я вчера мог так глупо плутать. Уж точно леший проказничал!
Ну, а от Крутой Горки к избушке дорога известная. Много раз хоженая. Где-то уже через час с небольшим я был у её порога.
Вот такой забавный случай. Жаль только, что самого лешего не видел. А интересно было бы с ним поговорить, а!
Я после того случая много раз у Крутой Горки бывал, но всегда днём, а то кто знает, может, опять леший позабавиться бы захотел.

ЗАБРОШЕННОЕ ЗИМОВЬЕ (рассказ)

Среда, 05 Декабря 2007 г. 07:41 + в цитатник
Пожалуй, лет восемнадцать уже прошло, но как сейчас помню: собрался на охоту за утками. Не на Птичье озеро, как обычно, а решил куда-нибудь в другое место наведаться, где ещё ни разу не охотился.
Вышел часов в десять. Солнце уже поднялось и разогнало утренний туман, только лёгкая, едва заметная дымка висела над увалами и рассеивала ослабленные осенью солнечные лучи. Тайга просыпалась.
Я шагал по узкой петляющей тропинке и слушал голоса оживающего после ночи леса. Так незаметно дошёл до первой гривки. А когда поднялся на неё, решил пойти дальше, до озера у Лысого холма. Ещё столько же шёл. Устал, но не разочаровался. Уток там было – хоть дюжину охотников зови! А потом стреляй, не целясь, – не промахнёшься! Да и утки были отменные, разжиревшие, не гляди, что дикие.
Подстрелил восемь острохвостов* и повернул обратно. Иду, на душе весело, что охота так удачно прошла. Хорошо! Но, видно, навсегда это заведено, что хорошего помаленьку. Недолго пришлось радоваться.
Оступился в сыром месте, взмахнул руками, пытаясь удержаться, и крепко впечатался в жидкую грязь. Сильно подвернул ногу. Острая боль мгновенно пронзила её. Я громко закричал и повалился набок. В мутной лужице увидел своё лицо, искорёженное гримасой невыносимой боли. Как только не потерял сознание!
Не знаю, сколько прошло минут, пока медленно, словно нехотя, боль стала понемногу затухать, но всё ещё сильно токала в ноге, простреливала в поясницу. Я непроизвольно вздрагивал телом и шумно, с громкими стонами дышал.
Попробовал пошевелить ногой. Она слабо слушалась меня. И я почти не чувствовал её. Вместо ноги была изнуряющая боль, которая то усиливалась, то ненадолго откатывала. Я всегда её плохо переносил; откинулся назад и сомкнул напряжённо дрожащие веки.
Прошло ещё некоторое время. Боль почти утихла. Затаилась. Но, боже мой! Как вспухла нога! Я чувствовал, насколько тесным стал для неё сапог. Что же делать?..
Я попытался собраться с мыслями.
До села добрая дюжина километров, нечего было и думать о том, чтобы идти туда. Просто не смогу. Поглядел на неподвижно лежащую ногу и досадно застонал. Как глупо!.. Наверно, серьёзное растяжение. Может, и связку какую порвал. Но что же делать?! Что делать? Что?..
Вдруг неожиданно вспомнил. Знакомые охотники однажды рассказывали, что левее Лысого холма есть небольшое озеро – Горемычное, а на его берегу старое зимовье, забытое, запущенное и никому уже со времён Второй мировой войны не принадлежащее.
Мне никогда ещё не доводилось там бывать, но сейчас, превозмогая боль, я сориентировался и прикинул, что нахожусь от него где-то в полукилометре. Это было спасение! Во мне зажглась надежда. Доползу!
И вот я медленно пополз, волоча распухшую ногу.
Опирался на руки, толкался здоровой ногой и рывком продвигался на полметра вперёд. Каждое движение вызывало новую, до темноты в глазах, сжимающую боль. Нога ныла, пот лился градом и впитывался в одежду. Мне приходилось то и дело сворачивать с прямого пути, чтобы обползти сырые низинки и болотца. Это ощутимо удлиняло и без этого трудный путь. Упругие ветки карликовой берёзы больно хлестали по лицу, расцарапывали кожу. Натруженные руки гудели, но я упорно полз вперёд. Лишь время от времени останавливался, чтобы переждать нарастающую боль.
Вконец измученный я выполз на берег хмурого озера с тёмной водой. «Уж точно – Горемычное», – подумалось мне. Огляделся.
Со всех сторон озеро окружали плотной стеной ели и кряжистые кедры. А самый край берега обрамляли маленькие чахлые берёзки и кусты ольхи, низко склонившие над водой свои ветки.
Зимовье заметил не сразу. Оно находилось метрах в восьми от кромки воды и хоронилось в прибрежных кустах так, что едва можно было различить его очертания. До зимовья оставалось шагов сорок.
Стиснув зубы, пополз вперёд.
Дверь зимовья была приставлена толстой сучковатой палкой. Я оттолкнул её плечом, открыл сухо скрипящую на одной петле дверь и перевалился через низкий порог в затхлый полумрак помещения. При этом умудрился сильно удариться больной ногой и теперь сдавленно и надсадно шипел сквозь зубы. Машинально обхватив разбережённую ногу, изрыгал всевозможные проклятия, чтобы хоть как-то отвлечься от боли. Но она была до того сильной, что заполнила собой всё. Она была просто адской! И долгое время мне оставалось лишь ошалело, бездумно покачиваться из стороны в сторону, пытаясь совладать с ней.
Кое-как я этого добился и в облегчении лёг на пол. Расслабился, насколько это было возможно, закрыл исхлёстанные ветками, воспалённые глаза и замер. А так как был окончательно измотан, то скоро забылся и уснул, что явилось для меня огромным облегчением.
Спал долго. Ночью один раз просыпался, но только для того, чтобы сбросить с плеч рюкзак, который до онемения искривлял спину. Проснулся, когда стрелки часов приблизились к одиннадцати.
Первым делом решил оглядеть ногу. Понадобились большие усилия, чтобы осторожно стянуть отсыревший сапог. Отёчность не стала меньше, но уже можно было немного шевелить ногой, хотя это сопровождалось ноющей притуплённой болью. Обследование заняло немало времени, так как снимать и надевать сапог было настоящей пыткой. Затем я стал осматривать внутренность зимовья.
Сильно провалившийся потолок был до того низким, что если бы я встал, то непременно стукнулся об него головой. Похоже, он держался только благодаря широкой поперечной доске, рассохшейся на две половины. И тресни она где-нибудь от натуги ещё раз, все хлипкие доски перекрытия обрушились бы на меня.
Пола, как такового, не было. Вчера, измотанный до предела, я не заметил этого и только сегодня разглядел, что пол замещали просто лежащие на выровненной земле доски. Старые, насквозь сырые, обросшие по краям бугристым мхом, они свободно сдвигались с места. Я поднял одну из них вверх. Обратная сторона была землистого цвета и насыщенно пахла лесной сыростью. Из набухших древесных волокон выступила мылкая на ощупь вода, и её редкие мутные капли нехотя покатились по доске. Они лениво отрывались от неё и шлёпались на ноздреватую землю, которая тут же впитывала их, а на месте падения некоторое время оставалось мокрое светлое пятнышко.
На обратной стороне доски мною было потревожено большое количество червей и ещё каких-то бесцветных плоских многоножек, которые теперь противно шевелились и влажно блестели на свету.
Я брезгливо выпустил доску из рук. Она облегчённо шлёпнулась на землю и заняла своё прежнее место. А мой взгляд перешёл с пола на единственное крохотное оконце.
Оно было перекошено и походило на параллелограмм. Тонкое стекло, помутневшее от времени, треснуло в нескольких местах. Нижний левый уголок был и вовсе без стекла, его заменяла тонкая, тусклая, с неровными краями слюдяная пластинка, плотно законопаченная у рамы кровянистого цвета мхом. Сверху окошко было полностью затянуто густыми пыльными тенётами с множеством иссохших насекомых на них.
Я решил выбраться из зимовья. Опираясь на шероховатые брёвна стен, еле-еле поднялся и с пригнутой головой стал медленно передвигаться к двери, пока не вышел наружу. Потревоженная нога вновь заболела.
Небо было пасмурным. Низкие тучи неторопливо переваливались с одного края неба на другой и прятались за пологим увалом.
Теперь, когда я выпрямился почти в полный рост, то был, чуть ли не с избушку высотой. Она глубоко просела в землю и при этом накренилась на один бок, а пологая крыша только самую малость возвышалась надо мной.
Зимовье и в самом деле было слишком дряхлым и давно заброшенным. Все брёвна до сердцевины трухлявые. Я неосторожно ткнул пальцем в одно из них, и палец полностью погрузился в сырую набухшую мякоть гнилого дерева, без труда проломив тонкую верхнюю корочку. Невероятно! Каким чудом держатся эти немощные насквозь выболевшие стены!
Внутри бревна по моему пальцу кто-то прополз. Я брезгливо выдернул его и стёр с кожи оставшиеся частицы влажной рыжеватой трухи. Неспешно прошёл за угол зимовья. Это место облюбовали муравьи. Огромнейший муравьиный дом, больше метра высотой, обхватывал ветхий угол с обеих сторон, словно поддерживал его. Сам угол тоже был испещрён мудрёными ходами таёжных трудяг. Куча веточек и хвоинок была словно живая от их суетливого движения. «Неплохо устроились!»
Обойдя зимовье, вновь окинул его взглядом. Какое же оно жалкое и убогое! Махонькое. Метра два в ширину да около четырёх в длину, оно сиротливо приткнулось в безбрежной тайге на краю небольшого, мало кому известного озера.
Говорят, что раньше, в конце тридцатых годов, в нём обитал какой-то нелюдимый бродяга, невесть откуда взявшийся и живший только тем, чем тайга богата. Но неизвестно точно, когда он вдруг бесследно сгинул. Может быть, затянуло беднягу в трясину. С тех пор изредка сюда заглядывали охотники, чтобы переждать ненастную ночь, а вскоре, из-за боязливых суеверий, связанных с пропавшим нелюдимом, и вовсе зимовье было забыто, отчего и пришло в полное запустение.
Так, в размышлениях, прошло полчаса. Сильное чувство голода напомнило о том, что необходимо поесть. Прихромав внутрь зимовья, я опустился у рюкзака, вытащил из кармашка горсть размокших, пахнущих болотной влагой сухарей, торопливо съел их и слизал с ладони размякшие крошки. Есть захотелось ещё больше. Кисловатый промозглый запах помещения странным образом возбуждал аппетит. Я вспомнил об утках.
Вытащил одну и, припадая на больную ногу, снова вышел из зимовья. Отковылял в сторонку и стал торопливо отеребливать. Перья потрескивали, послушно выдёргивались под рукой и бесшумно оседали на землю пёстрыми парашютиками.
Теперь оставалось самое главное: разжечь костёр. К великой радости, шагах в десяти от меня чёрным корявым скелетом высилась засохшая ель. Дрова есть! Но прежде, чем дров было заготовлено достаточное количество, несколько раз пришлось проделать этот путь туда и обратно.
Когда я принёс последнюю охапку валежника, то уже с трудом держался на ногах. Повреждённая нога снова заставила сесть. Сердце от возобновившейся боли словно сжалось в комок, и кровь жарко запульсировала в кончиках пальцев.
Я переждал, пока боль успокоилась, взял нож, выпотрошил утку, разрезал на кусочки и осторожно продел их по одному на заранее приготовленные заострённые палочки. Из бокового кармана куртки достал коробок спичек. К счастью, он был сухой. Выложил костёр «колодцем», вокруг воткнул в землю палочки с утиным мясом и поджёг бересту. Она вспыхнула и стала съёживаться от огня. Язычки пламени перебрались на тонкие ветки с засохшей смолой, расползлись яркими дрожащими пятнами по густым прядям лишайника-бородача, и вскоре костёр запылал, выбрасывая горячие и сухие всполохи огня.
Охваченные пламенем ветки шумно трещали, причудливо изгибались и лопались от пышущего жара. Горящая расплавленная смола тоненько свистела и пускала едкий сизоватый дымок. Он покалывал глаза и приятно щекотал нос терпким горьковатым запахом. Я любил этот запах! Запах таёжного костра. И с наслаждением вдыхал его.
Кусочки утятины вкусно запахли жареным. Я снова подбросил в костёр небольшой ворох валежин и стал наблюдать, как они раскаляются и уходят в огонь и дым, оставляя лишь тёплую кучку серого пепла.
Мясо было готово. Я вытащил палочки из земли, взял одну в руки и стал дуть на ещё шипящее от расплавленного жира мясо. Обжигая от голодного нетерпения пальцы, я отрывал маленькие кусочки и жадно ел, шумно и часто вдыхая ртом прохладный воздух.
Какой необыкновенно вкусной показалась мне эта утятина! Обжаренная на костре, крепко пахнущая дымком, а внутри ещё чуть сыроватая, она словно таяла во рту, и я жмурился от удовольствия.
Насытившись, я пересел под лиственницу на невысокий уступ берега и обмыл в озере руки. Вода была слегка тёплой. И ещё она показалась мне очень приятной, какой-то необыкновенно мягкой для кожи. Успокаивающей.
«А что, если я опущу в неё ногу? – подумалось сразу мне. – Хуже не будет».
Кривясь от боли, стянул сапог. Потом размотал портянку, закатал штаны и погрузил ногу по колено в воду. И надо же! Почти сразу боль успокоилась! Я изумлённо смотрел на воду. Как же я с самого начала не догадался так сделать! В ноге стало слегка покалывать. Видимо, вода проникла в кожные поры.
«А что, если попробовать пошевелить пальцами! – Пошевелил. – Двигаются!»
Я привалился спиной к шершавому стволу лиственницы и взглянул в небо. Оно успело к этому времени проясниться. Только одинокие облака степенно плыли по небосводу и чудно меняли свои очертания.
Уже вечерело. Солнце клонилось к юго-западу, и края облаков светились размытым жёлто-оранжевым светом. Они опрокинуто отражались в спокойной воде Горемычного озера, которое тоже преобразилось под лучами солнца. На другом его конце, почти возле берега, шумно плеснула крупная рыба, и по зеркальной глади пошли частые бугристые круги, замысловато растягивая в разные стороны светлые пятна отражающихся облаков.
«Богатое, наверно, озеро, – подумал я. – Надо будет на днях прийти сюда с удочкой. – И тут же горько усмехнулся, едва поглядел на ногу и вспомнил своё плачевное нынешнее положение. – Калека, а туда же – рыбачить собрался!»
Долго ещё сидел. Провожая взглядом стремительные вечерние перелёты уток, слушал шорохи тайги да заунывное писклявое гудение комаров вокруг, которых отпугивал поддерживаемый мною костёр, и они пока не слишком досаждали.
Когда все ветки прогорели, и костёр стал затухать, солнце уже коснулось края далёкого косогора и побагровело. От озера потянуло холодком. Умирающий огонь перестал отгонять полчища комаров, и те с назойливым звоном начали виться вокруг меня, садиться на открытые части тела.
Я вынул ногу из воды и оглядел её. Отёк стал меньше. Я даже глазам не поверил. Чудо какое-то! И боль гораздо меньше. Вода-то в озере, видать, целительная. Я намочил портянку, намотал на ногу, поднялся и побрёл к зимовью.
Изнутри крепко притворил за собой дверь, Сел, вытянув ноги, навалился на неровную стену и больше никуда в тот вечер не выходил. Задумчиво глядел в окно, а когда стемнело, и тайга погрузилась во мрак, заснул.
На следующий день лил дождь, и мне пришлось безвылазно просидеть в избушке. Разжечь костёр не было никакой возможности, поэтому всю мою еду на сегодня составляли только те два кусочка утятины, которые остались со вчерашнего дня. Настроение было столь же пасмурным, как и погода. Лишь один раз я отважился выйти под холодный сентябрьский дождь, дойти до озера и заново намочить уже высохшую портянку, чтобы обмотать заживающую ногу.
Большим преимуществом в моём положении было то, что в такое промозглое ненастье я был сухим и находился в относительном тепле. Зимовье не пропускало отвесных капель дождя, а впитывало их в рыхлую замшелую крышу. Я неподвижно сидел на досках и чувствовал себя в этой пустой комнатке потерянным, когда глядел за окно на плотную завесу нудного ливня.
Всего я прожил в зимовье три дня. За это время боль в ноге окончательно отступила, отёка уже совсем не было, и я мог передвигаться, почти свободно переставляя ногу.
На четвёртый день я, наконец, вышел из зимовья и неторопливо направился в сторону села…
…Шесть лет спустя, я вновь, волею случая, пришёл к берегу Горемычного озера. То, что предстало моему взору, заставило сжаться сердце.
Зимовье развалилось.
Я с невольной горечью смотрел на его останки. Рухнувшие брёвна лежали в беспорядке. Некоторые, придавленные другими, были сплющены и переломились, другие выглядывали трухлявыми концами из-под горбатой и распавшейся на части крыши. Муравьиная «хижина», которая занимала раньше только угол зимовья, теперь разрослась вширь и укрывала значительную часть основания. Вся масса изгнивших брёвен ещё больше вдавилась в топкую землю и была почти незаметна, стоило отойти от неё метров на тридцать.
Чувство жалости, даже сострадания, и большой благодарности шевельнулось в моей душе. Да, я был благодарен этому зимовью и этому озеру. Благодарен за то, что они помогли мне в трудную минуту, когда я уже почти отчаялся от безысходности ситуации.
Не помню, каким образом, но я вдруг очутился на коленях и без ложного стыда склонился в долгом поклоне перед жалкими развалинами старого жилья. Тогда, шесть осеней назад, зимовье укрыло меня, покалеченного и обессиленного, от дождливой непогоды, от холодных ночей, скромно, но радушно приютило в своих сиротливых стенах, и я чувствовал себя обязанным ему в благополучном возвращении домой.
И вот теперь, вновь очутившись на этом месте, я отдавал последнюю дань запоздалой человеческой благодарности осиротевшей без хозяина избушке, опустившись на колени. А передо мной грустно чернели бесформенные остатки заброшенного зимовья.

ЗДРАВСТВУЙ, СОЛНЦЕ! (рассказ)

Среда, 05 Декабря 2007 г. 07:39 + в цитатник
Мужи. Первая половина июля. Благословенная пора белых ночей. Долгожданный подарок природы всей мохнатой и крылатой живности леса. Необъятен день! Вот уж, казалось бы, и вечер поздний, ложись да отдыхай после дневных забот, а ещё и солнце не село. Щекотит, дразнит усталые глаза, желанный сон напрочь гонит. Что ты будешь делать!
Лишь ближе к полночи, когда солнце зависает над самым горизонтом, понемногу замирает село, только влюблённые парочки да беззаботные стайки молодёжи неспешно бродят по притихшим улицам, затягивают песни.
Влажная простыня ночи не спеша размывает отчаянную синь северного неба, забеливает даль окоёма. А в вышине – ни звёздочки!
Морошковым краем, страной белых ночей называют в это время года мужевскую землю.
На этих кривых улочках, отвоевавших когда-то у тайги своё место под солнцем, на высоком берегу Оби, прошло детство Толи Шебалина. Позади школа. Но каждый год приезжает он в Мужи на каникулы после сдачи экзаменов в университете. Так и в этот раз.
Шесть дней прошло, как сошёл Толя с «Метеора» на железный, гулко разносящий шаги дебаркадер. Хлебнул полной грудью родного воздуха и замер: так светло, радостно на сердце стало, что хоть кричи от переполняющего, невесть откуда взявшегося ощущения счастья. Но вместо этого губы лишь едва слышно прошептали:
– Дома!
Одним длинным-длинным днём прошла почти целая неделя как он у матери. Всё смешалось: разговоры, встречи, новости, и не вспомнишь, в какой день что было.
Ещё по приезду Толя пообещал своему одиннадцатилетнему брату Юре, что они обязательно пойдут на днях встречать восход солнца. У брата глаза загорелись. Каждый день, как вечер приблизится, спрашивает:
– Ну что, сегодня пойдём?
У Толи уже внутри неприятно покалывает: обещал ведь. А как пойдёшь? Тут крёстные в гости пришли, там ещё что-нибудь непредвиденное.
Но вот, наконец, выдался свободный вечер. Настало время сборов. Толя укладывает палатку, Юра собирает сумку с провизией. Мама с сестрой Ниной тут же в коридоре стоят, наблюдают. Невдомёк им, что это парням дома не сидится.
– И охота вам комаров кормить, – по-доброму усмехается мама.
– А мы с собой мазь взяли, – откликается Юра. – Во! Целый тюбик.
Нина, средняя из детей по возрасту, не преминула после мамы вставить:
– Лучше бы в своей комнате прибрались, чем шататься непонятно где.
Юра ехидно парирует:
– Ты дома остаёшься? Вот и приберись.
Сестра выразительно хмыкает и демонстративно уходит в свою комнату.
– Ой, обиделась будто! – смеётся вдогонку младший. – На часы посмотри. Десять уже. Какая приборка, на ночь-то глядя!
Толя незаметно поглядывает на маму, ожидая, как она отреагирует на словесную перепалку детей, и, успокаивая, говорит:
– Послезавтра всё равно суббота. Тогда полностью и приберёмся.
– Всё! Готово! – пыхтя, докладывает Юра и натягивает на ноги разношенные кроссовки.
Братья выходят во двор. Негромко разговаривая, идут на северную окраину Мужей. Вышли специально попозже, чтобы людей на улице меньше было. Село-то наполовину зырянское. А зыряне – народ любопытный. Всё интересно им: и кто куда пошёл, и о чём соседи повздорили, и чья собака у их калитки ненароком уснула. Каждую мелочь приметят. Любого хоть завтра в разведчики записывай!
Людей, и, правда, было не много. То ли день душный был, то ли телефильм интересный показывают. Вышли Шебалины на окраину. Впереди на длинном деревянном шесте полосатый «чулок» аэропорта неподвижно висит. Тихо. Сейчас вдоль взлётно-посадочной полосы до небольшого пляжа на берегу Югана, а там чуть влево и палатку ставить.
Огненный шар солнца медленно заваливается к северу. В щедрой россыпи предзакатных лучей скрадываются очертания лесистого косогора, едва различима в золотистой дымке соседняя крохотная, в пятнадцать домов, деревенька Ханты-Мужи. Воздух за день прогрелся, дышит ласкающим теплом и травными запахами, даже комаров ещё нет, прячутся в сырых низинах.
Пока братья устанавливают палатку, разводят небольшой костерок и готовят в котелке немудрящую похлёбку из пакетного супа с тушёнкой – уже полночь. Солнце зависло над дальним тальниковым островом и упрямо не хочет садиться. Струит рассеянный свет на раздольный пойменный луг, оттеняет румянцем жидкое серебро витиеватых проток и реки.
– Искупаемся, пока комаров нет, – предлагает Толя.
– Давай, – охотно соглашается младший.
Шебалины наперегонки сбрасывают всю одежду и вприпрыжку бегут к Югану.
Статное, мужающее тело Толи первым взбуравливает спокойную гладь. Более осторожно, взохивая от неожиданной прохлады воды, заходит на глубину Юра. Братья неторопливо плывут на недалёкий противоположный берег. Хоть и не глубок Юган, но даже в жаркие дни вода прогревается лишь на метр, поэтому оба стараются держаться на поверхности, их голые тела почти не скрываются под водой.
– Уф-ф, хорошо! – отдувается Толя, выбираясь на пологий илистый берег.
– Ничего себе – хорошо! Дубак такой! В воде и то теплее.
– Не беда, скоро обсохнем. Смотри-ка, кони.
К Югану неторопливо брёл небольшой табун.
– Наверно, на водопой, – предположил Юра.
– Может быть. А может, на тот берег переплывут.
Мимо братьев равнодушно, полностью в своих думах прошли четверо лошадей. Остановились у кромки Югана, лениво оглянулись, вразнобой фыркнули и вошли в воду. Поплыли. Вслед за ними с таким же несложным обрядом последовали трое остальных. Издалека их рыжая лоснящаяся от воды шерсть казалась медно-огненной, словно само солнце спряталось в шкуре на покатых боках.
– Я испугался: думал, перевернут наш котелок, – признался младший.
– Да нет. Что они, глупые, на костёр идти, – рассудил другой брат. – Поплыли обратно. Там уже, наверно, всё сварилось.
– Ага. А то всё равно что-то холодновато. И комары появились.
Братья отошли берегом вверх по течению, чтобы не плыть в тёмной, взбаламученной животными воде, и погрузились в прохладные струи реки.
– Ты чего отстал? – окликнул Толя брата, отряхаясь на мелководье от капель.
Юра неловко выбирается на берег и неуклюже ковыляет к костру. Тяжело дышит.
– Ногу поранил? – тревожится старший.
– Нет, свело. Едва доплыл. Хорошо, что у берега почти.
Юра пытается говорить со спокойной уверенностью, но глаза выдают недавний испуг.
– Иди, давай, в палатку, оботрись и одевайся быстрее, – велит Толя и хмурится. – А то не утонул, так простудишься.
– Маме только не говори! – отзывается из палатки Юра.
– Ладно, сами грамотные.
Толя одевается сам, потом берёт ложку, зачерпывает из котелка, дует и, обжигаясь, пробует:
– А ничего супец! Наваристый!
– Ты мне-то хоть оставь! – шутливо возмущается младший из палатки, энергично и шумно растираясь полотенцем.
– Сколько ложек? – с ответным юморком отзывается Толя, и братья смеются.
– Юр, слышишь?
– Что?
– Мазь прихвати. Одолели кровососы! Аж в ложку с супом липнут.
– Ага.
Брат выбирается из палатки с тюбиком в руке.
– Ой, а солнце-то село! Прозевали!
– То-очно, – с сожалением тянет старший.
На севере почти в полнеба яро алеет заря. Там, где село солнце, далёким костром пышет горизонт. Такое ощущение, словно огненный шар совсем рядом, просто укрылся за тальниковым островом и, если подняться на холм, то непременно увидишь его приплюснутый, набирающий силы для нового дня круг.
Насытившись, братья спешат под брезент палатки от полчищ комаров.
– Сколько сейчас?
– Час ночи, – отвечает Толя, взглянув на часы.
– Здорово, да?!
– Что?
– Солнце встаёт в один день, а заходит уже на следующий!
– Да-а. Будто и не заходит вовсе.
– В Салехарде, наверно, так и есть. Там же Полярный круг?
– Ага. На Ямале вообще здорово. Кругом только тундра, небо и солнце! Там сейчас и белых ночей нет. Всё день и день.
– Классно! Не верится даже.
Незаметно проходит час. Золотисто-румяное зарево неторопливо передвигается с одного конца острова на другой.
– Гляди, – замечает Юра, – луна.
Толя внимательно шарит глазами по светлому безоблачному небу.
И правда, над Обью, одинокая, словно никому не нужная, блёкло розовеет слегка выщербленная с правого бока луна. Попранная владычица неба полярных ночей. С каждой минутой всё ярче раскаляется кромка земли и неба.
– Как будто все Шурышкары горят! – восклицает Юра с восхищением.
– С Салехардом вместе, – заворожённо следом добавляет Толя.
Братья выбираются из палатки.
– Сейчас взойдёт, – с ожиданием в голосе произносит старший брат и неотрывно глядит на зарю.
– Ух ты! – выдыхает, обернувшись, Юра. – А в Мужах-то уже взошло!
Толя оборачивается и согласно кивает:
– Точно! На холме потому что.
В первых лучах розовеют притихшие дома. В окнах играет рассвет. Бело-сине-красный флаг на здании районной администрации кажется розово-лазурно-алым.
С минуту Шебалины любуются родным селом и снова устремляются взглядом на север. Почти в то же мгновение тёплый луч ярко ударяет в глаза и заставляет прищуриться. Поначалу крохотный, уголёк светила всё больше раскаляется, растёт, превращается в полусферу и наконец, оранжево-красным шаром отрывается от горизонта, заливает светом всю низину Оби.
– Здравствуй, солнце! – радостно и шутливо выкрикивает Юра и машет рукой.
Толя весело смотрит на брата и тоже вскидывает руку:
– Привет!
Потом дурашливо прибавляет:
– А мы тут тебя всю ночь ждали! Целый час и двадцать минут!
Братья раздувают присмиревший огонь и кипятят воду для чая. Воспрянувший костёр отгоняет комаров, и они мельтешащей кучей-облачком недовольно отлетают в сторону. От горчащего запаха дыма оживают вдруг тёмные валуны дремлющих коней, они лениво поднимают головы и долго нюхают воздух.
На природе время течёт незаметно и быстро. Уже раннее утро. Солнце всё выше поднимается в небо и начинает припекать. По Оби пляшет целая россыпь золотых зайчиков.
Пора обратно в село. Шебалины заливают тлеющие угли костра, собирают палатку и отправляются домой.
Поднимаясь на первый пригорок Мужей, Толя и Юра ещё раз обернулись назад. Зелёный луг плотно затянулся жёлтыми облаками. Это один за другим раскрылись, встречая новый день, пушистые солнышки одуванчиков.
Над ещё спящими улицами, над речной низиной зычно разнеслось беззаботное ржание коней. И, словно приветствие, отозвался ему со стороны Киевата долгий раскатистый гудок теплохода.

КУЛАКОВО – КАМЕНКА – КУЛИГА (краеведческий очерк)

Среда, 05 Декабря 2007 г. 07:36 + в цитатник
Летняя пора – время отпусков, дачных работ, долгожданных каникул у школьников. А вот у большинства студентов на первую половину июля выпадает практика. На каждом факультете и курсе – своя.
Когда я окончил первый курс филологического факультета Тюменского государственного университета, практика была «шутейная»: сбор фольклорного материала. Я уехал в родные места, в село Мужи, что расположено в западной части Ямало-Ненецкого автономного округа на коренном берегу Малой Оби. Всего за каких-нибудь три дня у меня уже было накоплено около четырёх часов аудиозаписей местных коми-зырянских сказок, загадок, частушек и песен. Особенно – песен. Праздник не праздник, а петь мужевские зыряне очень любят, не припомню, чтобы мне пришлось кого-то долго упрашивать.
А спустя год, когда мы как будущие филологи уже гораздо глубже поднаторели в различных языковедческих дисциплинах, нас, перешедших на третий курс, ожидала более серьёзная практика. Диалектологическая. Но именно она запомнилась мне больше всего своими незабываемыми встречами, и именно о ней хочется рассказать более подробно.
В задачи нашей диалектологической практики входили сбор и последующая научная классификация говоров коренных сибирских жителей сёл и деревень Тюменского района.
Сами по себе диалекты мало для кого могут представить большой интерес, конечно, кроме тех, кому это нравится или кто этим занимается по долгу профессии. Но интересным оказалось многое другое…
Чего греха таить: живя в столь суетливом многослойном и лживом мире, в мире, где чуть ли не каждый в силу навязанной жестоким веком привычки не доверять ближнему закрылся в глухой скорлупе, часто ли мы (хотя бы и наедине с самим собой) задумываемся над истоками и мудростью дедовских традиций? Можем ли похвастать хорошими знаниями старинных русских обычаев, сумеем ли спеть народную песню более одного популярного куплета или, наконец, доходчиво, увлекательно рассказать своему ребёнку историю родного края и научить жить с Богом в душе и сердце?
В городе всё это почти «умерло» либо «ушло в глубокое подполье», не проявляясь никак иначе, как только на пьяных посиделках в частушках, порой самых примитивных, а то и вовсе непристойных.
К сожалению, деревня тоже не избежала болезни Иванов, не помнящих родства, тем не менее, в большей степени сохранила народную память.
Эту великую ценность, в первую очередь, поддерживает, несмотря на её целенаправленное повальное искоренение в последние семь десятилетий, многовековой сельский уклад и быт, замешанный густо на людских поверьях, приметах, старинных сезонных и православных праздниках и на прочих благих традициях.
Да и люди там другие. Пускай и их не обошла стороной досадная печать нашего расхристанного времени, но всё-таки остались они более открытыми и приветливыми. Меньше в них фальши и двуличия. Неизмеримо меньше корыстных недомолвок, злого умысла в поступках. По-свойски, за чашкой чая, с ними можно поговорить о чём угодно. И столько нового откроется для тебя в простых законах согласного устройства жизни.
А местные бабушки – это же просто кладезь! Судьба любой из них могла бы стать полновесным сюжетом для отдельной книги. Просто чудо эти бабушки! О них и будет речь.

ИРБИТСКИЙ ТРАКТ

Маршрут нашей диалектологической практики пролегал через три следующие друг за другом населённых пункта по Ирбитскому тракту: Кулаково – Каменка – Кулига.
Мало кто знает, что, отправляясь из областного центра в аэропорт «Рощино», минуя кольцо автострады возле учебного хозяйства Тюменской сельскохозяйственной академии, он проезжает по самой первой сухопутной дороге, которая вела из-за Урала в Тюмень. Разведал её по указу царя пермский крестьянин Артемий Бабинов в 1595 году. Потому и называлась она в былое время Бабиновской. Дорога эта шла из Москвы через Соликамск на Верхотурск, Туринскую Слободу (ныне Туринск), Тюмень и далее на Тобольск, значительно сокращая путь из центральной части России в Западную Сибирь.
Служила она русскому народу верой и правдой более ста пятидесяти лет и была самой оживлённой трассой. Ею интенсивно пользовались вплоть до середины девятнадцатого века, хотя уже была проложена и объезжена новая дорога – Сибирский тракт (ныне Московский) – через Екатеринбург. А Бабиновскую дорогу стали называть Ирбитским трактом, так как вела она к небольшому городу Ирбиту в Свердловской области.

КУЛАКОВО

На двадцатом километре Ирбитского тракта начинается село Кулаково, протянувшееся в просторной пойме Туры километра на три. Это одно из самых старинных сёл, возникших под Тюменью вдоль первого тракта в Сибири. В 1997 году жители отпраздновали его четырёхсотлетие.
Раньше Кулаково славилось в округе удалыми ямщиками, отменными сортами конопли и качественными изделиями из коноплёвой пряжи. Здешние чернозёмные почвы были очень благоприятны для выращивания этой культуры. Волокно получалось длинное и на редкость прочное. О том, насколько качественно оно было, может свидетельствовать тот факт, что на выставке сельских изделий в Петербурге в 1861 году кулаковская конопля была удостоена особого внимания со стороны Вольного экономического общества, существовавшего в то время. Холсты, верёвки, канаты, рыболовецкие сети и неводы из местной конопли, а также конопляное масло были широко известны и за пределами Тобольской губернии. Мало того, многое из перечисленного даже экспортировалось Россией в европейские государства.
Село Кулаково – родина авторитетного в нашем крае купца и мецената Николая Мартемьяновича Чукмалдина. Того самого, благодаря которому в Тюмени появилось городское Александровское реальное училище. Оно поместилось в красивейшем здании на улице Республики (бывшей Царской).
У этого здания теперь есть своя богатая история. В его стенах учились писатель Михаил Пришвин, дипломат Леонид Красин, разведчик Николай Кузнецов. А сравнительно недавно стал общеизвестным факт, что именно здесь на втором этаже во время Великой Отечественной войны был оборудован «временный мавзолей» для эвакуированного из Москвы саркофага с телом Владимира Ленина.
Те, кто знает Тюмень, а тем более живёт в ней, наверное, уже догадались, о каком здании идёт речь. Теперь в нём располагается главный корпус Тюменской сельскохозяйственной академии.
Кулаковцы и по сей день гордятся своим замечательным земляком. При финансовой помощи Николая Мартемьяновича в селе в 1901 году была построена большая церковь, освящённая в честь Святого Николая Чудотворца. Поставленная на прочном базальтовом фундаменте, сложенная из отборного красного кирпича, с ажурными позолоченными крестами, украшенными гранёным цветным стеклом, она была главной достопримечательностью села, наполняя округу густым колокольным звоном во время православных праздников и служб. К сожалению, вскоре Николаевская церковь, как и подавляющее число других в России, значительно пострадала во время кощунственного разгула так называемой диктатуры пролетариата в конце двадцатых годов ХХ века. На долгое время в ней затем разместился совхозный гараж.
По инициативе опять же Чукмалдина в Кулаково разбили великолепный сад с аллеями, скамеечками. В начале прошлого века, и даже ещё в годы Великой Отечественной войны, в чукмалдинском саду проводились многолюдные сельские празднества, играла гармонь, звучали песни. Сейчас сад в полном запустении, хотя рядом с ним находится Кулаковская средняя школа, администрация которой, организовав школьников, вполне могла бы взять на себя несложную обязанность по уходу за садом. А пока… все аллеи густо заросли репьём да крапивой…
Впрочем, кто ещё может лучше рассказать о том, что было раньше, как не сами жители.

АННА СТЕПАНОВНА

Первой, к кому я зашёл, оказалась грузноватая пожилая женщина с большими добрыми глазами – Анна Степановна Щербакова. Поначалу, узнав о цели визита, Анна Степановна немного замялась, стушевалась, дескать, ничего она особенного-то и не знает, но затем добродушно улыбнулась и пригласила в дом.
За столом, за ароматным мятным чаем с домашним печеньем, завязалась непринуждённая беседа. Многое поведала Анна Степановна о былых годах, зашла речь и о Николае Мартемьяновиче Чукмалдине…
– Хороший был человек, сердечный. Бедным всегда помогал, даром что купец. Здесь, при Николаевской церкви, школу открыл церковно-приходскую. Сам-то в Москве больше жил. Оттуда же форму посылал ученикам. Платьишки там разные. Много добра сделал. Церковь, знаете уж, поди, тоже на его средства построена. А руководил стройкой-то из столицы. Он и умер-то не то за границей, не то в Москве, а потом уж сюда везли, на родную землю. Его ведь здесь сильно почитали.
На станцию-то доставили, а до Кулаково ещё сколь везти надо. Дело в мае было, накануне как раз дожди сильные прошли, дороги кругом развезло. Так его когда в гробу до села несли, то ковры на дорогу самотканые стелили. Склеп специально сделали в церкви. Он так сам хотел. Похоронили.
А потом (и кому только такое могло понадобиться!) его достали оттуда в тридцать четвёртом году. Да ладно бы, если как у людей, а то ведь как звери поступили. Ей богу! Когда из склепа-то вынесли, стали в новый гроб перекладывать, а гроб-то тяп-ляп, наугад делали али с пьяного глазу. Он намного короче оказался. Так Николаю Мартемьянычу взяли ноги-то и… отпилили! Рядом положили. Вот какой ужас! Разве так можно? Разве по-человечески это? А перехоронили ночью глубокой. Тайком. Чтоб ни одна душа не видела. И в каком месте могилка – никто теперь не знает.
– Сад-то чукмалдинский, – продолжила Анна Степановна, – что около больницы, – мне моя матушка покойная как-то рассказала, – там раньше ещё пожарная была. Матушка хорошо всё помнила, сама помогала сад обустраивать. Николай Мартемьяныч специально отборные саженцы заказывал в сад для посадки, а мама да другие жители сажали деревца. Сейчас-то ели вон уж какие: высокие, красивые. Правда, аллеи там уже все вконец заросли, ухаживать некому. Старикам невмоготу, молодым, видать, безразлично. А в былое-то время там кроме праздников разных сельские торги частенько проходили. И всё было. Потом мигом растащили. Куда всё подевалось?
Ну, бедные-то понятно – они тут же в колхоз пошли. Сначала у нас коммуна была, но недолго. Почти сразу сделали колхоз имени Фрунзе. Но бедняков не особенно много было. Десятка, может, два. Никак не больше. В Кулаково люди спокон веков крепко жили, хозяйство хорошее имели, трудились на совесть. Им и колхоз этот, что власти организовать вычудили, как собаке пятая нога. Так ведь надо же придумать: кулаками вдруг оказались. Раскулачивать стали. В отместку, видать. Напропалую. До последней нитки. Многих-многих раскулачили – и на выселение. Кого на Север, кого ещё дальше, на Енисей.
А остальным, кто в селе остался, волей-неволей пришлось колхозниками становиться, скотину-то всю, какая у людей была, в колхоз согнали. Да и страшно вдобавок было, ведь новая политика какая стала: если ты не колхозник, значит, единоличник, враг Советской власти. А жить-то ведь хочется. Вот было горюшко!
– Наверно, и ваша семья не избежала печальной участи?
– Не избежала. Николай, брат мой старший, тоже был высланный. Но его потом обратно за Урал перекинули. А сначала он Балтийский канал строил, года три или четыре. Как только живым обратно пришёл! Там ведь очень много погибло людей, пропадали бесследно чуть ли не каждый день, он сам как-то рассказывал. Ни жилья у них там, ни кормёжки путных не было, вечно впроголодь, а заболеешь – пропадай, не велика потеря.
Но так уж, видно, ему суждено было: с канала невредимый вернулся, худющий только, кожа да кости, а вот на Великой Отечественной войне погиб, в первый же год. Жена вдовой осталась, да недолго мыкалась, скоро и сама умерла. А дети-то, двое их было, выдюжили, выросли. В городе теперь живут. Тоже уже пожилые, может, года на четыре али на пять меня помладше будут…
Церковь нашу видели?
– Конечно. По пути к вам мимо неё шёл, останавливался неподалёку. Запущенная она у вас.
– Да. А раньше какая красивая стояла. Загляденье! Я маленькой была, а хорошо помню. Сейчас-то все купола и маковки снесены, а ведь какая высокая была! Кресты большие, позолоченные, со стеклом цветным. Когда кресты снимали, стёкла-то повыпадывали. У меня был когда-то кусочек такого стекла. Подобрала на память. В него посмотришь – радуга, всё разноцветное, как в сказке. Красиво!
Ломали когда церковь, многие плакали, причитали, особенно когда колокола снимали. Такой чудесный звон он них был: густой, басовитый – заслушаешься. Куда их увезли – неизвестно. Поди, уж переплавили давным-давно. Сейчас церковь, ваша правда, и не узнать. Сарай сараем, прости Господи. Раньше-то всё чинно было, ухожено, чугунная решётка со столбиками, тротуарчики из каменных плиток, цветы на клумбах…
Помню, священники недалеко от нас жили. Степенные, грамотные. Иной раз встретишься с батюшкой на улице – обязательно поздороваешься. У одного очень красивый голос был, его любили слушать, когда он пел на службе. А теперь и домов не осталось, в которых они жили. Их ведь тоже выселили. Кажись, даже в первую очередь.
Ох, много напрасного зла было сделано. Ведь как считалось: если хороший хозяин, значит, кулак, если священник – ещё хуже, мракобес. Потом в крупных домах, из которых большие семьи выселили, садики для детей стали устраивать. Ладно, хоть не сносили, в других деревнях и так было.
А сейчас не так давно новый каменный садик построили, двухэтажный. Ой, вы зайдите туда! Там – как в сказке! Всё для детей на совесть сделано. И воспитатели у нас замечательные. Просто бесподобно! Так что зайдите обязательно.
Последнее время вообще много понастроили. Улицы новые даже появились. Раньше Кулаково не сильно большое было, а теперь здесь четыре улицы, за речкой – шесть, возле РСУ – две.
– А не знаете ли случайно, почему село назвали Кулаково?
– Ну, как же не знать, конечно, знаю. Село-то наше древнее, почти ровня Тюмени. А как оно появилось, вот что рассказывают. Когда-то с верховьев Туры приплыли сюда в лодке два человека. Один по фамилии Кулаков, а другой – Гусельников. Место им это очень понравилось – и поля, и река рядом, и бор сосновый неподалёку. Решили строиться здесь. Один-то, который Кулаков, дом тут поставил, а Гусельников – чуть выше по реке. Так вот и появились две деревни-соседки, Кулаково и Гусельниково. Теперь-то они уж соединились вместе и значатся как Кулаково.
Эх, незаметно прошло время в гостях у Анны Степановны, пора было идти к автобусу. Мы тепло попрощались, и я направился в сторону остановки. А завтрашний день сулил новую интересную встречу…

АПОЛЛИНАРИЯ ИВАНОВНА

Небольшой приземистый домик, выкрашенный в зелёный цвет, на улице Семёновых в Кулаково. Здесь живёт Аполлинария Ивановна Носырева. Пока открываю щеколду ворот, раздаётся заливистый лай собаки. На крыльцо выходит хозяйка. Небольшого роста, сероглазая, улыбчивая, в ситцевом платочке.
Вчера у неё уже кто-то был из моих однокурсников, поэтому обхожусь без подробного объяснения своего визита. Проходим в дом. Я неожиданно стукаюсь головой о потолок: уж больно низко! Аполлинария Ивановна в ответ смеётся, приглашает садиться, угощает клубникой со своего огорода и без долгих предисловий начинает рассказывать о своей жизни.
– Я ведь всю войну работала. Не училась, робить заставляли. Отец был на фронт взят, война тогда с германцами была. Братья мои ещё маленькие, а я постарше. Помочь некому. Мамины родственники все умерли: голод страшный был. Я тоже голода хватила: картошку мороженую ели, не брезговали. Вот так. Мужики все на войне, а бабёнки да ребятишки тут. Хлеба всего по двести грамм давали. А сейчас хлеб на помойках, бывает, валяется. Ладно ещё, что у нас корова имелась. Она старая сильно была, поэтому её в совхоз не забрали, так мы хоть молоко ещё маленько пили. Летом для неё сено ходили косили. Не потопаешь, так и не полопаешь! Все работали. Тогда ведь вино-то особо не пили, от захмелевшего в работе какой толк, а теперь посмотришь – каждый божий день пьяны. Раньше и курили меньше. Правда, кое-кто самосад садил, но то ведь взрослые, а ребята до войны не курили. Это потом уж стали, разболтались…
Вчера гроза-то в городе была?
– Была.
– Здесь тоже. Я ужас как грозы боюсь. Как только начинается, я сразу под одеяло с головой укрываюсь. А иной раз и без дождя гремит. Сухая-то гроза вереснёт (сильно загремит – П. Ч.) так вереснёт. Ох, страхи! Раньше клюку (кочергу – П. Ч.) на улицу выносили от молнии али ножик на окно ставили, чтоб уберечься. А то не дай Бог чего.
Как-то раз пошли мы с работы на обед, а гроза-то и задымилась. Всё кругом обложило тучами, молнии частые засверкали. А одна девчонка впереди с бригадиром шла, так в них прямёхонько молния и ударила. Мигом оба почернели. Когда мужики и бабы их потом закапывали, ну, в день похорон-то, так и глядеть страшно было. Ох, знали бы люди, где умереть приключится, так наверняка соломки бы подостлали.
Мне мама рассказывала, как в одну грозу половина села с горки сгорела. Вот было горя!.. А горе что, его никогда вином не зальёшь, хоть того пуще оно будь. Раньше-то по три да по пять рублей вино было, и то так не пили, не спивались, а теперь по пятьсот да по шестьсот, так всё равно не жалеют деньги – пьют! На хозяйство многие плюнули, живут, как перекати-поле, про завтрашний день нисколько не думают. Вот всё и запустили…
– Что-то у нас опять разговор на тему пьянства сбился. Может, лучше про какие-нибудь приметы местные народные расскажете?
– Ой, и правда (смеётся)! Всё про вино да про вино! Видать, наболело внутри, насмотрелась за последнее время. Ну да ладно. Лучше я про нашу жизнь в военные годы расскажу. Тоже несладко жилось. В войну своих трудностей хватало. Ламп добрых не было. В маленькую бутылочку косьёмку (самодельный тряпичный фитиль – П. Ч.) вставишь, она и горит понемножку. Лучин-то уж не было, прошло их время. А теперь, если что случится аварийное, то от города линию отцепят, и нигде электричество не горит. Хоть снова бутылочку востри.
В войну и пахали-то граблями. Пшеницу посеять – посеяли, а заборонить нечем. Коровёнок впрягали, на них боронили. Людей не хватает, кормильцы на фронте, а питаться чем-то всё равно надо. Оставались ведь только бабы да молодёжь зелёная. А работки днём и ночью невпроворот. Ладно бы только в родном селе, а то и в город возили железнодорожную линию расчищать от снега. У-у-у, какие раньше каждую зиму вороха (сугробы – П. Ч.) были! А нынче, кого это, снег разве? Мало стало выпадать почему-то, совсем мало…
Вот так и жила. На этом месте родилась, шестьдесят восемь лет здесь живу. Здоровья, жалко, уже нету совсем. Состарилась, вся сморщилась. Работала – дай Бог, а ростиком маленькая была. Всякое за жизнь случалось. Два раза под смертью ходила, да, видать, не моя была, стороной обошла.
– Расскажете?
– Не-е, про это не буду. Зря заикнулась. А так, и голод, и холод на моей жизни были. Крапиву, травянуху (сурепку – П. Ч.) ели, в похлёбку добавляли, лепёшки из неё делали. Чёрные-чёрные получались. Ладно, что картошка была, так хоть с ней смешивали. Люди-то в округе с одной травянухи, бывало, опухали и умирали. Нас Бог миловал.
У моей мамы до войны и серёжки были, и кольца, бусы разные, всё в городе на хлеб да на муку променяла. Нам маминого-то наследства и не осталось, всё через животы прошло. А ходили в чём? Лишь бы дыры не светились. А так – белая заплатка на чёрное али пёстрая. И, глядишь, ничего, слава Богу, выжила, окрепла, троих детей родила.
С мужем-то долго пожить не удалось. Помер он. Так с тремя детушками одна и осталась с тридцати двух лет. Трудно было. Детки ведь стали подаваться (расти – П. Ч.). Но ничего, сдюжила как-то. Выкормила, выучила их. Старший мой в семь лет уже подпаском пошёл, себе на форму для школы зарабатывать. Я не пускала его, он всё равно сам пошёл. Восемь классов здесь, в Кулаково, кончил, а потом в Успенке на тракториста выучился и в совхозе работал. Дочь в Рощино работает. В аэропорту. Утром и на ночь автобус служебный возит. Каждый день ездить надо. Морока, конечно, лишняя, но что делать. Копейка даром не даётся.
Тут Аполлинария Ивановна немного помолчала, прежде чем наш разговор возобновился.
– Вчера ко мне двое ваших девчат пришли, я немного испугалась, не знала ведь, кто вы такие, видно, что не кулаковские, а почему-то пустила. Другие-то выгоняют, наверное. Боятся ведь сейчас пускать. Не поглядят, что девчонки. Другие девчонки ещё хуже парнишек бывают. И курят, и пьют не меньше, и обворовать могут. Долго ли бабку прихлопнуть. Да ещё такую коротышку, как я. А вы, я гляжу, порядочные…
Ты давечь про наши приметы народные спрашивал?
– Да.
– Я тебе вот какой верный совет хочу дать. Ты, милый, свои волосы на волю (на улицу – П. Ч.) не кидай, а то птичка утащит, гнездо из них совьёт, а у тебя голова станет болеть, и волосы не будут расти. Примет разных много. Смаху и не вспомнишь.
И гадают у нас часто. Молодёжь, например, валенки кидает.
– А смысл такого гадания в чём?
– А вот в чём. В какую сторону валенок носком упадёт, в той стороне и половинка твоя живёт, там и счастье надобно искать.
А в другой раз девки да парни с завязанными глазами полено выбирают. Если корявое попалось, то и невеста али жених у тебя корявые будут, а если ровненькое – то и жена красавица, и детушки крепенькие, породистые.
В Рождество же Христово девчата из снега комочки катали в подоле. Сколько комочков скатается, столько и детей будет от любимого. А вечером в Рождество мы, кулаковские, обычно декуемся (играем – П. Ч.), чужие конские дуги прячем. От Рождества до старого Нового года, когда молодыми были, бегали, проказили, поленницы дров разваливали, ворота водой примораживали. Глупые были, бесшабашные.
А ведь недаром говорят: не рой яму другому – сам в неё попадёшь. Года три назад мне уже самой ворота приморозили. Постарались хорошо. Я утром встала, хочу на улицу выйти, а ворота-то не открываются. Я подёргала, подёргала, а открыть-то не могу, силёнки уж не те. Пришлось через огород выходить, да топором лёд сбивать.
Сейчас-то уж никакими такими выкрутасами не занимаюсь, года не позволяют. А в молодости и ряженой тоже бегала, чтоб не узнали. Тулуп вывернешь мехом наружу, лицо чем-нибудь замотаешь, и пошла. Только по голосу и узнавали. И то не всегда. Бывало, покойником наряжались. В белые простыни завернутся, как в саван, лицо марлей обмотают – чисто покойник. Увидишь такого – сильно страшно. Некоторые так пугаются, что потом даже болеют.
У нас в Кулаково и в домового верят. Если куда вдруг переезжаешь, то и говоришь: «Дедушка-соседушка, пошли с нами жить». В новый дом сначала всё поганое заносят: корыто, ведро поганое. Потом обязательно кошку пускают через порог. А потом уже и всё остальное хозяйство. Не нами это всё заведено, не нам и нарушать. Раз принято так, значит, так и надо делать. И скотину какую если, например, купишь, в стайку её заведёшь, обязательно сказать надо: «Дедушка-соседушка, пои мою скотину и корми, не обижай родимую». Тогда она и болеть не будет, и молоко вкусное да жирное даст.
Была у нас одна женщина, не уважила домового, у неё купленная корова в первую же неделю болеть стала, постоянно мычала, сердечная, взмыленная была, а молока почти не давала, и то оно, почитай, сразу же скисало. Так-то вот.
Кулаково наше, видел, как нынче сильно строится? Куда ни глянь, новый дом стоит. Словно на дрожжах растут. Старых избушек мало осталось. Десятка три едва наберётся. А большая часть уже после войны рублена была, в пятидесятых, в шестидесятых годах, а некоторые и попозже.
Да и Тюмень здорово за последние двадцать лет выстроилась. Где теперь Дом отдыха Оловянникова, так там только болото было. И Дома обороны тоже не было. С улицы Льва Толстого начинался город, самая окраина была. И за мясокомбинатом нынешним пусто было. Сам мясокомбинат – загон да крыша, куда мы скот на убой пригоняли. Тебя тогда ещё и на свете-то в помине не было, а сейчас гляжу – колечко на пальце, женился, знать.
– Женился.
– Ну, дай-то Бог тебе счастья!
Тут зашёл сын Аполлинарии Ивановны. Пора было идти на огород, полоть картошку. Мне ничего не оставалось делать, как поблагодарить за рассказ и отправиться к другому дому.

БАБУШКА КАТЯ

У бабушки Кати за месяц до нашей практики случилось большое горе: сгорел дом со всем добром. Сейчас она живёт у своего племянника. Тем не менее, встретили меня радушно, и бабушка Катя не отказалась поговорить, хотя нет-нет, да и проскальзывала в последующем разговоре горькая тоска…
– Я-то сама не кулаковская родом. Моя родина – село Усть-Ницинское в Свердловской области. Вёрст семьдесят до него от здешних мест будет. Пешком пришла сюда в одних чирках (самодельная обувь из телячьей кожи – П. Ч.). В четырнадцать лет отправили меня в Кулаково на заготовки кормов для скота. С одним мужиком проработала, с бригадиром.
Хороший мужик был, как отец словно. На ферму меня устроил. А я уж старалась, так работала, чтобы не стыдно было. Меня и хвалили потом частенько: «С нашей Катериной Фёдоровной не замрёшь! Смотри-ка, полный амбар кормов для свиней навозила!» Трудолюбивых-то всегда уважают.
Четвёртого числа в июне дом у меня сгорел. Загорелось, правда, не от меня, а от соседки. Я на крыльце стирала потихоньку, две верёвки завешала бельём, дыма-то и не заметила вовремя. А потом смотрю, у соседки-то стайка горит, а со стайки и дом уж занялся. А ведь накануне недели две такая сушь стояла. Так что за пятнадцать минут всё огнём взялось и сгорело до угольков.
У меня после этого с испуга рука заболела не на шутку. Закололо в ней, кожа вся побагровела. В больнице особо не вылечили, сказали, что это от нервов, от переживания. Видимо, теперь к бабкам знающим идти придётся. Таблеток-то нынче надёжных никаких нет, да и цены на них несусветные. Ну, ничего, до осени как-нибудь перемогусь.
А к зиме я в Тавду собираюсь. Уеду туда жить до лета к дочери. Это чтоб племяннику обременительно со мной, старухой, не было. У него и своих-то полная коробочка, а домишко, не сказать, что сильно большой.
Вчера ходила на пожарище, попроведовала. Поплакала в ладошку. Обещают мне дом ставить, так это ещё когда будет. Сейчас посевная, потом уборочная, да и лес нынче дорого стоит. Ох, очень тяжело в моём возрасте пережить такое несчастье, мне ведь уж семьдесят девять лет. Сколько добра пропало! Только муки три мешка сгорело. Невольно отца с матушкой вспомнишь, чтоб поплакаться, хоть и нету их уже на белом свете.
Отец-то у меня на родине похоронен. Сейчас очень в Усть-Ницинское тянет. Ездила туда в прошлый год по Туре, вылезла из лодки на берег: вот моя деревня, вот мой дом родной. Даже всплакнула от радости. Места-то у нас там какие! Щедрые! Летом каждое воскресенье по ведру земляники приносили. Про грибы уж и не говорю.
Хотя везде ведь свои достоинства. В Кулаково, например, раньше такое пиво варили, что пьёшь – не напьёшься! Вкуснейшее! Бывало, в Святки ряженым бегаешь, зайдёшь к кому-нибудь, в таз играешь-бренчишь да песню какую-либо поёшь, а тебя встретят хозяева с поклоном да ковшик пива своего обязательно поднесут. Домов пять-шесть обойдёшь, и уже хорошенький. А иной-то, кто послабее, так, бывало, «наколядуется», что напарники его потом домой на санках доставляют.
Тогда многие здесь пиво сами варили. О покупном бутылочном раньше и не слыхивали. В лесу шишечки хмеля собирали, растили рожь, овёс, потом проращивали их, на печи сушили. Это так солод готовили. А солод потом на мельнице смелешь и пиво варишь. Отменное получалось…
Я по дому своему сгоревшему часто плачу. А кошка-то, Маруська, жалеет меня, лапками-то гладит по лицу, а не царапает. Всё в глаза смотрит да мяукает. Вот и скажи, что души у животных нет. Тоже, видать, есть. Тоже ведь божьи твари.
Вот, что-то молодость свою сейчас вдруг вспомнила.
Всё ведь сами делали. Мастеровые были на все руки. Очень многое умели. Даже куклы ребятишкам своим шили. Из тряпья. А мужики сани ладили, хряслины (приспособление для расширения саней – П. Ч.). Женщины же мерёгу вязали. Это у нас так невод называют. Благо, конопля здесь в своё время добротная росла. Масло из неё ещё делали. Коноплю-то изомнём, а между клиньев специальных масло бежит. Вкусное, полезное. В блюдечко его, бывало, нальёшь, солью посыплешь слегка, и макай туда хлебушко да варёной картошкой прикусывай. Вот тебе и ужин на славу.
И ткали тоже из конопли. Кросна, навой, пришва чуть ли не в каждом доме были. Хорошие ковры получались. Многое из конопли делать умели и себя одевали.
А из лыка верёвки плели, попоны, рогожки и мешки любых размеров. И в своё хозяйство, и на продажу. Вроде бы и невелик заработок, но без работы старались не сидеть. Потом на ярмарку поедем, продадим, что успели сделать. Особенно невода наши ценились, прямо-таки нарасхват шли. Я ещё и кружки на пол вязала. Знаете, наверное, коврички такие из ленточек тряпичных разноцветных. Тоже заработок какой-никакой.
Ой, что-то совсем заговорилась я. Пойдёмте, я вас чаем угощу, молочка свежего попьёте с овсяными пряниками, пойдёмте.
В кухне за приземистым крепким самодельным столом рассказ бабушки Кати продолжился сам собой.
– Мы в городе-то сроду не живали, здесь привыкли жить. Люди в Кулаково в начале века неплохо жили, кто не лентяй был. Конечно, бывало потом и трудно, но кого это не коснулось? Всех подряд коснулось. Вот я, например, женщина, а и на тракторе одно время работала. Мужиков-то не хватало, в гражданскую войну их страх сколько повыкосило.
Случай в те года со мной один произошёл. На тракторе ехала, вздремнула невзначай от усталости и в колок (небольшой островок леса в полях – П. Ч.) забурилась. Вот делов-то было! Пока трактор вытаскивали из колка – день прошёл. Пришлось мне ночь работать, чтобы простой не записали. С этим тогда очень строго было.
А с мужем-то всего четыре года прожила. Не пожилось что-то. Сейчас он двадцать один год как уж умер. А когда разошлись, вся работа опять на мне оказалась. И мужская, и женская. Крепко досталось. Как-то выкручивалась. Сама теперь диву даюсь. В город через день бегала: молоко продать да успеть обратно вернуться. Четверть в одну руку, четверть – в другую, одну-две четверти – в мешке на спине, и – айда километры считать. А дорога грязная, разбитая, асфальта-то ещё в помине не было. Так и идёшь по самой кромочке. По одному никогда не ходили, боялись. Раньше жулики по дорогам рыскали. Отымут последнее – и поминай, как звали.
Кур своих держала. Без этого никак. Мы ведь все ещё налог колхозу сдавали: яиц сто штук и молока сто литров.
Ничего, уж если голод, войну пережили, то и остальное всё переживём.
Вот ещё что вспомнила. В войну-то к нам калмыки и немцы с Волги были привезены. Вроде как принудительно. У них с собой ничегошеньки своего не было. Но духом не упали. Калмыки себе мазанушки на свой манер слепили – домики такие из хвороста и глины. Да можете сами поглядеть, до сей поры на том конце села осталось несколько. Правда, никто в них уже не живёт, слишком ветхие и махонькие. А как война окончилась, калмыки постепенно все обратно в свои края подались.
А вот немцы, те здесь прижились. И сейчас живут, хозяйство крепкое появилось. А главное, традиции свои национальные сохранили и всегда вместе держатся. У них и свадьба, и похороны, и праздники по-своему проходят, по-немецки. Когда похороны, у них оркестра нет, сами поют. Грустно так, но красиво. В Кулаково-то у них целый хор, человек двадцать в нём точно есть. Если где в другом месте в округе немец умрёт, то сюда за ними обязательно приезжают, чтобы ехали петь. Молодцы, дружно живут, потому и не пропали в трудное время. Плечом к плечу держались.
Ладно. И мы не пропадём с божьей помощью.
Вот только дом сильно жалко, тридцать три года в нём прожила…

КУЛАКОВСКИЕ УЛИЦЫ

Бывая раньше в Кулаково, всё время с интересом думал: «Какие-то не совсем обычные названия у некоторых улиц!». Улица Семёновых, улица Киселёвых, улица Суворовых… Кто такие? Вполне возможно, размышлял я, что названия исторические, давние, по фамилиям наиболее именитых семей. Купеческих, например.
Оказалось совсем иначе. Названия этим улицам даны действительно в память семей, живших в Кулаково, но не купеческих, тут моя догадка не оправдалась, а тех семей, чьи отцы и сыновья не вернулись с Великой Отечественной войны.
Ранее же улица Семёновых, например, называлась Большой Трактовой. Именно по ней проходил когда-то Ирбитский тракт. Жители Кулаково называют её ещё «протяжной» или «протягом» по той причине, что она идёт через всё село от начала до конца, соединяя Кулаково и Гусельниково.
У улицы Киселёвых тоже раньше было своё особенное, даже несколько необычное название: Рубеж. Причём с ударением на первом слоге. Она крайняя, почти у самой Туры. Вероятно, отсюда и Рубеж.

КАМЕНКА

За Кулаково на двадцать втором километре заканчивается асфальтированный участок старого Ирбитского тракта, далее он представляет собой улучшенную грунтовую дорогу. Новый участок тракта проложен в объезд села на возвышении, и именно по нему следует основной автотранспортный поток. Отсюда открывается живописный вид на пойму Туры, но наш автобус, не останавливаясь, движется дальше, и вскоре начинаются стройные сосновые леса. На одной из опушек скромный указатель сообщает, что начинаются земли совхоза «Каменский».
Массив обширного сосняка справа отделяет тракт от Туры, которая в обрамлении краснотала, плавно изгибаясь, уходит к левому краю своей долины. На правом берегу виднеются долговременные культурные пастбища.
Сразу за сосновым лесом на крутом берегу Туры, в устье речки Каменки, лежит старинное село с таким же названием, появившееся на сибирской земле почти в одно и то же время, что и соседнее Кулаково.
В девятнадцатом веке в Каменке была важная почтовая станция, волостное правление. Крестьяне села, не оставляя привычного землепашества и скотоводства, охотно занимались различными мелкими ремёслами: изготовлением деревянной посуды, мебели, экипажей, шорных изделий, мочальных верёвок и рогож для упаковки товаров, регулярно перевозившихся по тракту.
Местные изделия с успехом продавались на торжках-ярмарках – многочисленных местных и Ирбитской, откуда попадали как в европейскую Россию, так и в Восточную Сибирь. Многие каменские крестьяне занимались извозом, добирались до Казани и даже до Москвы, а на востоке – до Кяхты. Некоторые, бывало, так богатели на транспортных операциях, что, в конце концов, без особого сожаления оставляли ямщицкое дело и записывались в купеческое сословие (это разрешалось).
Далеко за пределами Сибири славились тюменские ковры, изготовление которых началось в начале восемнадцатого века именно в Каменке. Есть предположение, что местное ковровое дело начали беглые крестьяне села Палех Владимирской губернии, осевшие именно здесь.
Ткать ковры вскоре стали и в окрестных деревнях: Кулиге, Насекиной, Коняшиной, Луговой и в других. Ковры достигали Петербурга, Варшавы, попадали далеко за границу России.
Когда А. Н. Радищев возвращался в 1797 году из сибирской ссылки, то он записал в дневнике об увиденном в деревне Вилижаниной (на Тобольском тракте): «Тут девка продавала ковры из села Каменского, где их все делают и продают оные проезжающим, как баранки на Волдаях».
При изготовлении ковров для крашения нитей использовали в основном краски из местных растений: ивы, ольхи, крушины, калины и трав «зеленицы» и «серпухи».
Ежегодно в селе восьмого июля устраивалась Прокопьевская ярмарка, а двадцатого июля (по старому стилю) – Ильинский торжок.
Но не только в дни ярмарок в селе было людно. В большие праздники в Каменку обязательно стекался народ из окрестных деревень в церковь Покрова Пресвятой Богородицы, построенную в 1825 году.
Церковь в Каменке красивая, пятиглавая, с двумя приделами. Расположенная на главном возвышении села, она видна из любой точки Каменки: белоснежная, с зелёными куполами и позолоченными крестами. В известное время её тоже не миновала несправедливая участь многих русских церквей, она была до основания разорена, и долгие годы в ней располагались то совхозный склад, то поселковая электростанция.
Ныне, слава Богу, всё вернулось на круги своя. Церковь полностью отреставрировали, появился новый, пока что ещё скромный иконостас. Вот только священника своего местного покуда нет, поэтому проводить службы приезжает батюшка из Тюмени, из Парфёновской Трёхсвятской церкви.
А вот ещё несколько интересных фактов.
В Каменскую церковь Покрова Пресвятой Богородицы с восьмого по десятое июля по старому стилю приносили на руках икону Спасителя из Тюменской Спасской церкви. Великое множество людей из всех окрестных деревень стекалось на поклон иконе в те три дня.
А в конце семнадцатого века в Каменке появились христиане-раскольники, хранители «старой веры», бежавшие в Сибирь от гонений никонианцев. Но и здесь их преследовали местные власти, принуждая принять новую веру. В качестве протеста староверы нередко избирали самосожжение, причём проводили это массово. Известно, что в 1687 году, в день Пасхи, в старом здании каменской церкви сожглись аж четыреста человек. Нынешние жители помнят лишь смутные слухи об этом, которые слышали ещё от своих дедов и прадедов.

РЕЧКА КАМЕНКА

Именно этой небольшой речке, длиной всего-то около четырёх километров, текущей в широком овраге и впадающей в Туру, и обязано село своим названием. Хотя, например, историк Пётр Буцинский писал: «Это село справедливо было бы назвать Усольским, потому что основано оно было посадскими людьми – «усольцами». В 1623 году в этом селе уже было шесть дворов посадских людей, один двор попа, у которого жили дьячок и пономарь. Но как и посадские, так и прочие – все были «усольцы», то есть переселенцы из старинного города Усолье на Каме (теперь Пермская область)».
Значит, сильно приглянулась первым жителям эта тихая, красивая речка, если решили они в честь неё дать название и своему селу.
Начинается речка Каменка в болотистом овраге за деревней Кулигой. Ещё в давние времена на речке устраивались запруды, стояло четыре водяных мельницы. Есть и теперь пруды у Кулиги и Каменки, однако, как ни жаль, за ними нет постоянного рачительного присмотра. Лишь сравнительно недавно, в самом начале девяностых годов двадцатого века, на речке Каменке в районе села, почти у самого устья, сделали прочную дамбу, в результате чего оказалась запруженной значительная часть оврага. А в последние лет пять-шесть этот искусственный пруд был зарыблен карпами.
Въезжая в Каменку, рейсовый автобус разворачивается на вершине одного из двух холмов, на которых просторно расположилось село. Отсюда просматривается почти всё селение. Разве что кладбищенская околица не видна, скрылась за небольшим изгибом улицы. Я выхожу из автобуса. Здравствуй, Каменка!
Местные жители, стоящие возле остановки, миролюбиво и с любопытством разглядывают меня: новенький, городско-ой. Хорошие, добрые люди живут в Каменке! К любому из них подходи и говори, о чём хочешь. Но меня интересуют бабушки, невольные верные хранительницы местного диалекта. Где-то полчаса спустя мой целенаправленный поиск увенчался успехом.

БАБА КАША

Эх, ну что за человек эта баба Каша! Мировой! Чего она только не знает. Целый учебник запросто можно написать с её слов по истории Каменки двадцатого века. И к тому же очень гостеприимная. Без лишних расспросов провела в дом, усадила и твёрдо заверила, что сейчас же обязательно обо всём расскажет, мол, жизнь у неё на разные случаи богатая была, за семьдесят девять лет всякое бывало. Села рядом на табурет и неторопливо начала.
– Отец-то мой беда рано помер, в двадцать восьмом году, от тубуркулёза скончался. Мне тогда только тринадцать лет было. И в те же где-то дни, надо ведь было так случиться, моя сестра старшая Евгения обожглась сильно. Две недели в больнице пролежала, её всё бинтовали, бинтовали, бинтовали… Не помогло. В больнице тогда беда худо лечили, да и врачей путных не было. Семнадцать лет ей было, сестре-то. Вот так и понесли двоих хоронить: отца и дочь. Они и в церкви-то вместе рядком лежали на отпевании, ещё успели их по-божески схоронить, потом прикрыли всё это дело. Попов разогнали, церковь закрыли. До чего же жалко.
Одна я у матери осталась одинёшенька. И не училась совсем.
– А что ж так?
– А когда?! Всё водиться с кем-нибудь из мальцов деревенских заставляли. С одним, бывало, только вывожусь, а уж другой голосит благим матом.
Когда в Каменке коммуна образовалась, мы с мамой на пару пошли записываться. Деваться было некуда. Нам тогда беда трудно стало жить, без отца-то. Нынче-то всё совсем не так. Где же! Царь раньше так не жил, как теперь некоторые проныры. Всё тянут, тащат. Кажный день воруют, деньги копят. А всё им мало. Нет, не было раньше такого. Хоть режь меня – не припомню такого нахальства бесстыжего. Мне это беда как не нравится!
А в колхозе-то меня, слышь, только «правдой» звали. Никак иначе. Всегда за неё стояла. Справедливость во всём любила. Кажный день не ленилась, ходила проверяла тока, конюшни, не наведались ли туда жулики какие. Колхоз-то у нас назывался «Заветы Ленина», вот я его заветы и выполняла.
Росла, помню, не по годам. Сама иногда беда дивилась этому. Развитие и соображение у меня хорошее было, а сейчас толку совсем нету. По одному делу, бывает, по десять раз хожу. А в селе вообще стараюсь как можно реже показываться, только до магазина. У меня ведь и надеть даже теперь нечего, поизносилась вся. Да и к тому же до сих пор корят меня некоторые за мою правду-то.
– А потом что же, так и не представилось возможности учиться, когда подросли?
– Ну, почему же, в молодости, было дело, меня посылали на курсы трактористов в Кармак. Тогда, однако, ещё не было тракторов в Советском Союзе. Ладно, что на первых порах американцы с ними помогли. На курсах-то много грамоты в те года не спрашивали. Научилась, в общем, трактористкой стала в колхозе. Потом другие трактора появились, большие. Наши уже. А на них у меня не хватает годов-то. Но меня не выгнали из отряда, людей не хватало, а я к тому же и работала качественно, не чета некоторым.
Позже меня как одну из лучших работниц в Тобольск отправляли на курсы комбайнеров. Я, слышь, туда приехала, а меня и не приняли. Документы у меня, конечно, хорошие, всё чин чином, но вот грамоты опять-таки никакой. А я что, как беспельтюк (глупый человек – П. Ч.), буду там сидеть? Нет, конечно. Обратно поехала.
Так и не пришлось мне в жизни грамоте выучиться. По нынешний день, хоть верь, хоть не верь, читать нисколько не умею, газеты не выписываю. А эти вот, что на столе лежат, не мои. Так, кто-нибудь если заходит, то оставляет иногда по забывчивости, а я по случаю картинки в них смотрю, да ещё по хозяйству если что завернуть требуется, то их беру.
Бог с ними, с буквами этими. Всю жизнь и проработала, зато уж на совесть – никто меня на этот счёт не попрекнёт. Вот так.
Церковь-то нашу видел? Покровская. Недавно отремонтировали. Правда, колоколов ещё нету. Ну да ладно, и без того хлопот много было. В ней долгое время склад был, в одном из приделов цемент хранили, а он, видать, сырости в себя набрал и как камень сделался. Долго же, когда до церкви руки, наконец, дошли, его отскабливали. Повозились мужички с ним. Теперь церковь – всем на радость, как в былые времена. Загляденье просто. Спасибо добрым людям. Вот бы дожить до того дня, когда колокола поставят. Всё мечтаю хотя бы перед смертью колокольный звон послушать.
А я ведь ещё помню, как здесь крестили, венчали. Ох, однажды две богатые семьи породниться решили, вот это свадьба так свадьба была! Я ещё совсем маленькая бегала, лет пяти, а помню. Невеста-то в платье красивом до пят, в украшениях вся, с фатой длиннющей, а жених в костюме, кудрявый, а на ногах обувка добротная, блестящая. Прямь-таки франт.
Как к церкви-то близко стали подходить, перед ними родственники начали расшитые полотенца расстилать, а они идут под руку, важные такие, радостные, и за ними опять же их родственники пряники, конфеты, сладости там разные кидают. Это обычай такой, чтобы у молодых жизнь такая же богатая, щедрая да сладкая была.
А нас, сопляков-то, что, – нас лишний раз звать-приглашать не надо! Тут же в ногах взрослых крутимся, всю эту вкусноту себе в подол собираем. Ещё и подраться из-за лишнего пряника или леденца успеваем.
А в конце двадцатых всё прахом пошло. Как ещё церковь не снесли только. Было время, года сейчас точно не помню, но внутри церкви тогда колхозный склад помещался, так вот в куполах-то церковных пчёлы себе место облюбовали. Стали там жить, словно в улье. И вот, слышь-ка, чего однажды приключилось. У кого-то из нашенских мужиков ума хватило, собрались несколько и решили купола снять, чтобы, значит, мёд достать. Как-то верёвки умудрились прикрепить и стали тащить, может, своими силами, а может, и с помощью трактора.
Купол, понятное дело, свалился и – на куски. Пчёлы оттуда тучей вылетели, разъярённые, покусали многих. А мёду-то и не оказалось. Было, конечно, немного, но когда купол упал да развалился, соты сломались, и он весь вытек на землю.
Старые люди, помню, про себя да между собой сильно тогда возмущались, что так церковь попортили, но кому что скажешь, ремонтировать-то всё равно никто не будет. А что натворили по глупости, то быстро никак не поправишь. А стал бы если кто-нибудь укорять за хулиганство беспутное, то на такого сразу же с десяток охотников набралось, чтобы рот заткнуть.
Ещё одна большая беда была. Пожар. На моей памяти – всем пожарам пожар. Эта горка, где я живу, вся выгорела. Дотла. А ведь наша-то улица в те годы главной была, по ней тракт проходил на Тюмень. На ней почти все дома стояли двухэтажные. Богатые люди в них раньше жили, хозяйственные. А вот возьми да и приключись пожар в одно лето. Дом за домом всё и погорело. И людей близко не оказалось, все в полях. А старики да дети малые что сделают. У кого свиньи да другой какой скот был, так в пожар вся эта живность словно сдурела. Ей богу! Её спасаешь, скотину-то, в сторону гонишь, прочь от опасности, а она, как безумная, сама в пекло лезет, бежит-скачет прямо в огонь с криком-визгом. Ужас, да и только!
Вот потому теперь и домов-то старинных двухэтажных на этой стороне нет. Новая застройка вся одноэтажная.
Ну и праздники у нас тоже, конечно, были. А то подумаешь ещё ненароком, что в Каменке сплошь горемыки да лихоимцы подобрались. Нетушки! Не всё же бедовать да горевать. Веселиться от души мы тоже умели и гадать. Вечёрки бывали часто. Правда, пока мы маленькие были, нас на них не пускали, только потом, когда мы уж постарше стали.
А гадали-то у нас так. Соберутся как-нибудь девки, пойдут ночью к старой полуразрушенной кузнице на краю села голоса слушать. Дверь там была давно уже без петель, её просто прислонят к проходу, и всё. А сами упадут на коленки и слушают, кому и что в тишине померещится. Кругом темень непроглядная. Но без приключений тоже не обходилось.
Однажды парни, видать, прознали, в какую ночь туда девки пойдут, и раньше их туда прибежали. Затаились, испугать решили. Пришли девчата, ни о чём не догадываются, сели на колени прямо за дверью. А парни этого не знали, думали, что они дальше отойдут, и опрокинули тесовую дверь внутрь кузницы, чтобы испугать. А дверь-то прямо девчонкам на пятки упала. Ох, и крику среди ночи было! И от испуга, и от боли. Все собаки в Каменке залаяли. Наверно, половина села проснулась. Парням тогда беда сильно досталось, здорово девчонкам ноги зашибли, те, наверно, полмесяца ходили хромая.
А ещё иначе гадают. Молодые девчата захотят, например, узнать, каким у них муж будет, соберутся опять-таки глубокой ночью и идут в чью-нибудь стайку баранов за мужское место ловить. Какое это место у барана попадётся – такое и у мужа её будет.
Большое – так большое, а маленькое, так не обессудь, сама выбрала. И опять же один парень как-то прознал, в какую они стайку пойдут, пробрался вечером, разделся догола и спрятался меж баранов. Ой, смех! А девки что? Пришли, выбирать, щупать стали. Одна-то из них у этого парня между ног и ухватила. Сперва-то не сообразила: « У-у, какой добрый попался!» – говорит, а парень, не будь дурак, молчком развернулся в темноте и обхватил её крепко. Даже поцеловать успел да потискать, где надо. Ох, как она завизжала! Всех овец перепугала. Как-то вырвалась потом от парня, и все убежали без оглядки.
Девчонки над ней потом долго подсмеивались: «Ну, как, хороший барашек попался?!» Пока та замуж не вышла. А так судьба распорядилась, что она именно за этого парня и вышла, за «барашка» своего. И не покаялась. Видать, и правда, «добрый» попался, трёх детишек настрогал. Вот ведь как в жизни бывает.
А хочешь, я тебя свежей простокишей (простоквашей – П. Ч.) угощу с вареньем?! Ты его туда намешай. Очень вкусно. Как коктэля получается. Я сама так кажный день пью, мне беда нравится. А потом я тебе ещё что-нибудь интересное расскажу…
С бабой Кашей можно разговаривать бесконечно долго. Кстати, на самом деле её зовут Клавдия Ивановна Мелкобродова. А бабой Кашей сначала её принялись звать маленькие ребятишки, которые не могли выговорить имя Клаша. А вслед за ребятнёй и всё село постепенно подхватило и стало величать Клавдию Ивановну – бабой Кашей, приклеилось крепко, навсегда.

КУЛИГА

Последним пунктом диалектологической практики оказалась деревня Кулига, расположившаяся неподалёку, в верховьях речки Каменки. Кулига, как и Кулаково, состоит из двух соединившихся деревень: собственно Кулиги и Сорокиной. Деревня Сорокина, видимо, названа по фамилии первопоселенца, а вот с Кулигой дело обстоит иначе и интереснее.
Слово «кулига» в разных местах Сибири имело различный смысл: это и большая поляна в лесу, и низкое место, заливаемое водой, и небольшая речка, текущая из болота, а в девятнадцатом веке в Тобольской губернии так называли небольшую рощу. Даже если теперь пристально осмотреть окрестности Кулиги, то ей любое из перечисленных значений полностью подходит. Тут и рощицы, и речка, текущая из болота, и поляна в лесу – всё есть.
И Кулига, и Сорокина были построены много позже Каменки. Но Кулига была достаточно крупной деревней. Уже сто двадцать пять лет назад в ней насчитывалось двести шестьдесят дворов и жило более тысячи человек, но к началу двадцатого века люди стали отсюда разъезжаться.
И по сей день жители деревни стараются перебраться ближе к городу, хотя бы в соседнюю Каменку. Там и школа есть, и церковь, и магазинов больше, да и автобус рейсовый чаще ходит. Так что и старушек коренных в Кулиге практически нет. Впрочем, что же мы всё о старушках?! Можно и с кем другим поговорить.

КУЛИГИНСКИЕ ПАЦАНЫ

Между Каменкой и Кулигой, если идти берегом речки, живописнейшие места. Тут есть и прекрасные укромные заводи для купания, я сам не однажды купался в Каменке. Вот и теперь решил сходить на тот небольшой пляжик в полукилометре от Кулиги.
Подхожу и вижу, что не один я полюбил это место: полдюжины ребят разного возраста шумно плескались в воде, играя в «шквару» старой поролоновой губкой. На берегу метрах в девяти от речки горел небольшой костерок. Я присел у огня возле скинутых в кучу ребячьих вещей. Опёрся на локоть, гляжу на них, даже «болею» за кого-то.
Заметив меня, ребята ничуть не смутились, поиграли ещё некоторое время и только потом стали выходить к костру, отдыхать да греться. Неспешно шагают навстречу мне и все нагишом – как один, незагорелыми частями тела сверкают.
– Здорово, земляк. А ты к нам, что ли? – спросил самый старший из них, лет тринадцати-четырнадцати, по-деловому, без всякого стеснения.
– К вам, – добродушно ответил я.
А самый младший из компании после рукопожатия с несколько нахальной гостеприимностью предложил:
– Слышь, ты, картошки печёной хошь?
Я согласно кивнул.
– Ну, как вы тут живёте-можете? – спрашиваю, обводя их приветливым взглядом.
– Да помаленьку, – просто отвечает белобрысый коренастый паренёк, со свежей ссадиной на ноге. – Каникулы ведь. Что хочешь, то и делай.
– А вы всегда так, голыми купаетесь?
На что старший, откусывая от картофелины горячий кусок, буднично ответил:
– А что такого? Кого нам стесняться-то здесь, коров, что ли? А голым-то куда удобнее себя в воде чувствуешь. Так что нормально. Девчонки сюда в это время не ходят. Да если бы и набрели вдруг – ничего страшного. Мы же ещё не мужики. Скрывать-то особенно нечего. Мохнатка какая никакая, что внизу живота, сам ведь видишь, только у меня одного пока имеется, с год назад расти начала, а остальные-то совсем салаги – пятиклашки да третьеклашка один – они вовсе снизу ещё лысые.
Остальная ватага, слушая своего старшего приятеля и с аппетитом уплетая картошку, после этих слов коротко и бесхитростно рассмеялась.
Я хотел спросить их ещё о чём-то, но у меня в руках каким-то образом оказалась зелёная эмалированная кружка с густо заваренным чаем – это подоспел чайник, а пацаны сами наперебой стали рассказывать о летнем мальчишечьем житье-бытье, вплетая в рассказы свои незамысловатые ребячьи фантазии.
Вот такие они, кулигинские пацаны. Замечательные, подумалось мне, парни из них могут вырасти, надёжные. Очень хочу в это верить. Вот только куда закинет их судьба? Останутся ли они в родной деревне или же, как многие, тоже подадутся устраивать жизнь в близкий город?
Об этом тогда говорить было ещё рано.
На этой же встрече у костерка на берегу пруда завершилась и моя восьмидневная «одиссея» по деревням и сёлам Тюменского района. Практика подошла к концу. На следующий день сто двадцать шестой автобусный маршрут уже без меня отправился по своему привычному пути: Кулаково – Каменка – Кулига.

ХОРОША МАНЬКА! (рассказ)

Понедельник, 03 Декабря 2007 г. 08:12 + в цитатник
 (393x567, 171Kb)
«Эх, хороша Манька! Груди-то под платьем какие выпуклые! Как мячики! А ножки, ножки просто прелесть! И личиком бог не обидел. Да-а, хороша, сла-аденькая! Вот только как бы к ней подъехать?» Так думал Сашка, десятиклассник Першинской средней школы, когда тайком разглядывал из-за поленницы соседку Маньку Пузырёву.
Манька сидела на верхней ступеньке крыльца дома с широко расставленными ногами и щёлкала семечки. Сашку она, разумеется, не видела, поэтому чувствовала себя раскованно. Глядела поверх забора на другую сторону улицы да изредка шлёпала пухлой рукой по голым коленям, убивая комаров.
Про Маньку судачили много и разное. Всё за глаза.
Она не была замужем. Но судачили, что в свои двадцать четыре года Манька знала уже достаточно мужчин, и вообще, по сплетням женщин, была, как говорится, слаба на передок. Полускрытно, хотя сомнительно, что на селе утаишь, жила с Семёном Подмёткой – местным сапожником, но и других мужиков особо не чуралась. Щедро дарила свою любовь. За что, бывало, получала от ревнивого Семёна хорошего тумака. Иногда от подвыпивших мужичков Сашка слышал про Маньку удивительно заманчивые вещи, что ещё больше разжигало интерес и желание к ней.
– Вот это пирожок! – зачарованно прошептал Сашка, жадно изучая откровенную позу молодой соседки, и решил перебраться чуть левее, чтобы выпрямить затёкшую ногу. Но неосторожно двинул коленом и зацепил за сучковатое полено, которое тут же с шумом скатилось вниз.
Сашка замер, но было уже поздно. Манька заметила его, сдвинула ноги и вправила платье между колен.
– Ты чего там зыришь? – неприветливо окликнула она.
Рассекреченному Сашке пришлось вылезти на верхушку поленницы.
– Привет, Маня! – начал он заигрывающе и бодро.
– Чего там зырил, спрашиваю?
– На тебя глядел.
– Я тебе не картина.
– А может, Манечка, ты как раз картина и есть, – эту фразу Сашка проговорил заискивающе и с долей вожделения.
– О-ой-ха-ха-ха-ха! – залилась она дробным смехом. – Он меня Манечкой назвал! Ма-анечкой! Ты чего сегодня такой ласковый, а?
Сашка решил действовать напрямую, будь, что будет:
– Пирожка твоего хочу.
Манька опешила:
– Какого ещё пирожка?
– А сама-то не догадываешься? – Сашка глядел на неё масляными глазами.
Пузырёва пренебрежительно вскинулась:
– Хэ-э! Иди-ка! Чего захотел! Больно прыткий!
– Ну Ма-ань! Ну по-соседски! Никто и не узнает! – игриво настаивал Сашка.
– Сопляк ты ещё! – выдала Манька с презрительной усмешкой, встала и спешно вошла в дом.
Сашка только досадно вздохнул и слез с поленницы.
«М-да, сорвалось. Ну, ничего, измором возьму!» – мысленно утешил он себя и прицокнул языком.
Следующий день для Сашки прошёл безрезультатно. Кроме язвительных насмешек Маньки, он ничего не добился. Правда, некий намёк, который бросила напоследок Пузырёва, вселил в него уверенность, что не всё потеряно. Она сказала:
– Со мной, Сашенька, без пряников вообще не стоит заигрывать.
Утром Сашка наскоро позавтракал и побежал в магазин. Купил там плитку шоколада, коробочку леденцов и направился к Маньке.
Пузырёва снова сидела на крыльце. В ведёрко, которое стояло ступенькой ниже, чистила картошку. Когда завидела входящего во двор Сашку, то оторвалась от работы и сама себе хохотком возвестила
– Кавалер пожаловал!
– Ага, – взбодрился Сашка. – С «пряниками».
– Да ну! – она снова рассмеялась.
– А как же!.. – Сашка немного замялся. – А у тебя что – традыция, на крыльце-то сидеть?
– Трады-ыция, – передразнивая, согласилась Пузырёва.
– Ишь ты!
– Зачем пришёл-то?
– Да всё за тем же.
– Насты-ы-ырный!
– Ну дак, – парировал Сашка. Потом сплюнул сквозь зубы на траву и уселся рядом с Манькой. Достал шоколад, леденцы. Нарочито галантно преподнёс Пузырёвой. Та с лёгкой усмешкой взяла подарок.
– Спасибо, ухажёр.
Сашка принял эту благодарность как прямое разрешение к более конкретным действиям и приобнял Маньку. Пузырёва моментально стряхнула его руку.
– Не лапай! Не хозяин! Вся улица видит.
– Пошли в дом, Мань. А?
Пузырёва промолчала. Стала снова чистить картошку, тихонько напевая, чтобы больше раззадорить Сашку. Этого она добилась.
– Ну так что? – нетерпеливо спросил Сашка.
– Что? – как будто не понимая, переспросила Манька и хитро, лишь уголком рта улыбнулась.
Тут Сашка решительно взял Манькину руку, тряхнул, чтобы выпал нож, и стремительно приложил к своему «крепышу», которого уже еле сдерживал плотно сжатыми бёдрами.
– Чуешь?
Манька не отдёрнула руку, а наоборот охватила сильнее. Тихо, с изумлением произнесла:
– Ишь ты, товар какой! Даже не думала!
Сашка гордо усмехнулся.
– Значит, «пирожка» моего хочешь? А не боишься, что укусит?
– Не укусит.
– Ишь ты! Всё-то знает! Я, выходит, у тебя не первой буду, да?
– Третьей.
– Интересно, кто же те две рыбки, а? – попыталась выведать Манька.
– История о том умалчивает, – кичливой шуткой парировал Сашка.
После этого Пузырёва легко встала и с удовольствием потянулась, выпятила вперёд ядрёные груди. Осмотрелась кругом. Поблизости никого не было.
– Ну, пошли в дом, соседушка! – пригласила она, то и дело откровенно поглядывая на рельефный холмик, выпирающий из тесных трико Сашки. Глаза её заблестели.
– Так уж и быть, покормлю твоего зверька! – Пузырёва игриво хохотнула, и они оба вошли в сени.
Примерно через час на крыльце показался довольный, как кот, который только что наелся сметаны, Сашка. На его шее сбоку красовался лиловый, с трёхкопеечную монету, засос. Губы тоже были припухшие, и Сашка то и дело их облизывал.
«Эх, хороша Манька!» – восторженно подумал он, сел на верхнюю ступеньку, достал сигарету и закурил. Зажмурился от не угаснувшего ещё чувства приятного онемения внизу живота.
Сзади приоткрылась дверь, и выглянула Пузырёва. Громко зашептала:
– Санька, ты чего ещё здесь? Иди быстрее! Мало мне старых сплетен. Вдруг увидит кто!
Сашка понятливо кивнул, заговорщически улыбнулся Маньке и пошёл к себе во двор.
С крыльца приглушённо донеслось:
– Потом ещё приходи! Как-нибудь! Ты мне понравился!
Сашка согласно махнул рукой.
Но на следующий день в село вернулся Подмётка, который до этого четыре дня рыбачил с приятелями на озёрах. Понятное дело, что теперь он поначалу денно и нощно будет пропадать у Маньки. Сашке оставалось только локти кусать и ждать.
Но и это оказалось не последнее несчастье. В селе ведь редко, что удаётся скрыть. Наверно, всё-таки кто-то видел, что Сашка был у Маньки, и с пересудами эта новость дошла дня через два до Подмётки.
Сашка беспечно шёл из пекарни со свежим хлебом, когда из-за поворота улицы неожиданно вышел Подмётка.
– А ну-ка, Шурик, притормози.
Тон его голоса не предвещал Сашке ничего хорошего.
– Что-то люди много о тебе говорить стали, а?
– Обо мне? Не слышал.
– Хм, а зря. Не ходил бы так спокойно по улицам.
– А что?
– Слышал ли ты, Шурик, что чистосердечное признание снимает часть вины?
– Ну… А я-то тут причём? – глухо пролепетал Сашка, хотя уже догадался, о чём идёт речь.
– Признавайся: был с Маней? – грозно спросил Подмётка и надвинулся на Сашку.
– Нет! – почти крикнул Сашка и отступил назад. – С чего ты взял!
– А это ты откуда взял? Чей подарок, а?
При этих словах сапожник ткнул толстым пальцем в синяк Манькиного засоса.
Сашка подавленно молчал. Куда денешься от улики! И как это он забыл! Ноги у него задрожали.
– Значит, правда, – зловеще выговорил Подмётка.
Он уже хотел ухватить Сашку за ворот рубашки, но тот вывернулся, отскочил и припустил, что было силы, прочь. В ответ донеслись грязные ругательства Подмётки. Отбежав на безопасное расстояние, Сашка остановился и оглянулся. Погони не было. Только тогда растёр ладонью ушибленную ногу (Подмётка успел-таки пнуть сапожищем) и окольным путём вернулся домой.
Когда он проходил двором, то услышал, как в соседском доме визжит Манька и низким голосом ругается Подмётка.
Сашка досадно скривился и пнул носком кеда подвернувшийся сухой комок глины. «Побил бы того, кто донёс!» Весь остаток дня он провёл в напряжении, как загнанный волк, всё думал, что заявится Подмётка.
Но вечером Сашка увидел, что к Семёну пришли приятели по недавней рыбалке и позвали на бутылочку. Когда они ушли, Сашка наконец-то вышел из дома и притаился на старом месте за поленницей. Стал ждать Маньку. Что-то она скажет?
Долго ждать не пришлось. Манька вскоре вышла с помойным ведром в руке. Её левый глаз совсем заплыл и был синим.
– Господи, что он с ней сделал! – выдохнул Сашка со злобой.
Манька брезгливо вылила помои в яму и пошла обратно.
– Маня! – осторожно позвал Сашка.
Пузырёва обернулась, нашла взглядом здорового глаза Сашку. Он попробовал улыбнуться.
– Проваливай отсюда! – процедила она сквозь зубы. – Из-за тебя разукрасили. Шиш ты больше меня увидишь! – и она демонстративно показала Сашке фигу.
– Ну, Маня!.. Постой!..
Та даже не остановилась и не откликнулась. Поднялась на крыльцо и хлопнула дверью.
«Это – всё! – сам себе сказал Сашка. – Не видать мне больше Манькиных прелестей. А как с ней было хорошо!»
Впрочем, горевать Сашке пришлось не так уж и долго. Встретился он однажды на клубных танцах с Леной Чаплыгиной, молоденькой практиканткой из медицинского училища. И вскружила она Сашке голову, зазывно подмигнула чуть раскосым глазом, повела кокетливо в его сторону круглым плечиком. Послала воздушный поцелуй, и открылись перед Машкой «новые горизонты».

МАЛЬЧИК И ЗВЁЗДЫ (лирический этюд)

Понедельник, 03 Декабря 2007 г. 08:03 + в цитатник
 (398x567, 165Kb)
Брату Юрию посвящаю

Разверзлась бездна, звезд полна,
Звездам числа нет, бездне – дна.
М. Ломоносов.


Это было прошлой зимой в городе Салехарде, который расположен на Северном полярном круге.
Я стоял поздно вечером на автобусной остановке на улице Маяковского и ждал нужного маршрута. Автобуса всё не было. Невдалеке от меня переминались в молчаливом ожидании ещё человек восемнадцать. Они ёжились от холода и постукивали ногами по утоптанному снегу, чтобы отогреть озябшие ноги. Хмурые взгляды горожан были направлены вниз, и лишь иногда их усталые взоры устремлялись в тёмный проём улицы в надежде увидеть долгожданный автобус.
И только один мальчик, лет, скорее всего, девяти, явно выделялся из толпы.
Мальчик смотрел в небо.
Он не жался от холода, как остальные, не расхаживал монотонно из стороны в сторону, а наоборот стоял и, запрокинув голову, заворожённо смотрел вверх. Как будто чего-то ждал оттуда.
Я заинтересовался и тоже взглянул туда
Далеко в небе мерцали яркие звёзды, похожие на крохотные льдинки. Была на редкость ясная ночь, и чёрный купол неба просто переливался от блеска этих холодных искринок. Звёзды, действительно, привораживали!
– Дяденька, – услышал вдруг я неподалёку детский голос и оторвал взгляд от звёзд.
Это мальчик подошёл к стоящему по соседству от меня мужчине. Тот рассеянно смотрел вперёд, курил и сначала не услышал, как к нему обратились.
– Дяденька!
– М-м, ты мне? Чего?
– Дяденька, скажите, пожалуйста, что это за звезда? – и он указал рукой в небо.
Мужчина скучно посмотрел на звёзды, пыхнул сигаретой, потом пожал плечами и буркнул:
– Не знаю.
– Извините, – с сожалением отозвался мальчик и отступил в сторону. Тихо вздохнул. Затем обернулся в надежде спросить ещё кого-нибудь и встретился взглядом со мной. Я едва заметно кивнул. Он обрадовано улыбнулся и подошёл ко мне.
– Вы – знаете?!
– Может быть. Тебе какую?
– Вон ту! Видите? – и вновь маленькая рука потянулась в небо.
Я наклонился к плечу мальчика и почти сразу увидел жёлтенькую звёздочку. Внутренне успокоился, узнав её.
– Это Арктур, – произнёс я, когда повернул голову к мальчику.
– Правда! – удивлённо и с радостью выдохнул он.
– Да.
– Арктур… Красивое название. А в каком он созвездии?
– Кажется, Волопас… Да, Волопас.
– Волопас? А что это значит?
– Это…хм-м… Это человек такой. Волов который пасёт. Быков таких больших. Есть ведь – свинопас. Вот и волопас тоже есть.
– А звезда, значит, Артур называется?
– Нет. Арктур.
– Арк-тур, Арк-тур… Спасибо! А какие ещё есть звёзды?
– Звёзд, сам видишь, тысячи.
– Нет, ну таких, чтобы запомнить можно было и найти.
– Ну, смотри, – и я стал перечислять, показывая, знакомые мне звёзды. – Вот это – Капелла, а вот эта, что ниже – Альдебаран. Вон Кастор и Поллукс – братья-близнецы.
– А я родился под знаком Близнецов!
– Ну вот, теперь знаешь, где находится твоё созвездие. А во-он там, видишь, яркая, часто переливающаяся звезда?
– Это – Сириус. Правда, красивая!
– Ага! Здорово!.. Я так люблю на звёзды смотреть! Всегда бы смотрел!
И он снова устремил взор в звёздное небо.
А я невольно с благодарностью вспомнил свою маму. Те далёкие северные ночи моего детства, когда мы гуляли с ней по затихшим улицам села Мужи. Она с вдохновением рассказывала об огромной таинственной стране созвездий, а я с затаённым дыханием слушал её и восторженно глядел на опрокинутую чашу блистающего ночного неба.
Неожиданно из темноты поперёк Млечного Пути ярко чиркнул зелёной -–фосфорического света – полоской метеор.
– Звезда упала! – быстро проговорил мальчик и обернулся ко мне. – А расскажите ещё про звёзды. Пожалуйста.
– Ещё… Знаешь, какое созвездие считается самым красивым?
– Какое?
– Орион. Вот оно, правее и выше Сириуса. Нашёл?
–Ага! Я раньше уже замечал эти три звёздочки в один ряд. Как волшебная палочка.
– Это не палочка. Это – пояс Ориона. А чуть ниже кинжал…
– Подождите немного, – попросил вдруг мальчик, расстегнул школьный ранец, вытащил из него тетрадку и карандаш. – Я сейчас всё запишу.
Он пристроился поудобнее и замёрзшей рукой коряво и крупно вывел: «Арион».
– Эх ты, грамотей! «О» – первая буква.
Мальчик добродушно улыбнулся и поспешно намалевал поверх буквы «А» жирную «О». Потом записал под мою диктовку все остальные названия и положил всё обратно в ранец.
– Спасибо большое! Я теперь много звёзд знаю!
В это время на остановке оживлённо зашевелились. Сверкнул фарами приближающийся наконец-то автобус. Люди нетерпеливо столпились у входа. Из открывшихся дверей дохнуло тёплым воздухом салона.
Поехали. Мальчик сел чуть впереди меня у окна и стал усиленно дышать на заиндевелое стекло, чтобы протаять толстый слой изморози.
А я задумался. Как всё-таки мы меняемся с возрастом. Мы редко смотрим в небо, на звёзды. Глядим либо вниз, либо вперёд, по горизонтали. Да и мыслим зачастую «горизонтально». Ходим, словно придавлены небом. Почему? Боимся?.. Странно, куда уходит всё то, что было в детстве?
Вот этот мальчик: он не боится неба, он любит звёзды, и не равнодушен к ним. Мне было даже неловко, когда паренёк искренне поблагодарил меня за то, что я рассказал ему о ночном небе.
Милый мальчик, это я должен быть благодарен. Ты помог вспомнить мне детство, когда я не был равнодушным к небу, когда мысли и мечты мои простирались не только вперёд, но и ввысь, к далёким мерцающим светилам.
Спасибо тебе! Спасибо за звёзды!
Вспомнив о мальчике, я поглядел в его сторону.
Но его уже не было.

МЕСТО ССЫЛКИ – ЮГРА (краеведческий очерк)

Понедельник, 03 Декабря 2007 г. 07:59 + в цитатник
Одна из героинь этого очерка Анастасия Михайловна Холодова родилась 11 ноября 1924 года на Среднем Урале, в селе Невьянском Алапаевского района Свердловской области.
У её деда – главы семейства Холодовых – Александра Игнатьевича и бабушки Фёклы Даниловны было трое сыновей Михаил, Иван и Афанасий и две дочери Александра и Анна.
Жили все вместе, одним дружным домом. Работали с раннего утра до позднего вечера, как это и заведено испокон веков на Руси в большой крестьянской семье. Чтобы прокормиться, держали коров, лошадей, мелкую скотину, птицу. Непременно сеяли хлеб, выращивали овощи. Работать умели хватко, хозяйство держали крепко. Наёмных работников никогда не держали – всегда своих рук хватало, к тому же женщины своим мужчинам старались ни в чём не уступать, трудились наравне с ними.
Чёрная полоса для династии Холодовых наступила в 1929 году.
Александр Игнатьевич – участник Гражданской войны, воевавший в Чапаевской дивизии, был человеком крутого характера, за словом, как говорится, в карман не лез. Его отличали прямолинейность и справедливость во всём. Недаром односельчане дали ему говорящую фамилию-кличку Жабреев. Есть на Урале такое сорное растение жабрей, которое просто так голыми руками не ухватишь – обязательно уколешься. Вот за это обострённое чувство справедливости дед Анастасии Михайловны и поплатился: в 1929 году забрали Александра Игнатьевича и увезли за тысячи вёрст от родного дома. На Соловки.
В этом же году, когда Анастасии Михайловне было всего четыре года, а младшему братику Вите только месяц, случилось ещё одно непоправимое несчастье – умерла их мама Александра Александровна.
А чёрная полоса всё не кончалась.
Овдовевшему Михаилу Александровичу предложили вступить в колхоз. Со всеми вытекающими из этого сомнительного для крестьян нововведения последствиями: всю свою скотину и землю в добровольном порядке надлежало навсегда передать в распоряжение колхоза. Михаил Холодов ответил отказом.
В этот же день их семьи напрямую коснулась однозначная угроза скорых репрессий.
Не дожидаясь их последствий, младшие братья Михаила Александровича, Иван и Афанасий, ночью тайком сбежали из дома. Поехали строить железную дорогу то ли в Туркестан, то ли ещё куда-то на юг.
Позднее, уже в тридцатых годах, Иван осмелился вернуться в Невьянское, но его как «врага народа» без суда и следствия расстреляли. А Афанасий так безвестно и сгинул, никто из родственников о нём ничего определённого больше не слышал. Одно время ходил неуверенный слух, что, мол, кто-то где-то встречал его на фронтах Великой Отечественной войны, но и тот вскоре угас.
Вскоре после побега братьев Михаила Александровича за несогласие вступить в колхоз объявили кулаком, отобрали весь скот, землю и выдворили из дома семью (на тот момент Холодовых было семеро, в том числе и двое малолеток – Настя и Витя) запретив что-либо взять из домашней утвари. Приютила их семья сердобольных стареньких односельчан в своём маленьком домишке.
Насильно и несправедливо разрушенный прежний уклад жизни не сломил и без того обездоленную недавними несчастьями семью, не заставил в унынии и смирении безвольно опустить руки и отдаться течению жестокого времени.
Анастасия Михайловна вспоминает, что отец в первый же месяц после раскулачивания устроился работать бухгалтером в одну из торговых точек в родном селе. С образованием обычной провинциальной церковно-приходской школы он был на редкость грамотным человеком, с удивительно красивым почерком.
Этот факт с уверенностью подтверждают и внуки Михаила Александровича, которые много позднее не единожды перечитывали дедовы фронтовые пожелтевшие и потёртые от времени солдатские письма-треугольнички.
Но очень не долгим было относительное спокойствие для Холодовых после пережитых потрясений. В январе 1930 года Михаила Александровича определили в ссылку. Всю семью в самые лютые морозы спешно погрузили на подводы со многими сотнями таких же, как они, бедолаг. По всей округе всех неугодных, незаслуженно объявленных кулаками, заклеймённых «врагами народа», сгоняли навсегда с насиженных, обжитых собственным каждодневным трудом мест, отобрав всё, что ещё не успели отобрать, даже детские вещи.
И отправились самые хозяйственные, самые выносливые, умеющие и любящие трудиться россияне-уральцы, у которых крошка хлеба даром не пропадёт, изгоями в полную неизвестность. Пятилетнюю Настю и годовалого Витю вместе с бабушкой Фёклой Даниловной посадили в плетёную кошёвку, взрослые – своим ходом, и двинулся длинный мрачный обоз, сопровождаемый горестным людским плачем, через Урал от берегов родной реки Нейвы на Север. В неведомую чужую для них Югру.
В соседней с Невьянским деревне Михалёвой у Анастасии Михайловны жила бабушка по материнской линии Марфа Гурьяновна Брусницына. Рано овдовев, оставшись одна с пятью дочерьми, она сама сполна перенесла все тяготы и невзгоды тех лет. Когда обоз ссыльных ненадолго остановился в Михалёвой, Марфа Гурьяновна отыскала семью зятя и забрала к себе годовалого Витю. Увозить малыша на Север было бы равносильно смерти.
Детская память цепкая, яркая, в особенной степени, когда это касается самых памятных дат. А у тех времён, без преувеличения, каждый день жизни, отвоёванный у смерти, – памятный. Это сейчас у восьмидесятилетней Анастасии Михайловны память слаба на события, которые происходят в стране в настоящие дни, порой даже самые значительные могут нечаянно забыться, но то, что было семьдесят-семьдесят пять лет назад, когда она была девочкой Настей, помнится до самых мельчайших подробностей.
Всю долгую дорогу на Север взрослые шли пешком, лишь дети и немощные старики на санях. Останавливался обоз ссыльных на отдых или ночлег где-нибудь по пути следования. Если попадалось какое-то жильё, то детей, как самое драгоценное, что ещё осталось у этих лишённых всего людей, устраивали на ночлег в тепле, а остальные коротали бесконечную зимнюю ночь под открытым небом. Сколько российского люда осталось навсегда лежать окоченелыми вдоль этих таёжных, проторенных горем и безысходностью дорог, никто никогда не считал. Все человеческие потери равнодушно списывались и легко оправдывались одной формулировкой-приговором – «враг народа».
Когда изрядно поредевший обоз, наконец, прибыл к месту ссылки в Кондинский район, семью Холодовых, в числе многих других определили в небольшую мансийскую деревню Евру Сатыгинского сельского совета. Расселяли измождённых тяжёлыми ежедневными переходами крестьян по избам местных жителей. Три семьи, в том числе и семью Михаила Холодова, поселили в доме на три комнаты к супругам-манси Даниле и Марфе Чейметовым.
С 1930 по 1937 годы все взрослые ссыльные под жесточайшей охраной сотрудников комендатуры строили среди тайги для своих семей новые поселения. В течение этих семи лет были построены пять посёлков, в которых проживали только репрессированные: Мало-Новый, Сумпанинский, Ягодный, Совлинский и Дальний. На современной карте Ханты-Мансийского автономного округа только три последних из названных существуют и ныне как память-укор тем годам.
До весны 1931 года югорские «новосёлы» жили в Евре, а после схода льда на лодках через Туманы (есть такая система озёр в Кондинском районе: Утанах, Потонах, Устетер, Левка) поплыли семьи ссыльных на своё новое место жительства. Поплыли, по-прежнему не теряя надежды, что когда-нибудь обязательно вернутся из Югры домой, на Урал. Вот только когда?..
Анастасия Михайловна по ходу воспоминаний рассказала случай, когда небольшая группа детей-подростков решила сбежать домой с помощью местного паренька-манси. Реальность этого события подтверждает и опубликованная в девяностых годах в окружной газете «Новости Югры» небольшая статья, в которой известная мансийская сказительница Анна Митрофановна Конькова в свою очередь упоминает, как в тридцатые годы её брат перевёл через глухие урманы группу ссыльных подростков, которые сбежали домой.
Среди этих ребят были и тёти Анастасии Михайловны, младшие сёстры Михаила Холодова, Анна и Александра. Благополучно добравшись до родного дома, они были тут же арестованы, но судьба решила смилостивиться над ними: их оставили на Урале, отправили работать на завод в Нижний Тагил.
Через некоторое время Анна всё же вернулась к остальным родственникам на берега Конды, а у Александры судьба сложилась иначе. Она вышла замуж за военного, поменяла не только фамилию, но и имя (настолько силён был страх после всех мытарств), став Елизаветой Мельниковой, прожила всю жизнь на Урале, умерла в пожилом возрасте.
А на Конде всё оставалось по-прежнему. Жилось неимоверно тяжело. Был неусыпный контроль над поселенцами, а режим работы на износ. Причём для каждого определялась своя конкретная норма выработки: что на лесозаготовках, что на добыче рыбы, что в поле. С утра до вечера рыбачили, заготавливали древесину, раскорчёвывали леса под поля, пахали, засевали хлебом, овощами. Возделанная трудолюбивыми умелыми крестьянскими руками земля благодарно отзывалась на упорство и неослабевающие старания ссыльных, из года в год давала прекрасные, небывалые для Севера урожаи.
И так же из года в год каждый вечер все репрессированные были обязаны приходить и отмечаться в комендатуре.
Был глубоко потрясающий своей бесчеловечностью случай, произошедший в посёлке Дальнем, в котором находилось два коменданта: Пахтусов и Горланов. (Про последнего поселенцы между собой вполголоса говорили, что «по шерсти собаке имя дано»). Зимой один из ссыльных, чтобы накормить троих голодных детей, тайком пошёл в Евру, где надеялся обменять свои хромовые сапоги хоть на какую-нибудь еду. Уже возвращаясь с полным ведром ершей, которые ему удалось выменять на сапоги у местного населения, он был подкараулен и застрелен Горлановым. Убитый для наглядного примера остальным несколько дней пролежал в тайге. Под угрозой расправы никого к нему не подпускали и всем запретили приходить на его похороны.
В 1934 году отца Анастасии Михайловны отправили из Дальнего в Нижний Тагил на строительство Магнитки. А уже через год Михаила Александровича направили в Москву на Выставку достижений народного хозяйства, где проходил съезд стахановцев. В 1936 году он пешком пришёл обратно в Дальний. Вместе с ним был и подросший сынишка Виктор, которого он по пути забрал от тёщи из Михалёвой. В этот же год пришёл из соловецкой ссылки дед Анастасии Михайловны – Александр Игнатьевич, пробыв на каторге долгих семь лет.
Работящий, смекалистый и хозяйственный был глава семейства Холодовых. Соорудил в посёлке ссыльных мельницу, придумал механическую тёрку, при помощи которой, чтобы ничего даром не пропало, перерабатывали большие урожаи картофеля на крахмал.
Жить бы да жить Александру Игнатьевичу, но, видно, сильно кому-то мешал своей несгибаемой волей и жизнелюбием 60-летний уралец. В горькопамятном для сотен тысяч российских людей 1937 году на одном из буксировочных пароходов (а таких в то время по Конде ходило только два – «Урал» и «Гашунин») увезли его, а куда – никто из родных так и не узнал почти до конца двадцатого века.
В Дальнем школы не было, лишь в Совлинском была «семилетка». Все дети из окрестных посёлков ходили туда пешком. Ходила и Настя Холодова. В 1940 году закончила в Совлинском семь классов, а восьмой класс заканчивала уже в селе Нахрачи (ныне Кондинское).
18 июня 1941 года молоденькая шестнадцатилетняя Анастасия Михайловна вместе с другими выпускниками возвращалась после окончания школы на гребных лодках по Конде, по Туманам. А уже 23 июня, на второй день после начала Великой Отечественной войны, всех без исключения подростков определили на работу в колхоз. Сначала заготавливали сено, веточный корм для скота, затем наступил черёд уборки урожая.
До самой поздней осени, до ледостава работала Анастасия Холодова в колхозе, а 11 ноября, как раз в день её рождения, 15-17-летних подростков из семей ссыльных пешком направили на лесозаготовки за сорок километров от Дальнего вверх по Конде. По Туманам шли по щиколотку в воде, которая выступала поверх льда. Всю долгую северную зиму, до 16 апреля 1942 года, работали подростки в тайге. В Дальний пришлось возвращаться тем же путём и опять своими ногами. Не успела Анастасия Михайловна после полугодовалой разлуки как следует повидаться дома с родными, как отца забрали на фронт.
Мужчин из числа сосланных на фронт в 1941 году не брали, считали их неблагонадёжными. Лишь в 1942 году в Омске сформировали 20 Сибирскую дивизию, которая в основном была укомплектована бывшими кулаками и прочими «провинившимися» перед Советской властью. Забрали всех мужчин, и мало кто из них вернулся живым. Подавляющее большинство погибло под Сталинградом.
Отец Анастасии Михайловны воевал рядовым 76-го гвардейского отдельного истребительного противотанкового дивизиона. Был награждён орденом Великой Отечественной войны первой степени. Погиб Михаил Холодов 15 декабря 1943 года под Невелем, что на Курско-Орловской дуге.
С фронта Михаил Александрович писал дочери, чтобы обязательно, несмотря ни на что, училась. В феврале 1944 года Анастасия Михайловна пошла учиться на курсы трактористов в МТС, которые были организованы в деревне Леуши, а весной, в конце апреля, она наравне с другими уже пахала поля. Работала на таком тракторе, который нужно было топить деревянными чурочками. Пока есть чурочки – трактор работает, кончились – трактор сразу же встал. Так Анастасия Михайловна трудилась до конца весны 1946 года, а 18 июля вместе с подругой тайком уехала на колёсном пароходе в Ханты-Мансийск учиться.
В окружном центре у Анастасии Холодовой началась совершенно другая жизнь. Годы учёбы в Ханты-Мансийском педагогическом училище, которое она закончила с красным дипломом, как небо и земля отличались от мрачных лет, проведённых в таёжной глухомани.
Потом в жизни Анастасии Михайловны наступил пусть и трудный, но благодарный период просветительской деятельности на Югорской земле. Многие годы она проработала учителем начальных классов в деревнях и национальных посёлках Сургутского района: Варьеган, Аган, Тром-Аган, куда, как правило, можно было добраться только по воде на самодельной лодке северных аборигенов – обласе.
Анастасия Михайловна вырастила и воспитала шестерых детей. Сейчас у неё тринадцать внуков и двое правнуков.
Десятилетия спустя после Великой Отечественной войны, уже в наши дни ей вручили заслуженную награду – медаль «За труд во время войны», к которой представили ещё в 1946 году. А в Сургутском военном комиссариате передали орденскую книжку к награде отца Михаила Александровича Холодова.
Сейчас Анастасия Михайловна живёт в деревне Русскинской с младшей дочерью Верой. Несмотря на почтенный возраст она полна оптимизма, часу не просидит без какого-нибудь дела, всё время в движении. И никогда никаких жалоб на выпавшую ей судьбу. Ни ранее, ни теперь. Даже своим детям о том, что случилось с ней в тридцатые годы, она долгое время не рассказывала.
Только став уже взрослыми, заимев своих детей, узнали они и до сих пор узнают всё новые подробности той страшной трагедии, которая произошла с семьёй Холодовых.
Конечно, что-то ушло из памяти, как страшный сон, и уже никогда не вернётся. Но многие раскиданные по России, но уцелевшие осколки семьи Холодовых бережно собираются и оберегаются чуткой памятью выживших и новых поколений.
Анна Александровна Холодова вышла замуж и уехала со своей семьёй жить на Урал, но не на родину, а в Челябинскую область. Воспитала шестерых детей. Умерла осенью 2003 года.
Виктор Михайлович так и остался жить на берегах Конды в селе Леуши, умер в шестидесятых годах. После него остались пятеро детей. Все живут в Кондинском районе.
Не погибли корни семьи, есть продолжение звучной крестьянской фамилии.
В последние годы стала известна ещё одна скорбная страница в летописи семьи Холодовых.
Оказалось, что дед Анастасии Михайловны Александр Игнатьевич Холодов, который был безвестно увезён на буксировочном пароходе в 1937 году, и, как впоследствии выяснилось, её свёкор Афанасий Алексеевич Чебуренко лежат в Ханты-Мансийской земле. В центре города на месте массовых расстрелов и захоронений в районе небольшой речки Вогулки, которая берёт своё начало из родников Долины ручьёв Самаровского чугаса.
Потомки узнали об этом только спустя шесть десятилетий, в 1997 году, когда в окружной общественно-политической газете «Новости Югры» были опубликованы «расстрельные списки».
Когда вышел номер с первыми списками (их публиковали по алфавиту) внуков как ножом по сердцу полоснуло: здесь должны быть и наши! И уже не было никаких сил ждать, когда опубликуют списки на почти последние буквы алфавита «Х» и «Ч», тем более что газета выходила только три раза в неделю.
В редакции газеты, тогда она ещё располагалась на первом этаже старого здания окружного военного комиссариата, им дали прочесть все интересующие их списки, среди которых они нашли и свои родные фамилии.
Руки дрожали, слёзы наворачивались на глаза, когда они пробегали по скупым строкам: арестован, осуждён, расстрелян, реабилитирован… И почти в самом конце:
«Холодов Александр Игнатьевич, 1877 года рождения, с. Невьянское, ныне Свердловской области. Ссыльный. Работник сельхозартели пос. Дальний Кондинского района. Арестован 15.11.37. Осуждён 05.12.37. Расстрелян 17.12.37. Реабилитирован 13.06.89.»
«Чебуренко Афанасий Алексеевич, 1896 года рождения, с. Колпашево, ныне Томской области. Житель города Сургута. Арестован 10.08.37. Осуждён 31.08.37. Расстрелян 19.09.37. Реабилитирован 22.06.89.»
Короткие сухие фразы, как выстрелы, а в них – вся жизнь, вся многотрудная судьба людей.
Муж Анастасии Михайловны Георгий Афанасиевич умер рано, в 1980 году, и так никогда и не узнал, что же на самом деле случилось с его отцом. Даже то, что ему было известно, он никогда никому из детей не рассказывал. Внуки до времени опубликования «расстрельных списков» даже не знали отчества деда по отцу, успевшего прожить на земле только сорок лет. Страхом перед тем, что в случае чего и остальные неминуемо пойдут вслед за опальными родственниками, глубоко вытравливали в людях родовую память, беспощадно обрубали все фамильные корни.
Георгий был единственным сыном Афанасия Алексеевича. О расстреле отца в Ханты-Мансийске осенью 1937 года он не знал, до конца своих дней всегда считал, что его из Сургута отправили куда-то на восток страны, так он и сгинул бесследно. Но всё оказалось проще и страшнее.
Кто знает, как могла бы сложиться судьба Афанасия Алексеевича, если бы он остался в живых. Может, была бы у него куча детей, и муж Анастасии Михайловны не скитался бы с клеймом сына врага народа. Всё могло бы быть иначе. Но не случилось. Дети Анастасии Михайловны так и не узнали, каким человеком был их дед по отцу, чем занимался. В память о нём осталась им лишь пара фотографий. Когда они разглядывают потёртые от времени фотоснимки, на одном из которых бравый мужчина в военной форме, а на втором – измождённый непосильным трудом человек, им не верится, что дед Афанасий мог быть врагом.
В 1992 году через отдел внутренних дел Ханты-Мансийска Анастасией Михайловной был сделан запрос в УВД Свердловской области по установлению факта раскулачивания семьи Холодовых. Ответ пришёл отрицательный.
После 1997 года уже детьми Анастасии Холодовой был предпринят повторный запрос. На этот раз в Управление внутренних дел Тюменской области. Оттуда пришёл ответ, которым подтверждался факт ссылки Холодовых Фёклы Даниловны и Анны Александровны. Про остальных членов семьи никаких сведений нет.
Вот так учитывались ссыльные. Детей, оказывается, вообще не считали. Хотя Анастасия Михайловна так все года и жила с клеймом ссыльной, дочери врага народа. Её до сих пор не реабилитировали, так как нет документально подтверждённого факта её ссылки. Может показаться странным, но обиды у неё на государство нет никакой, только иногда с задумчиво-печальной усмешкой вспомнит и обронит: «Я ведь враг народа…».

Был до недавнего времени в Ханты-Мансийске поминальный Крест на месте массовых расстрелов репрессированных, были щиты с фамилиями и именами тех, которые не знали, не могли понять, в чём их вина перед государством, за какие преступления их заклеймили врагами народа, унизили, растоптали, уничтожили, к которым каждую осень, в предпоследний день октября, приходили родственники положить цветы, поклониться и молча постоять. Крест, на котором укреплена табличка с надписью «На этом месте будет воздвигнута часовня», был освящён батюшкой. Но вместо часовни воздвигли на этом месте, на костях невинно убиенных огромный концертно-театральный комплекс. И без того скромный мемориал сразу стал ещё неприметнее и сиротливей.
Крест стоял долго. Потом его тихо убрали. До осени 2004 года жители Ханты-Мансийска ещё могли увидеть красный щит с белой надписью «Жертвам политических репрессий 1937-1942 годов». Но и его одним из сентябрьских дней не стало. Лишь рядышком стоит одинокое деревце. Черёмуха. Будет ли стоять завтра?
Когда-нибудь история всё окончательно расставит на свои места. Но чтобы не повторилось то горькое страшное прошлое вновь, мы должны всё помнить, передавать эту скорбную память как неугасимый, вечный огонь, как неотъемлемое связующее звено в цепи поколений нашим детям, внукам, правнукам. И тогда, возможно, не случится так, что:

Всем нам стоять
На последней черте,
Всем нам валяться
На вшивой подстилке,
Всем быть распластанным –
С пулей в затылке
И со штыком в животе.

Но подобное может случиться с нами, если мы забудем, если малодушно позволим забыть другим то непоправимое, что случилось с тысячами и тысячами людей в тридцатые и сороковые годы двадцатого века.
Нет у них могил, нет крестов, как у других, куда по древнему русскому обычаю хотя бы раз в год приходят потомки вспомнить своих усопших родичей. Так пусть будет хоть какой-то памятный знак, например, камень-валун у того чудом оставшегося деревца, в память о тех, кто лежит в этой земле, и в назидание нам, живущим, чтобы помнили.

ПАМЯТЬ СЕРДЦА (автобиографическое эссе)

Понедельник, 03 Декабря 2007 г. 07:29 + в цитатник
Край любимый! Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных.
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных.
Сергей Есенин.

О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной.
Константин Батюшков.

Григорич, как позволял подчинённым без малейшего намёка на панибратство называть себя начальник штаба временного отдела Михаил Андреев, подошёл как-то после ужина ко мне и, будто что-то вспоминая, натужно-глуховатым, но высоким голосом спросил:
– Ты у меня сколько дней в отгуле не был?
Я изумился и прежде, чем ответить, даже успел про себя подумать: «Здорово же, наверное, сегодня Григорич набегался по службе, если такой вопрос вычудил».
– Четыре недели и два дня. Итого – месяц.
– То есть как? – опешил начальник штаба. – Постой-постой, мы ведь как раз месяц как в Чечню заехали. Так-нет?
– Так.
– И что?
– Вот, с самого начала командировки я в отгулах и не был, – внутренне радуясь удачному розыгрышу, ответил я.
Григорич пристально посмотрел мне в глаза, пытаясь засечь обман или подвох, но тут же сообразив, что я ничуть не кривлю душой, широко усмехнулся в густые рыжие усы, протяжно хмыкнул и с теплотой в голосе прогнусавил:
– А ведь точно, дружище. Как же я тебя из виду-то упустил?..
Я молча пожал плечами, а сердце вдруг забилось чаще от неожиданных, искренне, по-отцовски, заботливых слов Григорьича. Капитан тем временем дружески положил мне ладонь на плечо и, деловито размышляя, продолжил:
– Тогда, значит, так: завтра с девяти утра сутки можешь отдыхать… Как же я тебя из виду-то упустил? –после паузы с рассеянным видом снова повторил он и, словно очнувшись от внутренних мыслей, уже уверенно закончил:
– Как-то я всё машинально тебя в графики дежурств проставлял. Сегодня вот тоже два определил: с двадцати одного до часу и с пяти до девяти.
– Знаю. Видел.
– Знаешь! А что молчал-то всё это время? – с притворным недовольством вскинулся он. – Все уже по два раза в суточных отгулах были!
Ладно, на вечернее дежурство я тебя кем-нибудь заменю, а утреннее всё-таки надо будет отдежурить. Ну, бывай! Да почаще мне глаза мозоль, боец, – уже смеясь, торопливо проговорил Григорьич, направляясь в дежурную часть, – а то вдруг опять забуду отгул дать!
Вечером я сидел в сумрачном кубрике, топил «буржуйку» и с добродушной усмешкой вспоминал последние слова начальника штаба. Легко сказать: «отдыхай». И рад бы заснуть, да где там. За минувший месяц организм настолько привык к жёсткому графику боевых дежурств, что попробуй-ка переломи его по-новому устоявшийся режим, даже во благо ему. Нетушки! Только будешь без толку ворочаться на нарах, да, как совёнок, таращить хронически воспалённые нервным недосыпом глаза в облупленный потолок, слушая ночную перестрелку.
Нет. Лучше уж так – сидеть при скудном свете вздрагивающего от сырого сквозняка лепестка свечи, придвинувшись почти вплотную к жаркой «буржуйке», цедить из оббитой кружки сквозь зубы крепкий сладкий и, как на охоте, слегка припахивающий дымком чай и вспоминать мирную жизнь, далёкую милую родину.
Как всё-таки безмерно обостряются чувства человека к родным краям в условиях каждодневных боёв! Нигде я ещё не вспоминал с такой желанной тоской, с таким сладостным щемлением в сердце любимые места, как на войне. Сколько раз я ловил себя на том, что с зудящим, физически ощущаемым нетерпением жадно жду любого более-менее свободного часа, минуты, чтобы где-нибудь, совершенно неважно где, – в доте у бойницы в период тревожного ночного затишья, в послеобеденное время короткого перекура, в малый промежуток между сном и усталой мимолётной дрёмой после очередной боевой смены, когда лишь одиночные выстрелы да сухие хлопки сигнальных и осветительных ракет нарушают нервозную тишину разрушенного опального города – можно будет молниеносно унестись мыслями к незабвенным местам материнской приобской земли. Земли, на которой родился и вырос, которая не только наяву, но и вот так, в воображении, радушно примет меня как самого дорогого и искренне желанного. И можно будет без всякой робости, на правах сына пройтись воспоминаниями по любым заветным уголкам, что с трепетом и святостью бережёт память, именуя одним простым словом: родное.
Доходило до того, что из-за постоянного недостатка свободного времени приходилось заранее «планировать», «заказывать» в уме, куда при ближайшей возможности устремить бег воспоминаний.
Выглядело это примерно так: «Завтра у меня дежурство в доте днём. Значит, четыре часа относительно спокойного времени. Без стрельбы, без напряжённого ожидания боевой тревоги. Значит, можно неторопливо «прогуляться» по Тильтимской дороге до Харьегана, а то
и до Кузьёля. А сегодня перед сном малость «поброжу» в окрестностях Бурудана, поем лесной жимолости».
От такого мечтательного «планирования», мысленного ожидания уже загодя приятно щекотало в груди, и как будто в бездонную пропасть радостно ухало сердце, напрочь забыв обо всех невзгодах и неизбывных трудностях военной жизни.
Так и сейчас, неподвижно сидя возле раскалённой стальной печурки, я без труда перенёсся мыслями в родное приполярное село Мужи.
Вот я в походной одежде, с небольшим рюкзаком за плечами вышел из дома, стремительно спустился с высокого, в двенадцать ступеней, крутого крыльца и направился налево через узкий двор вдоль нашего трёхподъездного дома. В два шага перемахнул через деревянный короб теплотрассы, наискосок пересёк гулкую лежнёвку* и споро пошёл по дощатому, местами вконец расхристанному, белёсо-серому узкому тротуару в сторону звероводческой фермы.
Навстречу мне проглядывает между домами лесистый косогор гряды Мужевский Урал – это последние невысокие отроги каменного Полярного Урала. Он дрёмно, невозмутимо взирает из-под хвойных век на сутулые покатые холмы, на которых вдоль илистого берега нетесно расстроились Мужи, и на всё низменное обширное междуречье Малой и Большой Оби с его многочисленными озёрами, хитро петляющими протоками, сорами и сухими ягодными пугорами.
Далеко-далеко цепляет пристальный взгляд пойменные просторы с плоскими тальниковыми островами. А если даст погода подарок – безветрие да кристально чистый, без марева, воздух, и если по неожиданному оптическому капризу природы вдруг продавится земля, и выгнется, поднимется восточная сторона горизонта, то увидишь воочию, на удивление рядом, коренной правый берег Большой Оби. И не только крохотный Анжигорт предстанет, как на ладони, но и крепкое большое село Горки, что в шестидесяти километрах от мужевского берега.
Самому не довелось увидеть, но старожилы хорошо помнят и рассказывают, мол, однажды в конце августа какого-то года горизонт с севера настолько прогибался, что видны были не только Шурышкары и пойма Соби, но и даже Салехард можно было ясно разглядеть. А на северо – северо-западе, обманчиво близко, прямо-таки за Ханты-Мужами, выдавился в небо из-за нашего косогора сам Полярный Урал, и забелела в глубокой синеве величественная снежная шапка Пайера…
Все эти картины настолько красочно и подробно предстают перед внутренним взором, что в какое-то мгновение невольно забываюсь до такой степени, что, вдруг очнувшись от грёз из-за громко треснувшего в «буржуйке» полена, не сразу осознаю, что я – за пять тысяч вёрст от Приполярного Зауралья, простирающегося на границе Югры и Ямала между шестьдесят четвёртой и шестьдесят шестой параллелями северной широты. И что за хлипкими, криво растрескавшимися после недавних частых бомбёжек стенами сырого кубрика – совершенно другие горы и абсолютно чужой для сердца пейзаж. Поэтому возбуждённое памятью сознание само по себе, без натуги старается побыстрее нырнуть из безрадостной действительности обратно в пучину желанных воспоминаний…
Заканчиваются последние дома, и я неторопливо иду вдоль забора южной части мужевского погоста. Могилы отца и крёстной матери Анны отсюда не видать, они в противоположной стороне кладбища. Об этом я успеваю вспомнить лишь мельком, увлекаемый течением мыслей всё дальше и дальше.
За последними могильными крестами начинается умеренно крутой спуск к Югану – небольшому таёжному притоку Малой Оби, извилисто огибающему Мужи с запада и севера. Спуск к сырой пойме Югана чем ближе к воде, тем больше изуродован глубокими рытвинами с застоявшейся мутно-рыжей водой. Летом верхний слой вечной мерзлоты успевает на полметра оттаять, глинистая почва набухает, раскисает от влаги, и имеющие обыкновение пастись здесь сельские коровы и лошади без труда продавливают копытами тонкий дёрн, погружаясь в топкую неверную твердь чуть не по колено.
Спускаться по таким колдобинам – приятного мало, по неосторожности ничего не стоит и ногу подвернуть. Но это в действительности, а в мыслях все эти кочки и ямины значения не имеют. В мыслях легко быть невесомым.
Вот я уже перебрёл по каменистому мелководью Юган, ещё раз оглянулся на село и знакомой тропой углубился в тайгу в сторону раскорчёвки.
По времени года мне сейчас представился август. Благодатная в большинстве случаев пора для нашего края, если не надвинутся, не перевалят из-за уральских хребтов затяжные ленивые циклоны со своим пасмурным характером и продолжительными, хотя и не слишком холодными ещё дождями. Но всё-таки чаще это удел сентября. А в августе погода по возможности старается баловать последней благодатью мужевский околоток.
Только-только закончились белые ночи полярных широт. В ночь с четвёртого на пятое августа в белёсом сумраке неба, почти в зените, неуверенно, словно с опаской, но, тем не менее, проклюнулась слабым, трепещущим лучиком первая звезда. Это Вега из созвездия Лиры. Пройдёт дней десять, и в меркнущем небе появятся новые мерцающие вехи-ориентиры: Арктур, Капелла, Альдебаран, Денеб, Алголь. Полярная звезда обозначится на небосводе чуть позже. Она хоть и считается по праву основополагающей звездой в северном полушарии, но всё-таки много слабее своих более ярких космических подруг и не в силах сразу победить слабеющую летнюю власть земного светила в высоких широтах.
Чем ещё замечателен август в Приполярье? Многим. Уже нет изнуряющих полчищ гнуса, ощутимо меньше надоедливых комаров. Солнце, хоть и стало день ото дня всё больше скатываться к южной стороне горизонта, но ещё ласкает землю последним теплом, ещё довольно быстро и уверенно разгоняет воровато стелющиеся по утрам вдоль берегов Оби и проток рваные клубы тумана. В тайге наливаются соком осенние ягоды, вздыбливают бугром и властно разламывают мох тугие шляпки молодых грибов, дозревают под смолистой чешуёй шишек вкусные кедровые орехи.
Все эти наблюдения из прошлого исподволь всплывают в памяти, пока я неспешно поднимаюсь по склону на вершину первого холма к раскорчёвке. Сейчас она уже не может в полной мере оправдать своё название. В былое время облысевшая после вырубки леса ровная вершина невысокого увала теперь во многих местах заново оделась берёзовым и осиновым молодняком, а кое-где уже свежо зеленеют маленькие островки кедрача в половину человеческого роста.
Мысли послушны обретённым в минувшие года впечатлениям и обычаям, поэтому даже в плену воспоминаний я по сложившейся традиции, хотя и не устал, делаю здесь первый короткий привал.
Стройный осинничек звонко, шумно аплодирует моему появлению. Его чуткие к дыханию ветра листья-ладошки уже блёкло-зелены. Совсем скоро остывающая земля замедлит ток живительного сока от корней к листве, и кроны до неузнаваемости преобразятся, яро заогневеют на фоне неизменной малахитовой густоты кедрача и ельника.
До чего же хорошо присесть где-нибудь возле ветвистого куста карликовой берёзы, а ещё лучше расслабленно повалиться спиной на пёстрый моховой ковёр и, запрокинув голову, через полусмеженные от солнечного света веки скользить умиротворённым взглядом по низким неторопливым облакам, попутно воображая в причудливых очертаниях небывалых существ, и навсегда провожать их за близкий, отороченный неровными зубцами тайги окоём.
Почему-то именно здесь я чаще всего с незлой досадой вспоминаю Сергея Есенина. Каждый раз переполняет сожаление, что этот замечательный, горячо любимый мною поэт родился не на мужевской земле. Для меня он навсегда останется непревзойдённым певцом родного края. Всё мечталось, вот если бы ему довелось быть моим земляком! Как искренне, точно и сочно был бы воспет морошковый край! Невольно охватывает смущение за свои куда более скромные литературные способности. Он-то не видел никогда всех здешних красот, а я не только родился, но и вырос на этой богатой, разноликой земле, кому как не мне поделиться с людьми гордостью за свою суровую родину и переполняющей сердце любовью к ней. А всё боюсь, что не сумею, не найду верных слов.
Как всё-таки здорово, непритворно и легко, без малейшей вымученности, ещё в начале прошлого века Есенин восторженно выдохнул о своей рязанщине: «Гой ты, Русь моя родная…». Возможно, в тот день, когда появились эти проникновенные строки, поэт был далеко от Константиново, но так же, как я сейчас, ожившей памятью сердца, всей своей сутью находился там, где-нибудь в просторах приокских лугов, прислонившись плечом к любимой берёзе-шептунье.
Первый раз я услышал и запомнил на всю жизнь эти есенинские строки от мамы.
Шёл 1982 год. Вторая половина марта. Месяц солнечной зимы. У народа ханты он именуется образом-приметой: «Месяц появления наста». У нас в низовьях Оби, на «опушке» Северного полярного круга, пора весеннего равноденствия обычно мало отличается от календарной зимы. Ещё продолжаются уверенные морозы, случаются снегопады, а то и, глядишь, запуржит дня на два.
Но всё-таки есть одна неоспоримая примета весны: восход за восходом всё более длинные световые дни. А если выдастся ясный с отчаянной синевой небес день, то ослепительно белые, ещё и не помышляющие таять сугробы беспощадно, до рези, бьют по глазам отражёнными лучами набирающего силы светила.
Вот в такой погожий день, в выходной, мама впервые отважилась взять меня в далёкую пешую прогулку по Тильтимской дороге. Мне было уже девять лет. Год назад подобное путешествие по тайге при всём желании не могло состояться. В январе 1981 года мама родила моего младшего брата Юру, и всё её время уходило на обычные материнские хлопоты.
Теперь брату уже шёл второй год. Мама со спокойным сердцем оставила Юру на попечение тёти Нюры и дяди Андрея Чупровых, моих крёстных, и вскоре мы были на околице села.
До кораля, конечной цели нашего путешествия, от Мужей километров пять или шесть, смотря откуда начинать отсчёт. Всего-то час пути для взрослого человека, но мы с удовольствием растянули дорогу в один конец на два с половиной часа.
Торопиться нам было некуда, да и ни к чему. Мы шли, часто останавливаясь, то разглядывая и угадывая на снегу следы лесной живности, то удивляясь замысловатым снежным нахлобучкам на верхушках молодых елей, то подолгу любуясь живописными видами тайги, открывающимися за каждым новым поворотом неуклонно поднимающейся вверх дороги.
Почти на подходе к коралю мама случайно обернулась назад и мгновенно остановилась. Я семенил сзади и от неожиданности ткнулся головой ей в живот.
– Посмотри-ка! – заворожённо-восхищённым шёпотом проговорила она, кивнув туда, куда был устремлён её пристальный взгляд.
Я оглянулся и тоже оцепенело замер, приоткрыв от изумления рот.
Мы стояли на вершине высокого увала. (Позднее я узнал, что укрытые тайгой отроги Мужевского Урала в самой высокой точке не дотягивают до трёхсотметровой отметки над уровнем моря лишь каких-то одиннадцать метров.) Оснеженное междуречье Малой и Большой Оби вогнутой лепёшкой расползлось от кромки леса до непривычного, неимоверно далёкого горизонта, убежавшего на добрые полсотни вёрст.
В следующее мгновение я увидел Мужи и на секунду испугался: так далеки и крохотны были они! Но почти сразу короткий испуг сменился радостным удивлением при виде махоньких чуть ли не игрушечных домишек: «Надо же, как мы далеко и высоко забрались!»
И вот тогда, среди торжественного безмолвия, когда у меня то и дело от избытка чувств перехватывало дыхание при увиденном впервые ошеломляющем и воистину величественном зрелище, за спиной тихо, но ясно зазвучал голос мамы:

Гой ты, Русь моя родная,
Хаты – в ризах образа…
Не видать конца и края –
Только синь сосёт глаза.

Слова слетали с её губ неторопливо, напевно. Мой взгляд был очарован бескрайними заречными далями, и я слушал маму, не оборачиваясь, но с жадностью впитывая сознанием каждое слово стихотворения, казавшегося мне чудесной волшебной клятвой в любви к родной земле. В том, что это клятва, я уже нисколько не сомневался, когда мама более торжественно, как заклинание, закончила:

Если крикнет рать святая:
«Кинь ты Русь, живи в раю!»
Я скажу: «Не надо рая,
Дайте родину мою».

– Это Сергей Есенин написал, – сказала она с благоговением после некоторого молчания.
Возвращаясь назад, мама ещё не раз повторяла вслух это стихотворение, чтобы я лучше запомнил его, и мы оба с каким-то особенным наслаждением, восторгом неожиданного открытия снова и снова ласкали слух двумя последними строчками первого четверостишия.
Этот эпизод из детства припомнился попутно, и я вновь мысленно перенёсся обратно на раскорчёвку. Короткий привал позади. Напоследок переворачиваюсь со спины на грудь, приникаю подбородком к податливому прохладному бархату кукушкиного льна и с наслаждением глубоко вдыхаю его влажный травянисто-пряный запах. На расстоянии вытянутой руки замечаю одинокий игольчато-пушистый стебелёк водяники с тремя налитыми тёмными ягодами, тянусь к нему и осторожно срываю нежные сочные бусины. Раздавив их о нёбо, с удовольствием ощущаю, как растекается по языку хорошо утоляющий жажду, лишь чуть-чуть сладковатый сок.
Только после этого поднимаюсь и уверенно иду дальше.
Вскоре тропа, повиляв по вершине холма, начинает незаметно убегать вниз, в ложбину, и вот почти теряется в сыром, безлесном, густо заросшем лишь карликовой берёзой распадке. По многим приметам чувствуется близость таёжного сойма, именуемого Первым Ручьём, который, замысловато виляя между увалами, впадает в Юган как раз напротив сельского кладбища.
Под ногами начинает звучно с причмокиванием чавкать густая почти чифирного цвета жижа. Это от торфа. По всей видимости, в стародавние времена на месте нынешнего распадка было болотце. Потом оно поднялось, захирело, а вековые слои сфагнума перегнили, переродились в торф. Но, наверное, бьётся ещё где-то в глубине слабая жилка одинокого ключа-живуна, которая и не позволяет пока зреющему торфянику обрести большую прочность. Видать, не время ещё. Потому-то и приходится идти торопливым шагом, а замешкаешься, то и из сапога запросто выскочишь.
Минут десять спорой ходьбы, и под ногами перестаёт хлюпать. Вновь обозначается твёрдая тропинка и вдруг обрывается. Вернее, здесь её «устье». Проводив меня через первые ближние к Мужам увалы, она «вливается» в «левобережье» Тильтимской дороги метров на сто двадцать выше Первого Ручья…
Ближний разрыв осколочного выстрела гранатомёта безжалостным толчком швырнул меня через тысячи километров, заставил вздрогнуть и невольно открыть глаза.
Чечня. Почти полночь. Я обвёл тревожным взглядом полутёмный кубрик. Укреплённая в пустой консервной банке свеча на две трети оплавилась, пламя на сквозняке судорожно трепетало, металось из стороны в сторону и, чадя, сердито потрескивало. Снаружи, со стороны площади Минутка, послышалась длинная автоматная очередь. И сразу вслед за ней взахлёб застрочили ещё несколько АКМов.
Это окончательно вернуло меня в суровую действительность войны. Осознание этого, грубо нахлынув, повергло в тоску и отозвалось саднящей болью в груди. Чтобы развеять это, сродни шоковому, состояние, я заставил себя подняться с колченогого стула, открыл дверцу печки и подбросил в топку на рдеющие угли новые поленья. Пошаяв густым дымом, они шумно вспыхнули жадным пламенем.
Его бойкие языкастые всполохи напомнили мне ночные таёжные костры в сезон охоты, когда вот так же жизнелюбиво пляшет пламя по сухим веткам, потрескивая и с тонким свистом вгрызаясь в смолистый замшелый валежник.
Недаром говорят, что созерцание открытого огня чудодейственным образом очищает, просветляет душу. Тяжёлое чувство и вправду постепенно отлегло от сердца, даже наоборот – неуловимо переродилось в тихую радость.
Я неожиданно понял, что наперекор всему доволен сегодняшним вечером и по-своему счастлив. Мне удалось на целых два часа обмануть войну. Пускай не наяву, а памятью сердца, силой воображения, но я устроил себе настоящий праздник: короткую побывку в родном крае. И ничто другое не способно тягаться с этой наградой.
Понимание этого подействовало на меня, как стакан спирта. Тело приятно расслабилось, и я почувствовал, что хочу спать. Раздевшись, я забрался по простой, но крепко сколоченной лесенке на свои верхние нары. Ни холодная жёсткая постель, ни безнадёжно отсыревшая от промозглого климата Чечни подушка, ни продолжающаяся перестрелка не могли сейчас нарушить моё умиротворённое состояние.
Я коротко помолился и быстро задремал с единственным желанием, чтобы мне приснилась РОДИНА.

ПЕРЛАМУТРОВАЯ РАСЧЁСКА (рассказ)

Пятница, 30 Ноября 2007 г. 07:54 + в цитатник
«… Стоит ли объяснять, что чем старше становится человек, тем сильнее его привязанность к любимым вещам – свидетелям и друзьям его жизни. С каждым прожитым годом человеку дороже то или иное событие и то, что связывает его с прошлым, с воспоминаниями. Обычно, это какая-нибудь вещь, пусть даже безделушка. Не правда ли? И уже не он властен над ней, а она над ним. Но, вот странность, человек рад такому рабству. А свободу от него считает катастрофой, потерей себя.
Несколько утешает то, что подобное происходит лишь с возрастом, когда венок лет уже не столь лёгок, как в юности. Но неизмеримо труднее приходится тому, у кого привязанность к вещам оказалась врождённой. И к тому же, если такой человек по досадной ошибке считал себя их хозяином».

Из одной статьи.

Все события, которые произошли с Николаем Игнатьевичем весной 1995 года, случились из-за того, что в один из понедельников он обнаружил пропажу своей расчёски.
Сразу надо сказать, что сам по себе факт потери в данном случае необычен, ибо наш персонаж – человек очень пунктуальный и очень педантичный. Хотя сторонним поверхностным взглядом может показаться, что ничего примечательного в нём совершенно нет. Обычный мужчина пятидесяти шести лет (а он на столько и выглядит), работающий рядовым учителем русского языка и литературы в средней школе областного центра. Разве что идеально аккуратен.
Стоп, стоп. Вот тут-то, пожалуй, уже и есть первая зацепка. Изумительная безупречность Николая Игнатьевича невольно остановит и заострит ваше внимание, и вы обязательно обернётесь назад, если случайно встретите его на улице с неизменным блестящим портфелем в руке.
В школе он явный образец для подражания. Как для учеников, так и для учителей. Чтобы к чему-то можно было придраться в поведении, в одежде или в исполнении обязанностей – да никогда! Даже смешно хоть раз засомневаться в этом. У Николая Игнатьевича всегда всё в полном порядке и всё, как говорится, по своим полочкам. Он – визитная карточка школы. Недаром его фотопортрет двенадцать лет бессменно висит на районной доске почёта. Лишь год назад его снимали для замены на новый, учтя поправку на возраст учителя.
Как же так получилось, что исчезновение расчёски повлекло за собой глобальные перемены в размеренной жизни Николая Игнатьевича? Тем более (и что самое главное!) сам Николай Игнатьевич в пропаже никак не виновен. Сам он расчёску потерять не мог никогда.
Чтобы это понять и более не сомневаться, необходимо побывать в квартире у нашего учителя.
В мягком полумраке коридора мутно блестит монотонно качающийся маятник настенных часов. Без четверти семь. Утро того самого рокового понедельника, круто изменившего всю оставшуюся жизнь Николая Игнатьевича.
Вот довольно уютная спальня. За не зашторенным окном хорошо виден небольшой балкончик, где на металлической подставке разместились несколько, салатового оттенка, цветочных горшочков с невысокой ухоженной зеленью камнеломки и фиалок. На тахте безмятежно спит ещё ничего не ведающий хозяин квартиры. Лицо спокойно, аккуратное дыхание бережно вздымает и опускает грудь.
Со стороны кухни едва слышно доносятся шаркающие шаги. Розалина Павловна уже встала и готовит супругу обычный завтрак. Она старается всё делать очень тихо, но, по обыкновению, это у неё никак не получается. Вот снова упал нож, и в ответ слышен невольный вздох досады.
Розалина Павловна полная противоположность Николаю Игнатьевичу. Рассеянная, ужасно неловкая, отчасти из-за своей щедрой полноты, иногда туго соображает, что не всегда приятно мужу. Впрочем, Николай Игнатьевич достаточно терпелив и ещё никогда в силу укоренившихся привычек поведения не повышал голоса на свою благоверную. Да это было бы и лишним. Розалина Павловна сама глубоко, искренне переживает каждую допущенную оплошность и всегда извиняется, добавляя при этом, что совершенно недостойна своей половины. Вот такая Розалина Павловна.
– Розочка! – радостно возвещает из спальни Николай Игнатьевич, и Розалина Павловна от неожиданности чуть не роняет из рук заварочный чайник. – Я уже проснулся!
– Прекрасно! – дежурной фразой откликается жена.
Минуту спустя Николай Игнатьевич в ванной. Тугая струя ударяет в дно раковины, и вот уже слышны частые всплески и бодрое покряхтывание от холодной воды. После умывания наступает очередь бритья. Кстати, бреется он два раза в день, утром и вечером, и весьма тщательно.
Пока совершается традиционный утренний моцион, давайте на минутку заглянем в кабинет Николая Игнатьевича.
Застеклённая молочного цвета дверь открывается легко и бесшумно. Какая необыкновенная чистота и идеальность! Ни пылинки! Всё скрупулёзно протёрто добросовестной рукой Розалины Павловны. Невольно складывается впечатление, что кабинет Николая Игнатьевича, несомненно, есть «святая святых» в этой семье.
Напротив двери окно, уже вымытое после зимы, и письменный стол с пятью выдвижными ящичками. На столе под накладным толстым стеклом расписание уроков и ещё несколько листов с необходимой информацией. Слева во всю длину стены большой, почти под потолок, доставшийся по наследству от отца, вместительный книжный шкаф. Как и на столе, за его дверцами всё идеально и упорядоченно: отдельно художественная литература, отдельно методические пособия и журналы, отдельно словари и всевозможные справочники. И на каждой полке с завидным тщанием соблюдён алфавитный порядок.
Что ещё? В правом углу от окна тумбочка с грампластинками, а на ней не новый, но в хорошем состоянии переносной проигрыватель. На правой стене не менее десятка простеньких, выполненных пастелью портретов русских писателей. На полу ковровая дорожка, на потолке люстра. Всё. Конечно, если быть до конца дотошным, то ещё можно заметить белую кружевную салфетку на подоконнике (десятидневные старания Розалины Павловны) и стоящую на ней сухонькую гипсовую статуэтку Николая Алексеевича Некрасова. Теперь – всё.
Несомненно, обстановка кабинета – лицо и суть его хозяина. Всё, как вы убедились, просто и со вкусом, хотя и несколько необычным для нашего времени. Старомодным что ли.
Вы наверняка обратили внимание, что интерьер сравнительно невелик, но не это самое главное. А вот заметил ли кто-нибудь из вас, что у каждого предмета, который находится в кабинете, своё строгое определённое место? Как будто для каждой вещи с несуетливой заботой и любовью было выбрано и узаконено раз и навсегда единственное расположение. А ведь это важно отметить. И не только в кабинете, а во всём, что напрямую связано с жизнью Николая Игнатьевича, я не побоюсь повториться, присутствует неизменный закономерный порядок, как в таблице химических элементов Дмитрия Ивановича Менделеева.
А вот и Николай Игнатьевич. Умытый, с выбритым до синеватого блеска подбородком. На нём аквамаринового цвета рубашка, изящный галстук и на совесть отутюженный костюм. Но что это? Он явно чем-то огорчён, выглядит растерянно и машинально трёт виски.
– Розочка, – произносит он беззащитно и с тревогой в голосе. – Роза!
– Ау, – добродушно отзывается супруга.
Николай Игнатьевич мгновение молчит, шаря рукой в левом кармане брюк, потом недоумённо спрашивает:
– Ты мою расчёску не видела?
– Расчёску?
– Да.
– Твою?
– Господи, да! – умоляющим тоном выдавливает из себя Николай Игнатьевич и вновь тщательно исследует карман, нет ли там дырки. Дырки нет.
– Нет, Коленька, не видела. Иди завтракать.
– Какое завтракать! – обиженно восклицает Николай Игнатьевич. – У меня расчёска пропала. Я непричёсан. Видишь?
Розалина Павловна выглядывает в коридор. Она удивлена и тоже встревожена. Ещё бы, первый раз Николай Игнатьевич так возбуждён.
Желая помочь и успокоить его, она торопливо идёт к трельяжу, возвращается и протягивает мужу другую расчёску.
– На, причешись этой.
– Это не моя – однозначно отказывается Николай Игнатьевич.
– Ну, пусть, не беда.
Долгое мгновение он ошарашенно смотрит на непонятливую супругу, потом его словно прорывает:
– Как не беда? Моя расчёска пропала – это ерунда? У меня ещё никогда ничего не терялось! Понимаешь ты это? Никогда! – возмущённо, но гордо восклицает Николай Игнатьевич.
Да, сложно поверить, но у Николая Игнатьевича, действительно, за всю сознательную жизнь до сего дня ещё ни разу ничего не терялось. Всё всегда оказывалось на своём месте в нужный момент.
Для расчёски это был левый карман брюк. Теперь её там не было.
Представляете, какой трагедией показалось для такого человека как Николай Игнатьевич нарушение установленного им порядка.
– Это просто невероятно! Она не могла потеряться! Это невозможно! – то и дело выкрикивал Николай Игнатьевич, суетливо метался по квартире и перебирал руками все вещи, что попадались на глаза, в поисках расчёски.
Впервые покой вещей был так грубо нарушен. Только сейчас открыто проявилась ещё одна черта в характере Николая Игнатьевича: трепетно любя и оберегая все свои вещи, он в то же время требовал от них беспрекословного «послушания». И любая из них должна была быть послушной и верной. Тем более что сам Николай Игнатьевич был исключительно верен им.
Многие из находящихся в квартире учителя вещей были уже завидными старожилами. Некоторые верой и правдой служили своему хозяину около тридцати лет. Например, статуэтка Н.А. Некрасова, которую ему, обладателю красного диплома, торжественно подарили на выпускном вечере в педагогическом институте.
О расчёске разговор особый.
Она хоть и была сравнительно более «молода» среди других, всего-то шесть лет, но Николай Игнатьевич очень дорожил ею, как памятью о приятном минувшем.
Шесть лет назад ему исполнилось пятьдесят лет, и администрация школы с пышной речью вручила своему самому уважаемому учителю месячную путёвку в санаторий на побережье Крыма.
Ялта, Ливадия, Алушта… Николай Игнатьевич первый раз был у моря. И оно глубоко поразило его своим величием, как бывает с каждым, кто впервые очутился на каменистом берегу и услышал мерное дыхание волн прибоя.
Почти перед отъездом обратно Николай Игнатьевич, сам не зная для чего, забрёл на ялтинский базар. У самых ворот к нему подбежала смуглолицая, с огромными карими глазами девочка-подросток. По виду цыганочка.
– Дяденька, купите сувенир на память!
В её ладони лежала искусно отделанная перламутром расчёска.
– О, какая прелесть! – невольно выдохнул Николай Игнатьевич.
– Купите! Недорого! Память будет! – почти скороговоркой выпалила девочка.
Николай Игнатьевич осторожно взял расчёску в руки и внимательно рассмотрел. Кропотливая и добросовестная работа. По основанию расчёски было мелко и витиевато выгравировано: «На память о Ялте. Лето 1989 года».
– Папа делал? – поинтересовался с улыбкой Николай Игнатьевич.
– Нет. Брат.
– Красивая! – Николай Игнатьевич восхищённо покачал головой. – Я куплю её.
По дороге в санаторий он сразу определил расчёске своё место, уверенно положив в левый карман брюк. Несколько раз он останавливался, вновь вынимал её, заворожённо любовался нежными переливами перламутра и по-доброму улыбался, вспоминая девочку.
За минувшие шесть лет Николай Игнатьевич два раза сменил старые брюки на новые, но расчёска неизменно продолжала быть в левом кармане. И вот теперь произошло это необъяснимое исчезновение.
Николай Игнатьевич обессилено опустился на стул. Учащённое дыхание со свистом выходило из него. Он беспомощно глядел на жену.
– Может, где на работе оставил? – робко предположила Розалина Павловна.
– Не знаю, – безнадёжным голосом выдохнул он, медленно поднялся, проковылял к выходу и стал обуваться.
– Ты разве не позавтракаешь? – округлое лицо супруги изумлённо вытянулось.
– Нет… Не хочется что-то. Извини, – тоскливо пробормотал Николай Игнатьевич, вялым движением взял портфель и, не попрощавшись против обыкновения с женой, вышел за дверь. Неуверенно спустился по ступенькам с третьего этажа. Кожаный портфель безвольно болтался в онемелой руке учителя.
Все коллеги по работе моментально заметили внезапную значительную перемену, которая произошла с Николаем Игнатьевичем, хотя терялись в догадках, в чём она заключается.
Трагедию учителя непроизвольно усугубила девочка-пятиклассница, которая, спускаясь по лестнице навстречу ему, удивлённо и добродушно заметила:
– Здравствуйте, Николай Игнатьевич, что-то вы сегодня не совсем причёсанный!
– А?.. – очнулся от печальных дум Николай Игнатьевич. – Да, Верочка, не совсем… – и внутренне весь сжался.
Словно в бреду, лишь благодаря прошлому опыту зрительной памяти, он нашёл свой кабинет и тяжело ступил через невысокий порог. Когда раздался звонок с первого урока, Николай Игнатьевич мучительно вздрогнул и вдруг безразлично отметил, что совершенно не помнит, о чём говорил на уроке ученикам и какую пройденную тему необходимо вписать в соответствующую графу классного журнала.
Каждую перемену он неуверенными шагами подходил то к одному, то к другому учителю и скованно, виновато спрашивал:
– Извините, пожалуйста, вы случайно не видели мою расчёску? Перламутровую.
И с каждым разом, получая отрицательный ответ, надежда в нём гасла всё больше и больше.
Словно привидение, медленно и бесшумно передвигался он по коридорам школы, не слышал за спиной озабоченного шушуканья коллег по поводу его необычного состояния и, как во сне, давал положенные уроки. На последнем их них, совершенно непонятно как, поставил «отлично» отъявленному двоечнику.
Это был урок русского языка.
Николай Игнатьевич вызвал Сормова Серёжу к доске, дал карточку, на которой были записаны слова с пропущенными орфограммами, и попросил его выполнить задание на доске. Когда наступило время проверки, Николай Игнатьевич невидящим взглядом скользнул по написанным словам, кивнул в знак одобрения и собственноручно поставил в журнал «пять». Из восемнадцати слов в девяти были допущены грубейшие ошибки, но ни одну из них учитель сегодня не заметил. Поднявшийся в классе гул непонимания и возмущения на некоторое время вывел Николая Игнатьевича из оцепенения.
– Тише, ребята, тише. Не надо шуметь на уроке. Для этого у вас будет перемена. Выполняем упражнение двести тридцать четвёртое, – и снова забылся.
Перед уходом из школы, он ещё раз бессознательно обошёл все классы и коридоры, высматривая по углам пропажу.
«Она действительно пропала», – обречённо заключил Николай Игнатьевич про себя и вышел из школы.
Ярко светило майское солнце, белыми облаками казались цветущие яблони, а над головой с жизнерадостной суетой носились ласточки. И сам воздух, ароматный и тёплый, как будто был насквозь пропитан веселящей бодростью скорого лета. Но сегодня, против обыкновения, это нисколько не радовало Николая Игнатьевича, а лишь ещё больше утомляло.
Неизвестно, как Николай Игнатьевич оказался недалеко от причала. Может быть, подспудно шелест речных волн напомнил ему шум морского прибоя в Крыму. Около двух часов он брёл сюда наугад, ничего не видя по сторонам и ни к чему особо не прислушиваясь. Его туфли изрядно запылились, и шнурок на одном из них развязался. Но Николай Игнатьевич даже не заметил этого…
Всё бы сложилось совершенно иначе, если бы ещё утром рассеянная супруга Николая Игнатьевича вовремя вспомнила, что накануне вечером, когда она гладила костюм мужу, расчёска выпала из кармана брюк, и Розалина Павловна машинально вложила её в нагрудный кармашек пиджака, даже не запомнив этого.
Вот и крутой спуск к причалу. Ступени стремительно опускаются в тенистый скверик, постепенно сужаясь в своей перспективе. Здание старого речного вокзальчика практически не видать из-за буйно разросшейся зелени.
Николай Игнатьевич отрешённо постоял наверху, потом медленно опустил ногу на первую железную ступень лестницы. Так же неторопливо поставил рядом другую. Попереминался с ноги на ногу и бесцельно запрокинул голову в небо. Навстречу ему стремительно двигались рыхлые облака. Обманутый их движением, он невольно подался вперёд, чтобы сделать следующий шаг. Но попавший под подошву шнурок предательски остановил ногу, и, беспомощно взмахнув руками, Николай Игнатьевич ринулся в пролёт лестницы. Тело глухо ударилось о ступени и уже безвольно съехало вниз, перевернувшись на спину.
Остекленелый взгляд учителя провожал всё так же бегущие за горизонт облака. А рядом, у плеча, преданно лежала и нежно переливалась на послеполуденном солнце выскользнувшая при падении из нагрудного кармана перламутровая расчёска Николая Игнатьевича.

ПОЕДИНОК (рассказ)

Пятница, 30 Ноября 2007 г. 07:49 + в цитатник
 (411x567, 168Kb)
Нынешняя северная осень была необыкновенно милостива к людям. Весь сентябрь простоял тёплый, солнечный и сухой. За месяц пролилось лишь три дождя. Весёлый сентябрь! Быстро выплакался!
Вот и начало октября стояло тихим и безоблачным. Только холодные ночи да уставшее греть и всё ниже поднимающееся над горизонтом солнце напоминали, что скоро нагрянут большие перемены: небо затянет неповоротливыми мрачными тучами, светило надолго скроется, утонет в их пасмурной угрюмой стране, на землю ляжет снег, а тайга нарядится в искристый лёгкий иней – придёт косматая вьюжная зима.
А пока стояла чудесная погода. Прошёл листопад, и неба в тайге стало больше. Сквозь оголившиеся ветви деревьев сочилась последняя голубизна, взгляд глубже простирался в лес, всё вокруг становилось полупрозрачным, воздушным, просторным, и от этого дышалось легче.
Вечером тайга преображалась. Купаясь в лучах заходящего солнца, она была похожа на прекрасную девушку, плывущую в мягких волнах света, в прозрачной невесомой фате вечерней дымки.
В один из таких вечеров я сидел за самодельным столом в своей охотничьей избушке и, подперев голову рукой, глядел за окно на пожелтелую лужайку.
Воспоминания унесли меня далеко-далеко от действительности. События прошлого причудливо переплетались между собой, наслаивались друг на друга, и уже только короткие обрывки былого проносились в голове, увлекали всё дальше и дальше в пучину памяти. Я незаметно забылся и, видимо, задремал…
…Проснулся резко, как от толчка. Лицо было в обильном жарком поту. Я мучительно застонал.
«Опять этот сон...».
Тело пробивала сильная дрожь...
Никак мне душа одного зверя покоя не даёт. Во сне приходит и укоряет…
Виноват я перед ней. Страшно виноват…
Лет пять назад это было. Волков тогда много развелось. По ночам в деревни заходить стали, овец задирать.
Тайга в тот год скудная была, еды волкам не хватало, вот они и осмелели. Один охотник стаю волков издали видел, больше двадцати насчитал. Большая стая. Поэтому тогда и разрешили массовый отстрел и ловлю волков.
А у меня в окрестностях избушки тоже, что ни ночь, то вой. Зловещий вой, жуткий. Решил я капканы ставить. Поставил. Замаскировал так, что и век не найдёшь, если место забудешь.
На следующий день пошёл проверять.
Зима в тот год необычайно сильно запаздывала. Был уже самый конец ноября, а снега до сих пор толком не выпало. Иногда пролетали редкие снежинки, но и те скоро таяли на ветвях деревьев и ноздреватых мхах. Впрочем, было достаточно холодно, особенно ночами. Воздух был неподвижен и колюч, а небо днём представало взору пустым и блёклым. Промёрзлая земля при ходьбе глухо стучала под ногами.
Тихая заводь недалеко от моей избушки постепенно покрылась прозрачным толщиной в два пальца льдом, который приятно и звучно гремел, если я бросал камешек, а середина речки благодаря стремительному течению была ещё свободна от ледяной корки и темнела на фоне берегового припая.
Ещё издалека я увидел запомненное мною вчера место с капканом и разглядел, что палые листья и мох вокруг сильно разворочены. Я ускорил шаг. Когда подошёл ближе, то заметил много пятен замёрзшей крови, которые буро темнели то тут, то там. Капкан был захлопнут. Зубастыми стальными челюстями он что-то крепко сжимал. Я наклонился и с усилием раздвинул его створки.
Там находилась часть лапы.
Но это была не волчья лапа. Я внимательно осмотрел её. Обрубок величиной с ладонь взрослого человека был покрыт светлой рыжеватого оттенка шерстью. По всей видимости, лапа у зверя весьма мощная и широкая. Сильная лапа. Конец обрубка был обрамлён густыми жёсткими волосками, в которых прятались острые тускло блестящие когти.
Я уже догадался. Рысь! Это была лапа взрослой рыси. Когда я осмотрел место внимательнее, то увидел валяющийся рядом сломанный жёлтый клык и пришёл к выводу, что это не капкан перебил её лапу полностью, как я подумал вначале, а сама рысь долго боролась с жестокой ловушкой в попытке освободиться, отчаялась и… перегрызла себе лапу, намертво зажатую в зубьях капкана.
Я напряжённо вздохнул, покачал головой и пошёл дальше, к другому капкану. На душе было неспокойно. Я шёл и думал о рыси. Представлял, как она рычала, попав в капкан, как по-звериному плакала от боли, когда перегрызала покалеченную лапу, потом торопливо хромала прочь, оставляя на земле кровавые следы, и спешила скрыться глубоко в тайге, чтобы там залечивать свою незаслуженную рану.
Так я шёл минут десять.
Неожиданно мне стало не по себе. Я испытал внезапное ощущение, будто кто-то смотрит мне в спину, и мгновенно развернулся. Повинуясь неприятному чувству, стал пристально вглядываться в ближние густые кусты ольхи. Силился понять, что же заставило меня интуитивно оборотиться?
Я ничего не увидел, хотя явно чувствовал на себе чей-то тяжёлый пристальный взгляд. Дыхание стало неровным. Я сдвинул брови и напряжённо сжал губы. На лбу выступила горячая испарина. Взгляд непроизвольно вперился в большой ветвистый куст ольхи. Я шарил по нему неморгающими глазами и пытался разглядеть непонятно что. Чувствовал, что недобрые токи в мозг идут именно оттуда.
Вдруг в голове у меня помутилось, и я в испуге отшатнулся назад. Сквозь беспорядочное переплетение ветвей на меня с ненавистью смотрели большие хищно блестящие глаза.
«Рысь!.. Та самая!..».
Не помня себя, я нервно вскинул ружьё и стал прицеливаться. Руки противно, предательски дрожали, мушка бегала в прицеле то слева направо, то вдруг ныряла вниз, и я никак не мог сосредоточиться.
Рысь зашипела и слегка двинулась с места.
– Уходи! – хрипло прошептал я ей.
В ответ раздалось глухое враждебное рычание.
– У-хо-ди – говорю!
«Р-р-р-р-р-р-ры-ы-ы…».
Преодолевая страх, я сделал шаг вперёд. Рычание за кустом прекратилось. Глаза исчезли. Но тишина была ещё напряжённее. Она сильнее сковывала движения, пугала своей неопределённостью. Я медленно пригнулся и снова стал всматриваться в плотную сеть ветвей – нет, глаз не было видно. Через некоторое время мне послышался хруст сухих веток шагах в пятидесяти от меня.
«Ушла».
Я облегчённо вздохнул, распрямился и сначала медленно, а потом, не выдержав, всё быстрее побежал обратно к избушке и даже не вспомнил о втором капкане.
Мне было жарко. Кожа на лице так и пылала. В глазах то и дело мелькали яркие разноцветные круги и застилали всё остальное, в груди словно полыхал огонь, выжигая её изнутри. Я непрестанно оборачивался и не выпускал из рук ружья, боялся, что рысь тайком следует за мной и только ждёт удобного момента, чтобы расправиться за изувеченную лапу.
Словно после изнурительной работы, я едва добрался до избушки, последними усилиями отворил дверь и сразу в изнеможении повалился на пол.
Тело было как чужое. Оно всё ныло, ноги гудели, в ушах стоял пронзительный монотонный звон. Взахлёб билось сердце, и горячая кровь с отчаянной силой, до нестерпимой боли колотилась в виски. Я ощущал, как пот тёплыми струйками стекал по всему телу. От сбивчивого жаркого дыхания пол около лица сразу стал влажным. Я чувствовал себя загнанной лошадью и очень медленно приходил в себя.
Когда, наконец, отдышался, то попытался встать. С трудом поднялся на дрожащие ноги, доковылял до кровати и тяжело бухнулся на неё.
Проснулся уже глубоким вечером. Часы показывали без четверти одиннадцать.
В комнате не было темно, от окон падал слабый белёсый свет, словно неподалёку кто-то включил фонарь. Я медленно приподнялся на кровати и перевёл заинтересованный взгляд за окно.
Было полнолуние. Небо предстало взору чистым-чистым, и крупные незамутнённые дымкой звёзды ярко сверкали на чёрном куполе ночи щедрой золотистой россыпью. Высокий косогор тёмным горбом выдавался на фоне величественного неба. Ледяная гладь заводи матовым пятном отражала свет полной луны, а по не замерзшей поверхности речки игриво сновали серебристые лунные зайчики. Ветра не было, и деревья стояли, словно окаменевшие фонтаны. Ещё более таинственной казалась тайга в полнолуние. Всё вокруг царственно молчало.
Я чувствовал себя более-менее отдохнувшим, но продолжал сидеть на кровати с прикрытыми глазами. Это бывает порой так приятно: замереть в уютной обволакивающей тишине, отрешиться от жизненных передряг и почувствовать полное умиротворение.
Вдруг в этой тишине я отчётливо услышал, как что-то мягко упало на крышу. Уж слишком явным был загадочный звук, чтобы не обратить на него внимание. Я насторожился.
И точно, вскоре удалось уловить, что по крыше кто-то осторожно, крадучись ходит. Волнение вновь вернулось ко мне. Передвижения наверху на какое-то время прекратились. Но вот снова шаги. По скату, шурша, прокатились мелкие земляные крошки. Догадка вспышкой ударила в голову. «Она»!
Тем временем незваный гость, стараясь не нашуметь, стал возиться у трубы. Я бесшумно встал с кровати и напряг слух. Вдруг из дымохода глухо и злобно, издалека, послышалось рычание. Меня будто окатило ледяной водой! Сомнений больше не оставалось: на крыше рысь!
Стараясь не выдать себя, я осторожно подобрал ружьё, которое до сих пор лежало на полу, и бесшумно подошёл к двери.
Сейчас мне всё стало ясно. Она не оставит меня в покое, пока я жив. Значит, выбирать не приходится. Это – поединок.
Я отворил дверь, пробрался через тёмные сени и вышел под небольшой навес.
Здесь было гораздо светлее, чем в избушке. Спокойный свет полнолуния мягко лился на землю. Луна находилась с другой стороны, и от избушки падал размытый по краям тёмный силуэт. Над крышей выдавалась прямоугольная тень трубы. А рядом замерла ещё одна… Она была прямо надо мной!
Конечно, рысь всё равно услышала, мой выход из дома, хотя я был предельно осторожен. Куда уж человеческому слуху тягаться со слухом и чутьём хищника. И теперь она уже ждала меня. От реальной близкой опасности по спине невольно пробежал холодок, и я судорожно переглотнул комок страха.
По силуэту было видно, что рысь приготовилась к прыжку и, видимо, выжидала, когда я выйду из-под навеса, чтобы броситься мне на спину и вцепиться зубами в шею. Но я в уме уже чётко рассчитал все свои действия и только собирался с духом, чтобы начать решающий поединок.
Уловив удачный, как мне показалось, момент, я резко выпрыгнул вперёд из-под навеса, мгновенно развернулся, вскинул ружьё и спустил сразу оба курка, прицелившись в уже летящую на меня в прыжке рысь.
Выстрелы на миг оглушили меня, и я только увидел падающего прямо на меня зверя с развороченным пулями горлом, из которого на лицо мне хлынула тёплая густая кровь.
Рысь тяжело ударилась мне в плечо. Я потерял равновесие и грохнулся на спину, машинально загораживаясь руками. Хриплые, хлюпающие звуки, перемежающиеся при выдохе натужным свистом, вырывались из её горла, разорванного выстрелами. Она умирала.
Я неловко отполз на несколько шагов и поднялся на колени. Рысь смотрела на меня выпученными неподвижными глазами. Я ужаснулся её взгляду! В нём были ненависть, боль, отчаяние, горечь. В нём были презрение и жестокий укор мне. Её взгляд говорил: «Ты убил меня, человек! Ты убил меня!». Боже, как страшно было прочитать эти немые слова в остекленевших глазах! В них было что-то не совсем звериное, что-то… человеческое!
Это испугало меня ещё больше. Мне перестало хватать воздуха. Я жадно вдыхал его ртом, но его будто не было. Я застонал. А умирающее животное дёрнулось в судороге и замерло, продолжая глядеть безжалостным испепеляющим взглядом – взглядом проклятия.
Мох, где лежала мёртвая рысь, оттаял, глубоко пропитался кровью, и в воздухе теперь тоже стоял её тёплый насыщенный запах, какой бывает ещё на корале во время забоя оленей.
Я посмотрел на себя. Мокрые липкие пятна крови были на всей одежде, а кожу рук и лица уже стало стягивать застывающими на морозце сгустками. Тяжёлое чувство сдавило меня, и я поспешил покинуть свою жертву.
В первый раз я ощущал себя убийцей.
В ту же ночь мне приснился кошмар. Будто рысь ожила, вошла, хромая, в избушку и уставилась на меня своим немигающим взглядом, в котором навсегда застыл укор. Я гоню её прочь, а она по-человечески качает головой и указывает мне то на изуродованную лапу, то на развороченное пулями кровоточащее горло и с горькой злобой произносит: «Ты убил меня».
С той поры она время от времени приходит ко мне в зловещих снах, и я каждый раз испытываю мучительные угрызения совести и что-то ещё тяжёлое и до сих пор неосознаваемое мной до конца.
Я с того дня и капканы перестал ставить. Они на меня тоже мрачные воспоминания нагнетают.
Вот она – совесть человеческая… Кому-то всё это трын-трава, а мне всю душу наизнанку вывернула. И как же это я тогда! Может, какой-нибудь другой выход был? Не знаю… Вряд ли. Страшный тогда у нас с рысью поединок был. Беспощадный. Ведь оступись или промахнись я ненароком, и всё, считай, конец пришёл, перегрызла бы она мне горло.
Но вот ведь какое дело: даже убив рысь, я не победил её. Она победила меня. Мёртвая живого на колени поставила. На колени перед моей совестью.
Я проиграл этот поединок, потому что я человек.

РЕКА КУДЁМА (рассказ)

Четверг, 29 Ноября 2007 г. 07:18 + в цитатник
Сразу за селом текла река с завораживающим и непонятным именем: Кудёма. Вроде бы река как река. Из третьестепенных. Даже катера по ней редко ходили. Но всё же была в Кудёме какая-то необъяснимость, какая-то неуловимая тайна в неторопливом течении тёмных вод, в плавных очертаниях излучин, в лесистой оправе берегов.
Неподалёку от села пойма опускалась полого к реке, почти равнялась с ней и невысокой дернистой ступенькой обрывалась в илистую отмель Кудёмы. Удобное место для рыбалки.
Частенько приходил сюда с ведёрком и двумя удочками на плече Василий, закоренелый нелюдим сорока двух лет. Большой молчун, с неисчезающей грустинкой в глазах, он сторонился сельчан, жил на окраине, в маленьком домишке около кладбища. И работу тоже выбрал по себе: был ночным сторожем на складе. С виду – самый обыкновенный мужичок. Мускулист, коренаст, с густыми тёмными усами и с добрым прищуром глаз, несмотря на суровость характера.
Люди невольно старались избегать общения с ним, чтобы не тревожить его душевную печаль. Но если уж приходилось, то говорили с осторожностью, по возможности приветливо и бодро, а за глаза жалели Василия, сочувствовали одинокой, почти отшельничьей жизни этого человека.
А виновата во всём была река Кудёма.
Двадцать лет назад Василий был совсем другим. Красивый сероглазый парень с открытой душой и добрым сердцем. Предмет воздыхания многих сельских девчат. Они страшно завидовали Валюше Кармаковой, которую без ума любил Василий.
Конечно, их любви можно было только позавидовать. Валюша боготворила его, а он трогательно заботился о ней. Их почти всегда видели вместе: в лесу ли во время сбора ягод, в клубе на танцах или просто гуляющих по улицам села.
А спустя год этой трепетной любви-дружбы, на исходе осени, родители справили им весёлую шумную свадьбу. Появилась новая семья Никитиных.
Ничто не предвещало беду. Горе пришло внезапно.
Прошла, отметелила зима, промелькнула в неотложных заботах посевная, наступило лето. Жаркий июнь добрую половину села выгнал на Кудёму. В один из знойных дней пришли купаться в уединённое место и Валюша с Васей. Разделись, взялись за руки и вприпрыжку побежали в воду, взрывая гладь реки фонтаном тёплых сверкающих брызг. Поплыли, хохоча от восторга. Вдоволь нарезвились и возбуждённые, блестящие от влаги вышли на берег, устало повалились в упругие бархатистые заросли цветущей полыни.
Когда Валя отдышалась, то расслабленно перевернулась на спину и загляделась в небо.
– Какое солнце жаркое! Я уже почти обсохла.
– Накрой голову, Валь. А то и сама не заметишь, как напечёт.
Она укрылась платком и благодарно погладила Василия по плечу. Задумчиво помолчала. Потом тихо позвала:
– Вась…
– М-м?
– Вася.
– Что, кузнечик? – сказал он, поворачивая голову к Вале.
Валюша пристально смотрела ему в глаза, приподняв край платка, и ласково, даже лучезарно, улыбалась.
– Вася… У нас… будет малыш.
Василий на мгновение замер, моргнул глазами, затем широко расплылся в улыбке, бережно привлёк Валю к себе, обнял и заглянул в самые глаза. Его устремлённый счастливый взгляд словно спрашивал: «Правда?!»
– Да, ты скоро будешь папой, – по-доброму и мечтательно сказала она.
– Валюш! Роднуля, это точно?
– Я знаю. Ему уже месяц.
– Но почему ты не сказала мне раньше?
– Я не была уверена. Теперь знаю. Где-то в феврале он появится на свет.
Василий блаженно зажмурился и жарко зашептал ей в самое ухо:
– Валёк, милая моя, теперь я самый счастливый человек на свете!
Он хотел крепче заключить жену в объятья, но она шутливо увернулась, вскочила и, смеясь, побежала к реке.
– Стой! Без меня, да? – прокричал Василий и кинулся вдогонку.
А Валюша уже плыла, плавными рывками удаляясь на середину реки.
– Валя, подожди!
– Догоня-а-ай!
Что-то тревожное толкнулось в мозг Василию. Он набрал полную грудь воздуха и, вспарывая сильными руками поверхность Кудёмы, быстро поплыл. Когда он одолел метров двадцать, то приподнял голову из воды, чтобы вдохнуть воздуха и оглядеться.
Валюши не было.
– Валя! – сдавленным от испуга голосом окликнул Василий.
Ответа не последовало. Невозмутимо текла Кудёма. Мелкая рябь без плеска набегала на берег.
– Ва-аля-а-а-а! – с надрывом закричал он снова и мощно рванулся вперёд.
Долго, до полного изнеможения кричал, нырял в поисках Валеньки, рыдал, захлёбываясь мутной водой Кудёмы, Василий. Вали не было.
И только когда совсем отчаялся, вконец обессиленный, с чёрной опустошённостью на душе, выполз он на берег и долго безудержно плакал не в состоянии поверить в случившееся горе.
Валюшу нашли на следующий день. Поигралась и выплюнула свою ни в чём не повинную жертву Кудёма. Молодую женщину, прибитую течением к берегу, с застывшими испугом и болью на лице, обнаружили около соседней деревни.
Когда Валю хоронили, почти всё село стеклось на кладбище к свежевырытой могиле под двумя молодыми берёзками. Никитин стоял у заколоченного гроба и молча, потухшим взором смотрел на груду сырой глинистой земли. Слёз уже не было. С трудом он реагировал на сочувствующие слова окружающих, отвечал односложно и с неохотой.
Так, в одночасье, он потерял двух близких людей: Валю и… малыша, о котором едва лишь успел узнать, и о котором ещё никто не ведал кроме него и Валюши.
С тех пор Василий и стал мрачным нелюдимом.
Говорили, что он долго не мог успокоиться, смириться с тяжким потрясением, которое так внезапно обрушилось на него. Поначалу некоторые даже считали, что Никитин лишился рассудка. Может быть, так оно и было первое время. Многие, бывало, видели, как он часами стоял остолбенелый у небольшой могилки, либо глухо плакал, распластавшись на холмике. То вдруг стремительно проходил через село, бежал к Кудёме и остервенело швырял камни в равнодушно текущую ненавистную реку, отобравшую у него счастье.
Такие вспышки бессильного гнева продолжались ещё некоторое время, но постепенно ярость его истощилась вместе с остатками душевных сил, и он утих, ушёл в себя. Сельчане поначалу пытались как могли его утешить, вернуть к былой жизни, но всё было напрасно. Попереживали-попереживали да и отступились: «Живи с богом! Если что – поможем».
Василий постарел за месяц лет на десять, стал много курить, хотя до этого не курил вообще. Но вот пить не стал, несмотря на то, что некоторые заботливые мужички не раз предлагали промыть печаль с души «родименькой». Закрылся в своей скорлупе молчания и никого туда близко не пускал. Так и жил «ночным филином», днём почти не показывался на селе. Лишь по утрам, на зорьке, когда ещё все спали, приходил Никитин на Кудёму и удил рыбу, безмолвно всматриваясь в непроглядную глубину реки.
Так же было и сегодня.
Василий пришёл на берег, неспешно покурил, установил удочки и бесшумно сидел уже часа два. Позади него блестели скользкой чешуёй и, вылупив водянистые глаза, бились хвостиками о траву три пузатых карасика. Никитин обернулся, поглядел на них и скупо усмехнулся: «Не велик улов. Что-то плохо сегодня. Ладно, на уху хватит. Пора уж обратно"» Он собрал снасть, плюхнул карасиков в ведёрко и, шаркая сапогами по влажной росистой траве, побрёл в село.
На околице его ждали.
Это была Мария Савина. Приятная светловолосая женщина тридцати восьми лет. Мягкая характером, хозяйственная. Она была дояркой на местной ферме. Растила двух детей. Старший – Мишка, нынешней весной ушёл в армию, а младшей Леночке было двенадцать лет. Мария была вдовой. Четыре года назад осталась она без мужа. Он тоже утонул. Тоже в Кудёме.
Странной была его смерть. Так же как и непонятная гибель Валюши Никитиной.
По весне муж Марии, Андрей, отправился с приятелем ставить сети на Кудёме. Выплыли. Всё было нормально, как потом рассказывал его напарник. Поставили три сетки, а прежде чем возвращаться, присели на дно лодки перекурить. Вдруг, ни с того ни с сего, Андрей встал в полный рост, пристально, как зачарованный, загляделся в черноту воды и как в чём был, так и бултыхнулся за борт. И даже тело не нашли.
Погоревала Мария, погоревала, но что делать: надо как-то жить, детей поднимать на ноги.
Вот и жила одна, никого к себе из «похотливого брата» не подпускала, гнала. На селе ведь все хорошие мужики при жёнах, а пьяни да швали Мария не желала, гордая была.
Правда, был один, ни на кого не похожий. Василий. Да разве к нему подступишься. Но симпатия у Марии к этому молчуну была, как и чувство невольного родства в печальной похожести судеб. Ещё восемнадцатилетней девушкой Машей украдкой, с замиранием сердца частенько поглядывала она на Василия, втайне мечтая о взаимности. Ещё была жива Валюша. Ещё не было свадьбы и молодой семьи Никитиных. Но жизнь распорядилась по-своему.
Теперь же, столько лет спустя, в Марии снова ожила пока что слабая надежда на обретение женского счастья.
Никитин размеренно шёл, глядел перед собой и не видел женщину, которая ждала его у калитки своего дома. Вздрогнул, когда неожиданно услышал своё имя.
– Вася…
Его уже давно никто так не называл. Он невольно остановился, взглянул на женщину, узнал Савину и насторожённо спросил:
– Что… Маша?
– Вася, мне твоя помощь нужна. Пробка в счётчике вылетела. Надо новую вставить, а я сама боюсь… Помоги.
Василий снова пытливо посмотрел на неё, взглянул на дом и медленно, молчком, зашагал к калитке. Вошёл в уютно пахнущие сени, разулся и отворил дверь в дом.
Заменить пробку в счётчике – дело для мужика нехитрое и быстрое. Но каким-то необыкновенным образом Мария успела за это время накрыть в комнате небольшой стол и поставить на него медный самоварчик. Когда Никитин вышел из кухни в прихожую и направился к двери, Мария торопливо шагнула ему навстречу и тихо попросила:
– Вася, позавтракай у меня… – Затем смущённо добавила: – Блины вот вечером пекла.
Он снова изучающе посмотрел на неё. Потом нахмурился.
– К чему это, Маша?
Мария закусила нижнюю губу и, глядя ему в грудь, ещё тише, с неуловимой мольбой произнесла:
– Ну, пожалуйста, Вася…
Василий отвёл взгляд в сторону, спокойно вздохнул, пожал плечами.
– Если ты так хочешь… Ладно.
Он сел за приземистый стол, Мария разлила чай.
Непонятно, каким образом ей удалось разговорить Василия. Они пили чай с блинами и вели беседу на самые незначащие темы. Впрочем, поначалу говорила одна Мария. Как говорится, за двоих.
Василий внимательно слушал её голос, кивал головой, изредка, как слёзы, ронял слова. Но постепенно и его язык оттаял, он заговорил увереннее, понял непритворную искренность этой женщины.
Когда же Никитин поднялся из-за стола, поблагодарил хозяйку и собрался уходить, Мария вышла за ним на крыльцо, робко дотронулась до руки Василия и проговорила:
– Вася, ты… приходи… бывай у меня. Ладно?
Никитин неопределённо мотнул головой, но с того дня, действительно, стал заходить к Савиной, когда возвращался с рыбалки. Приносил рыбу, при этом задумчиво и немного тоскливо говорил:
– Вот, Маша, подарок тебе. От Кудёмы.
Так продолжалось довольно долго, пока Мария не решилась и не сказала однажды твёрдо, но добродушно:
– Вася, послушай, переходи ко мне жить. Хватит нам поодиночке-то мыкаться! Ты себя уж сколько изводишь. И мне одной – ох, как трудно. Вместе-то куда легче будет. Да и... нравишься ты мне, Вася… сильно… Пойми ты это.
Василий ничего не ответил, задумчивый ушёл, оставил её в тревожном ожидании.
А на следующее утро, раным-рано, Мария проснулась оттого, что в дверь тихо постучали. Она наскоро накинула халат, в смутной надежде и предчувствии вышла в тёмные сени. Сердце колотилось. Мария отодвинула скрипучий засов, распахнула дверь и застыла. Перед ней, в рассветной тиши, с фибровым чемоданом в руке, стоял, переминался с ноги на ногу и неуверенно улыбался Василий.
Где-то в другом конце села пропели утренние петухи, сонно забрехала собака. Белёсый туман поднимался с дальних лугов, а над Кудёмой медленно всходило большое оранжевое солнце.

СТАРИКИ (этюд)

Четверг, 29 Ноября 2007 г. 07:09 + в цитатник
Знавал я одного старика, Шубина Семёна Трофимовича. Жил он в глухой северной деревушке, где и улиц-то не было, а дома срублены так, как того их хозяин желал, и потому располагались без всякого порядка. Дом Трофимыча, так все звали старика, ютился на самом краешке деревни, даже несколько на отшибе от всех.
Угрюмо и сиротливо смотрел он на остальные дома из-под покосившихся простеньких наличников двумя своими окнами-глазами с уже мутным, но уцелевшим с давних, ещё довоенных времён стеклом. Бурые стены из тесаных брёвен, когда-то очень давно добротно срубленных крестом, сильно рассохлись, и в этих чёрных щелях плотно разросся мох, зарубцовывая морщины-раны всё больше ветшающего дома и оставляя на их месте сыроватый зелёный шов. Дом глубоко врос в землю, по самые окна, а крыша, которая была в «молодые» годы крутой и крепкой, теперь рассыпалась местами в труху. Частые дожди, сильные северные ветры, жуки-древоточцы постепенно разрушили её. И в последние годы она больше уродовала дом, чем защищала от осенних ливней, возвышаясь бесформенным горбом на его непрочной спине.
Даже издалека было видно, как стар этот махонький невзрачный домик, весь в пятнах мха и лишайника, с полуразвалившейся, как старый пень кедра, закоптелой трубой.
Трофимыч тоже был стар. И даже чем-то похож на свой домишко. Прошлой осенью ему исполнилось восемьдесят четыре года.
Он давно был сед. Смуглое лицо с годами ссохлось и пожелтело, а морщины смяли в тёмные складки все черты лица, оставив мелкие островки дряблой кожи. Когда Трофимыч молчал, то губ не было даже видно: на их месте тянулась глубокая борозда, которая изгибалась полумесяцем вниз. И лишь когда дед хотел что-нибудь сказать, борозда вдруг начинала дрожать, превращалась в тёмный проём, и оттуда слышались тихие хриплые звуки.
Трофимыч, может быть, по натуре своей или в силу преклонного возраста, был большой молчун, и разговорить его было крайне трудно. Когда он кого-либо слушал, то «отвечал» собеседнику больше выражением глаз, мимикой или спокойными одобряющими движениями головы, рук, а говорить избегал. Да и трудно ему было это: часто он закашливался, и тогда всё сгорбленное тело деда судорожно вздрагивало от затяжного приступа кашля, и на грустных глазах от натуги выступали крупные слёзы, которые, скатываясь, тут же терялись в морщинах.
– О-хо-хо, – произносил Трофимыч страдальческим голосом, тяжело дышал осторожно шёл дальше, опираясь на неровную сучковатую палку, верную помощницу в недалёких путешествиях до единственного в деревеньке магазина. Палка жалобно скрипела, обречённо тыкаясь тупым концом в притоптанный снег узкой тропинки, петлявшей между массивными сугробами, и слегка дрожала в немощной руке деда.
На деревне Трофимыча знали все, но никто не был с ним в близких приятельских отношениях. Его друзья, с которыми он ещё восемь-десять лет назад балагурил длинными летними вечерами на широкой завалинке, и которые шутливо называли его Тропинычем за то, что лучше всех знал окрестные таёжные тропы, уже покоятся на маленьком деревенском кладбище, что приютилось тут же около деревни, в светлом березничке. А у молодых семей свои дела, свои друзья, хотя из сострадания и уважения к старости помогают ему.
Да и сам Трофимыч сторонился людей, считал, что его время давно кануло в прошлое, жизнь на исходе и незачем мешать молодым.
Но ко мне он почему-то имел доброе дружеское расположение, говорил гораздо охотнее, однако слишком впустую, расточать слова тоже не любил. Может быть, чувствовал Трофимыч во мне такую же одинокую душу, несмотря на большую разницу лет. Мне была приятна старикова приветливость, и я отвечал ему тем же. Частенько зимними вечерами я сиживал у него, слушал неторопливые рассказы и всякую бывальщину.
В эту зиму я бывал у Трофимыча намного чаще, чем в прошлые годы. Хорошо было посидеть за горячим чаем в умудрённом покое стариковского дома, когда за окнами бесится пурга и ничего не видно за снежной круговертью.
Так было и на этот раз.
Третий день сильно буранило. Плотной завесой хороводил колючий снег, обхватывал меня со всех сторон. Всюду, на сколько хватал взгляд, косматились вихри. Они то явственно проступали из ночной тьмы, то беспомощно рассыпались, уносимые властным ветром. Надрывно ныли провода, и единственный в нашей округе фонарь бросал бледный жиденький свет на ближайшие десять метров. Он часто мигал, и когда, сильно мотнувшись в сторону, гас, холодная мгла совсем наваливалась на меня, давила своей непроглядностью.
Все тропинки были щедро заметены, и я шёл наугад через огромные снеговые хребты, ориентируясь только на слабый мутный свет от ближайших окон.
Дошёл до знакомой повалившейся изгороди, поднялся по заметённому крылечку до двери, толкнул её плечом и тяжело ввалился в сени. Отряхнулся в темноте от снега и перевёл дух. Затем отворил вторую дверь и вошёл внутрь дома. В нос ударил знакомый застоявшийся запах ветхой избы.
Трофимыч закряхтел, поднялся навстречу и натужно произнёс:
– Думал, и не придёшь сегодня. Погодка-то! О-ёй!
– У-уфф, убррро-одно! Да и не видно ни зги. Что за зима!
– Да-а, лютует… Так ведь Рождественские на дворе, как иначе-то. Оттого и разошлась, ведьма, – сказал старик и глухо усмехнулся. – Погоди ишо, вот Крещенские следом будут… Хм-м… Ну, хорошо, что пришёл. Озяб?
– Вообще замёрз! Как только нос не отвалился!
– Хм-хм…, м-м-мда, – промычал старик и, словно очнувшись, сказал:
– А я уж и чай заварил, пока тебя дожидался.
– Чай! Это замечательно! Поди, ещё с рябиной?
– С ней, а как же.
– Люблю с рябиной! Да еще с такой зверской стужи.
– Знаю.
– Ох, Трофимыч, балуешь ты меня.
– Да чего уж там, – засмущался дед. – Садись за стол.
Трофимыч ушёл на кухню, погремел там посудой и через некоторое время вышел, неся в руках две местами обитые кружки и надтреснутую фарфоровую сахарницу с простенькой росписью на боку.
Мы пили чай. Я осторожно втягивал в себя обжигающую оранжево-золотистую жидкость, понемножку глотал и с наслаждением ощущал, как растекается внутри горячая струйка по всему телу, согревая его. Горьковато-терпкий привкус рябины вливал новые силы, приятно бодрил голову. Блаженство!
За чаем и разговорами незаметно прошло, наверное, полчаса. Вдруг я заметил, что из-за края тонкой перегородки на кухню на меня внимательно смотрит –чёрная лохматая морда.
«Не встретил, как обычно», – только сейчас отметил я.
Это был совсем уже старый крупный охотничий пёс по кличке Верный. Он тоже доживал свой собачий век, и в последние два-три года сильно одряхлел.
– Верный, – позвал его Трофимыч, – поди сюда.
Пёс поднялся с задних лап, вышел из-за перегородки и тяжело запереваливался с боку на бок к нам, зацокал когтями по широким половицам. Проковылял с десяток шагов и неловко с сиплым выдохом осел подле старика-хозяина.
Он был по-собачьи сед. Кроме белых бровей и усов, которые смешно топорщились на морде в разные стороны, серебристые шерстинки проступали по всей шкуре и особенно по заострившемуся хребту, где сливались в сплошную белёсую полосу. Глаза Верного глядели страдальчески и как-то обречённо. Он тяжело дышал и мелко, как от озноба, подрагивал всем телом.
– Что, старина, не подох ещё? – насмешливо спросил дед, помолчал и уже печально добавил:
– Я вот тоже.
– Ну, Трофимыч, брось ты это. Зачем же смерть свою торопить?
– Да уж отгуляли мы с ним своё, отгуляли. Теперь вот только маемся. Каждый божий день хворь какая-нибудь привяжется, ночь лежишь, стонешь… Да и глаза у меня стали совсем никудышные. Очки мои видел? Стёклы у них – с палец. Во! А давно ли мы с Верным ещё на белок хаживали! Точнёхонько в глаз бил! За все года только четыре шкурки плохим выстрелом загубил. Да-а, было время… Кха-кха-кха…
Трофимыч глухо закашлялся, медленно развёл руки в стороны, словно извиняясь, и бессильно уронил их обратно на колени. Затем ещё медленнее встал и ушёл шаркающими шагами на кухню. Когда вернулся, на его острые плечи была накинута сильно поношенная, обремкавшаяся по краям клетчатая шаль.
– Что-то зябко мне стало, – сказал надтреснутым голосом Трофимыч, пододвинул расшатанный табурет ближе к печке и замолчал. На этот раз надолго.
Старый пёс последовал примеру хозяина, тоже перебрался на дрожащих лапах к печной дверце, за которой порывисто гудело пламя, и с длинным шумным вздохом сел на задние лапы.
В избушке воцарилась уютная тишина.
Мерно чакали на стене ходики, зажатые с двух сторон древними помутневшими фотопортретами в рамах, мирно гудела печка, потрескивала полешками. От печного жара, прозрачными волнами поднимающегося вверх, все предметы были расплывчаты и неясны. На покосившихся стенах вздрагивали огненные тени, и лицо старика было щедро освещено тёплым оранжевым светом.
Трофимыч по-прежнему молчал. Видно было, что дед крепко задумался. Он почти не моргал, а только щурился и смотрел на жаркие всполохи огня, которые отражались искорками в его воспалённых глазах.
Вдруг он повернул голову к Верному. Тот тоже обернулся к хозяину, и они долго, пристально смотрели друг на друга, видимо, вспоминая что-то очень давнее, известное только им двоим. Потом Трофимыч вздохнул и горестно кивнул старому другу. Пёс в ответ слабо шевельнул ушами, махнул вялым хвостом, грузно переступил с лапы на лапу, и они снова стали глядеть, как стреляют догорающие дровишки, и слушать привычное гудение старой печки.
Я взглянул на ходики. Они показывали половину двенадцатого.
«Однако пора собираться», – мелькнуло у меня в голове. Я тихо оделся, получше укутался и подошёл попрощаться с Трофимычем.
– Ну, пора, я пойду.
Трофимыч не ответил. Возможно, даже не услышал меня. Только пёс нехотя посмотрел в мою сторону и тут же повернулся обратно, втягивая носом разогретый воздух.
Я заулыбался, глядя на этих старых друзей, и тихо вышел из дома, не забыв плотно закрыть рассохшуюся дверь.
Когда прошёл несколько шагов, то невольно оглянулся назад. Дом стоял ещё больше занесённый снегом, и махонькие окошки были уже наполовину упрятаны за высокими плотными намётами.
Сейчас я далеко, но вот они передо мной: вросший в землю, горбатый и почти развалившийся домик на окраине, беспрестанно болеющий и добрейший дед Трофимыч и его дряхлый пёс Верный – милые мне старики.

ЧАРУШИНСКАЯ СКАМЕЙКА (рассказ)

Среда, 28 Ноября 2007 г. 05:43 + в цитатник
Я тогда был ещё маленьким, лет шести, когда в один из погожих июньских дней по другую сторону нашей окраинной улицы дедушка Карпа смастерил немудрящую скамейку. Врыл в податливую землю длинные ровные чурбачки, а поверх них положил и намертво укрепил деревянными клиньями широкую, толстую, до мягкого блеска обструганную доску, вроде тех, какие используют в деревенских домах на половицы.
Это было прекрасное место. Между двумя раскидистыми липами, почти на самом берегу зеленеющего пригорка. Отсюда открывался чудесный вид на спокойную излучину речки Чаруши и на просторный пойменный луг, обрамлённый вдалеке старым березняком. Под липами в это время года всегда настаивался особенный тяжёлый медоносный дух.
Когда скамейки ещё не было, здесь всё равно часто собирались сельчане. Иногда мужички сидели под сенью листвы, коротая время, пока в поставленную сеть не попадётся побольше карасей, ближе к вечеру под липами останавливались посудачить женщины, возвращаясь с Чаруши, где на подмостках по старинке полоскали бельё, а уж совсем на закате именно сюда слетались шумливые стайки девушек, чтобы вволю пощебетать о своих сердечных делах. Нравилось людям это место. А теперь ещё и скамейку дедушка Карпа поставил.
Поздно вечером я тайком улизнул из дома, чтобы получше рассмотреть её. Прибежав к липам, медленно приблизился к скамейке и осторожно сел на самый краешек, чтобы она была видна мне полностью. Не остывшее ещё после жаркого дня дерево приятно согревало ладонь. Я тихонько погладил поверхность доски. Гладкая!
Послышались приближающиеся негромкие голоса. Боясь, что меня прогонят домой, я резво спрыгнул со скамейки и спустился с пригорка в высокие заросли чернобыльника. К скамейке подошли две немолодые женщины.
– Ай да Карпа! Ишь, какую ладную сварганил. Широкая, посидеть любо-дорого.
– Да уж, восьмой десяток разменял, а всё шустрит. Игрушечник!
Женщины почти неслышно сели.
– Додумался ведь. Молодец!
– Да-а… Клавдию вот только жалко.
– Чевой-то вдруг?
– Так наверняка уж, поди, замаял её своими выкрутасами. То голубятню под старость лет решил строить да голубей разводить, то давеча змея с крыши запустил. Ребёнок, да и только.
– Ну что ты, Марфа. Пусть человек тешится-радуется. Вреда от того никому нет, да и Клава, не слышала я, чтобы каялась. Чудной он – это верно. А всё одно – молодец. Наш он! Чарушинский!
– Ладно, пойдём, что ли. Позднёхонько уже.
– И то верно. Поглядели-посидели…
И тут я услышал встревоженный голос мамы.
– Евдокия Петровна, Колю моего не видели?
– Нет, милая. Да мы тут с Марфой недолго были. Вон, старик Карпа скамеечку сделал, поглядеть приходили.
– Из дома выскочил, ни слова не сказал. Уже с полчаса… – сокрушалась мама. – Думала во дворе он, а вышла – никого. Ладно, побегу дальше искать.
Мне стало стыдно. Я вскочил с корточек, пробежал под пригорком в ту сторону, куда пошла мама, и вскарабкался по склону на дорогу.
– Мамочка, прости, я больше не буду! – кинулся я навстречу, опережая её, возможно, сердитые слова.
– Ты где же околачивался столько времени?! – полусердито, полууспокоившись, спросила она.
– На новую скамейку ходил смотреть.
– Не ври. Я там только что была.
– Правда, был. Там ещё две женщины пришли, и я в траве спрятался. Потом твой голос услышал и сразу прибежал, – оправдывался я.
– Ладно, разведчик, пошли домой, – подобрела она. – Больше так не делай, хорошо?
С минуту мы шли молча. Потом я вдруг вспомнил:
– Мама, а те женщины про дедушку Карпу говорили.
– Да? И что они говорили? – поинтересовалась она.
– Разное. Ещё одна из них его обзывала.
Мама недоверчиво посмотрела на меня:
– Не может быть! Как?
– Игрушечником каким-то.
– А-а, – улыбнулась она. – Ну, это так и есть.
– Почему? – в свою очередь удивился я.
– Он раньше, когда помоложе был, игрушки разные для детей делал. Из глины, из дерева…
– Ой, а какие?
– Ну, я же говорю: всякие-разные. Мне, например, когда я маленькой была, как ты, куклу из мочала сделал. У нас ведь после войны таких, как сейчас, игрушек не было, – ответила мама, когда мы уже заходили в дом.
В тот вечер я долго не мог уснуть. Всё думал о дедушке Карпе, представлял в мыслях, какие он делал игрушки. Неожиданно загорелось неуёмное желание, чтобы дедушка Карпа и мне сделал какую-нибудь игрушку. С этой сокровенной мыслью и уснул.
На следующее утро, наскоро выпив стакан молока, я выбежал на улицу. Ноги сами повлекли к дому игрушечника. Он жил всего через четыре двора от нас.
По-детски трусливо повернул тяжёлое кольцо дверной щеколды, просеменил по узкому тротуарчику к крыльцу и постучал в окно веранды.
Вскоре скрипнула внутренняя дверь, и через стекло я увидел самого хозяина, седого и бородатого. Бренькнул не откинутый с ночи крючок, и дверь отворилась.
– О-о-о, здорово, внучек! Ко мне, что ль?
– Ага! – только и сумел выдохнуть я, совсем растерявшись.
– Проходи, проходи. Давненько молодёжь не была, – гостеприимно пригласил он, пропуская меня вперёд себя.
– Клава, глянь, какие у нас гости! – воскликнул дедушка Карпа, когда мы вошли внутрь.
Из-за кухонной перегородки выглянула щупленькая старушка, баба Клава.
– А-а, знаю, Веры Сомовой отпрыск. Тебя ведь Николкой звать? – обратилась она ко мне.
– Ага.
– Ну, рассказывай, с чем пожаловал, Николай? – с напускной важностью спросил дедушка Карпа, садясь на массивный табурет.
Я вконец смутился и промямлил:
– Игрушку хочу… Деревянную.
– Игрушку? – усмехнулся старик в седую бороду, замечая мою растущую робость.
Я лишь коротко кивнул головой.
– А откуда ж ты, внучек, знаешь, что я игрушки умею делать, а?
– От тёти Марфы.
– Это от какой же?
– Да от Веригиной, поди. Одна она у нас, – вставила баба Клава.
– Вон как, – то ли заинтересовался, то ли задумался дедушка Карпа.
– И от мамы ещё, – вспомнил я. – Вы ей после войны куклу из мочала делали
– Ишь ты! Помнит, значит, – обрадовался дед. – Ну, коли матери делал, то, видать, и тебе сделать придётся, – с теплотой в голосе рассудил он.
– Пожалуйста, – на всякий случай пролепетал я.
– Хе! – усмехнулся дедушка Карпа в густые обвислые усы. – А ты помогать мне будешь?
– Буду!
– Ну, пошли, – бодро возвестил игрушечник и поднялся с табурета.
Мы вышли из дома, прошли через двор, и дедушка Карпа открыл дверь дровяника.
Тут была целая мастерская!
Видимо, дрова здесь уже давно не хранили. На длинных вместительных полках располагалось великое множество самых разных инструментов и приспособлений, большинства названий которых я совершенно не знал. На полу вдоль стен стояло несколько плотницких ящиков. Пока я всё это с любопытством осматривал, дедушка Карпа по-хозяйски прошёл в дальний угол и вскоре вышел оттуда с дощечкой в руках.
– Сделаю-ка я тебе самолётик-флюгер… Хочешь?
– А что это такое?
– Объясню, когда будет готов. Это, брат, очень полезная вещь получится. Вот увидишь.
Он сел на огромный деревянный чурбан, взял в руки нож. Внимательно, с прищуром поглядел на дощечку и принялся «колдовать» над ней. На пол посыпались золотистые стружки. Я заворожённо следил за обстоятельной работой дедушки Карпы. Постепенно дощечка обретала узнаваемые очертания самолётика.
– Похоже? – оторвался от дела игрушечник.
– Да! – согласно выдохнул я.
– Вот что: принеси-ка мне вон из того ящика шкурку, – деловито попросил он.
– Чью?
– Хе! Не чью, а какую. Увидишь. У неё с одной стороны бумага гладкая, а с другой как бы песок ровным слоем приклеен.
Несмотря на незнание, я, и правда, довольно быстро нашёл наждачную бумагу (её название узнал уже позднее).
– Эта?
– Она самая. Молодец!
Дедушка Карпа стал тщательно обшаркивать почти готовую игрушку. Затем из отдельного брусочка старательно вырезал похожий на бантик пропеллер, в центре его проделал шилом дырочку и полегоньку прибил тонким гвоздиком к носу самолётика. Правда, с небольшим зазором, чтобы тот мог свободно вертеться. Потом закрепил игрушку на верстаке, взял в руки дрель и навострился сверлить отверстие прямо в середине самолётика.
– А это зачем? – встревожился я за игрушку.
– Не бойся, – успокоил меня дедушка. – Так задумано.
Я удивлённо смотрел, как сверло с жужжанием ровно продавливалось в дерево.
– Ну, вот и всё! – сказал дедушка Карпа, распрямляя спину. – Держи. Нравится?
– Ага! – я держал в руках сотворённое на моих глазах чудо и не мог оторвать от него восхищённого взгляда.
– А теперь слушай, – наставительно продолжил дедушка Карпа. – Когда тебе надоест им играть, то попроси папу, пусть он прибьёт самолётик на жердь. Длинным гвоздём как раз в эту дырку. А жердь укрепит над сеновалом. Тогда самолётик флюгером станет – ветер показывать будет.
– Как это? – удивился я.
– А вот запоминай. Самолётик этот необыкновенный, он всегда станет лететь в ту сторону, откуда ветер дует. Например, если он летит туда, где солнце всходит, значит, ветер восточный. Туда, где оно садится – западный. Если в сторону города – южный, а коли к нашему кладбищу развернулся, то – северный. Запомнил?
– Да.
– Ну, ступай. Да, гляди, не забывай старика, заглядывай.
Не помня себя от радости, я вприпрыжку побежал к своему дому, держа в руках драгоценный подарок.
А месяц спустя самолётик красовался на высоком шесте над нашим сеновалом и бодро гремел пропеллером, летя навстречу восходящему солнцу.
…С той поры, как на берегу Чаруши появилась скамейка, прошло более двух лет. Я уже ходил во второй класс.
В один из октябрьских дней дедушке Карпе привезли машину выписанных в сельсовете на зиму дров. На следующее утро старик в приподнятом настроении вышел во двор колоть сваленные кучей берёзовые чурки. У бабы Клавы в это время подошла квашня, и она навострилась стряпать пироги с брусникой, столь любимые мужем.
Баба Клава уже вынула из печи первый противень с подрумянившимися и дышащими сдобным жаром пирожками, а со двора всё ещё приглушённо доносились короткие размеренные удары колуна.
– Ишь, разухарился! – озабоченно пробормотала она и качнула головой. Поставила в печь новый противень, вытерла о фартук испачканные в муке руки и пошла на улицу.
– Ты бы передохнул, что ль, дровосек, – окликнула она мужа, выйдя на крыльцо.
– Ничего, Клава! – обернулся на её слова раскрасневшийся, с сияющими глазами дедушка Карпа. – Работка в охотку! Помахаю ещё малость, – сказал он, отпыхиваясь.
– Ну-ну, смотри. А то пироги поспели. Горяченькие! – решила она сманить мужа домой. Но он уже вновь взмахнул колуном. Баба Клава безнадёжно махнула рукой и поспешила к печи.
Уже вытаскивая второй противень, она вдруг поймала себя на мысли, что не слышит звука раскалываемых дров.
– Слава те господи, угомонился! – успокоенно вздохнула она. – Надо предупредить, чтобы хоть поленницу сегодня не складывал. А то ума хватит.
С этой мыслью баба Клава вышла из дома и окаменела от увиденного. На земле, среди беспорядочной россыпи щепок и поленьев, ничком, неестественно скрючившись, лежал её муж. Колун был крепко сжат в его руках.
– Карпуша! – испуганно взвыла она, подбежала к нему и упала на колени.
Дедушка Карпа был мёртв.
Потом от врачей баба Клава узнала, что с ним случился обширный инфаркт.
Я хорошо помню тот день, когда хоронили дедушку Карпу. По очереди, группами, заходили сельчане попрощаться с забавным при жизни, никому не делавшим зла стариком. Кто-то, негромко переговариваясь, стоял во дворе, возле наколотой кучи дров, кто-то в ожидании выноса гроба прохаживался по улице около дома, разглядывая узорчатые наличники, вырезанные когда-то дедушкой Карпой.
А мы с мамой и несколькими женщинами сидели на скамейке под облетевшими черноствольными липами.
– Вот и не стало нашего игрушечника… – задумчиво и грустно проговорила тётя Марфа.
В это время из ворот дома вынесли аккуратный, сделанный из листового железа, выкрашенный в светло-зелёный цвет памятник. На нём я прочитал: «Чарушин Карп Емельянович». Чуть ниже чернели даты жизни: 1902 – 1978 гг. Так я впервые узнал полное имя дедушки Карпы.
– Мама, а у дедушки Карпы почти такая же фамилия, как название нашей деревни и речки… – искренне удивился я, потянув её за рукав.
Она молча кивнула, а тётя Марфа, услышав мои слова, повернулась и негромко заговорила:
– Да, Николушка, он ведь коренной был. Чарушинский. На кладбище и дед, и прадед его лежат. Отца, правда, нет. Тот в первую мировую бесследно сгинул.
– Помнится, – вступила в разговор незнакомая мне женщина, – дедушка Карпа всегда на приезжих обижался, когда они нашу деревню называли – Чарушино. Всё объяснял: вот, мол, если бы село было, тогда – Чарушино. А у нас – деревня, потому на конце «а» пишется. Чарушина!
– Хороший был человек. Заботливый, – вступила в разговор незаметно подошедшая Евдокия Петровна. – Скамеечку вот нам на память о себе оставил.
– Да-а. И липы, – вздохнула тётя Марфа.
– Как? И липы его?
– А то. Он их весной сорок первого, перед самой войной посадил. Я тогда ещё девчушкой бегала. Всё помочь хотела.
Разговор на этом прервался, вынесли гроб.
Дорога к кладбищу пролегала мимо нашего дома. Дул встречный ветер, и я невольно обратил внимание на знакомое тарахтение. Я оглянулся и посмотрел на свой самолётик-флюгер. Он мелко вздрагивал на ветру и всё порывался устремиться вслед за нами, чтобы тоже попрощаться с тем, кто его когда-то смастерил…
Прошли годы. Из Николки Сомова я давно уже стал Николаем Семёновичем, сотрудником областной газеты. Обзавёлся женой, сынишкой.
Но пришёл день, когда я вспомнил вдруг деревню Чарушину и долго не мог побороть в себе какое-то неизъяснимое чувство тоски и тревоги по далёкому детству.
… Июньским полуднем я вышел из рейсового автобуса на памятной мне окраине и пошёл по знакомой улице в сторону нашего прежнего дома. Справа под пригорком зеркально отражала прибрежные камыши неторопливая Чаруша. Теперь она казалась мне совсем маленькой.
Я не узнавал окрестности. Вместо удерживаемых памятью образов деревянных домов, которые я так жаждал увидеть, взор мой то и дело натыкался на стандартные двухэтажные коттеджи с одинаково ровно подстриженными газонами в оградах.
Но вдруг я остановился. Брошенный мельком взгляд застрял в густо переплетённых ветвях двух состарившихся деревьев. Это были липы дедушки Карпы. Уже на бегу к ним, там я увидел и скамейку. Его. Чарушинскую.
С замирающим сердцем, как когда-то в детстве, осторожно сел я на краешек её плоской спины, теперь уже побуревшей и местами глубоко рассохшейся от минувших лет.
Ни наш дом, ни дом дедушки Карпы не дожили до этой запоздалой встречи. Сейчас на тех местах и дальше до самого кладбища, неухоженного и забытого, полновластно раскинулся коттеджный городок.
Скамейка под липами оказалась единственным островком из того, что когда-то называлось деревня Чарушина, единственным местом, которое пощадило время, единственной памятью о жившем здесь добродушном бородатом игрушечнике. На душе было и светло, и грустно.

Дневник Павел_Черкашин

Пятница, 09 Ноября 2007 г. 13:27 + в цитатник
Поэт. Журналист. Ветеран боевых действий на Северном Кавказе.
 (468x699, 51Kb)


Поиск сообщений в Павел_Черкашин
Страницы: [1] Календарь