Бесконечная история
«Выходит что прав Льюис Кэрролл: Страна может быть своей собственной картой, поскольку карта- это та же вещь в своем противоположном определении, а вещь не стоит принимать за саму себя».
Славой Жижек «Кукла и карлик»
1.
Три полицейских машины (двое охранников, преступник, врач, прокурор, и люди с лопатами) кружат в анатолийской ночи в поисках жертвы. Двигаясь с утомительной монотонностью, машины то глохнут, то останавливаются. Убийца не помнит, где спрятано тело и его гонят смотреть на очередные дерево и фонтан. Временами усталость достигает предела. Измотанные бесплодными ожиданиями люди взрываются. Ночь, как и история, кажется бесконечной и длится в обыденных разговорах о запахе йогурта (нынешний не тот, что делали раньше), о простатите у полицейского прокурора, о километрах пройденного пути и точной территориальной границе – принадлежит ли область, где спрятано тело юрисдикции прокурора или проходит по ведомству соседней провинции.
На рассвете находят тело мужчины, и градус интереса к убийству стремительно падает. О причинах не скажут ни слова. Возможно, в силу усталости от однообразных и нескончаемых поисков, а может, по причине ужасающей тривиальности преступления. Вендеттам уже не удивляются в этих краях.
В отличие от предыдущих джейлановских лент (с их с тяготением к камерности и строгостью фабул) сюжет «Анатолии» складывается словно по ходу движения, захватывая в свою орбиту персонажей второстепенных (вроде главы одной из провинций, к которой заглянут на импровизированный пикник, чтобы услышать о мелочных бедах, тривиальных политических маскарадах) и вторя извилистой траектории автомобиля, утомительно кружащего от вершине к вершине.
Впрочем, обманчивая случайность сюжетных линий не связана с «атмосферностью», не несет в себе чисто формальных и потому необязательных тем. Напротив, как у любых больших режиссеров, здесь каждая скрипка ведет свою партию, каждое яблоко падает в свой ручей. Слов ровно столько, сколько их нужно на сантиметр пути, каждая реплика – неизбежно о «смысле жизни».
Пожилой полицейский то и дело взрывается фразой «не понимаю, как можно убить человека», упоминает о сыне, который неизлечимо болен, но «видимо так захотел Аллах». Прокурор рассказывает врачу историю женщины, жены друга (а на самом деле его), ушедшей из жизни в тот самый день, который себе предсказала, и эта история становится камертоном, на который «настраиваются» как бы случайные, не имеющие очевидной связи коллизии и бесконечные разговоры о том, правит ли нами божественный промысел, или мы сами прокладываем маршруты судьбы.
Теперь камера все чаще останавливается на лице полицейского доктора, интеллигентного скептика, и видимо, атеиста. Движимый чисто медицинской рациональностью, он расспрашивает прокурора о женщине, о том, было ли вскрытие, и как именно складывались отношения супругов. Прокурор мягко, но решительно защищает непостижимость истории, проговариваясь, впрочем, о пустячных и необязательных адюльтерах, «которые случаются у любого». Таким образом, заключает доктор, причиной могло быть самоубийство. Женщина ревновала и убила себя, чтобы причинить боль близкому человеку.
Очевидность подобной развязки, кажется, удовлетворяет обоих, но не рассказ с его ускользанием от любого консенсуса, его неторопливым движением с вечно отклоняющейся перспективой.
Фильм, устроенный наподобие фуги (бесконечные вариации одних и тех же тем и мотивов), оказывается историей о поисках собственных оснований. При этом формальное отклонение от жанра (детектив, вестерн, роад-муви; документальное, снятое почти в реальном времени уайзмановское кино, перетекающее в меланхолический и бесконечно абстрактный джейлановский fiction), здесь становится отклонением содержательным.
У Джейлана все держится на словах - смыслы настаивают на собственной временности, то и дело, меняя отношения к людям и обстоятельствам. Неслучайно каждая ситуация повторяется дважды. Полицейских впадает в истерику, увидев тело, связанное тугими веревками (как можно так обойтись с человеком?) и буквально через минуту заталкивает жертву в машину, сложив пополам – багажник слишком мал для убитого. На вскрытии врач обнаружит землю в легких мужчины (значит, его закопали живьем!), но замалчивает об этом, не внося подробности в протокол. И здесь история достигает своей кульминации.
Нежелание доктора фиксировать факты (в силу отказа от бессмысленной тавтологии обстоятельств, еще одной спички, брошенной в костер межэтнических отношений?) навязывает рассказу иную концовку. Замалчивая детали он узаконивает странную кривизну судеб убитого и убийцы, пишет наименее тривиальный и –оттого - более человечный финал.
Можно сказать, что врач намеренно повторяет жест прокурора (не пожелавшего делать вскрытие жены «молодой и необыкновенно красивой») – ведь у каждой истории должна быть свое слепое пятно, своя, тайна, неподвластная «ни знанию, ни молитве».
Впрочем, не менее справедливо и то, что судьба у Джейлана творится самим человеком, а слова (в том числе и несказанные) обладают эффектом освобождения.
Неслучайно, чем ближе мы подходим к истории «Анатолии», тем более замысловатыми становятся отношения – сын убитого оказывается сыном убийцы, который умоляет полицейского позаботиться о будущем мальчика. Полицейский – еще недавно в порыве отчаяния избивавший преступника - серьезно раздумывает над тем, как выполнить обещание, зачем-то данное в сентиментальном порыве.
2.
В интервью Джейлан признавался, что вдохновлялся Чеховым, работая над сценарием. И действительно, в одном из эпизодов картины доктор вполне по–чеховски сетует на апатию, (нет желания заводить детей, жениться, уезжать из провинции), и получает тонкий (и неожиданно книжный) совет от случайного человека: «Представьте, что ваша жизнь может перемениться сегодня, начавшись как все истории, словами «Однажды в Анатолии».
Этот зачин - не простой флирт с рассказом, или – шире - с самим языком, где разыгрываются всевозможные смыслы и истины. Речь идет не о том, чтобы отдаться на милость идее о превосходстве языка над реальностью, об избитых трюизмах первичности первого и призрачности (вплоть до полного исчезновения) второго. Напротив – у Джейлана именно речь возвращает к вещам, как если бы те обладали способностью говорить от себя. В картине различие проходит не между словом и вещью. Здесь слово становиться телом, а рассказ - тем, что буквально преображает реальность. (Поэтому так велика роль языка, сообщающего неуловимому, растворенному во времени событию эпическую сгущенность).
Неслучайно из безучастного зрителя, заброшенного в чужую историю, доктор становится главным ее персонажем. Подобно чеховскому инженеру Асорину («Жена»), пережившему катарсис от того, как его здравые и взвешенные суждения разбиваются о живую реальность (1) , врач неожиданно понимает, что опустошенность происходит от чрезмерной прямолинейности взгляда («мир не предлагает сюрпризов: он понятен, скучен и предсказуем»); и это преображение Джейлан зафиксирует с невероятной кинематографической утонченностью.
Перед уходом на вскрытие нам покажут героя, склонившегося над старыми фотографиями. На одной он позирует с женщиной (невестой, женой?), на другой - в компании беспечных студентов (возможно, друзей с медицинского факультета), на последней - мальчиком, застывшим у моря в позе нетерпеливого ожидания и трогательной детской решительности, о которой нам сообщает зажатая в кулачок рука.
На этом последнем снимке камера задержится дольше обычного. Наверное оттого, что в детстве слова еще не потеряли очарования конкретности, там еще сильна иллюзия фразы (этого инициирующего «Однажды в …», после которого все финалы теряют свойство необратимости) (2). Неслучайно в следующем кадре доктор допишет чужую историю и путешествие, в которое отправлялись в поисках истины, станет путешествием по ее производству (3).
Можно сказать и так – у Джейлана ищут труп, как искали бы Бога, а, находя, оставляют совсем без внимания, переписывая события с учетом сложившихся обстоятельств. Здесь следуют извилистой траектории, стараясь не упустить из виду поступок или деталь, и не дают ответов не из пустого релятивизма (все смыслы равны), но из понимания осмысленной кривизны судьбы, которая потребовала бы массу ответов по каждому конкретному поводу.
В этой медлительной и прекрасной картине, где камера льнет к жизни столь близко, что требуется три часа экранного времени, приходят к единственной невозможности – невозможности прямого ответа.
И поэтому мальчик, бегущий за матерью по краю холма, сделает крюк и вернется, чтобы дать пас стайке детей, гоняющей мяч. Сын убитого и убийцы, курд или турок неизвестной национальности, сам не зная того, поставит финальную точку в этой -по сути - бесконечной истории.
1. «[…]пока я только слушал и глядел на него, он, как человек, был для меня совершенно ясен, но как только я начинал подводить к нему свои мерки, то при всей своей откровенности и простоте он становился необыкновенно сложной, запутанной и непонятной натурой». А.П. Чехов. Жена.
2.Прокурор тоже знает об этом абстрактном наречии взрослых. Он то и дело заигрывает с бюрократической интонацией, и, диктуя следственный протокол, бросает фразу о «потерпевшем с внешностью Кларка Гейбла».
3.Один из самых красивых примеров такого "освобождения" через слово мы видим в «Шультесе» Б. Бакурадзе. Придумав сценарий, предшествующий амнезии, герой воплощает его, и, тем самым, узаконивает несомненность своего присутствия в жизни.
https://adakeller.livejournal.com/48595.html