-Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Венец_Творения

 -Интересы

 -Сообщества

Читатель сообществ (Всего в списке: 1) ButchFemme

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 30.08.2006
Записей:
Комментариев:
Написано: 899


"Снег для Марины"

Среда, 04 Октября 2006 г. 22:43 + в цитатник
Виенто все записи автора . . .

Осень... Я сижу в баре и смотрю, как сыплется в окнах мелкий осенний дождь.
Вот и ещё одна осень, печально думаю я, помешивая коктейль длинной пластмассовой трубочкой, моя двадцатая осень. Барменша Жанна улыбается мне из-за стойки. Мы давно знакомы, и она улыбается мне, а потом её лицо опять становится скучным. Осень, думаю я, прислушиваясь сквозь музыку к шуму дождя, но его не слышно, только видно, как падают на стёкла его холодные капли. Я думаю о том, что скоро настанет зима, и тогда в баре станет уютней и можно будет смотреть, как падает за окнами снег.
Но сейчас осень. Я сижу, покуривая, поглядывая то на Жанну, то на посетителей. Они всегда одинаковы, посетители, каждый день приходящие в этот бар, и Жанна тоже всегда одинакова. В баре играет музыка, и музыка, которая здесь играет, тоже всегда одинакова, но она нравится мне, потому что она грустная.
Красивый мальчик встаёт из-за столика и идёт к Жанне. Не глядя на Жанну, он покупает пачку сигарет и возвращается на место. Он такой же грустный, как музыка. И такой же красивый. Я смотрю на мальчика. Скорее всего, это самый обычный мальчик, даже не взирая на его грустные глаза. Слишком грустные. Слишком грустные для такого красивого мальчика. Впрочем, думаю я, мало ли по каким причинам становятся грустными чужие глаза?
Я пью коктейль. Коктейль тёмно-красный, если его поднять на уровень глаз и посмотреть сквозь стекло, он становится чёрным, — чёрное, плавающее в красном. Я достаю сигарету и закуриваю. Красивый мальчик сидит за своим столиком и, прикрыв глаза, слушает музыку. Я верчу в руке бокал с коктейлем, густая влага накатывает на стекло. Мне скучно. В сущности, мне уже давно следовало бы отсюда уйти. Я допиваю коктейль и встаю. Я беру со столика зажигалку и иду к выходу. Мальчик встаёт из-за столика. В его руках недопитый коктейль и пачка сигарет, его глаза растерянно смотрят мне вслед.
Я останавливаюсь.

— ...Ничего не получится, — сказал мальчик и посмотрел на меня красивыми, грустными глазами. Он приподнялся надо мной, открыв моим глазам довольно печальную картину. Вот тебе раз, подумала я, вот тебе и грустные глаза. Я обняла его и погладила по голове.
— О, мой бедный, — сказала я мальчику.
Я не знала, как его зовут, хотя, возможно, он сказал мне, но я не помнила.
— Тогда давай полежим рядом, — сказала я.
Он лёг, и теперь мы лежали рядом, обнявшись, бессмысленно обмениваясь теплом наших тел. Мысль о том, что ничего не будет, почему-то успокаивала. Я никогда не любила осень, а сейчас была осень, и мальчик, лежащий рядом со мной, был частью этой осени, которую я не любила. Впрочем, мальчик был хорошим.
— Тебе нравится осень? — спросила я мальчика.
— Не знаю, — сказал он. — Наверное, нравится.
У него были красивые глаза и стройное тело. А ещё у него был внутренний мир и воспоминания детства, а на стуле висела его одежда и лежали часы с крупным металлическим браслетом. Я лежала, прикрыв одеялом грудь, и смотрела на браслет. Если бы сейчас было солнце, подумала я, от браслета бежали бы солнечные блики. Если бы сейчас была любовь, то, возможно, от мальчика тоже бежали бы сейчас солнечные блики. Но любви не было.
Я подношу сигарету к губам, неторопливо затягиваюсь, а потом неторопливо выдыхаю дым. Откуда-то из окна донеслась тихая музыка, низкий женский голос что-то пропел, а потом смолк. В сущности, мне было жаль мальчика. Он был милый, и его тело было мертво.
— Ты милый, — сказала я мальчику. Он улыбнулся.
Я подумала, что через час станет совсем темно, потому что осень и темнеет рано, а потом наступит ночь, и всю ночь я буду лежать, обнявшись с мальчиком, и мне будет тепло и уютно. Я наклонилась и провела рукой по его щеке. Она была тёплой и мягкой. Как трава, почему-то подумала я, как трава, по которой хочется идти босиком.
Мальчик закрыл глаза. Где-то снова включили музыку. Низкий женский голос что-то снова пропел, и то, что он пропел, было снова грустным. Я поцеловала мальчика в тёплую щёку. Его лицо с закрытыми глазами дрогнуло и повернулось в сторону моих губ. Не так уж ты и мёртв, подумала я, впрочем, это не моё дело.
Мальчик взял руками мою голову и осторожно положил её себе на грудь. Наверное, в детстве у него был какой-нибудь плюшевый медведь или заяц, и у него был пластмассовый нос и прошитый красной ниточкой рот, и, засыпая, он клал его себе на грудь мохнатой плюшевой шкуркой, подумала я, удобно устроившись на груди мальчика, и он называл его своим другом. Я улыбнулась. Приятно было лежать вот так, на чьей-то груди, закрыв глаза и придумывая себе чужие воспоминания детства.
Я прижалась ухом к лежащей под моей головой груди: где-то внутри, под рёбрами, билось, качая кровь, чужое сердце. Как странно, подумала я, что я могу целовать эти губы и лежать на этой груди, но я никогда не увижу это сердце, я могу только слышать его, и оно тоже никогда меня не увидит. Я прислушалась. В течение минуты было слышно только, как оно стучит, глухо толкаясь где-то внутри, а потом послышалось что-то ещё. Я замерла. Кровь? Нет. Я затаила дыхание. Ветер. В его крови гудел ветер, — и ветер был подвижен и пуст, — в нём не было влаги, потому что у него не было земли. Если у него будет земля, подумала я, он изменится. Я подняла голову и посмотрела на мальчика.
— Что? — спросил он.
Конечно, это не моё дело, подумала я, задумчиво глядя на мальчика, но мальчика всё равно было жаль. И того плюшевого мишку тоже, которого он клал себе на грудь, когда был маленьким. Впрочем, возможно, это всё-таки был заяц, но почему-то мне хотелось, чтобы это был мишка, которого он любил, когда был маленький, и когда он просыпался, он всегда искал его в своей постельке и улыбался ему, находя. Я покачала головой: никаких зайцев.
— Что? — снова спросил мальчик.
— Закрой глаза, — сказала я мальчику.
Он хотел что-то сказать, но я улыбнулась, и он закрыл глаза. В конце концов, сказала я себе, надо было меньше ходить по барам в поисках таких вот мальчиков, которые кладут твою голову себе на грудь, где бьётся под рёбрами их грустное сердце. Я наклонилась и поцеловала его тело, туда, где билось под рёбрами его сердце, и оно лёгким, едва донёсшимся сквозь неподвижные рёбра эхом толкнулось в мои губы. Ты ветер, сказала я эху, ты просто ветер, у которого нет земли, ты маленький мишка, которого любит один маленький мальчик, и когда он просыпается, он всегда ищет тебя, потому что называет тебя своим другом. Я закрыла глаза. За окном шёл дождь, он был ровным и тихим, его редкие капли глухо бились о стекло. Я никогда не любила осень, но я всегда любила смотреть в окно, когда шёл дождь, смотреть, как блестит внизу асфальт размытыми огнями фонарей, как посверкивают мокрым лаком автомобили, летящие по шоссе, как в туманном блеске фар высвечиваются на миг маслянистые спины зонтов и зеркальные поверхности луж. Я приподнялась и нежно поцеловала мальчика в шею, но это была холодная нежность, — в ней не было милосердия. Он открыл глаза и с ужасом посмотрел на меня.
— Да, — сказала я мальчику.
— Господи, — сказал мальчик.
Я почувствовала, как напряглось его тело. У него было трусливое тело. Я провела рукой по его спине, она была потной, гладкой, горячей. У него было трусливое тело, — оно боялось стать иным. Оно не хотело меняться, и оно говорило ему, что все перемены уже были и что это не довело его до добра. Ну же, сказала я ему, ты так боишься, что, конечно, никому не составит труда владеть тобой, — ты так боишься, что, конечно, выполнишь всё, что скажет тебе моё собственное тело. Я обняла его и легонько толкнула его на себя.
— Господи, — снова сказал мальчик.
Он выдохнул и, неуклюже опрокинув себя на моё тело, замер, удерживая себя на дрожащих руках. Его глаза были широко открыты, и он смотрел на меня своими широко открытыми глазами, как будто не знал, что делать дальше. Я опустила руки на его спину и, прижав мальчика к своему животу, едва заметно, так, чтобы его тело не заметило этого, качнулась ему навстречу. Он неловко приподнялся надо мной, оставив на моём животе лужицу пота, и, зажмурившись и открыв рот, вошёл в моё тело, — и я подумала, что сейчас он наверняка опять скажет "господи", или что-нибудь ещё, такое же не нужное и вечное, — и тогда я взяла его голову, с которой ручьями тёк пот, и, прижав её к себе, толкнула своё тело ему навстречу...



. . .


Зима, просыпавшись декабрьским снегом и истаяв дождём в январе, вдруг спохватывается, возвратившись в феврале снегопадом и ветром, и тут же преподносит сюрприз: Виктория выходит замуж! Известие о том, что Виктория выходит замуж, мигом облетает издательство: внезапно открывшаяся на всеобщее обозрение личная жизнь Виктории будоражит умы, никто не может пройти мимо этого факта, — ещё бы! — мысль о том, что отныне эта красивая двадцатичетырёхлетняя женщина теперь уж точно каждую ночь принадлежит кому-то и уж конечно совсем, совсем не так, как принадлежат кому-то другие, менее красивые, а то и вовсе некрасивые женщины, доводит всеобщую зависть до кипения, а потому появляющуюся по утрам Викторию, нещадно стряхивающую ещё в дверях с промокших волос капли воды, всюду встречают пристальные, многозначительные взгляды, но Виктория не обращает на это никакого внимания: за всё время работы в издательстве она так привыкла к постоянному женскому вниманию, что однажды окончательно перестала его замечать.
— Приходи на свадьбу, — говорит она, и её глаза сияют: она счастлива.
Я с подозрением смотрю на Викторию.
— Ты беременна? — спрашиваю я.
Виктория смеётся. Мне всё ещё нравится, как она смеётся, — да, всё ещё нравится, — и я тоже смеюсь вместе с ней.


Супруг Виктории самоуверен и строен, — он элегантен и красив, как девочка, — он подносит зажигалку к её сигарете, и её глаза сияют. Они всё время сияют, счастливые глаза Виктории, и иногда на это даже больно смотреть. А стол уже накрыт, и баянист растягивает меха, и под славное "горько!" новоявленный супруг обнимает Викторию и целует её в её полуоткрытый, сияющий счастливой улыбкой рот, — ну, вот и всё.
Свадьба в разгаре. Повальное пение народных песен, танцы под баян, красные лица вконец обезумевших родственников, сентиментальное утирание слёз, — ну, вот и всё, — всё сбылось, всё свершилось, — все счастливы. Стол ломится от закусок, шампанское льётся рекой, крики "горько!" то и дело оглушительно подхватываются развесёлыми подвыпившими гостями, и я смотрю — смотрю, сжав мускулами улыбающееся лицо, — как Виктория, в белом платье, которое так идёт к её чёрным, свободно летящим на плечи волосам, целуется со своим мужем, — как она приоткрывает губы, и её губы ложатся под чужое лицо, принимая своим покорным нутром чужой и властный язык.
Я встаю из-за стола и иду танцевать. Я долго танцую, а потом выхожу на лестничную площадку. На лестничной площадке дымно и шумно, то и дело раздаётся чей-нибудь смех, — это друзья Виктории и её мужа, в их руках бокалы, все пьяны, все курят, кидая окурки в консервную банку, — и Виктория тоже. Супруг обнимает Викторию, поднося к её губам дымящуюся сигарету, — сигарета одна на двоих, видимо, это должно символизировать, что теперь у них всё одно на двоих. Виктория так красива, что даже близость консервной банки, полной заплёванных окурков, не портит её. Я вижу, как подруга Виктории смотрит на свежеиспечённого супруга длинным, влажным взглядом.
— Красив, как девочка, — говорит она. Он нравится ей, это видно, но ещё больше ей нравится кокетничать с ним прямо на глазах у его счастливой супруги. Муж Виктории небрежно выпускает дым.
— Но ей нравится, — говорит он. — Тебе ведь нравится, — спрашивает он у Виктории, уверенно заглядывая ей в глаза, — что твой муж красив, как девочка? — Он явно рисуется перед подругой, и подруга это понимает. Виктория улыбается: она не видит ни явно рисующегося перед подругой мужа, ни слишком хорошо это понимающую подругу.
— У меня один раз была девочка, — вдруг совершенно невпопад говорит Виктория, и мои ноги подкашиваются. — Она так ухаживала за мной, что я даже переспала с ней. — Она берёт у своего мужа сигарету и затягивается.
В другом углу кто-то громко смеётся, и тут же забыв о том, что она только что сказала, она с интересом оборачивается на этот смех, и все тоже оборачиваются. Я тереблю Викторию за рукав. Она недоумённо поворачивает ко мне голову.
— Что было дальше? — спрашиваю я. — С той девочкой. Что было дальше?
— А! — говорит Виктория. — Ничего. Мне не понравилось, — она вяло машет рукой и тут же от меня отворачивается: ей гораздо интересней сейчас послушать то, что говорят в углу, чем вспоминать какую-то дурацкую девочку.
Но я снова дёргаю её за рукав:
— А она? — спрашиваю я. — Что было с ней? — Но Виктории уже совсем не хочется рассказывать, она с раздражением машет рукой:
— Я не могла от неё отвязаться, — быстро, чтобы поскорей отвязаться от меня, от которой она теперь тоже почему-то никак не может отвязаться, говорит она. — Она даже ночевала у меня под дверью, но я не открыла. — И она уже окончательно отворачивается от меня в сторону что-то шумно и радостно галдящих гостей.
Никем не замеченная, я тихонько покидаю лестничную площадку и иду на кухню. Не зажигая свет, настежь распахиваю форточку, курю. Образ девочки, всю ночь целующей Викторию, стоит у меня перед глазами. Образ девочки, всю ночь лежащей в её объятиях. Образ девочки, всю ночь сидящей под её дверью.
Она так ухаживала за ней, что однажды ей даже позволили остаться на ночь, а потом выгнали. А потом она всю ночь сидела под дверью, всё надеясь, что откроют, что снова позволят прикоснуться к своему телу — хотя бы их жалости. Ещё бы, — такая женщина! Я бы тоже просидела под чьей-нибудь дверью всю жизнь, если бы у меня был хоть малейший шанс, что мне откроют. Как хорошо, что у меня хватило ума ни разу не сказать об этом Виктории.
Я стряхиваю пепел в форточку. Чья-то рука уверенно ложится мне на плечо: новоиспечённый супруг улыбается, стоя сзади меня. Он берёт мою руку с сигаретой и подносит её к своим губам, —он так красив, что, разумеется, он может себе это позволить, тем более, что теперь у них всё одно на двоих, — и подружки жены тоже.
— Как тебе свадьба? — спрашивает он, и я глупею прямо на глазах.
— Очень, — говорю я и гляжу на него восхищёнными глазами, — ведь именно так должна на него глядеть подружка жены. Вся беда в том, что, в отличие от других, я не смогу делать это долго, глядеть на него восхищёнными глазами, потому что если я буду делать это долго, то я могу забыть, что мои глаза должны быть восхищёнными. Я кидаю сигарету в форточку и, в последний раз взглянув на него восхищёнными глазами, выхожу.
Виктория танцует. Её белое платье развевается, словно белый, подхваченный ветром, дым. Я вытаскиваю танцующую Викторию из круга. От неё пахнет вином и помадой, — с ней все целуются сегодня, — все, кому не лень, и все пьют с ней на брудершафт.
— Мне пора, — говорю я Виктории.
— Не уезжай, — она хохочет и целует меня в губы. Я отшатываюсь: с ней все целуются сегодня. Не так мне хотелось когда-то её поцеловать. Хотелось, — я всегда знала об этом.
— Пора, — я пожимаю плечами.
Виктория обиженно надувает щёки, а потом снова хохочет.
— Ну, ладно, — говорит она, — жалко, что ты уезжаешь.
Её опять разбирает смех. Кажется, она действительно пьяна. Я прощаюсь с Викторией. Она тут же возвращается в танцующий круг и разудало машет в нём своим платьем.
Я подхожу к столу и наливаю себе фужер водки. Где ты, Виктория? Где ты осталась, девочка-маугли с тёплым ртом и томиком Мандельштама, — и почему мы обе не заметили это? Я пью водку, а потом наливаю себе ещё. За тебя, мысленно говорю я Виктории.

Я выхожу на улицу. Жёсткий февральский снег сыплется на меня в темноте. Я закидываю голову вверх: где-то здесь была автобусная остановка, ещё днём её железный квадратик висел, качаясь, на проводах, — но сейчас я не могу её найти, — я вожу глазами по сыплющему снегом небу, не в силах понять, куда она могла подеваться. Скорей бы она нашлась, думаю я, как только она найдётся, подъедет автобус, и я тут же уеду домой. В моей голове ещё звучит свадьба, и платье Виктории кружится, как дым.
...Она не могла от неё отвязаться, сказала она, ей не понравилось, и она никак не могла от неё отвязаться, а потом она всю ночь просидела под её дверью, потому что ей — понравилось...
— Что-то ищете? — чей-то голос пробивается ко мне сквозь небо и снег, я оборачиваюсь на голос: парень. Он стоит рядом со мной, скрестив на груди руки в заснеженных рукавах и по-пиратски расставив длинные ноги, и у самых его губ вспыхивает огонёк, — он курит.
— Остановку, — говорю я и глупо хихикаю.
Он поднимает руку, и над самой его головой я вижу залепленный снегом квадрат с указателями автобусов. Я зачарованно смотрю на квадрат.
— Спасибо, — говорю я и, потеряв равновесие, хватаю его за руку.
— Осторожней, — говорит он. Его губы брезгливо кривятся: ему неприятен мой вид. К тому же, от меня разит водкой.
Я достаю сигарету и закуриваю. Я не хочу курить, просто мне нечего делать, к тому же автобуса ещё нет, а в моей голове ещё звучит свадьба, и губы Виктории приоткрываются, отдаваясь чужим губам. Муж... Уж он-то не будет сидеть ни под чьей дверью.
Я бросаю недокуренную сигарету на землю, колючие стайки снега тут же набрасываются на неё, и она гаснет. Холодно. Я смотрю на землю, на то место, где лежит под снегом погасшая сигарета. ...Наверное, утром, думаю я, глядя на землю, когда она поняла, что её всё-таки не пустят даже из жалости, она встала и вышла на улицу, и, наверное, ей сразу стало холодно, даже если это было летом.... Я передёргиваю плечами и смотрю на парня; он чувствует мой взгляд и настороженно косится на меня из-под шапки.
— Холодно, — говорю я ему.
Он настороженно кивает. Он не уверен, нужно ли ему кивать и вообще вступать со мной в какие бы то ни было разговоры.
— Холодно, — не уверенно говорит он.
Больше говорить не о чем, и мы молчим, стоя в тишине, наполненной падающим снегом, заштрихованным прорывающейся сквозь него чернотой февральского неба, и глядя, как блестят сквозь снег окна домов, похожие на ёлочные шары. Жаль, что это февраль, думаю я, если бы это был декабрь, они бы могли блестеть вот так по ночам ещё несколько месяцев. Мне хочется по старой привычке снять перчатки и, закинув лицо вверх, ощутить, как тысячи белых, холодных мордочек с жадной радостью уткнутся в моё лицо и руки. Но я не решаюсь.
К автобусной остановке подъезжает автобус. Мы входим в автобус и садимся на свободные места. В автобусе тепло. Снег, насыпавшийся на наши воротники и шапки, начинает таять, наполняя автобус запахом мокрой шерсти. Я закрываю глаза. Где-то вдалеке тут же начинает кружиться Виктория, — Виктория, в белом платье, похожем на снег. Не надо, говорю я Виктории и открываю глаза. Рядом со мной сидит парень. Странно, думаю я, что, войдя в автобус, он сел рядом со мной, вокруг так много свободных мест.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я парня. Почему-то тот факт, что он сел рядом со мной, вызывает во мне чувство умиления.
— Славик, — говорит парень.
Я улыбаюсь. Славик, — надо же. Я притворно вздыхаю и, опустив голову на его плечо, мгновенно погружаюсь в сон...


Вот так мы с ним и встретились. Он был моложе меня, ему ещё не исполнилось и восемнадцати, а мне было двадцать, — и он был безумно красив. Честно говоря, ему было семнадцать. Ему было семнадцать, он был безумно красив, и я влюбилась в него с первого взгляда, с того самого, когда я подняла на него глаза на автобусной остановке, — и это было так странно, что очень долго поверить в это мне казалось ещё трудней, чем влюбиться: он был моим принцем, — ах, наконец-то, наконец-то у меня был мой собственный принц, — мой принц, мой мальчик! — мой настоящий мужчина, которого мне так нравилось любить, — ах, если бы он только знал, как мне нравилось это!
К слову сказать, за те почти два десятка лет, прошедших с тех дней, я больше так и не встретила ни одного мужчины, которого бы мне хотелось так полюбить, — ни одного мужчины, которого бы мне так хотелось полюбить и ни одной женщины, которую бы мне не хотелось разлюбить. Не знаю, в чём тут дело. Возможно, женщины, ищущие любви у женщин, были слишком одиноки и этим слишком похожи на меня, — ведь все мы нуждаемся в чужом тепле, а не в чужом одиночестве, — и рано или поздно это начинало меня тяготить, как ещё одна не нужная мне ноша, взваленная кем-то на мои плечи; и, возможно, мужчины, которых мне не хотелось любить, вообще не нуждались в тепле, — возможно, они даже не знали, что это такое, если, конечно, речь не шла о батареях центрального отопления, — и это делало их слишком холодными и слишком не похожими на меня, подчёркивая тем самым всю тяжесть той самой, моё собственной, ноши, которую мне тоже так хотелось взвалить на чьи-нибудь плечи. Во всяком случае, как бы там ни было, женщины мне до сих пор нравятся больше, хотя полюбить я бы хотела мужчину, и даже вовсе теперь не для того, чтобы быть "как все", и даже совсем не потому, что за то бесславное количество лет, потраченных на не менее бесславную попытку быть "как все", я пришла к окончательному выводу, что это не возможно (хотя и поэтому тоже), а просто теперь, вплотную приблизившись к величию собственной мудрости и сильно от неё устав, мне иногда очень этого не хватает, — моей собственной любви к мужчине. Иногда я представляю себе, как в моём доме горит свет, и мой муж сидит за столом, такой сильный, мудрый и добрый, что любить его не составляет никакого труда, и я сажусь напротив и смотрю на него с восторгом и восхищением, — так хочется иногда повосхищаться кем-то, кто мудрей и сильней, и добрей, и великодушней, — кем-то, с кем мне больше не надо будет искать в себе мужчину, чтобы не бояться быть женщиной. Но ведь всё это глупости. Скорей всего, мужчина, который сидел бы за моим столом и на которого я смотрела бы с восторгом и восхищением, наверняка оказался бы недостаточно великодушным, или достаточно самовлюблённым, а потому вряд ли бы понял, что те восторг и восхищение, которые я испытываю, глядя на него, вызваны моей собственной способностью восторгаться и восхищаться, и что не будь у меня этой способности, все его личные качества пропали бы даром, как бы ни заслуживали они ещё больших восторгов и восхищения, — и этим довёл бы меня до бешенства. А может быть, всё дело в том, что теперь, имея за плечами почти сорок лет глупостей, я больше вообще никого не хочу любить, — не хочу, вот в чём всё дело, — и, возможно, от этого мне всё-таки немного страшно.
Но хватит рассуждений. Тогда, почти двадцать лет тому назад, случилось чудо, — мы встретились на автобусной остановке, и он был чудесный мальчик, нежнотелый и розовогубый, и я сразу в него влюбилась. И кто, в конце концов, сказал, что нам, женщинам, вышедшим, как из пены морской, из той затрёпанной, зачитанной до дыр книжечки под отвратительным названием "Женская сексопатология", нельзя влюбляться в мужчин, если нам вдруг когда-нибудь всё же захочется это сделать?..
Итак, он был безумно красив, и мы безумно хотели друг друга. Я сама уложила его в постель. Он был крепким, худым мальчишкой с удивительными глазами, которыми смотрел на меня с восторгом и восхищением, и по его глазам было видно, что он никогда не решится на это сам, и не потому не решится, что робок или смущён, а потому, что я, как ему всё-таки показалось, была недостойна такого примитивного, такого пошлого, такого оскорбительного предложения. Хотя вначале ему показалось совсем наоборот, но это только вначале, потому что потом ему стало казаться совсем, совсем по-другому, о чём он мне незамедлительно и сообщил, сидя на диване и глядя на меня с восторгом и восхищением: я была его дамой, и он собирался быть моим рыцарем.
И тут я с изумлением обнаружила, что безумно его хочу. Я никогда не хотела мужчину. Сама близость, конечно, доставляла мне определённое удовольствие, но всё-таки больше умозрительное, не взирая на явное телесное: мне просто нравилось чувствовать себя женщиной, которую хотят, но я никогда не чувствовала себя женщиной, которая хочет. В принципе, мне было всё равно, какой мужчина меня хочет, — лишь бы хотел: я видела чужое желание, и только это одно и возбуждало меня. Мужчины были способом, но не целью: я никогда не рассматривала их лиц, не запоминала имён и уж тем более не пыталась их удержать, — я даже и не кокетничала особенно, а в постели вела себя только что не по-деловому, неуклонно соблюдая свой интерес. Как ни странно, но такая манера даже пользовалась успехом.
А тут, глядя на Славика, я вдруг поняла, что мне нравится в нём всё: и его волосы, светлые, неровно стриженные, и его серые глаза с лёгким синеватым отливом, и его губы, и его смех, и его мальчишечий голос, и его шея, и его плечи, и его длинные ноги, и его узкие бёдра, — и что мне ужасно хочется прижаться руками к его бёдрам, и повиснуть руками на его шее, и трогать руками его спину, и чтобы он тоже трогал меня руками, и чтобы всё его тело вытянулось, накрыв меня всю, и его плечи приподнялись, и волосы свесились бы со лба, — и чтобы я лежала под ним, голая, слабая, покорная, блаженствуя от собственной слабости, наслаждаясь его властью и силой, — и чтобы он делал со мной, что хотел. И таким нестерпимым вдруг стало это желание, что я встала и разделась, не сводя с него глаз, и упала в его оторопевшие, но всё-таки успевшие меня подхватить, объятья!..

Ах, как мне было хорошо с ним! — я была его рабой, его наложницей, его служанкой, его вещью, наконец: я растворялась в собственной покорности, я млела от его прихотей, а иногда я даже нарочно перечила ему, сопротивлялась и капризничала, чтобы потом было слаще уступить, упрекнув его в деспотизме, — и всё это я тоже обнаружила в себе с изумлением.
И ещё обнаружила, что нет совершенно никакой разницы кого любить, когда любишь, если тот, кого любишь, просыпается утром, и его глаза смотрят на тебя с радостной улыбкой узнавания, и его нос тычется в твои тёплые запахи, как щенок, и его губы целуют каждую твою складочку, с нежностью и заботой, и его руки доверчиво обнимают тебя, соскучившись по тебе за ночь, и ты вдруг видишь его душу, — и в лице его, и в дыхании его, и в улыбке, — видишь его душу, и тебе становится хорошо.
Да, я сходила от него с ума, а он смотрел на меня своими удивительными глазами и рассказывал, как, глядя на неких девочек, то и дело встречавшихся на его жизненном пути, он тосковал, не находя ни в одной из них ту женщину, которой должна была принадлежать вся его жизнь, потому что женщине, которую бы он полюбил, должна была принадлежать вся его жизнь, — Славик был просто уверен в этом, но отдавать её, свою жизнь, кому ни попадя, ему не хотелось. Девочки хлестали водку, матерились и отдавались Славиковым друзьям во всевозможных подъездах и подвалах, вызывая в его душе стойкое отвращение к тому факту, что это именно они, эти девочки, были сотворены когда-то из его ребра. И глядя на них, у него ныло, как в непогоду, то место, где ребра всё-таки не было, — не было, — как и женщины, которой должна была принадлежать вся Славикова жизнь.
Поначалу он и меня принял за одну из них, рассказывал Славик, потому что от меня пахло водкой, я была развязна и приставала к нему с разговорами (в этом месте я удивлённо поднимала бровь, но Славик не обращал на это внимания), но потом, рассказывал Славик, всё изменилось, и он до сих пор даже не может толком понять, почему, — наверно, потому, предполагал Славик, что когда падал снег, он увидел, как я подняла голову, как будто хотела подставить под снег лицо, но не решилась, как будто в этом было что-то такое, чего больше никто не должен был видеть, — и Славик это увидел, и когда я вот так подняла голову, он вдруг что-то увидел в моих глазах, и почему-то это показалось ему настолько важным, что когда я спросила, как его зовут, он вдруг сказал совершенно по-детски: "Славик".
А что, что было в моих глазах? — изо всех сил допытывалась я у Славика, — но он так и не смог ответить: он напрягался и даже тряс перед лицом ладонь, надеясь, что это как-то поможет ему найти ответ, но так и не нашёл. Понимаешь, говорил Славик, мучительно пытаясь найти ответ, просто когда он увидел это в моих глазах, он тут же подумал почему-то, что если бы мы были вместе, он бы никогда не смог мне изменить, только он не имеет ввиду физическую измену (хотя и физическую тоже, поспешно добавлял Славик), а тот глубокий смысл, как если бы мы действительно были одним целым, которое ничем, кроме как одним целым, быть не может, — и он умолкал на минуту, как бы всё ещё пребывая в туманных образах нашего целого, а потом говорил, что когда он понял, что я красивая, он даже этому не удивился. Но (занудно уточнял Славик), конечно, не такая красивая, чтобы быть ею каждый день, потому что каждый день, ты просто симпатичная (бесконечно уточнял Славик), а такая красивая, какою ты бываешь иногда, как будто нарочно, как будто настаёт день и ты нарочно становишься красивой, и в такие дни, говорил Славик, мне кажется, что это я сделал тебя такой красивой, или ты сама сделала себя такой красивой для меня. Понимаешь? — мучительно спрашивал Славик. Я понимала и говорила, что лично меня вполне устраивают оба варианта, и что это даже не два варианта, а просто один большой вариант, потому что в те дни, когда я становлюсь красивой, я действительно становлюсь красивой для него, хотя и сама не знаю, как это получается, наверно потому, что он единственный мужчина в моей жизни, для которого мне хочется быть красивой.
И, наговорив таким образом друг другу всего, чего только могла пожелать наша душа, мы никогда, никогда не кидались в объятья друг другу, а ещё долго сидели и ещё долго смотрели друг на друга, словно боясь выдохнуть тот вдох облегчения, который мог значить только одно: какое счастье, что это не сон.
И только две вещи я так ни разу и не решилась ему сказать: что если я и не отдавалась кому ни попадя по чердакам и подъездам, как его знакомые девочки, то разница заключалась лишь в том, что я отдавалась кому ни попадя в других, более приспособленных для этой цели местах; и что если, даже не взирая на этот факт моей биографии, я всё-таки и была или хотя бы могла быть женщиной, достойной Славикова ребра, то не было ещё на свете того ребра, из которого создавались бы такие женщины. Может, они и создавались из чего-нибудь, такие женщины, — может, из коленной чашечки они создавались, а может, и вообще были странно уцелевшими потомками той, что когда-то была создана из огня, явив миру чрезмерную живость и личное мнение, а может, измельчав и приспособившись с тысячелетиями, были они прямой, хоть и криво проросшей, ветвью тех женщин, что когда-то рожали исполинов, совокупившись с сошедшими с небес ангелами, отчего и не было здесь для них, привыкших к ангелам, подходящих рёбер, — не знаю, но что не из ребра они были созданы, это точно.
Но это были закрытые темы, — тем более закрытые, что Славику, в его семнадцать лет, даже не приходило в голову их обсуждать, а мне, в свои двадцать, даже и не приходило в голову их обсуждать. Это были тёмные факты моей биографии, и ни один луч счастья не проникал туда.
Впрочем, одного вопроса со стороны Славика я всё-таки ждала, — вопроса, без которого не остаётся, наверное, ни одна женщина: сколько у меня было мужчин? Не знаю, почему именно этот вопрос задаётся всегда и всем (и всеми, конечно), и почему нет на свете ни одного человека, которому бы рано или поздно не хотелось его задать, как бы не крепился и не удерживался он вначале.
Я так думаю, что дело тут не в морали и даже не в ревности, а возможно в том, что, слушая о тех, кому прежде принадлежал тот, к кому сейчас сам испытываешь влечение, начинаешь испытывать его ещё сильней, как бы через собственное влечение становясь всеми теми, кто был до тебя, таким образом жадно обволакивая собой чужое прошлое. Впрочем, какая-то доля ревности тут всё-таки есть, — не той, замешанной на страхе и сводящей с ума, а сладкой, не опасной, иглами бегущей по нервам от воображаемых сцен, — что-то вроде мазохизма, а может и сам мазохизм.
И, конечно, он мне его задал, этот вопрос, и, зная Славика, — зная его неумолимую теорию насчёт непорочности его собственного ребра, — я всё-таки думаю, что, задавая мне этот вопрос, вряд ли он хотел понаслаждаться той самой ревностью, о которой я говорила, — во всяком случае не в той мере, которую неизбежно подразумевал мой честный ответ. Скорей всего, задавая мне этот вопрос, он рассчитывал на самый мягкий, самый щадящий его самолюбие ответ, поскольку, как в самое ближайшее время удостоверился Славик, я не была дурой и совсем не была похожа на его знакомых девочек, и почему-то эти два фактора оказались для него достаточной гарантией, чтобы рассчитывать на тот ответ, который он почему-то заранее во мне предположил, — так мне показалось, когда я увидела по его лицу, что сейчас он как раз и задаст мне этот вопрос. И он мне его задал, и, конечно, я ответила ему, — ответила не поведя бровью, — что он, Славик, у меня второй, потому что была безумная любовь, и что он оказался коварным и бросил меня, подлец.
Но я до сих пор думаю: что сказал бы Славик, услышь он от меня не это дурацкое враньё, а правду, фантастическую, быть может, но тем не менее единственную правду, которую так хотелось мне ему сказать, — что сказал бы он, услышь он от меня, что он и правда был у меня первым, — самым первым, которого я полюбила? И что сказал бы он, узнав о том, что, будучи первым, так и остался единственным? Может, и лестно было бы ему это, а может и нет, — учитывая ту самую причину, по которой он стал первым, — так и оставшись единственным.

Я обожала его. Мы часто ходили с ним в кафе, в маленькие, полутёмные кафе, затерянные в полутёмных улочках московских окраин. Мне нравилось входить с ним в какой-нибудь некрасивый зальчик и, держа его под руку, чувствовать, как моё сердце замирает от того, как высок и строен мой спутник, и как он безумно красив, и что какой-нибудь час назад я принадлежала ему и целовала его взмокшую грудь, — и я шла рядом с ним, держа его под руку и чувствуя под рубашкой его тело, и мурашки бежали по моей спине, — и я что-то говорила, смеясь, и откидывала голову, зная, — зная, — как хочется ему сейчас поцеловать меня в моё изогнувшееся, откинувшееся в смехе горло. Мы садились за столик и пили вино, и смотрели в окна на тёмные улицы, и в кафе играла музыка, и он смотрел на меня и говорил: "Боже, как ты красива!" — и я улыбалась и гладила его по щеке.
Но ещё чаще, чем в кафе, я водила его в гости к своим подругам. Я обожала водить его в гости к своим подругам, и больше всего я обожала водить его к ним почти сразу же после того, как мы занимались любовью. Мне это вообще всегда нравилось, выйти куда-нибудь сразу же после того, как я занималась любовью, хоть на улицу, — и идти по улице, чувствуя, как я всё ещё занимаюсь любовью и что, глядя на меня, это ещё можно почувствовать. Я всегда была уверена, что это можно почувствовать, — лично я всегда безошибочно чувствовала, кто из моих издательских женщин пришёл на работу, всю ночь прозанимавшись любовью и позанимавшись этим ещё разок перед тем, как выйти из дома. И я была уверена, что все мои подруги тоже чувствуют это, — чувствуют, как пахнет от нас любовью, — и, чинно сидя в гостях за какой-нибудь чашечкой кофе, я знала, что даже запах кофе не в силах перебить запах того, чем какой-нибудь час назад занимались наши тела. Я просто уверена, что все мои подруги без исключения чувствовали это — и, чувствуя это, тут же пытались его соблазнить: они тоже хотели, чтобы их тела вызывали желание, от которого идёт запах, — и они хотели, чтобы я тоже видела это. Но он не соблазнялся. Это был на удивление правильный мальчик, идеал порядочности и кладезь приличий, — ему не нравилось, что какие-то чужие тётки хотят его соблазнить, и те из них, кто хотел соблазнить его больше всего, больше всего вызывали в нём отвращение и неприязнь. Удивительный мальчик. Блондин с розовыми губами, — он был суров, как монарх, и неподкупен, как его правосудие.
Конечно, это чудо не могло длиться вечно. И вовсе не потому, что вечность не в природе человека, а потому, что не в природе человека чудо, как раз и дарующее ему тот самый шанс на ту самую вечность, — и я даже думаю теперь, что и тогда я инстинктивно, бессознательно подозревала об этом, потому что никогда, ни разу, ни устно, ни письменно, ни даже во сне, не говорила ему, что люблю, — и тем больше не говорила, чем больше понимала, что это правда.

Я никогда не говорила ему, что люблю, — и он тоже никогда не говорил мне об этом. Может быть, это и было нашей ошибкой, может быть, скажи мы об этом друг другу, мы бы никогда не расстались, и мне бы никогда не пришлось говорить эти слова кому-то другому, — не знаю, да и поздно теперь что-либо предполагать. "Я женюсь на тебе", — вот что он говорил мне вместо этого, — "через год, вот увидишь." Но я только недоверчиво покачивала головой, и говорила: "Через год ты пойдёшь в армию и забудешь меня." И тогда он смеялся и говорил: "Дурочка, через год я женюсь на тебе и пойду в армию, а ты будешь меня ждать, как верная жена."
И я ни разу не сказала ему нет, вот что удивительно, — я ни разу не сказала ему нет, хотя и да не сказала тоже, — ни да, ни нет ни разу не сказала я ему, а он и не спрашивал.
Конечно, я бы вышла за него замуж, — вышла бы, если бы в те дни мы сумели остаться друг с другом. Но мы не сумели. И если бы я только знала, какая причина послужит для этого поводом, — и если бы нашёлся в то время хоть кто-нибудь, кто сумел бы сказать мне об этом, — мне, давно уже, — ах! — слишком давно и тщательно перебравшей в уме все возможные причины для этого! — то, поверьте мне на слово, — я бы хохотала, как сумасшедшая...


Одеяло валяется на полу. Оно почему-то всегда валяется на полу в то время, как наша одежда аккуратно развешена по спинке стула, — она уже давно аккуратно вешается на спинку стула, наша одежда, потому что нет никакого смысла швырять её куда попало, как нет никакого смысла и в том, что одеяло валяется на полу. Всё-таки это очень забавно, что, при полном отсутствии смысла, одеяло всё-таки валяется на полу, и оно валяется там каждый раз после того, как наша одежда аккуратно развешана по спинке стула. Интересно, кто его свалил на этот раз, я или он?
— Славик, — спрашиваю я, — кто свалил одеяло?
Он поворачивается ко мне. Грустные глаза скользят по моему лицу. Последнее время он всё чаще и чаще смотрит на меня вот такими глазами, — глазами, от которых мне почему-то становится не по себе. Что с ним? Я боюсь спрашивать.
— Что с тобой? — спрашиваю я. Мой голос исполнен заботы.
Он печально пожимает плечами:
— Ничего.
Я так и знала. Наверное, какие-нибудь неприятности дома или затянувшаяся ссора с другом. Я делаю глубокий вдох облегчения, торопясь как можно скорей его выдохнуть, чтобы как можно скорей уйти от этого не имеющего к нам никакого отношения пожатия плеч.
— Жаль, что ты не девочка, — говорит он, и выдох застревает в моём горле, как лифт. Прозвучавшие слова настолько невероятны, что для верности я даже приподнимаюсь на локте:
— Что ты сказал?
Но он только снова пожимает плечами, а потом виновато отводит глаза.
— Прости, — говорит он. — Я не хотел тебя обидеть.
Он великодушно тянется ко мне, чтобы обнять. У него виноватое лицо. Господи, кто бы мог подумать. Он наклоняется и целует меня в щёку. Господи, кто бы мог подумать? Я отстраняю лицо от его целующих губ.
— А зачем тебе девочка? — Я насмешливо смотрю на него. Он видит мои глаза, и его лицо становится испуганным.
— Зачем тебе девочка? — снова спрашиваю я, но он молчит.
— Прости, — повторяет он, — я не хотел тебя обидеть.
Его лицо становится упрямым, но это не останавливает меня.
— Я знаю, зачем тебе девочка, — говорю я. Я усмехаюсь. — Такая робкая девочка, с испуганными глазами, похожая на лань.
Он отворачивается от меня, но я всё равно вижу, как его лицо становится красным, — красным и ещё больше испуганным. Но это не останавливает меня:
— Знаю, зачем тебе девочка, — снова говорю я. — Знаю. Чтобы взять её за руку и, сказав ей: не бойся, я не сделаю тебе больно! — отвести её в спальню (обитую шёлком, разумеется) и взять её там, покорную и трепещущую, со всей нежностью, на которую только способно твоё сильное, грубое тело!.. — вот зачем тебе девочка.
Я перевожу дыхание. Я вижу, как его лицо из красного и испуганного становится белым и злым, но это ещё больше раззадоривает меня, и я кривляюсь, изображая лань: вот тебе твоя лань, подавись своей ланью.
— Перестань, — говорит он. — Пожалуйста.
Он поднимает на меня глаза, и я вижу, что из упрямых и злых они давно уже стали печальными. Печальными и почему-то усталыми.
— Да, — тихо говорит он, — для этого. Но тебе не понять.
Что-то сжимается у меня внутри. Я отвожу глаза. Он молчит, и от того, как он молчит, в комнате стоит такая тишина, что можно услышать, как бьётся его сердце. Но я не слышу, как бьётся его сердце, я слышу только одно — как бьется моё собственное.
— Прости, — говорю я.
Он встаёт, берёт со спинки стула свою одежду.
— Ладно, забудем, — говорит он наконец. Он одевается. Не уходи, так хочется мне сказать, но я молчу.
— Я пойду, — говорит он.
Я провожаю его до двери.
— Пока, — говорит он и, отведя глаза, целует меня в щёку.
— Пока, — говорю я.
Дверь закрывается. Я мчусь к окну, прячусь за занавеской: если посмотрит, если поднимет голову, то я выйду из-за занавески и буду долго смотреть ему вслед, и тогда он увидит это, увидит, как я стою и смотрю ему вслед, — и вернётся.
Вот он: идёт под моим окном, не поднимая головы, сунув руки в карманы. Не поднимая. Я провожаю его взглядом: всё правильно. Оконное стекло холодит лоб. Всё правильно, сама виновата, высмеяла его мечту. Я закрываю глаза. Ну, прости меня, мысленно говорю я ему в оконное стекло, я просто испугалась, неужели ты этого не понял?
Я с надеждой поднимаю голову, смотрю в окно: может быть, в последнюю минуту он всё-таки остановился и сейчас стоит где-нибудь, сойдя с дороги, и смотрит в моё окно. Нет, поздно. В окне пусто. Он давно прошёл, так и не посмотрев вверх, сунув руки в карманы, — поздно. Я отхожу от окна.
Мы больше никогда не услышим друг друга.


И мы расстались. Глупо, не правда ли? Иногда я думаю: бедный Славик, что было бы с ним, узнай он, что его первой женщиной ( а я, ко всем моим прочим бедам, была ещё и его первой женщиной) была не только не девочка, но ещё и лесбиянка? И только одного я до сих пор никак не могу понять: что же так сильно испугало его, что всё оборвалось, рухнуло, развалилось? А ведь испугало же что-то. Возможно, всё время видя меня в мягком и добром настроении, он никак не ожидал, что я могу быть злой, и увидев, что я всё-таки могу быть злой, он вдруг испугался, что вся моя мягкость и доброта — всего лишь игра, и что злость это и есть моё настоящее лицо. А возможно, разгадка как раз и состоит в том, что я была у него первой женщиной, и возможно в этом ему виделось какое-то неравенство, какое-то ущемление его полноценности, и в какой-то миг очень остро почувствовав это и внимательно на меня посмотрев, он вдруг испугался, что я, такая не робкая и на удивленье не трепетная, если и лань, то совсем другого пошиба, и стало быть настоящая его лань всё ещё ходит где-то по свету, дожидаясь его, — дожидаясь своего Славика. И, на одну только минуту допустив эту мысль, и даже не допустив, а просто вообразив себе это на какую-то, может быть, долю секунды, он уже так и не смог от неё избавиться.

И мы расстались.
Конечно, мы ещё звонили друг другу, — мы ещё встречались и обнимались при встрече, и целовались, и занимались любовью, — мы всё ещё делали это, каждый раз мысленно говоря себе, что это в последний раз, — и когда он действительно наступил, этот последний раз, мы, привыкшие, что каждый раз давно уже был последним, даже не заметили этого: и мы оделись, и я проводила его до дверей, и никому из нас так и не пришло в голову в тот день, что на этот раз этот раз действительно был последним.
И очень скоро я забыла о нём. И самое странное заключалось в том, что когда я всё-таки поняла, что мы расстались, это не явилось для меня трагедией: может быть потому, что в тот день, когда я окончательно поняла, что мы расстались, я самонадеянно подумала, что если всё это случилось со мной однажды, то почему бы не случиться этому со мной и ещё раз, — почему бы и нет? — и была спокойна.
И, помнится, в тот год у меня было сразу четыре любовника. Впрочем, любовники были так себе, и очень скоро я о них тоже забыла, так что говорю вам, я была совершенно спокойна. И когда через год мы случайно встретились с ним, я очень этому удивилась, а он стоял в переходе в метро, дожидаясь очереди к телефонному автомату, и, конечно, я сразу его узнала и сразу к нему подошла и сказала: "Привет!" — и увидела, как затряслись его руки, — и от того, что я сразу увидела это, то, как затряслись его руки, мои ноги тоже почему-то затряслись и даже немножко подкосились. Впрочем, это быстро прошло, и когда это прошло, мы немножко поболтали ни о чём, как старые друзья, а потом разошлись, улыбнувшись на прощанье и махнув друг другу на прощанье рукой, — как старые друзья, случайно встретившиеся в метро, — с кем не бывает?

А потом и этот год кончился, и начался следующий год, и однажды, когда настала зима, Верочка пришла на работу и сказала: "Никому не нужен щенок? Очень хороший щенок". И я сказала: "Мне нужен". И Верочка обрадовалась и сказала, что щенок очень хороший и очень пушистый, потому что мама у него колли, а отец водолаз, и это такая прелесть, что просто нет сил.
И мы поехали к Верочке за щенком, и когда Верочка открыла дверь и мы вошли в прихожую, из комнаты, сопя и стуча лапами, вылетел маленький рыжий клубок и, промчавшись по коридору, вдруг подпрыгнул и, вцепившись зубами в моё пальто, повис на нём, поджав лапы и весело посверкивая белками огромных, щенячьих глаз. " Беги скорей, — сказала Верочка, — пока мать не сообразила." Я схватила щенка в охапку и кинулась прочь.
Всю дорогу, пока я несла щенка за пазухой, я тыкалась носом в его любопытную высунутую мордочку и трогала губами его шелковистые уши, и трогала пальцем его пробивающиеся клычки, и шептала ему в его забавные, с любопытством выкаченные, коричневатые белки: " Хороший, хороший, ты мой хороший, мой милый, мой замечательный мальчик." Дома я вывалила взлохмаченное существо на пол, и рыжий хвост тут же победно задрался вверх, и толстые лапы нахально растопырились, и хитрые, несчастные глаза умильно посмотрели на мать.
— Господи, — сказала она, — как же его зовут? — и побежала за молоком.
А щенок деловито обнюхал ближайшие предметы, — и у него была широкая, с чёрными подпалинами, морда и по щенячьи вдавленный нос, а на рыжей квадратной груди сиял белоснежный треугольник, и груды меха топорщились из его тельца мягкими, толстыми иглами, и вдоль верхнего века до самых ушей пролегла узкая чёрная полоса, от которой хитрые щенячьи глаза делались подозрительно грустными, отчего весь он становился похожим на какого-то печального самурая, одинокого японского волка.
— Волчок! — зову я щенка. Он поднимает голову и дружелюбно машет мне хвостом. Я сажусь на корточки и глажу щенка:
— Ты Волчок, — говорю я щенку. — Волчок хороший, Волчок умный, Волчок замечательный.
Щенок блаженно помаргивает, застывая под моей гладящей его рукой, и писает на пол.
Теперь, каждое утро, просыпаясь под остервенелый скрежет дворников, я хватала щенка подмышку и, не поев и не попив, зевая и падая, неслась с ним во двор, где деревья стояли от мороза как стеклянные, и смотрела, как он забавно воротит нос от морозного воздуха и суетливо кружится по белым, вымерзшим за ночь дорожкам, сиротливо и виновато приседая на задние лапки под каждым столбом. И если за ночь наметало сугробы, я хватала щенка под тёплый живот и легонько кидала в снег, и он тут же проваливался в него с головой и быстро-быстро бежал там, под снегом, взрыхляя поверхность, как какой-нибудь бурундук, периодически высовываясь наружу и отфыркивая набившийся в ноздри снег, — и это было счастьем.
По вечерам, возвращаясь с работы, я так яростно врывалась в комнату и так громко кричала: "Волчок!", что бедный пёсик, опрометчиво выскочив из-под кровати на звук ключа, удирал от меня со всех ног, и я лезла за ним под кровать, в пальто и шапке, и он смотрел на меня из своего укрытия внимательно и с любопытством, и я тоже смотрела на него, а потом протягивала ему руку, и он неторопливо обнюхивал её, и тогда я осторожно вцеплялась в его толстую лапу и, осторожно вытащив его из-под кровати, прижимала его к груди, и он поднимал свою мордочку и, внюхавшись в моё лицо, облизывал его, — и я стискивала его в объятиях и прижималась губами к его мокрому детскому носу.
А ночью я ложусь спать, каждый раз пытаясь уложить Волчка рядом с собой на одеяло, но каждый раз он недовольно сопит, и как только я закрываю глаза, он спрыгивает с моей постели и ползёт под кровать. Но я не обижаюсь, я засыпаю, — я жду прихода снов.

И вот так я жила, — и вот так собиралась жить дальше; и когда мне исполнилось двадцать два года, и я вышла замуж; и когда сразу же после того, как я вышла замуж, случился пожар, и я, двадцатидвухлетняя, напичканная всевозможными страхами за себя, испытала самый главный страх, какой только бывает в жизни, — страх за другого, единственного и последнего, кто у тебя ещё остался и которого ты теряешь прямо сейчас, прямо на своих собственных, остановившихся от страха и ужаса глазах; и когда, испытав этот страх, я вдруг поняла, что я испытываю его одна и что я так и буду всегда испытывать его одна, потому что это мой страх; — когда случилось всё это, невероятная догадка, смутное прозрение, вспыхнувшее в мозгу, мгновенно узнанное и мгновенно исчезнувшее в суете и ужасе происходящего, — прозрение, заключающееся в том, что я одинока и буду одинока всегда, и вовсе не потому, и абсолютно не из-за этого, — потому что у одиночества нет причин, потому что одиночеству всё равно, кто ты и с кем ты, потому что одиночество это вовсе не порождение тебя, а ты — порождение одиночества; когда пришла ко мне эта догадка, когда мелькнуло оно, это смутное прозрение, в тот же миг исчезнувшее, ускользнувшее за полным в тот момент отсутствием времени, так что и вернулось не скоро, а вернувшись, долго ещё не вмещалось у меня в голове, — когда случилось всё это, то я даже не заметила, как моя юность кончилась, а вместе с ней и всё то, что и должно кончаться вместе с юностью…
Рубрики:  Проза

Венец_Творения   обратиться по имени Первое предупреждение Четверг, 05 Октября 2006 г. 11:38 (ссылка)
 (403x45, 7Kb)
Во-первых это не флуд,а роман размещается с разрешения администрации и по просьбе учасников сообщества,которым не чужда хорошая литература.
Во-вторых сообщество это открыто не только для вас лично (тут есть и другие участники, если вы не заметили)и оно открыто мной-а по сему тут будут размещаться те материалы,которые считаю целесообразным разместить я.
Ответить С цитатой В цитатник
Лучезарный   обратиться по имени Четверг, 05 Октября 2006 г. 21:38 (ссылка)
а в чём проблема?
кому мешают эти посты?
если люди приходят сюда не только поглазеть на картинки, а ещё и почитать литературу,которую у них нет возможности или времени найти-это только значит, что сюда ходят люди думающие.
и это только плюс основателям этого сообщества и самому сообществу.
Виенто, продолжай,пожалуйста выкладывать роман, а то я чувствую, что с такими коментами останусь ни при делах и так его и не дочитаю :(
Ответить С цитатой В цитатник
Твоя_отрада   обратиться по имени Четверг, 05 Октября 2006 г. 23:06 (ссылка)
согласна с Лучезарным
я считаю, что "думающим" участникам даже в голову бы не пришло назвать такой замечательный роман флудом, а значит и обращать внимание на коментарии тех ,кто приходит сюда только "поглазеть на картинки" не стоит.
я не против красивых фото-наоборот,среди работ выложенных в сообществе есть настоящие шедевры, но хочется не только рассматривать фотографии, но и читать что-то, заставляющее задуматься-поэтому мы и являемся гомо сапиенс( для тех кто не в курсе, а такие,я думаю, найдутся -человек разумный)
Виенто, не обращай внимание примитив и серость, продолжай, пожалуйста.(если, конечно у тебя ещё появится такое желание в свете последних событий)
Ответить С цитатой В цитатник
Виенто   обратиться по имени Четверг, 05 Октября 2006 г. 23:48 (ссылка)
а из-за чего весь это сыр-бор?
если кому-то не нравится пускай пролистывают и идут дальше
я свои посты никому не навязываю
тем более, что недовольны те, кто в сообществе не опубликовал ни одного поста
люди"думающие"(как выразился друг Лучезарный) всё это понимают, а мнение остальных меня не очень интересует
так что если кому-то (даже, если бы это был только один человек) мои посты интересны-я продолжу.
Ответить С цитатой В цитатник
feme   обратиться по имени Четверг, 05 Октября 2006 г. 23:54 (ссылка)
Виенто, мне очень нравится, что роман выложен по частям - на литературном сайте не получается большое произведение прочесть махом, а потом, возвращаясь к нему, трудно определить то место, где остановился.
в постах же читать - сплошное удовольствие! ;)
Ответить С цитатой В цитатник
Почем_килограм_славы   обратиться по имени Пятница, 06 Октября 2006 г. 00:17 (ссылка)
delo ne v horoshej ili plohoj literature (hotja chto kasaetsja menja - predpochtenie otdajotsja klassikam), a v tom, chto nedoponjala ja navernoe vashego soobshestva.
Da i nedopojmu - vy by eshhe vojnu i mir tut pechatali "vremja ot vremeni".

Izvinite, kogo obidela, esli nravitsja "takaja" lit-ra. Pohozhe, ja ne v tom soobshhestve.
Ответить С цитатой В цитатник
Венец_Творения   обратиться по имени Пятница, 06 Октября 2006 г. 00:25 (ссылка)
Почем_килограм_славы,
Очень жаль, что вы ограничиваете свой кругозор только классиками.
А своими высказываниями вы врядли кого-то обидели.
Похоже вы,действительно не в том сообществе.
Я думаю что-нибудь типа "весёлых картинок" вам подойдёт(опять же - классика)
Всего доброго.
Ответить С цитатой В цитатник
Виенто   обратиться по имени Пятница, 06 Октября 2006 г. 11:52 (ссылка)
Почем_килограм_славы,
оно и видно, что "предпочтение отдаёте классикам"
обычно во всех анкетах люди с ограниченным кругозором-так и пишут :)
а вот "такую" литературу таким,как вы не понять никогда, так что вы точно не туда попали
"Весёлые картинки" и "Мурзилка"-это ваше.
Ответить С цитатой В цитатник
Лучезарный   обратиться по имени Понедельник, 09 Октября 2006 г. 13:39 (ссылка)
Почем_килограм_славы,
"Такая" литература не может не нравится, а если вы её не понимаете, то это ещё не значит,что эта литература плохая
а предпочтение классикам-это застой в культурном развитии человека
Ответить С цитатой В цитатник
Комментировать К дневнику Страницы: [1] [Новые]
 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку