Вечный-Апрель (Иосиф_Бродский) все записи автора
Это, конечно же, во-первых, почти все стихи, посвящённые ленинградской художнице Марине Басмановой. Его чудная любовная лирика. Познакомились они 2 января 1962 года в гостях у композитора Бориса Тищенко. Первые стихи, посвященные своей любимой – написаны 2 февраля 1962 года – “Я обнял эти плечи и взглянул...”, дальше уже шло по нарастающей. И в жизни, и в чувствах, и в его поэзии:
Два глаза источают крик.
Лишь веки, издавая шорох,
во мраке защищают их
собою наподобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья?
Роман об их жизни, любви и разлуках я думаю, еще будет написан. Многое, если не всё, двадцать семь лет определялось именно этой безумной любовью. По касательной были и тюремные камеры, и пересылки, и шумные фельетоны, гораздо важнее разлука с милой, или же редкие моменты счастья.
Но как-то глуховато, свысока,
тебя, ты слышишь, каждая строка
благодарит за то, что не погибла,
за то, что сны, обстав тебя стеной,
теперь бушуют за моей спиной
и поглощают конницу Египта.
Но вот настал 1972 год, перед отъездом из России поэт последний раз встречается со своей любимой, и уже навсегда. Казалось бы – всё кончено. Здравствуй новая жизнь! Поэт переменил империю, живет на другом берегу океана, иные друзья, иные женщины. И вновь, вплоть до 1989 года находим лирические стихи, посвященные Марине. В целом – более тридцати посвящений, а сколько стихов и без посвящений пронизаны темой его любви? Иные его ревнивые друзья полагают, что эти посвящения случайны и необязательны, посвящены одной, а говорят о другой, что посвящения Басмановой – это пустой повод, и так далее. Полноте, ревнивцы. Вчитайтесь в тексты. Те же “бухгалтерские” перечисления предметов, коллекция необязательных впечатлений, так раздражающие и Наума Коржавина, и Эдуарда Лимонова, и даже Анатолия Наймана, как по волшебству преображаются, когда они подчинены всепоглощающей любви.
Вот, к примеру, уже идет 1982 год, минуло десять лет американской жизни. Поэт сидит у камина, весело горит огонь, и вдруг...
Зимний вечер. Дрова
охваченные огнем –
как женская голова
ветреным ясным днем.
<...>
пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя ещё одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов –
раскалённость щипцов!
Ау, ревнивые “ахматовские сироты”, вычеркивающие из памяти литературы все упоминания об этой большой любви, разве не конкретно адресованы Марине Басмановой эти стихи? Пожалуй, один Евгений Рейн ведёт себя порядочно и честно, не передергивая живую историю литературы. Все остальные питерские стихотворные неудачники, заслонённые в русской культуре яркой фигурой Бродского, снедаемые завистью к его Нобелевской премии, в своих нынешних многотомных мемуарах заполоняют пространство вокруг Иосифа Бродского самими собой, присасываются к его памяти, как пиявки. Они-то и создают переделанный, измененный на свой либерально-местечковый размер облик поэта Бродского, якобы далекого и от России, и от её истории, якобы мученика и страдальца от российского государства. А Иосифа Бродского мучили совсем не допросы или отрицательные отзывы из советских литературных журналов (хотя, естественно, радости от них было мало...), а:
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя – зола,
тусклые уголья...
С прямо-таки цветаевской неистовостью Иосиф Бродский загоняет в свои строфы никак не затихающую и незатухающую страсть. Боюсь, что и отказ от возвращения в Петербург, отказ даже от простого приезда на родину отнюдь не связан ни с политикой властей, ни с отношением к русской литературе, или к самому любимому городу. Не имея ни малейшей надежды, он боялся приехать на места, где был хоть изредка счастлив и любим. И ешё он не хотел приезжать в город, где уже не было его родителей. Вот те две причины, которые отчетливо вижу я. И абсолютно неправ Александр Солженицын, когда писал: “А в годы, когда все пути были открыты и ленинградские почитатели ждали его: “Зачем возвращаться в Россию, если я могу вернуться в Анн Арбор?” Как мы знаем, Бродский не возвратился даже и на побывку, и тем отчётливо выразился”. Нет, не вижу я в этом упорном нежелании приезда в Петербург отношения к России. Впрочем, со временем, думаю, и приехал бы поэт, тут уже ранняя смерть не дала. Александр Солженицын тоже ведь поначалу не спешил возвращаться, уже все его эмигрантские друзья и враги перебывали, от Войновича до Максимова, уже вернулись и Кублановский, и Лимонов, и Михаил Назаров, и Юрий Мамлеев, прежде чем писатель двинулся в путь. Уверен, дозрел бы до приезда или переезда и Иосиф Бродский, только по другим мотивам, чем Александр Солженицын, хотя бы для восполнения языковой русской памяти, которой стало не хватать в последние годы. И уже защищенный от незаживающей раны любви своей новой семьей: итальянкой с русскими корнями Марией и маленькой дочуркой Анной. (Кстати, и жена Мария и дочь Анна тоже как-то проходят вне зоны бродсковедения, их почти нет в многочисленных воспоминаниях “ахматовских сирот”. Не слышно, по крайней мере в России, и их самих.) А ведь, думаю я, решение-то окончательное о месте захоронения принимала итальянка Мария, и не было ли кроме всего остального, кроме преклонения поэта перед Венецией, еще и чисто женского нежелания отдать, вернуть сгоревший прах поэта в город к его возлюбленной? По женски-то она была бы права?! Не ей же посвящались стихи:
Я бы заячьи уши пришил к лицу,
наглотался б в лесах за тебя свинцу,
но и в черном пруду из дурных коряг
я бы всплыл пред тобой, как не смог “Варяг”.
Но, видать, не судьба, и года не те...
Нет, с дерном заподлицо не получилось, осталось найти укрывище среди изгнанников на венецианском кладбище Сан-Микеле, да и там строгие и суровые ревнители всех религий не дали ему места ни на еврейском кладбище, ни на католическом, лишь за чертой, на более доступном протестантском участке, там, где хоронят самоубийц и актеров, больших грешников с поломанной судьбой.
И всё же остается только поражаться деталировке его любовных стихов, посвящённых Марине Басмановой, ничего абстрактного, никаких туманных Лаур или блоковских незнакомок, конкретно одна деталь дополняет или развивает, уточняет другую. Если на то пошло – это опись чувственного фетишизма. Иосиф Бродский уже забывает всё свое раннее русское прошлое, уходит в мир английской культуры, уже не находит иной раз удачного синонима на русском языке, явно оскудевает словарный русский запас, или дополняется мусорным эмигрантским суржиком, но мир его любви всё так же заселен конкретикой, пусть уже и полусгоревшей страсти.
Первые стихи из басмановского цикла – 1962 год, последние – 1989 год. А вскоре, 1 сентября 1990 года уже и свадьба в Швеции на доброй и верной Марии Содзани, а 9 июня 1993 года родилась маленькая Анна Мария Александра, и уже стихи о былой любви, которые, может быть, попрежнему пишутся, но уже шифруются, из уважения к молодой супруге и маленькой дочурке публикуются без явных посвящений? Эта страстная любовь, может быть, изломала всю жизнь Иосифа Бродского, может быть, он и уехал из Питера (не так уж насильно его и гнали, отказывались же иные от навязываемых КГБ израильских виз, и ничего, творили дальше), дав согласие чекистам на израильскую визу, прежде всего желая оказаться подальше от колдовского омута любви, надеясь в американской глухомани излечиться от него, но омут памяти до конца его дней рождал все новые волшебные строки:
Теперь тебя видят в церквях в провинции
и в метрополии
на панихидах по общим друзьям,
идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете
есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно: с твоим голосом, телом,
именем
ничего уже больше не связано.
Никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь человеку нужна, как минимум,
ещё одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где ещё, кроме разве что
фотографии,
ты пребудешь всегда без морщин, молода,
весела, глумлива?
Ибо время, столкнувшись с памятью,
узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
Может быть, двадцать семь или более лет трагической любви Иосифа Бродского и испортили его характер, его судьбу больше, чем все судебные и ссыльные перипетии, может быть, они и создали впечатление затянувшейся жизни больше, чем все инфаркты и операции на сердце, но этот затянувшийся любовный роман способствовал созданию целого ряда поэтических шедевров. А начиналось всё когда-то в веселые молодые годы, когда поэт был уверен и в себе, и в будущем счастье, и в праве на пророчества:
А если ты улыбку ждёшь – постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
Иосиф Бродский не был большим любителем составлять свои книжки. Максимум, – это было редактирование и изымание из присланной от издателя рукописи его стихов тех, что ему кажутся слабыми и ненужными. “Книжку куда интереснее читать, чем составлять” – считал поэт, – “Было время, когда я думал, что уж не составлю в своей жизни ни одной книжки... Просто не доживу. Поскольку, чем старше становишься – тем труднее этим заниматься. Но один сборничек я все же составил... Это сборник стихов за двадцать лет с одним, более или менее, адресатом. И до известной степени это главное дело моей жизни. Когда я об этом думал, то решил так: даже самые лучшие руки этого касаться не должны, так что лучше уж это сделаю я сам...”. Вот и читайте истинные любители русской поэзии этот сборник “Новые стансы к Августе”, к которому нет претензий ни у Александра Солженицына, ни у Наума Коржавина, двух самых яростных и доказательных ниспровергателей обширного творчества Иосифа Бродского.