(Главный герой - Шулаев)
Борис Лапин
ГРОМОВЕРЖЕЦ С КАРАГОЛА
Роман
1
Всю вторую половину дня, с обеда до сумерек, справа от дороги тянулась безупречная горная цепь — Карагольские Альпы. Ослепительно-снежные, сине-белые, островерхие. Пройдя школу альпинизма на том памятном фильме, П. П. понимал теперь толк в горах. До подножия гряды, пожалуй, километров тридцать. Долина реки здесь не широка, где-то там жмется к скалам упрямый Карагол, а тракт идет отрогами другого хребта, параллельного, значит, до вершин, пожалуй, все сто. Стало быть, если учитывать высоту долины над уровнем моря, — он прикинул на глаз — добрых три тысячи будет. А цепь ровная, что строй гвардейцев. Так что это редкость — двести километров, безукоризненно подогнанных по росту вершин.
Он видел стада гор. Бесформенные нагромождения разновеликих и разнохарактерных пиков. Видел царей гор, перед которыми иные четырехтысячники преклоняли головы. Видел гордо-высокомерных братьев. Видел влюбленных белоголовых супругов, что лишь вдвоем возвышались окрест. Но такой гармоничной цепи равных в едином строю еще не видывал. Если Господь Бог был ваятель, Карагольские Альпы — один из его шедевров.
Так он и любовался горами, пока не занемел затылок и не заболели ослепленные глаза. Впрочем, все держали равнение направо. Но у Женьки и Анны Аркадьевны были темные очки. Как же это он, отправляясь снимать Солнце, не позаботился о фильтрах? Впрочем, фильтры для камеры он припас загодя, уникальный комплект, с такими в самый раз солнцемузыку снимать, как ляпнула Анна Аркадьевна. А вот о своих объективах не позаботился.
Обочины уже зазеленели; ребятишки в придорожных деревнях топали без ничего, лишь уши да носы алели; правда, в русловищах ручьев да под мостками млел еще почерневший рыхлый снег, но повсюду весна брала свое — и бледная прозелень сквозила в березняке, и вербочка распушилась, и прогретый мутноватый воздух витал над прошлогодней травой; в подветренном распадке — шофер Гена даже отвернул и остановился — травка была утыкана пронзительно-желтыми гвóздиками пострелов; и лишь Альпы высились непреходящей, невозмутимой зимою.
— Протянуть бы панораму метров на двадцать! — размечтался Женька. — Закачаешься.
Еще бы не закачаться с нашим лимитом пленки, — усмешливо подумал П. П. — Увлечешься пейзажем — и возвращайся: не на что снимать. Но вслух не сказал. Потому что с каждым планом, который доверял ему П. П., Женька носился как курица с золотым яичком. Похоже, парень до последнего вздоха прочертил себе линию жизни. Поступал на архитектурный, погорел, мама едва не насильно затолкала на студию — пересидеть. Год готовился как угорелый, чертил, рисовал, читал чуть ли не Ле Корбюзье, — а кино потихоньку делало свое. И вот грезит ВГИКом. И поступит — характер у парня есть.
— На черно-белую еще куда ни шло, — отозвался П. П. — А на цвет не пойдет. Монотонно. На зорьке надо снимать. Или с передним планом — какой-нибудь багровый куст рябины. — И неожиданно для себя самого поинтересовался: — На какой же факультет думаешь подавать?
— Знамо, на операторский! Не на экономический же!
Да, в экономике Женька петрил слабо, хотя числился директором фильма и лишь на полставки ассистентом оператора — так было на два червонца денежнее. Однако финансовую сторону все равно волок сам П. П. Зато Женька был незаменимый помощник в остальном: и ассистент, и осветитель, и администратор на побегушках, и тягловая сила. А главное, парнишка приятный, что, может быть, всего важнее в командировках.
— Сейчас все на режиссерский метят, — обернула с переднего сиденья миловидное лицо Анна Аркадьевна. — Оно и понятно, режиссер делает погоду в кино.
— В игровом, — не согласился П. П. — В документальном главная фигура оператор. Что бы из меня вышло, если бы в свое время пошел на режиссерский? В лучшем случае, склейщик-виртуоз, как из однокашников кое-кто. Жизнь не актер, много не нарежиссируешь. И зависел бы от того, что наработает оператор.
— А как же авторское кино?
— Авторское, Анна Аркадьевна, — это писатель с камерой в руках. Один в трех лицах: и сценарист, и режиссер, и оператор. Завидная возможность — писать непосредственно киноязыком. Не прибегая к переводу. И у такого альянса заметное преимущество. Все трое имеют одну голову и лишены возможности спорить. А ведь взгляд на мир...
— Самое главное! — подхватил Женька.
— По крайней мере, отличает одного художника от другого. Один и тот же куст Ван Гог видел таким, а его друг Поль Гоген...
— Совсем другим!
— Женечка, ты пройдешь во ВГИК, точно тебе говорю, — усмехнулась Анна Аркадьевна. — Ты читаешь мысли...
— Если не провалишь последний экзамен, — мрачно изрек Гриша-Миша, звукооператор, уникально молчаливый старикан.
— Не слушай их, Евгений Григорьевич! Дерзай и никого не бойся! Кого бояться-то, все свои! — как говорят московские жулики. А станешь кинооператором, помни: ты главная фигура в кинематографе. Ибо ты реализуешь замыслы режиссера, автора, редактора, директора студии и даже председателя Комитета! Слияние режиссерского замысла и твоего исполнения — уже залог победы. А камера — сама по себе искусство. Недаром на западе пишут в титрах не оператор, как у нас, а камера. Так что смелее в бой, Евгений Григорьевич! Правда, стать холодным фотографом или оператором-художником — зависит не от диплома. Только от...
— Меня самого? Ну, если так, я уже! Становлюсь, — скромно признался Женька.
А впрочем, — продолжал начатую было тему П. П., отвлекаясь от разговора в машине, — стать склейщиком или творцом — тоже едва ли зависело от факультета. Вон и с режиссерского ребята далеко пошли. Литвинцев. Ванда. Первостатейно — насколько ты проникся киношным делом. Утонул в нем. Когда утонул — тебе уже ничто не страшно. Ты в нем, оно в тебе...
— Вообще-то, Женя, нужда частенько заставляет объединять профессии. Скажем, оператор хроники един в трех лицах — потому что работает один. А хроника — такое искусство, в котором необходимо иметь и писательский кругозор, и режиссерскую голову, и операторский глаз.
— Вы что же, отделяете хронику от документального кино? — полюбопытствовала Анна Аркадьевна.
— Упаси бог! Хроника — душа документалистики. Однако — существует несколько взглядов на искусство документального кино. По классификации П. П. Торбина — четыре. Одни воспринимают его как досадную помеху перед выстрелами, погонями и поцелуями игрового фильма. Другие — как туго закрученную трехсотметровую ленту в жестяной коробке. Для третьих это полгода мучительного, физически изнурительного труда, сомнений, находок, экспедиций, зацикливания всех жизненных эмоций на одном — как бы сделать получше фильм! А для четвертых — лишь строка в плане. Эти самые страшные, от них слишком многое зависит, а цель у них одна — поставить галочку. Открыжить. Так что надо делать свое дело, ни на кого не оглядываясь, да еще желательно — получая наслаждение от работы. Иначе такого наработаешь...
Но это уж напрасно он выложил. Наболевшее прорвалось...
В закоулках Китайского проезда он поднялся на шестой этаж. Горацио будто подкарауливал его у лифта. Громадный, громкоголосый, тертый, мудрый, лукавый, все знающий и все порицающий, румяный, ясноликий, с коварной улыбкой на устах. Облапил, обшлепал, как обшлепывают в детективах при обыске, обслюнявил щеку. П. П. знал: Горацио — профессиональный доброжелатель. И все-таки не мог не прислушаться к его совету. Потому что этот тоже, при всех его минусах... бесповоротно затонул в кинематографе.
— Твой "Цех" взяли в фестивальную обойму. Уж я расстарался. Но сам понимаешь, от обоймы до фестиваля... Вот послушай меня! Тебе там не хватило только звучания темы...
— Но Гораций Вадимович!..
— Чего Гораций! Чего Гораций! Если бы от одного Горация зависело! — Он никогда не давал говорить собеседнику и тем более не слушал его, лишь азартно брызгал слюной в лицо. И все же далеко не всякого удостаивал чести доверительной беседы. — Тема значимая, да. Но только по внутренним меркам. Там наши трудности роста никого не интересуют, у них просто не существует ничего подобного. Там интересуют проблемы. Понял? Вот если бы твои девочки во главе с этой синеглазой... которую ты, надеюсь, проигнорировал?.. забузили бы... скажем, демонстративно отказались посещать баню... Понял? А так ты ортодоксален. Остёр — но в рамках официально дозволенной критики...
— Я бы рад, да ведь...
— Погоди радоваться! Вот сделай на таком же уровне "Солнце" — и ты на коне. Потому что тема сама по себе шумная. Получившая уже международную огласку. Шумнуть надо, понял? Уж поверь, знаю я эту механику!
— Спасибо за совет, Гораций Вадимович.
— Чего спасибо, чего спасибо! Ты мне, гляди, науч-поп не принеси в подоле! Ты мне вынь да положь кино! У тебя шанец — иначе всю жизнь будешь ходить в подающих надежды. Понял? Сработай на фестиваль, Петр Петрович, — и на себя сработаешь. Ну, пошли, свеженький анекдотец расскажу! — Гораций Вадимович Дуров, зам. главного редактора главка и куратор Сибирской студии, был большим любителем современного фольклора. — Вот, значит, возвращается муж из командировки...
Все это, в общем, П. П. и без Горацио понимал. И возлагал на "Солнце Карагола" немалые надежды. Конечно, фестиваль, пресса, гран-при — само по себе тьфу! Он не жаждал такой уж поспешной славы и аплодисментов. Он знал себе цену и знал, что все это рано или поздно придет. Однако искусственно форсировать не собирался. И вот, бродя коридорами Комитета, все больше склонялся к мысли, что если не теперь, когда все так удачно складывается, — может ведь и никогда не придти это время. Если он останется одним из волны. Подающим надежды. "Входящим в пятерку сильнейших молодых режиссеров, — как знаменито пошутил Калашников, начальник главка. Добавив с ухмылочкой: — Учитывая, что их у меня всего шестеро, о ком стоит говорить!" Да и темы, счастливо найденные Анной Аркадьевной, тоже под ногами не валяются. Даже в Сибири.
Ему мешали эти, для кого кино лишь строка в плане. Комитетские, студийные и прочие наполеончики. Здоровенные парни, не нюхнувши пленки, засевшие сразу после ВГИКа подшивать бумажки. Нули, связанные непробиваемой круговой порукой бездарности. Собственно, из-за наполеончиков, окопавшихся в родной его студии, ринулся П. П. открывать Сибирь — не было бы счастья... Так они с особым злорадством набросились на его сибирские фильмы — благо, руки пока коротки!
Вспомнить, как они кромсали его "Преодоление" и "Песню большой реки"! "Горам" и "Змееловам" лишь чудом повезло. После их вмешательства нечего и думать ни о каких фестивалях. Отсутствие своего взгляда на мир, своего почерка — вот чего они добиваются от любого автора. Единственная возможность избавить себя от их вмешательства — награда международного фестиваля. Какой-нибудь серебряный голубь. Чтобы с полной отдачей, без оглядки на этих тупиц работать. Вот почему он надеялся на "Цех", который с помощью благоволившего к нему Калашникова удалось спасти от ножниц. И уж коли в "Цехе" не очень-то уверен Горацио, надо сделать все, чтобы сработало "Солнце". Иначе... Калашников не вечен.
А если совсем откровенно, с будущим успехом "Солнца" он связывал еще больше. Не количественный скачок, нет. Качественный. О чем пока ни одна живая душа не знала. Кроме метра. Неистового Аполлинария...
"Уазик" внезапно затормозил. П. П. бросило вперед. Глухо вскрикнула Анна Аркадьевна:
— Боже мой, что это?
Впереди с дороги снялись два черных мешка и грузно зависли на недальней сосне. В густо-фиолетовой тени от ближайшей горушки не разобрать было, что за птицы такие тяжелые.
— Глухари, — оборотился шофер Гена. — Камушки с дороги подбирают. Для желудка. Чтоб шишки-ветки в брюхе перетирать.
— Ничего себе! — восторгнулся Женька. — Пульнуть бы, а?
Шофер глянул на него презрительно: тоже мне, группа подобралась, малопульку в такие места не взяли! Но промолчал. Он был молчун, Гена, почище Гриши-Миши. Сегодня лишь второй раз рот раскрыл. Первая сказанная им фраза прозвучала в половине второго: "Тут столовка ничо, подворачиваем, нет?" А сейчас, едва проехали километр, выдал целый монолог:
— Скоро мост будет. Через Карагол. Тот раз ездили — смотрели. Остановиться, нет?
Года три назад Гена возил сюда группу снимать выпуск о пограничниках, поэтому дорогу до поселка Карагол знал.
Солнце катилось к горизонту. Дорога стала еще более трудной, петлючей и круто поползла в гору, однако моста все не было. Потом та же дорога обратилась в "одноколейку" — через каждую сотню метров в отвесной стене вырублены ниши-разъезды. Наконец, и одноколейка эта взобралась на узенький хлипкий карниз, что лепился по-над рекой на подпорках из трухлявых бревен. П. П. почувствовал сквознячок под ложечкой. И тут вдали показалось древнее, почти слившееся со скалой инженерное сооружение. Игрушка, сложенная из почерневших бревнышек-спичек.
Мосток зыбко висел над ущельем, по кромке которого — прежде этим берегом, далее тем — лепилась дорога. Бурливо-пенная река, взбитая выше по течению каменистыми островками, корягами, валунами, в теснину под мостом вливалась как в воронку — и далее катила упруго, мощно, без бурунов, лишь каждая струя оставалась как бы сама по себе, натуго свитая с десятками других в стремительно продергиваемую под мостом черную косу. От этого пружинно закрученного движения старенький мост мелко вздрагивал, трясся неудержимой дрожью, постанывал и кряхтел.
Анна Аркадьевна тронула перила — и тут же отдернула руку.
— Ну и силища! А велика ли река...
А П. П. не отдернул, стоял, точно прикованный к перилам, и чувствовал, как дрожь моста передается ему, постепенно наполняя душу беспричинной жутью, смутным предощущением чего-то неведомого, неотвратимого.
— Кара-гол, Черная речка по-здешнему, — произнес кто-то за спиной. П. П. обернулся — никого рядом не было. Конечно, это Гена-шофер вспомнил, кому же еще. Сказанул да и отошел, перевесился через перила, стоит и задумчиво поплевывает в воду.
Действительно, вода была беспросветно черна, и лишь там, где билась она о валун или о береговой утес, противостояла черному — а может, лишь усугубляла черноту? — кружевная белизна пены.
— Женя, будь добр, принеси-ка мой "Зенит"! Кажется, в портфеле. Или в кофре. Пошарь!
— Сколько таких Черных речек на Руси! — вздохнула Анна Аркадьевна. — И каждая кому-нибудь да предназначена.
Умница! — с благодарностью подумал П. П. Сам хотел сказать нечто подобное, да слов не нашел. — Видно, сполна хлебнула бабьей доли. И уж ничего не боится. А я все еще трепещу...
— Отсутствует! — крикнул Женька от машины. — Может, камеру?
П. П. мотнул головой, жалея, что не нашел Женька его старенький "Зенит". Белопенные еще минуту-другую назад каемки на камнях окрасились заходящим солнцем в багровый. Точно тугая кровь пульсировала под ногами.
Анна Аркадьевна, как бы отгоняя дурноту, помахала ладонью перед лицом:
— Поехали, время дорого.
— До поселка за час доберемся, — объявил Гена, трогаясь. — А какая дальше дорога, не знаю. В тот раз, к пограничникам, влево брали, а на станцию вроде направо. В горы.
Это было четвертое его высказывание за день. Если не считать фразы про Черную речку. Которую, может, и не он произнес, а Гриша-Миша. Хотя голос вроде бы не Григория Михайловича был. Черт знает чей голос.
Еще минут через пятнадцать, уже в полусумерках, над подернутой туманцем сине-фиолетовой грядой гор вздыбился ослепительный медный купол. Нечто циклопическое, неземное — огненный храм пришельцев! И когда весь окружающий мир потонул уже в дымке мрака, макушка храма долго светилась каким-то нездешним, притаенным огнем. Достойно же венчала эта вознесенная над землею вершина тянувшуюся ей навстречу альпийскую гряду!
— Сардак! — торжественно, как старого знакомого, представил П. П. — Три тысячи пятьсот двадцать девять.
— Какая точность, до метра! — хмыкнул Женька.
— Альпинист, штурмующий пик, предпочел бы счет на сантиметры, — хмуро отозвался П. П. Примерно такая фраза была в его фильме "Горы".
Он покосился в окно на сияющий покатый лоб Сардака — и мысли, что бродили в голове всю вторую половину дня, выстроились в стройную горную цепь. Да, только так! Велика ли разница между теми рядовыми вершинами — и этой, обособленной? Всего каких-то пятьсот метров. А ведь небо и земля! Надо так и смотреть на все эти фестивали, на голубей и драконов — как на возможность поставить себя. Чтобы работать с полной отдачей. Мало таланта, знания жизни, энергии и упорства — необходимо имя. Как предварительное условие, а не итог. До итогов пока далековато...
Вскоре Сардак сокрылся за горами. Стало темно. Гена включил фары. Дорога опасно петляла, и он остервенело выворачивал баранку — казалось, готов был вовсе открутить. Четверо пассажиров устало молчали. П. П. уронил голову на грудь, прикрыл глаза.
Вот и он готов. Уморился. Укатали сивку крутые горки. А ведь весь день в добром расположении духа ехал. Это он возле моста разбалансировался. То ли трепещущие перила подействовали, то ли чья-то мрачная фраза. А скорее всего, забытый фотоаппарат. Ну конечно, и очки, и "Зенит" дома оставил! Хотя, если разобраться... где же у него дом? Очки остались в Москве, в коммунальной комнатенке на Останкинской. А фотоаппарат в номере гостиницы "Сибирь". На окне. И рядом две пленки.
Скверно, П. П.! — сказал он себе. Он всегда называл себя так, когда следовало посамокритиковаться. Вот какое удачное прозвище дали ему ребята! Ким. Ванда. Литвинцев. — Рассеянным становишься. Как Гриша-Миша. Заходишь в туалет, а он стоит перед кабинами, газету читает: "Не могу вспомнить, зачем пришел". Да, ни разу еще вопрос не ставился так остро: где же твой дом? До сих пор дом был там, куда ты возвращался после работы, чтобы упасть и отдохнуть. Где ждала тебя женщина, к которой несли крылья. А теперь ни к кому не тянет лететь — значит, пора обрести тихую пристань. Да что там — хоть угол какой ни есть. Тридцать три — возраст достаточно почтенный. Надоело мотаться по белу свету.
Ладно, давай так. Трехкомнатная на Верхней Масловке — явно не твой дом. Хотя там ты прописан. Вертеп барыньки. Твоя драгоценная, твоя обреченная библиотека. Ошибка жизни. И наука до конца дней. Комнатка на ВДНХ никак не дом. Скорее ночлежка. К тому же хозяин там Ким. Но поскольку вы, два соломенных вдовца, вечно в разъездах, то и не мешаете друг другу, едва ли трижды в году встречаясь за чаркой. Номер в гостинице... Ох-хо-хо!
Да, этот город тебе нравится. И студия, и работа здесь. И эти люди. Директор Костя. Трогательная Чуня. Бесхитростная редакторша Лида. Женька, который ринется ради тебя в огонь и в воду. И эта полная женщина с мягкими чертами лица и добрыми глазами. Первая на его пути женщина со своим окоемом. По-настоящему-то, именно она и могла бы стать тебе парой. Но... ее сын твой ровесник. А та красивая и статная, что каждый вечер приходит к тебе в номер и даже свой халатик повесила в шкаф... что встречает в порту и не спускает с тебя восторженных глаз... просто женщина, не более.
Алена Леонтьевна. Выразительные газельи глаза под очками. Прекрасное зрелое тело. Предельная естественность влечения. "Ты так же сбрасываешь платье, как осень сбрасывает листья". А главное, спокойная. Не истеричка. Заботливая и привязчивая. Как раз то, что тебе нужно. Потому что ты панически бежишь зубастых, когтистых, плоских, нервных, закомплексованных. Остерегаешься визгливых голосов и ярко-красных платьев.
Она приходит в твой номер, снимает очки и места себе не может найти. Ходит и вымученно улыбается. Торопится любить — и стесняется: его, себя, своей страсти. Но даже огонь ее спокоен, даже нетерпение медлительно. Пока с нею легко. А надо отруливать, но без драм, чтобы не выбить ее из колеи семейной жизни. Втюрилась, дурочка, у всей студии на виду. Вот-вот муж узнает. А тебе — ну абсолютно не нужна. Да это еще счастье, что бабы занимают не так уж много места в твоей жизни — с тех пор, как развязался с барынькой. И после всего, что было с нею связано. Кошмар...
Так-то, дорогой мой П. П. Петр Петрович Торбин. Ни любви, ни увлечения, ни общих интересов — а ведь ничего, терпишь. Даже нравится. Льстит: красивая самостоятельная женщина, избалованная поклонением, — и втрескалась до упора. Ладно, расстаться легко, а что дальше? Вернешься из командировки — ни духов, ни халатика, ни этого милого щебета. Пусто. Вот что страшнее всего — пустота рядом. Человеку необходимо хоть немного тепла.
Запутался, запутался, П. П.! Сам ведь издевался над этой модой: коррпункт! Корреспондентский пункт. Так называют кочевые киношники необременительную знакомую в каждом из городов, где приходится бывать. Ну Алена все-таки другое! А что другое?
Скверно. Вот и на фильм едешь, а понятия не имеешь, что будешь снимать: холодный науч-поп или яростное зрелище. То ли для общественной пользы, то ли фестивальной награды ради. Вот каков ты в основе своей, П. П. Скажи спасибо, никто пока об этом не догадывается. А кстати, интересно, раскусила тебя Анна Аркадьевна? Был момент, когда казалось — раскусила: сграбастать бы фестивальный диплом, а на живого человека тебе наплевать...
— А кстати, Анна Аркадьевна, признайтесь честно: вы меня раскусили?
— Боже мой, не такая же я кровожадная — кусать товарища по работе.
— В смысле: П. П. карьерист и делец, ради фестивального приза готов выхолостить фильм?
— Я думаю, П. П. прежде всего художник, и впечатления жизни все равно возьмут в нем верх над умозрительными схемами. Кроме того, П. П. мастер, и в крайнем случае сумеет убить двух зайцев. А если понадобится, и трех.
— Вывернулись ведь, Анна Аркадьевна!
— Первый заяц — Шулаев, второй — Хрустальный Глобус, — включился в шутейный, с его точки зрения, разговор Женька. — Где же третий?
— Третий — солнечный заяц, — проскрипел с заднего сиденья Гриша-Миша.
— Вона поселок, внизу, а здесь сворот в горы, — притормозил Гена. — Сворачивать, чо ли? Или поедем спросим?
— Сворачивай, — решил П. П. — И заметь по спидометру. Ровно тридцать километров. Я почему запомнил? Три тысячи самолетом от Москвы. Триста автобусом до поселка Карагол. И тридцать горной дорогой. Прямо-таки сокраментальные цифры...
Тут и началась чехарда. По немыслимой тропе, а скорее просеке в чахлом лесочке, несколько раз едва не перевернувшись, забрались в горы. Когда спидометр показал "30", вышли, разбрелись в темноте, покричали. Горы были мертвы. Проехали еще пятнадцать, пока не поняли, что это явно не та дорога. Из-за купола Сардака выглянула по-восточному коварная желтоликая луна. Стало светлее, но еще тоскливее — от мертвенного голокаменного пейзажа веяло чем-то азиатским, монгольским. Решили вернуться, узнать дорогу в поселке. К счастью, где-то километре на двадцатом, если считать от тракта, Гена обнаружил сворот в горы, свежий след протектора, и через несколько минут над очередной вершиной зависла алая звездочка — видимо, на антенне станции.
Прежде чем они заметили какие-нибудь строения, в свете фар возник человек в мохнатой шапке, отчаянно замахал руками. Не дождавшись, пока машина остановится, дернул дверцу, плюхнулся на свободное сиденье.
— Слава-те, объявились! Уж думал, закружили в горах. А в горах ночевать не климат, хе-хе-хе! Ну, здравствуйте! Чернокевич. Можно сказать, зам. Ты, друг, держи по следу, — обратился он к Гене. — Упаси бог, вправо отрулить — винтики не соберешь. Ну-с, к приему дорогих гостей все готово, телеграмму вашу получили, только... Иван Данилыч извинения просил передать... У супруги начальника заставы именины, тридцатипятилетие. Поддерживаем, знаете ли, контакты, без этого никак нельзя, чуть что — подсобляют воины. Стоп, стоп, приехали! Прошу на огонек!
Прежде чем войти в гостеприимно распахнутую перед ним дверь, П. П. огляделся. Те же голые, зеленоватым светом тронутые безжизненные камни, рваные куски скалы, бесформенные горки валунов. Смутное подобие кратера в отдалении. Бездонно-черные провалы теней. И все холодное, чуждое, словно лунной пылью подернутое. Лунный пейзаж — отметил он про себя, вкладывая в это понятие и старый, живописный смысл, и новый, космический. И среди этого вселенского уединения стояло два самых обыкновенных типовых двухквартирных дома с несколькими скупо светившимися окошками, над крышей вздымался контур мачты с фонариком наверху, а еще выше смутно нависала массивная глыбина Сардака, подсвеченная зеленоватым лунным заревом.
В прихожей комнате гостей встретила миловидная пожилая женщина в ватнике, в цветастом полушалке. Пальцы у нее были короткие, загрубелые, а глаза молодо блестели и голос оказался мягким, певучим:
— Добро пожаловать, дорогим гостям завсегда рады, в нашей глуши особливо. Разбалакайтесь, отогревайтеся. Время уже позднее, отдыхать пора, да и устали, поди, с дороги. Умывальничек — вот он, полотенца у каждого на коечке, ужин какой ни есть на кухоньке, чайник счас принесу. Вас как звать-величать? Анна Аркадиевна? Вас я, Анна Аркадиевна, отдельно размещу, в дамской комнате, с нашей одной работницей на пару...
— Груня, — хмуро сказал Чернокевич, похожий на свирепого носатого индейца из вестерна, разве что пера на голове не хватало. — Обсчитались ведь мы с тобой. Четверо-то четверо, а машину чай не Господь Бог вел.
— От беда, от беда! — запричитала Груня, впрочем, похоже, нисколько не расстраиваясь. — Да может, ничо? Принесем сюда топчан, на кухню-то, вы не против на кухне? Место самое теплое.
— Мне хоть у черта на рогах, лишь бы мухи не кусали, — согласился Гена.
В кухне на столе аппетитно дымила картоха в большой миске, рядом крупно нарезанное сало, квашеная капуста с колечками лука, масло, огромные ломти круглого деревенского хлеба. На углу — граненые стаканы с ложечкой в каждом.
Прежде чем оставить гостей, Чернокевич показал П. П. отведенную им комнатку, правую из двух в этой половине дома.
— Две коечки чистые, только заправлены, а уж юноше придется на раскладушке. Это у нас гостевая. Иной раз и академики на раскладушке готовы, лишь бы к нашему Солнышку поближе. Все вопросы, уж будьте добры, — завтра самому Ивану Данилычу. Удобства вон там, под горкой. Тут фонарик висит. На случай.
— Вы когда встаете?
— Мы-то? С Солнышком. Иначе нельзя. Пока Солнышко на небе, и мы на ногах. Ну, не буду мешать, спокойной вам ночи!
2
П. П. проснулся затемно. За окном Гена прогревал мотор. Коротко, деликатно всхрапывал Гриша-Миша. Послышался голос Чернокевича: "Уж ты отвези, парень, не надсадишься! Вахтеру сдашь — и все дела". У П. П. не было к Гене никаких поручений, еще вчера договорились, что поутру он укатит, здесь машина ни к чему, и П. П. опять задремал. Соскочил без четверти семь. Небо заволокло мрачной облачной хлябью, пробрасывало снежком.
П. П. вышел на кухню, потянулся раз-другой, энергично двинул руками, размял поясницу. Жизнь была по-прежнему хороша, энергия бурлила в нем, переливалась через край, руки чесались в ожидании работы. От вчерашнего раздражения, от дорожной усталости, подавленности и следа не осталось.
Он хотел поставить чайник, но плитка уже была включена, значит, кто-то до него поднялся. И тут он уловил гулко-звонкие удары топора. Вот бы размяться! П. П. накинул кожан, вышел на крылечко.
Неподалеку, у дровяника, крепенькая деваха в синих лыжных штанах и овчинной душегрейке, замахиваясь сплеча, одним ударом разносила тяжеленные лиственничные чурки. Красная смолевая фактура дерева свидетельствовала и о весомости поленьев, и о силе девушки. Опуская колун, она ухала по-мужицки. Желтая с синей каймою вязаная шапочка. Лыжные ботинки. Отменная корма.
П. П. подошел поближе. Скуластенькая. Пшеничная прядь выбилась из-под шапочки, потно налипла на лоб.
— Здравствуйте! Вам помочь?
Она не видела его — вздрогнула, опустила топор, распрямила стан. Девчоночьи губы сложились в насмешливую гримаску.
— Помочь? Мы здесь и слова такого не знаем. Нет, спасибочки, сама. Руки еще с непривычки отобьете!
Голосишко был писклявый, ломкий, и П. П. решил: чья-то дочка, может, Чернокевича. Надел кожан в рукава, поднял от ветра воротник и, прищуриваясь, прицеливаясь, двинул осматривать станцию. Он любил предварительно знакомиться с обстановочкой вот так, без хозяев.
— Шапку-то надели бы! — догнал его тот же насмешливо-колкий голосок. — Голову простудим — чем думать будем?
— А нам голова ни к чему, за нас камера думает, — в тон ей отозвался П. П.
Перед ним теснилось мрачное плато, заваленное циклопическими обломками скал, всё в выбоинах и каких-то отполированных лавовых наростах-потеках. Внутри призрачных стен снегопада мир был тесен, скомкан, сжат в этот каменистый пятачок. Ни гор, ни далей, ни горизонта — только мятая снежная кисея окрест... Блеклый уголек фонаря на мачте с растяжками едва угадывался за серой пеленой. Два приземистых домика, дровяник, поодаль удобства и сараюшка с железной трубой. А еще дальше на запад большой побеленный сарай, сооружение нелепое и уродливое. Сардак был не виден за снегом, но явственно ощущался слева, и не глазом — кожей, как ощущается на расстоянии нагретая печь или просто что-то громоздкое, массивное. Где же сама обсерватория, телескоп, башенка с раздвижным верхом? Или хоть что-то похожее?
Он обернулся, чтобы спросить деваху, — она стояла все в той же позе, держа топор на весу, и глядела в его сторону. Было довольно далеко, но она явно смутилась, отшвырнула топор, присела, торопливо застучали на руку поленья. И здесь все то же, — усмехнулся П. П. — Кажется, хоть не размалеванная. Ладно, разберемся. Что к чему. Но на этом лунном пейзаже очень сгодилась бы стройная башенка. Желательно — с красным куполом.
Собственно, территория станции представляла собой этакую ровно срезанную вершину горы, видимо, последней в цепи перед Сардаком. Язык этого среза вытянулся в длину, пожалуй, на километр, шириной же достигал едва двухсот метров. У основания языка, чуть ниже по склону, виднелись полосатая колбаса, будки и флюгера метеостанции, посередине торчала мачта и стояли домики, а на кончике громоздился этот нелепый сарай. Домики приютились на самой кромке южного откоса, сразу за ними шел пологий склон, густо заросший багулом. С противоположной, северной стороны языка, почувствовал П. П. еще прежде, чем вспомнил вчерашнее предупреждение Чернокевича, зиял обрыв.
Разом впитав все это, запечатлев, как на светочувствительную пленку, он опять обернулся. Но девахи с топором уже не было. Кажется, он уловил, чтó именно заставило его обернуться. Смятение в ее взгляде. И вместе с тем — острый, приценивающийся прищур. Что ж, П. П. знал за собой это качество: сегодня сфотографировать взглядом, а завтра или через год рассматривать.
Он легко зашагал к обрыву, под ногами похрупывал ледок, редкие порывы ветра холодили лоб. Мир был прекрасен. И все в этом мире было прекрасно и гармонично. Прекрасны горы, ветер и снег. Прекрасны пропеченный хлеб, терпкое вино, горячий душ. Прекрасна и ни с чем не сравнима любимая работа, требующая всех твоих сил, умений, напряжения воли. Прекрасны женщины, умные, как Анна Аркадьевна, и пустенькие, как Алена. Блаженна усталость после любви и работы, когда и пальцем шевельнуть не хочется. Упоительны азарт поиска, озарения открытий, бессонные ночи охоты за мыслью. Бесподобна доверительность дружбы, когда знаешь — друг лучше понимает тебя, чем ты сам. Прекрасны люди: Ким, Ванда, Литвинцев, Неистовый Аполлинарий, директор Костя, хитроумный и каверзный Горацио — пусть даже среди рода человеческого изрядно подонков. И восхитительна жизнь — любая, всякая! Благодатна жизнь даже больных, увечных, брошенных женами и преданных друзьями, несчастных и обездоленных. Тем более, вдвойне прекрасна жизнь здесь, в этих первозданных горах, где так легко дышится! Прекрасна, прекрасна, прекрасна!
Да, мир был прекрасен и гармоничен, и все в этом мире было заранее продумано и подготовлено таким образом, чтобы он мог снять хороший фильм. И не просто хороший — отличный. Блестящий. Необходимый. Одно пока плохо — снег. Апрель — и снег! А ежели заметет недели на две... это ведь в горах вполне вероятно... летит ко всем чертям "Солнце Карагола". В Москве надо быть седьмого мая, иначе скандал. Да тебе ли хныкать, П. П.? Надейся на свое счастье — ты парень везучий...
Ему вспомнился анекдот, который вывез с очередной полярной станции его друг Ким, тоже режиссер-оператор, — после вынужденной зимовки на льдине.
Вышел, дескать, один везучий парень на дальний край льдины — стужа, метель, ни шиша не видно — и возроптал: "Осточертела, Господи, эта льдина, истосковалась душа. Ты меня счастливым создал, где же оно, мое счастье?" — "Здесь я, Вася!" — раздался голос. — "Где, не вижу! Выпить бы хоть!" Глядь, ветер по льду бутылку катит. Поймал — "Спирт питьевой", со знаком качества! Может, повар потерял из лечебного "НЗ", а может, еще от экспедиции Седова осталось. Пробку выбил, отглотнул — в груди потеплело, еще глотнул — разомлел. "Эх, позагорать бы!" Глядь, облачность низкую пробило, солнышко вовсю палит. А в Арктике, ежели без ветра, в любой мороз ложись загорай — радиация повышенная. Содрал Вася шкуры, улегся за торосом. Блаженство. "Эх, ма, чем не жисть, бабу бы еще!" Глядь, выставляется из-за тороса... белой медведицы морда. "А меня не хошь, Вася?" — "Нет, нет, что ты, тебя не хочу!" — "А я тебя страсть хочу, Вася!"
Ким вкусно хохотал, рассказывая анекдот, вздрагивала его ухоженная бородка, вздрагивала капелька красного вина на седой струйке бороды. Один вечер им выпал, чтобы распить эти две бутылки грузинского: сегодня прилетел со льдины Ким, завтра в Сибирь улетал П. П. А вообще-то все они, кочевые киношники, только оптимизмом и живы, верой в свое счастье. Больше и нет ничего...
На краю обрыва П. П. остановился.
Это был не обрыв — пропасть. Затаенно-черная. Поначалу показалось — бездонная. Но нет, дно все-таки угадывалось за снежной заметью. И приглядевшись, П. П. различил там, внизу, темную ленту Карагола и более светлые пятна береговых отмелей и островков. Бросил камень. Подождал. Бросил еще один, побольше. Лишь после этого послышался глухой стук внизу. За ним второй.
Н-да! — сказал он себе, стараясь оторвать от пропасти завороженный взгляд. — Впечатление такое, будто ты уже бывал здесь, неясно только — когда. И в этой ли жизни. А в общем, признайся, П. П., нервишки расшатались! Высоты стал бояться — вспомни-ка вчерашний мост! — И чтобы преодолеть неприятное ощущение, раскадровал и пропасть, и Карагол внизу, и острые зубья разлома на противоположной стороне. — То что надо! — отметил он с удовлетворением. — Разгневается Светило, дыхнет на наш зеленый шарик горячим дыхом — и затрясет Землю, загудит она, сердечная, застонет, затрещит, как орех. И останутся на ней вот такие пропасти, вот такие пики и вот такие застывшие сгустки кипящей лавы. Найти бы еще на обрыве рябинку — и взять через нее белую шапку Сардака. Деревце то голое, то зеленое, то багряное — а он все так же невозмутим, бел и нетленен! Вот было бы кино!
Судя по деталям рельефа, тут и там проступавшим сквозь редкое снежное сеево, Карагол, родившись в предгорьях Сардака, с разгону натыкался на гору. Как раз на эту, приютившую станцию. Натыкался и, взбешенный, резко, с подхлестом, огибал язык, подтачивал, крушил скалы на противоположной стороне, и лишь в районе метеостанции отворачивал и устремлялся на север. Впрочем, со всем этим еще предстояло познакомиться детальнее, пока же важно было оглядеться, приноровиться, настроиться. Собственно, с такого верхоглядского обзора он начинал всегда.
— Петр Петрович! — донесло голос Женьки. — Просют кушать!
Анна Аркадьевна восседала за столом чинная, свежая, румяная, пепел в аккуратно прибранных волосах. На фиолетовом платье с воротничком старинного кружева — жемчужинка. Гриша-Миша, черный, бровастый, нахохлившись вороном, грел руки о стакан. Женька уже торопливо жевал хлеб, намазанный горчицей. Груня внесла блюдо — макароны с тушенкой.
— Здравствуйте, Петр Петрович! — поздоровалась напевно. — Угощайтесь, чем богаты!
Была она, оказывается, вовсе не пожилой, какою увиделась вчера, а лишь упрятанной в себя. Лет сорок, не больше. И чуть поблекшая, мягкая и певучая русская красота — в лице, в глазах, в улыбке. Которая, наверное, еще вчера пленяла и повергала.
— А вы-то с нами?
— Ой, спасибо, мы уже позавтракавши. Об это время, коли не снег, не дождь, у Солнца на часах стоим. Как пограничный дозор.
После завтрака Женька спросил:
— Ну что, П. П., мотаем?
— Мотаем павильон, две пока хватит. Перекальный свет готовь. Где тут у них подключиться — узнай у Чернокевича. Да сам проверь, может, кабель тянуть придется. Григорий Михайлович, вы за мной как тень — с "Репортером" на боку. Чтобы ни одного слова шулаевского на ветер не пустить. А вам, Анна Аркадьевна, задавать вопросы. И кое-что в блокнот записывать — для текста...
— Его и без вопросов не остановишь.
— Потому и прошу — чтобы направлять разговор. Ну да все это на пожарный случай, прежде обнюхаться надо. Время еще есть.
— Вон он, сюда идет, Громовержец наш, — просунула в дверь сияющее лицо Груня. — Иван Данилыч. И Фая с ним.
А сквозь двойные двери уже накатывал с крыльца сочный, сдобный, раскатистый бас:
— Ну-с, и где же они, наши лауреаты, наши дипломанты и призеры, гордость и надёжа отечественного экрана?
П. П. шагнул навстречу — и попал в объятия маленького толстячка в черной плюшевой курточке.
— Здравствуй, здравствуй, Петр Петрович, дорогой! Это ведь ты меня не знаешь, а я тебя давно знаю. Да тебя вся страна, весь цивилизованный мир знает, кто не знает Торбина! — Шулаев отпустил его и теперь зорко поглядывал хитрыми синими глазками, тряс руку. П. П. еще не слыхивал такой откровенной, такой беззастенчивой лести и лишь позабавился. Мог ли он предположить, что за этими неумеренными комплиментами сокрыто хоть что-то истинное? — "Горы" твои в Риме видел, шел тогда в Италии спортивных фильмов фестиваль, а я давний поклонник документального экрана. Фая, не дай соврать!
Фая была чуть повыше мужа, молоденькая, чернявая, в излишне мрачных очках с черной же оправой, широковатая в плечах и предельно некрасивая, чего, кажется, и не скрывала. А Шулаев продолжал, не дав ей и рта раскрыть:
— "Змееловов" в Лондоне по телевидению созерцали, обмен программами был, назавтра о русских охотниках за змеями только и говорили на Альбионе, честное пионерское. А уж "Песню реки" в Москве, в Москве. И выступление перед "Рекой" видели. Фая с тех пор ну прямо влюблена в тебя, теперь что ни вечер, пшел на диван, старый черт, гонит, не желаю с тобой знаться!
— Не слушайте его, Петр Петрович, — без тени смущения, очень достойно и точно врезалась в разговор Фаина. Видно, роли давно были распределены и обкатаны, и не только для внутренних контактов, для международных тоже. — Старый болтун! А вы мне и впрямь понравились тогда. Очень завлекательно говорили о Сибири. И о том, что кино в долгу перед нею.
— Нет, какова супруга! — опять загремел Шулаев. — Новый ярлык приклеила: Старый Болтун! Кстати, мы люди безвестные, позвольте представиться. — Церемонный поклон в сторону Анны Аркадьевны. — Шулаев Иван Данилыч. По кличке Громовержец. В другой версии — Ярило. Директор Карагольской межколхозной гелиометеостанции, магистр черной магии, знахарь и шарлатан.
— Межколхозная — это что же, эпитет? — уточнила Анна Аркадьевна, пропустив мимо ушей все остальное.
— Анна Аркадьевна, душечка, позвольте вашу ручку! Не даст ведь покрасоваться титулами старому черту, этакая проказница! Фая, заткни ушки! Не запирайте, Анна Аркадьевна, окошко на ночь, не трудитесь — проникну. Хотя бы золотым дождем. Преаппетитнейшая женщина, ты не находишь, Петр Петрович? И где я был раньше, куда глядел?! Фая, разоткни. Вы человек ученый, Анна Аркадьевна, пишете об академической науке, и для вас наша убогая станция, конечно, не более, чем колхозная метеогадалка. Я же и есть не что иное, как гадалка, но не на кофейной гуще, а на пятнушках Светила нашего. Можно сказать, старый пятновыводитель. В том единственном смысле, что из пятен вывожу прогнозы, иногда людям пользу приносящие. Но в глазах особ высокоученых и сам пятно. Так сказать, на светлом лике отечественной науки...
Кажется, остановить его и впрямь было невозможно. Женька обалдело разинул рот. Гриша-Миша поглядывал на П. П. из угла, словно спрашивая: неужто записывать этот кошмарный треп? Анна Аркадьевна деликатно улыбалась. Груня, сложив руки на груди, взирала на своего шефа ласково и снисходительно. Лишь Фая, предельно собранная, ни разу не улыбнувшись, остановила мужа:
— Межколхозная, Анна Аркадьевна, — очень точное определение. Официально мы существуем на правах лаборатории от НИИ сельского хозяйства Сибири. Но по сути НИИ знать нас не знает и не тратит на нас ни копейки. Живем на договорах. Трудоднями кормимся. Табуретки еще можем купить, тулупы, валенки, а уж научное оборудование — никаких фондов! Единственный выход — клянчить у академических институтов списанное. Да разве Шулаев пойдет к ним на поклон? Они всего лишь академики, а он — Громовержец! Их сотни, а он на весь мир один!
У этой Фаи был честный, притягательный взгляд. И то, что она не прятала, не маскировала невзрачности своей, обернулось привлекательностью. А разволновавшись, зарозовела — и теперь выглядела почти хорошенькой.
— Не преувеличивай, Фаечка! — опять покатил порожние бочки по булыжной мостовой Громовержец. — На Земле один. А в системе Юпитера еще один имеется. Двое нас таких в Солнечной системе. И вот — Фаина Афанасьевна, достойная моя ученица, — претендент на третье вакантное место. А это Груня, хозяюшка наша, поилица и кормилица, душа колонии.
— Уж вы скажете тоже, — засмущалась Груня.
Шулаев обхватил за плечи обеих женщин, привлек к себе, почти столкнув лицо в лицо, и Груня вспыхнула, а Фаина нахмурилась, но обе покорно замерли в этом неудобном положении.
— Как специалист, ответственно могу заявить: Светило наше двулико. И Солнышко оно — и Ярило. И животворное тепло в нем — и убийственный для всего живого ультрафиолет. Оно равно источник кормящего нас фотосинтеза и в дугу сгибающих магнитных бурь. Такова и женщина. Божественная ее видимость — и дьявольская сущность. Пьянит она — и отравляет. И любовью своей щедро одаривает, в которой и сладчайший мед — и смертельный яд. Вот за что равно поклоняюсь и ему — Солнцу, и ей — Светлейшей.
Шулаев выпустил обеих женщин и низко, как на эстраде или в цирке, поклонился публике.
И что же в нем привлекает? — пытал себя П. П. — Голос, в котором вся щедрость жизни? Юмор? Обезоруживающая наглость? Так ведь ерничество всё, маска, защитная реакция, выработанная за годы непризнания, оскорблений, обид. Внешность? Ну прямо клоунская. Маленький толстячок с румяными щечками. Хотя... Коренаст, массивен, моложав — что дубок, глубоко в землю корни пустивший. И эти уверенные жесты, львиный рык, венчик седых волос вокруг благообразной лысины. Пожалуй, это можно использовать. Высветить, оторвать от плоти, превратить в подобие нимба. Никто же не знает, как выглядел истинный Зевс-Громовержец. Может, он на Шулаева был похож, а не на Ватиканскую копию...
П. П. не жаловал трепачей и краснобаев. Тем более — актерствующих болтунов. Понимал, что за блестящими одеждами слов люди прячут не богатство — нищету чувств и мыслей, скудость собственной персоны. Не верил им, с детства заимел иммунитет. И все же этот стареющий фразер, этот пухленький толстячок прямо-таки с шаляпинскими перекатами рокочущего баса вызывал в нем симпатию. И полное, какое-то бесконтрольное доверие. В чем тут корень — П. П. не мог понять. Уж не в открытости ли, не в обезоруживающей ли беззащитности его клоунства? Да и кого он изображал? Себя самого, непризнанного и осмеянного российского ученого, левшу, каких было тысячи, самоучку-механика, соорудившего для пара потешный двигатель, нелепого прожектера-учителя из Калуги, собравшегося на Марс, к тому же глухого и подслеповатого? А коли так, коли он не только себя, традицию играл... одну из самых скверных российских традиций... какое же в этом достоинство, какая гордыня, какой огромный подспудный смысл!
Да и не играет он, наверняка не играет! Просто поворачивается к публике то одним, то другим боком. То он Громовержец, позади оставивший всех в своей науке, то Иван, упрямо делающий дело под маской дурачка. И нет нужды лицедействовать, достаточно жить в этих двух ролях, двух ипостасях единого — талантливого и честного русского ученого. Посмотрим, так ли оно на деле, — решил П. П. — Проверим, какие из нас, киношников, психологи!
В этот момент и преобразился Шулаев — словно прочел пока еще смутные мысли о нем. Резко, без переходов, сбросил все маскарадное, театральное — и перешел на будничный деловой тон, подкрутив низкие в голосе, а заодно сменил несколько выпирающее "ты" на обыденное "вы":
— А кстати, Петр Петрович, должен вас крепко огорчить. Сегодня и завтра я ваш, делайте из меня что угодно, снимайте, допрашивайте, пытайте на дыбе. Два дня и две ночи. Но послезавтра в семь тридцать утра — не поминайте лихом. Честное слово, от меня тут ничего не зависит. Отчаливаю! На конгресс в Мехико.
— Послезавтра?! — вырвалось у П. П., и, кажется, голос его сорвался. — Но я же договаривался с вашим руководством!
Шулаев развел руками.
— Мы получили вызов только третьего дня, — виновато уточнила Фаина. — В институте еще ничего не знали. Делегации готовит Москва.
П. П. поскреб макушку ногтем, и на лице его не отразилось никаких эмоций, кроме вполне понятного огорчения. Но внутри... внутри пронеслась буря.
Стоп, стоп, стоп! Руководство тут ни при чем. Речь о нем самом, о Шулаеве. Если о тебе снимают фильм и ты в этом заинтересован, имей элементарное уважение, отбей телеграмму: не могу, уезжаю. А теперь я в идиотском положении: за полтора дня еще никто не снимал двухчастевку. Так что самое достойное — повернуться и уехать. Надо уважать себя. Пусть потом согласовывает, назначает, утрясает...
Он вопросительно глянул на Анну Аркадьевну.
— А когда вы сможете уделить нам внимание? — пожалуй, мягче, чем следовало бы, поинтересовалась она.
Однако Шулаева и эта невинная фраза привела в замешательство, он растерянно заморгал, и ответила за него Фаина, видимо, тоже смекнувшая, на каком тонком волоске все повисло.
— Страшно даже сказать — только осенью. В сентябре.
Все уже было ясно. В сентябре они обязаны сдать готовый фильм Москве. И коли обстоятельства исключали плановые сроки, любой другой повернулся бы и уехал. Но как раз эта нескладица подзадорила П. П. А почему бы и нет? Не фильм, конечно, за полтора дня, но всю портретную часть. К тому же перенос сроков открывает некоторые возможности... А главное: стоит уехать — и контакт навеки утерян, а это значит, все задумки пойдут прахом.
— Ну, что скажете, Анна Аркадьевна? По идее, конечно, можно успеть. Однако, Иван Данилыч, чтобы снимать фильм о Солнце, надо иметь как минимум Солнце. А мы имеем снег.
И тут произошло третье превращение Шулаева, еще более неожиданное после сброшенной маски клоуна и этого тягостного разговора. Разом он стал выше, значительнее, весомее — будто чуть-чуть, на вершок, да воспарил над землею. Голубенькие глазки зажглись пульсирующим пламенем хладокипящей плазмы. И голос загремел естественно, без малейшего нажима, — как глас вещающего с небес. Казалось, наконец-то он стал самим собою — нормальным повседневным Громовержцем.
— Ах, снег! — язвительно грохотнул он. — Скажите лучше: "В данный момент мы имеем снег"! И учтите, молодой человек, погодой на этой планете командую я! — Он хлопнул в ладоши — звонко, точно тугой шарик лопнул. И Гриша-Миша, вот ведь чутье! — незаметно двинул в его сторону микрофон. Широким и властным жестом жреца Шулаев выбросил руку к небу. — Даю погоду! В 10-45 да улыбнется нам Светило. К 12-00 да развеет оно тучи. С 16-00 да пребудет облачность нулевой. И да завершим мы съемки главнейших эпизодов нашего фильма до завтрашнего вечера. Аминь!
Он не ерничал — он повелевал, и с какой верой в свой нелепый прогноз! Невольно П. П. окинул взглядом небосвод: из гнилого угла нескончаемой вереницей волоклись лохматые снежные беремя. И почувствовал, как по спине прокатилась волна колючих ледяных кристалликов. Холодный темный ком упруго сжался внутри, сковал руки и ноги. Так вот оно, русское язычество, о котором он мечтал! Бросающее ниц удивление пред властью человека над Солнцем! Страх смертного перед жрецом!
Многозначительно, спугнутыми глазами посмотрела на него Анна Аркадьевна — дескать, улавливаете? И наконец-то улыбнулась Фаина — тонко, мимолетно.
— Знаете, Петр Петрович, на сей раз он не болтает. Всё так и будет, минута в минуту. Если надумаете что снимать, готовьтесь.
— Не что, а кого! — ткнул себя в лоб Шулаев. — Светило по имени Солнце никуда не денется. По крайней мере в течение ближайших миллиардов лет. А вот светило по имени Иван на две недели закатится в страну ацтеков. Ловите миг удачи!
Наверное, именно этот кульбит с авантюрным прогнозом и решил исход дела. Не так уж важно, чем обернется в итоге отчаянный заговор современного ведуна, — важно, что ведун сумел произвести впечатление. Навести чары, как говорили в старину вместо заезженного нынешнего очаровать. А это П. П. ценил. Он глянул на Женьку, на Гришу-Мишу — оба едва заметно кивнули.
— Ну что ж, Иван Данилыч, если гарантируете солнышко, постараемся уложиться. Да собственно, и выбора у нас нет. В кино, говорят, любые чудеса осуществимы... А пока ребята настропаляют технику, может, покажете нам с Анной Аркадьевной свое хозяйство? Чтобы сориентироваться в вашей небесной механике...
— С величайшим, Петр Петрович! Кстати, Фаечка, как?
— Как договаривались. Чернокевич обещал.
— Так вот, братья и сестры по разуму! Чтобы уж расставить все точки, прошу учесть при планировании досуга. Завтра через час после заката мы с Фаиной Афанасьевной приглашаем вас удостоить нас великой чести отужинать за нашим скромным столом. Так сказать, прощальный прием. Будем дегустировать вино, присланное мне на пробу Президентом Французской Республики. Фаечка, предупреди Веронику. Чернокевича я проинструктирую.
3
Осмотр хозяйства станции занял не более десяти минут.
— Вот, собственно, и все мое достояние. Вотчина кудесника. Сараюшка с трубой — мастерская, кузнечно-слесарно-столярно-механическая. Чернокевич, синоптик, мастер у меня на все руки. Не знаю, что бы делал без него. Всё на своем горбу вывез... Ну, радиорубка — в квартире Чернокевичей. Метеостанция чуть ниже по склону, вы проезжали мимо.
— А телескоп? — нетерпеливо спросил П. П.
— Да вот же! Этот сарай с раздвижной крышей и есть горизонтальный солнечный телескоп. Каковой не нуждается в башне. Так сказать, во временном исполнении. Что же касается исполнения постоянного — имеется проект в виде пятигранной призмы. Красавец! И если ваш покорный слуга сумеет доказать высокому начальству, что использует солнечные пятна не для того отнюдь, чтобы чернить лик науки...
— А зачем он у вас в белое покрашен, сарай? То есть телескоп?
— Ну, это просто, Анна Аркадьевна. Чтобы не нагревался. Колебания температуры нам ни к чему. А сколько лет, извините, мы с вами знакомы?
— Думаю, лет пятнадцать. Первый раз я писала...
— Пардон-с, тринадцать. Тоже немалый срок. И впервые слышу от вас вопрос, на который легко ответить. Эта ученая дама, Петр Петрович... Вас ведь, кажется, в неофициальном общении величают П. П.? И вы не обижаетесь? Просто и гениально — П. П.! Можно и мне вас так звать? В знак доверия? А меня кличьте хоть Громовержец. Ей-богу, не оскорблюсь... Да, так эта высокоученая дама всю жизнь ошеломляет меня своими каверзными вопросами. В последнюю нашу встречу она спросила с невинным выражением... Что вы спросили, Анна Аркадьевна?
— Да ничего особенного. Я спросила: если за счет термоядерных реакций в его недрах Солнце покрывает лишь малую часть колоссального расхода энергии, то за счет чего же оно покрывает бóльшую часть расхода энергии, расточаемой в пространство?
— Нет, вы представляете, П. П., каков вопросик! И попробуйте ответить на него даме, да еще столь неотразимой! Вам бы я ответил просто: если б мы знали это, мы знали бы всё! И не сжигали бы с труднообъяснимой поспешностью леса, зеленые легкие планеты, и жизненно необходимую для синтеза пищевых продуктов будущего нефть. Но ведь даме так не ответишь, это вызовет у нее лавиноподобный обвал вопросов. И я ответил дипломатично: всю жизнь, лет с шестнадцати и по сию роковую минуту вы излучаете редкостное обаяние, испепеляющее девяносто процентов встречных мужчин. За счет каких же ресурсов вы покрываете запасы расточаемого обаяния? Да за счет загадочных внутренних процессов, милая Анна Аркадьевна! Не за счет же, извиняюсь, бифштексов и манной каши! А женщина и Светило, повторяю, — явления одного порядка. И вы не поверите, П. П., ответ ее устроил!
— Ошибаетесь, Иван Данилыч, не устроил. Но я поняла, что ваши запасы галантности поистине неисчерпаемы. И предпочла остановиться...
— Да, да, Петр Петрович, она предпочла остановиться, но лишь затем...
П. П. пожалел, что с ними нет Фаины. Но кто-то же должен управлять этим фонтаном красноречия. И он решительно бросился наперерез словесному потоку.
— Простите, Иван Данилыч. Этот скромный вид телескопа... не означает ли, что он устарел? Мы должны учитывать: фильм будет показываться за границей, в том числе среди специалистов.
Теперь они прогулочным шагом подходили к кончику языка, где громоздился сарай, и П. П. приметил, как Громовержец исподтишка заглянул под левый рукав.
— Да, телескоп старый, ему восемнадцать лет. Но дело тут вовсе не в сарае. Сарай или пятигранник — всего лишь этикетки, более или менее яркие. Дело в оснащении. Однако для наших практических целей телескоп не устарел нисколько. Просто это прибор, скажем, не первого класса. Массового пользования прибор. Тем показательнее: вот, скажут, с помощью какого бинокля творит свои чудеса этот русский Иван! Так что смело показывайте за рубежом. А вообще говоря, подлинный ученый очень удивится, если при нем начнут забивать гвозди микроскопом. И наоборот, примет как должное, ежели некто исхитрился заглянуть в микромир с помощью молотка. К сожалению, на ученых нигде не сыпятся золотые червонцы... — Они как раз подошли к двери сарая. — Вот он, наш небесный зрак. Пусть вас не пугает темнота. Лампочки есть, но с появлением Светила нужда в них отпадает. Внутренние стены, Анна Аркадьевна, выкрашены в черный для...
— Знаю, знаю! Чтоб не бликовало!
— Да, для предотвращения рассеяния луча. Мы ведь имеем дело не с Солнцем, им-то не больно полюбуешься, а с дисками. С копиями, которые должны быть схожи с оригиналом. Итак, 10-40! Даю вам Солнце, как любят писать газеты, досрочно! На пять минут, но все же... Прошу сей факт зафиксировать!
П. П. успел задрать голову. Небо вроде посветлело немного, но по-прежнему было обложено влажной серой ватой. Солнцем тут, увы, и не пахло. Ну и фанфарон! — подивился П. П.
В глаза ударил ослепительный свет, толкнул в грудь, заставил отступить. Он рефлекторно прикрыл глаза ладонью. Слепо топтавшаяся рядом Анна Аркадьевна ухватилась за его руку. Так они постояли мгновение, но никто не поспешил им на помощь. Верно, Шулаев, привычный к эффекту Солнца в темноте, проследовал вперед, даже не подумавши о них. И словно провалился.
Но как же так? Откуда Солнце? Если всего несколько минут назад шел снег? Или, пока они болтали, хмарь разогнало? А старый плут зубы им заговаривал? Однако ведь только что, у порога... Выходит, ждал момента. Да, и на часы косился! Подтасовал, подтасовал, шарлатан! Чтобы их появление возле телескопа совпало с первыми проблесками Солнца. Что ж, эффект, достойный Громовержца!
П. П. отнял руку от лица. Темнота не рассеялась, глаза все еще резало, но уже можно было смотреть. И видеть. Правда, пока лишь слепящий горизонтальный столб света — густой, почти вещной плотности. Столб этот тек, как струя расплавленного металла. И туго пульсировал, вибрировал от напряжения, почти звенел. Над нагромождением черных силуэтов труб и цилиндров виднелось в прорезь крыши линялое небо. С другой стороны столб упирался в яростно полыхающее на стене Солнце. А поодаль виднелись еще два Солнца, поменьше. Вероятно, это и были диски.
П. П. вытянул руку и сделал наугад несколько осторожных шагов к Солнцу... к настоящему Солнцу... или это тоже был диск? Огромный, более метра в диаметре, дышащий, жаркий, заметно выпуклый — но все же диск на белом экране?
В тот же миг на фоне Солнца появилось сосредоточенное лицо девушки в короне пылающих огненных волос. Нет, не пряди — жгуты их хаотически разметались в стороны, обрамляя это странно белое лицо с глубокими расплавленными глазами, просвеченными насквозь, до сферического, никогда не видимого их дна. Девушка будничным жестом внесла в круг света линейку и отмерила что-то, поставив жирную точку карандашом. Точку на Солнце!
Завороженный этим зрелищем — вот так и только так надо открывать фильм! — очарованный противоречием между едва ли не суеверным преклонением перед этим буйным, завораживающим светом — и будничной работой словно из ничего возникшей девушки (хотя — какой девушки? где она? один лишь солнцеподобный лик!), он промедлил заявить о своем появлении, и обрамленное огненной короной лицо исчезло. Тогда он сказал громко:
— Здравствуйте!
— Здравствуйте! — рассмеялась чему-то все еще невидимая в темноте девушка. Голос был низкий, чуть гортанный. — Здравствуйте, здравствуйте! Куда же вы, ноги поломаете! Анна Аркадьевна, сюда! Да не бойтесь, это же обыкновенный солнечный лучик!
И все-таки П. П. почему-то нагнулся и прошел под лучом. Как в кинозале, чтобы не заслонять экран. Девушка смеялась. Теперь он видел не только ее лицо, но и руки, и ряд пуговиц на шубейке.
— Давайте знакомиться, — сказала она серьезно. — Югатова.
— Торбин. — Пальцы были тоненькие, холодные. Только сейчас заметил П. П., что изо рта клубится парок. — Так здесь что же, не отапливается?
Смех ее звякнул горсткой медяков, брошенных на стекло.
— Вó забота о людях! А Иван Данилыч даже на термос вето наложил. Нет, здесь по технологии не положено тепла. Никакого, в том числе душевного. Только спецодежда: унты, полушубок, тулуп, рукавицы.
— А как же зимой?
— Точно так же. Греемся энтузиазмом.
— Чаще бегаете обогреваться? — догадался П. П.
— Ну, от Солнца не убежишь. Пока оно на небе, и мы на посту. От восхода до заката.
— Кошмар! — подала голос Анна Аркадьевна. — Наверное, болеете часто?
— Представьте, никогда. Иной раз размечтаешься: вот бы разболеться к черту, хоть руки-ноги отогреть. Никакая зараза не берет! Вирус дохнет на такой стуже. А бактерии... Узнают, что на Карагол едешь, — как одна дома остаются. В мире животных дураков нема.
— Ну, все-таки профессия у вас романтическая. Нечто вроде ОТК при Солнце, — завернул П. П.
— ОТК? — не поняла она. — Ах, это с линейкой-то? Пустяки, отметила пятнышко. Вы, верно, слышали, что на Солнце тоже бывают пятна? Утешительное явление. Терпимее относишься к людям. Вот, пожалуйста, полюбуйтесь! — Она прикрыла жирную точку на диске листом белой бумаги, и пятно стало видно в натуре. Не круглое, нет, скорее что-то вроде скорчившегося на боку муравьишки. — А какие пятна бывают в периоды активности! Невооруженным глазом видно. Глянешь через фильтр — явная воронка. А выбросы — жуть! Жалко, тогда не приехали, а сейчас и похвастать нечем. Козявки! Но самое потрясающее зрелище...
— Ау! Ау! — обрушился с потолка громоподобный бас Шулаева. Отражаясь от пола, от стен, заполнил собою сарай-телескоп, и в солнечном столбе вихрем закружили мельчайшие пылинки. — Где вы заблудились, П. П.? Ах, вон он где! Отрывает от работы лучшие мои кадры! Познакомились? Ну как, оценил, Петр Петрович? Учти: от Каменного Пояса, то бишь Урала, аж до Пояса Астероидов — милейшее существо. Кстати, заглянем в журнал наблюдений. Здесь все зафиксировано. В том числе и то, что Шулаев слов на ветер не бросает. Ага, вот — Светило попало в наши сети в 10-40. Каков прогноз! Однако, учитывая дефицит времени...
Он уводил П. П. куда-то в темноту, буксируя его за рукав кожана. За другую руку уцепилась Анна Аркадьевна. И все же, запнувшись за что-то, П. П. исхитрился обернуться. На фоне диска все еще маячило лицо девушки в короне огненных волос. И взгляд ее, янтарно расплавленный, был устремлен им вслед.
Они шли каким-то темным лабиринтом из помещения в помещение, а луч благодаря системе зеркал и специальных бойниц в стенах следовал за ними, и всюду встречал их диск, все меньше размером, точно усыхал на глазах, но на каждом чуть левее центра шевелился скорчившийся муравей.
— Вот это пятнышко, клоп, извиняюсь, на пречистом лике. Попробуйте, П. П., соотнести его с Землей. Каких оно размеров? С Москву? С Африку? — остановился у одного из дисков Шулаев.
— Пожалуй, больше Москвы, — вслух соображал П. П., сам дивясь, что для него так важно угадать: все-таки соотношение есть гармония. — Но, конечно, меньше Африки. Пожалуй, с Аральское море. Попал?
— Пальцем в небо! — необидно хохотнул Шулаев. — И напрасно старались — воображению сие неподвластно. В это пятно, а по сути, в клокочущую воронку вздыбленной магнитными возмущениями плазмы, может целиком ухнуть наша зеленая планета. — Он сделал эффектную паузу. — А вот, обратите внимание, крохотный язычок на срезе диска. Собственно, вся поверхность Светила состоит из таких факелов. И тоже способен разом слизнуть нашу гордую Землю. К счастью, видит око, да зуб неймет. Далековато.
— Протуберанец? — понимающе уточнил П. П.
— Ну, протуберанец — нечто несравнимо более грандиозное. Факел — рядовое состояние Солнца, а протуберанец — праздничный фейерверк. Особенно потрясает оторвавшийся протуберанец. Огненный язычище, иной не меньше солнечного диаметра, сломя голову несущийся прямо на тебя. Но факелы, протуберанцы, корона — это все, можно сказать, лишь косметика. А суть — вот она...
— Если протуберанцы — косметика, то пятна — веснушки? — с женской непосредственностью предложила сравнение Анна Аркадьевна.
На этот раз Шулаев не принял ее "развлекательного" тона.
– Далеко не веснушки! Чтобы понять это, давайте представим, что же такое Солнце. Пожалуй, самое наглядное — океан. Океан кипящей плазмы. Которая сама, благодаря мощным силам гравитации, формирует из себя гигантской массы шар — в триста тысяч раз больше Земли. Заметьте: не в триста, а в триста тысяч! Температура и давление внутри этой сумасшедше вращающейся топки таковы, что мы, земляне, не в состоянии их даже вообразить. А впрочем, лучше всех сказал о Солнце отец российской науки Михайло Васильевич Ломоносов:
Горящий вечно океан.
Там огненны валы стремятся
И не находят берегов;
Там вихри пламени крутятся,
Борющись множество веков;
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.
Такова внешняя картина. Нас же, ученых, интересует суть. Подобно тому, как сыпь при кори любопытна для врача не сама по себе, так и пятна для нас далеко не веснушки, Анна Аркадьевна, — а симптом, показатель невидимых внутренних процессов.
— Прошу прощения за неудачную аналогию.
— Прощаю, и с превеликим удовольствием! Так вот, о сути. Солнце звезда спокойная и, так сказать, никогда не бунтует целиком. Но отдельные области время от времени дают о себе знать. Пятна как раз и сигнализируют об активизации определенного участка фотосферы. И это, пожалуй, единственная гримаса, позволяющая судить о настроении Светила. Поэтому-то мы и работаем с пятнами. Они относительно управляемы, поддаются прогнозированию. Но в какой-то момент в районе появления серии пятен — и как следствие их появления! — уже выше, в хромосфере, разыгрывается малопонятная пока драма, именуемая вспышкой, — и в пространство выбрасывается гигантский невидимый протуберанец жестких излучений. В ней-то и все дело. Вспышка — самое грандиозное явление, какое кому-либо приходилось наблюдать внутри Солнечной системы. Представьте — разом взорвался миллион водородных бомб! Если вспышка в районе нулевого меридиана, — уже через двадцать минут ураганный порыв солнечного ветра достигнет Земли. И сделает свое дело. Разумеется, черное. И тем более опасное, что ветер этот невидим. Как гнев Божий. Раньше говорили: "Все мы ходим под Богом". Не оспариваю, но уточняю: "Имя коему — Солнце". В сущности, мы дети Солнца, мы живем в его короне, на периферии короны. И все, что происходит с планетой нашей, с континентами, горами, деревьями и с нами самими, — зависит от Солнца. И начинается с такого вот пятнышка.
— А не слишком ли? — усомнился П. П. Он уже читал о работах Чижевского и был знаком с точкой зрения его многочисленных оппонентов — следовало сразу же уточнить, какой позиции придерживается Шулаев.
— Не слишком! — отрезал Иван Данилыч. — Хотя, честно говоря, и не прямо. Сказано же: "Пути Господни неисповедимы". Так вот, пути преобразования солнечных влияний в явления геологические, атмосферные, биологические, психологические и в конечном счете социальные — да, да, социальные, потому что все, что касаемо человека, социально! — еще более неисповедимы. Лизнет тебя такой невидимый протуберанец... — Шулаев как-то многозначительно, невменяемо и гневно, точно в экстазе, коснулся щепотью диска, где все еще корчился крохотный муравей, — и вдруг жестом жреца простер длань в сторону П. П. и ткнул пальцем в лоб. — ...коснется чела, как перст указующий, — и пошел куролесить, таких дров наломаешь — самому себя не узнать!..
Странно, Шулаев дышал тяжко, словно и впрямь свершил титаническую непосильную для человека работу, перенеся нечто с Солнца на лоб простого смертного П. П.Торбина. И опять почувствовал П. П., как прокатилась по спине волна ледяных кристалликов. И опять