Виенто все записи автора
Утром она не смотрит на меня, — и я тоже на неё не смотрю. А теперь скажите мне ещё раз, о чём бы подумали вы, глядя, как женщина, ещё только вчера ночью сама пришедшая голой в вашу постель, утром смотрит куда угодно, но только не на вас?
А о том подумали бы вы, глядя на всю эту картину, что, скорее всего, женщина, ещё только вчера ночью сама пришедшая голой в вашу постель, сегодня утром мечтает только об одном: чтобы вы поскорее забыли об этом, навсегда исчезнув из её жизни, — и, подумав так, вы были бы правы. Потому что, если женщина, сама пришедшая ночью в вашу постель, мечтает наутро, чтобы вы поскорей исчезли из её жизни, это означает только одно: что вы были ошибкой, и теперь она хочет, чтобы вы поняли это как можно скорей.
Вот почему, увидев утром, что она смотрит куда угодно, лишь бы не на меня, я сразу поняла, что она мечтает только об одном: чтобы я поскорее провалилась куда-нибудь из её жизни, — и я тоже не смотрю на неё по той же причине. И от того, что мы так усердно не смотрим друг на друга, наши взгляды постоянно сталкиваются, потому что мы постоянно смотрим в одни и те же места.
И, слава богу, возвращается Виктория, и мы обе так безумно ей рады, что она даже слегка теряется, не в силах понять, с чего это мы обе так счастливы её видеть, и она растерянно посматривает на нас, пытаясь исподволь выяснить причину этой странной радости, но конечно это невозможно, ничего не приходит ей в голову, да и как, скажите, может ей прийти в голову, — ей, честной шлюхе Виктории, — что пока её не было, две её подруги взяли, да и переспали друг с другом ни с того ни с сего и теперь просто не знают, как им теперь после всего этого быть и что им теперь после всего этого делать.
Но, слава богу, приходит автобус, старый, добрый автобус, спешащий отвести нас на зеленеющие урожаем поля, и мы поспешно надеваем телогрейки и едем на эти поля, и пропалываем какие-то грядки, и, слава богу, что есть грядки, которые можно пропалывать, потому что теперь у нас абсолютно нет времени так явно и так безрезультатно не смотреть друг на друга, — и мы страстно, увлечённо работаем, так что нам даже некогда покурить, так что даже колхозная бригадирша, сурово обходящая дозором колхозные грядки, с уважением поглядывает на наши согбенные спины.
А Виктория сидит на ящике и курит, не на шутку озадаченная нашим не на шутку разыгравшимся энтузиазмом, но потом её глаза слипаются, она сонно клюёт носом, и я боюсь, что она уснёт и свалится с ящика.
Мимо сидящей на ящике Виктории проплывает Светочка. На Светочке старое синее трико, вытянутое на коленках, на голове платочек, чтобы не испортить причёску. Платочек явно ей не идёт, о чём Светочка смутно догадывается, она то и дело поправляет платочек и с завистливым любопытством смотрит на задремавшую Викторию.
— Как прошла ночь? — игриво спрашивает Светочка, и тут страшная мысль приходит мне в голову, от которой я падаю в грядку, как подкошенная. И Галке, видимо, тоже приходит в голову точно такая же мысль, потому что она вдруг ни с того ни с сего давится чем-то и заходится в кашле, — и мысль, которая, видимо, одновременно посещает наши головы, заключается в том, что Верочка и Светочка могли что-то слышать этой ночью, что-то слышать за своей стеночкой, и то, что они могли слышать, приводит нас в ужас, от которого я никак не могу встать с грядки, а Галка никак не может прокашляться, в связи с чем Виктория окончательно просыпается и смотрит на нас уже совсем подозрительными глазами. И Светочка тоже не может ничего понять и, оскорблённо поправив платочек, который явно ей не идёт, с достоинством уплывает прочь, осторожно неся на своих руках отвратительные резиновые перчатки.
И они больше не подходят к нам, ни Светочка, ни Верочка, а тихонько копошатся на своих грядках, тихонько о чём-то перешёптываясь, и я поглядываю на них искоса, до самого вечера мучительно ломая голову, слышали они что-нибудь или всё-таки нет? А потом рабочий день кончается, бригадирша придирчиво осматривает увядшие кучки сорняков, и автобус развозит нас по баракам, — рабочий день кончен, наступает вечер.
Вечером Верочка деликатно стучит в нашу дверь.
— Девочки, — говорит она деликатным голосом, — мужчины из соседнего барака приглашают нас в гости. Пойдём? — Верочке явно хочется пойти, но без компании она не решается.
Верочкино предложение как нельзя кстати: мужчины так мужчины, лишь бы не сидеть весь вечер в этой комнате, лишь бы не шнырять по углам глазами, отводя их попеременно то от Галки, то от Виктории, боясь лишний раз наткнуться глазами на собственную кровать, воспоминания о которой давят голову. Мало того, что я думаю об этом весь день, всё пытаясь понять, как же всё-таки могло это произойти, — как могло это произойти? — то самое, чего никогда не ждала и о чём давно уже не мечтала, что так глубоко и надёжно было скрыто внутри меня, что было почти забыто и почти похоронено, с невозможностью чего давно сжилась и смирилась, — как могло это произойти? — мало того, что я думаю об этом весь день, так я ещё и помню об этом весь день и, что самое страшное, не хочу об этом забыть.
Но самое главное, чего я уже совершенно не могу понять, чего вот уж на самом деле не могло произойти ни при каких обстоятельствах, заключается в том, что это не я была первой, — не я, — что это не мне пришло в голову, а как раз той самой Галке, которая смотрит теперь на меня волком и которой так тошно теперь на меня смотреть.
И я больше не могу об этом думать, и, конечно, Верочкино предложение как нельзя кстати, и, конечно, я с восторгом его принимаю, это как нельзя кстати пришедшееся предложение Верочки, так что даже Виктория, весь день только и мечтавшая доползти до подушки, заражается от меня этим не совсем уместным в данных обстоятельствах энтузиазмом и начинает наводить блеск на своём и без того прекрасном лице.
И только Галка отказывается. Она отрицательно качает головой, — и боясь, что она передумает, я торопливо привожу себя в порядок и чуть не выталкиваю замешкавшуюся, было, Викторию за дверь.
Путь в соседний барак лежит через овраг. Овраг пологий, весь заросший зелёненькими кустиками и молодыми деревцами, и по его дну течёт мелкий ручей.
Мужчины из соседнего барака приветствуют нас восторженными возгласами. Собственно, мужчин только двое, хотя, судя по количеству плохо убранных коек, кое-как распиханным по углам, их должно быть не меньше пяти, — и кажется, они не ожидали такого количества женщин, — их глаза разбегаются.
А стол между тем уже накрыт и блещет нехитрой закуской. Мы знакомимся, попеременно называя свои имена и пожимая друг другу руки, и при взгляде на Викторию лица мужчин озадаченно застывают, впрочем, как всегда, и даже я не обращаю уже на это никакого внимания, впрочем, это длится недолго, и вот уже все как бы случайно рассаживаются по парам, как бы случайно оказывая друг другу пока ещё незначительные, но готовые вот-вот перейти в значительные, знаки внимания, поскольку именно за этим все мы тут, видимо, и собрались, — во всяком случае Верочка и Светочка, вмиг прочуявшие открывающиеся перед ними перспективы, а так же то малое количество мужчин, которое неизменно порождает активность, собрались тут явно за этим, потому что по парам-то рассаживаются именно они, как бы сразу намекая и как бы сразу давая понять, что это именно они готовы принять любые знаки внимания, любые, а не только незначительные, на которые и сами, в свою очередь, тоже готовы ответить своими собственными знаками внимания, — и, не медля нимало, тут же к этому приступают:
— Серёженька, подайте хлеб, — со значением говорит Светочка своему кавалеру, сидящему рядом с ней, и мило улыбается. И Серёженька, довольно молодой, довольно интересный мужчина с довольно интересными усиками над довольно интересной верхней губой, тут же галантно преподносит ей тарелку с хлебом, и Светочка тут же мило смущается и, смущённо поправив сохранившуюся-таки в идеальном виде причёску, тут же берёт с галантно преподнесённой тарелки кусочек хлеба.
— А вам что подать? — галантно обращается к Верочке её собственный кавалер, сидящий рядом с Верочкой, бородатый и очкастый, полноватый и представительный, которого зовут Боренька, — и через очки на Верочку смотрят умные, насмешливые глаза. И Верочка тоже довольно мило смущается и как бы в раздумье, как бы в смущённом раздумье, пожимает плечами, как бы не решаясь на чём-то остановиться, как бы по-женски, по-бабьи не умея определиться в собственном выборе.
— Да Вы не смущайтесь, — говорит бородатый Боренька смущённой Верочке, и Верочка тут же хохочет не известно отчего. Впрочем, бородатому нравится, как хохочет Верочка, и он берет Верочкину тарелку и накладывает в неё закуску.
— Ну, за знакомство, — говорит бородатый, решительно поднимая рюмку, и мы пьём водку.
— Какой вы, — говорит Верочка бородатому и машет ладошкой в приоткрытый рот.
— Какой? — живо интересуется бородатый.
— Решительный, — говорит Верочка и отправляет в рот кусочек колбаски.
— Он у нас такой, — говорит Серёженька и подмигивает бородатому.
— У нас все такие, — говорит бородатый и подмигивает Серёженьке, и все мило, задушевно хихикают.
Вот оно, женское счастье. Веселье продолжается в том же духе. Виктория, откровенно скучая, курит, я, откровенно скучая, смотрю в окно, а между тем Светочка и Верочка, откровенно кокетничая, стремительно движутся к развязке, — настолько стремительно, что образ стремительно движущихся к развязке женщин начинает просто витать в воздухе, и от этого нам с Викторией даже становится немного не по себе: всё-таки странно видеть, как две хорошо воспитанных, практически интеллигентных женщины буквально на твоих глазах стремительно превращаются в двух откровенных, хорошо воспитанных шлюх, да ещё стараясь как-нибудь поэффектней опередить друг друга, — и, видимо, это как-то отражается на нашем лице, потому что Верочка, только что что-то громко и бойко объявлявшая то и дело поблёскивавшему на неё довольными глазами Бореньке, вдруг затихает, а Светочка, только что заходящаяся в невыносимо громком, с проскакивающими низковатыми сексуальными нотками, смехе, вдруг запинается, — она тревожно скользит взглядом по нашим лицам и вдруг говорит:
— А где же наши остальные мужчины? — вдруг говорит Светочка и делает большие, чрезвычайно невинные глаза, как бы намекая всем присутствующим и даже как бы подчёркивая этим вопросом, что данное, собравшееся в подозрительно тесном кругу общество вовсе не интимное, как это могло кому-нибудь показаться, а самое что ни на есть обычное, вполне интеллигентное общество, не предполагающее ничего, кроме интеллигентности, и стало быть присутствующие здесь мужчины имеют для неё, Светочки, значения не больше, чем отсутствующие, а если и было кокетство, то исключительно по доверчивости и простоте, — и она смотрит на Серёженьку безупречно ясными, хорошо воспитанными глазами.
И Серёженька это чувствует, — чувствует, с какой тонкой, заслуживающей всяческого душевного такта и трепета женщиной свела его жизнь, и ему даже становится слегка обидно, что его могли заподозрить в какой-то там не интеллигентности, на которую он, Серёженька, судя по прозвучавшим намёкам, вдруг мог оказаться способным, тем более, что, опять-таки судя по прозвучавшим намёкам, кроме интеллигентного сидения за столом больше ничего для него, Серёженьки, интересного, пожалуй, не предвидится, да и для Бореньки тоже, — что тоже, в свою очередь, явно огорчает Серёженьку; он растерянно молчит, а потом растерянно смотрит на Бореньку.
— Скоро придут, — говорит Боренька. Через очки он внимательно смотрит на Светочку.
— Мужчины моя слабость, — детским голосом говорит Светочка и, безмятежно улыбаясь, смотрит на Бореньку. — В смысле кавалеров, конечно. — И она задорно хохочет, явно восхищаясь, как ловко она вывернулась из собственной двусмысленности, которую сама же — сама же! — и подпустила, кокетка этакая, — ах, вот она какая, Светочка, и пошутить-то она может, и пококетничать, и достоинство своё соблюсти!
Серёженька осторожно глядит на Бореньку. Боренька осторожно глядит на Светочку, не зная, как же всё-таки реагировать на этот странный, этот задорный Светочкин смех.
— Танцы, — поспешно объявляет Боренька. — Кавалеры приглашают дам.
Он включает магнитофон и, встав со стула, подаёт руку Верочке, и они танцуют медленный танец. Я смотрю на Серёженьку. Он перехватывает мой взгляд, и его лицо приобретает слегка вопросительное выражение.
И вдруг смутная идея прокрадывается мне в голову, и пока она прокрадывается, я смотрю на Серёженьку, не отрываясь, словно что-то ему говоря, что-то, чего и сама толком не понимаю, и он тоже смотрит на меня, не отрываясь, словно пытаясь понять, правильно ли он сейчас понимает то, что я всё-таки пытаюсь ему сказать, — и, кажется, он понимает меня абсолютно правильно.
А между тем танец заканчивается, и Боренька подводит Верочку к стулу, и поклонившись и даже прищёлкнув для пущего эффекта ногой, садится рядом с Верочкой, франтовато и хитровато подмигнув ещё так недавно заскучавшему, было, Серёженьке.
А между тем музыка снова звучит, зазывая на следующий танец, и Светочкины плечи подёргиваются в такт музыке, явно выдавая вполне уместное в данной ситуации желание Светочки пойти потанцевать, но никто не торопится её приглашать, и тогда она эффектно откидывается на стуле и эффектно смеётся в ответ на какую-то не слишком отягощённую смыслом остроту бородатого Бореньки, — и вдруг Серёженька наклоняется к самому Светочкину уху и громко, так, что это слышат все, шепчет:
— У тебя чувственные губы! — Это слышат все, и даже музыка не в силах этого приглушить, — так громко и отчётливо это сказано, — и Светочке ужасно, ужасно приятно, что это слышат все, — и она мило краснеет.
Светочка краснеет, и Верочка тут же не смотрит на Бореньку, который тут же смотрит на чувственные Светочкины губы вместо того, чтобы срочно посмотреть на всё ещё остающиеся без должного комплимента Верочкины, — и я вижу, как Виктория щурит глаза, пытаясь сдержать смех.
А Серёженька больше ничего не говорит, довольный произведённым эффектом, а только хитро на меня посматривает, как бы предлагая мне по достоинству оценить его тонкое, хотя и довольно злое подшучивание над Светочкой, поверившей, что у неё чувственные губы, — и я оцениваю. Идея, которая ещё несколько минут тому назад казалась мне неясной и смутной, стала вполне прозрачной и чёткой, и я смотрю прямо в Серёженькины глаза и незаметно, вернее, так, чтобы было заметно только ему, ему киваю.
А между тем Боренька встаёт и снова приглашает приунывшую, было, но изо всех сил старающуюся это скрыть, отчего это становилось ещё заметней, Верочку на танец, — и тогда Светочка, по-прежнему сидящая на своём стуле, но уже вдохновлённая громким Серёженькиным шёпотом, который все, конечно, слышали, и теперь все, конечно, знают, что у неё чувственные губы, одобрительно и снисходительно улыбается танцующей Верочке этими своими губами, терпеливо ожидая, когда же Серёженька встанет наконец со своего стула и пригласит Светочку, и тогда они тоже будут медленно танцевать, красиво и медленно, гораздо красивей, чем Верочка с Боренькой, потому что Верочке-то ведь никто не сказал, что у неё чувственные губы, а Светочке сказал, и вот сейчас тот, кто сказала ей это, встанет и пригласит её на танец, — ах, не зря же он ей это сказал!
И Серёженька встаёт. Он встаёт со своего стула и идёт прямо ко мне, и, подойдя ко мне, протягивает мне руку и ждёт, когда я тоже встану, и мы пойдём с ним танцевать, — и я встаю, и его руки обхватывают меня за талию, и мы медленно танцуем, и его руки незаметно прижимают меня к себе, и мои руки незаметно поглаживают его по плечу, и тогда он незаметно прислоняется щекой к моему лицу, и тогда я незаметно прислоняюсь лицом к его щеке.
И я не знаю, что происходит там, за нашими спинами, я даже не знаю как долго мы танцуем, и в сущности мне всё равно, что происходит там, за нашими спинами, что бы там ни происходило, — да и что особенного может там, собственно, происходить? Ну, Светочка сидит сейчас на своём стуле и делает вид, что ей плевать и не очень хотелось. Ну, Верочка танцует с Боренькой, испуганно прижимаясь к его плечу и думая о том, что жизнь без комплиментов, конечно, скучна, зато чрезвычайно надёжна. Ну, Виктория сидит за столом, покуривая сигаретку, осторожно и пристально поглядывая на всех, и, возможно, ей жалко Светочку. Ну, Боренька танцует с Верочкой, завидуя Серёженьке, который может позволить себе разбрасываться женщинами, а вот он, Боренька, не может себе этого позволить, — и, подавив вздох, он танцует с Верочкой.
Вот что, скорее всего, происходит сейчас за нашими спинами и вот на что мне совершенно не интересно сейчас смотреть. И я танцую с Серёженькой, и он наклоняется к моей щеке и шепчет мне, касаясь моей щеки своим губами, так, чтобы было слышно только мне одной:
— Погуляем? — шепчет Серёженька мне в ухо.
Я киваю, и мы выходим из комнаты, — не оглянувшись.
На улице уже темно, во всяком случае достаточно темно, чтобы выйти на улицу, и это хорошо. Потому что я знаю, зачем мы ушли и зачем идём сейчас по тёмной улице, — и потому что я давно это знаю. Потому что именно сейчас мы и займёмся с Серёженькой тем, чем мне давно уже пора было с кем-нибудь заняться, — тем самым, чем занимается по ночам Виктория и не только по ночам, и не только Виктория, но и Верочка со Светочкой тоже, — когда есть с кем, разумеется.
И Галка. Она тоже занимается этим, — тоже. В горле пересыхает. Я вспоминаю, что творилось с ней той прошедшей — ушедшей — ночью. Галка. Худая, гибкая, как стальной трос, дышащая в моё лицо своим ртом, скользящая по мне своей жаркой, сырой, пахнущей мной кожей, — Галка... Я сглатываю пересохшим горлом. Не надо об этом думать. Никогда. Я беру Серёженьку под руку, и он тут же прижимает мою руку к своему тёплому боку.
Ночное небо прорезают тени деревьев, в ночной тишине слышно, как переливается сквозь камни мелкий ручей. Я оглядываюсь: вокруг темнота и тишина, изредка прорываемая далёкими, невнятными звуками. Вряд ли нас кто-нибудь здесь заметит. Вряд ли кто-нибудь заметит, чем мы тут занимаемся.
Вот и овраг. Мы спускаемся в овраг, вниз, почти к самому ручью, и Серёженька уже собирается через него перепрыгнуть, видимо, всё-таки не догадываясь о конечном пункте нашего прибытия, хотя и догадываясь о его, прибытия, цели, и думая, видимо, что, как всякая порядочная девушка, я веду его в свой барак. Но я не могу привести его в свой барак, не могу, потому что ключи от соседней комнаты находятся у Верочки или, не дай бог, у Светочки, а в моей собственной комнате сейчас, конечно же, сидит Галка, в связи с чем поход в мою собственную комнату становится уже совершенно невозможным, — и я останавливаю Серёженьку.
Я останавливаю его, и мы целуемся. Мы замечательно, долго целуемся, стоя возле ручья, — стоя и стоя, возле ручья и ручья, — и, кажется, Серёженька не представляет себе, что же ещё можно делать возле такого замечательного ручья в таком замечательном овраге, отчего я начинаю смутно подозревать, что, стоя в овраге, он, видимо, совершенно не привык делать в нём что-либо ещё, кроме как в нём стоять, потому что всё то время, что мы так и стоим, целуясь, в овраге, ему так и не приходит в голову начать, наконец, делать в нём что-либо ещё, и стало быть, мне надо что-то срочно делать с Серёженькой.
Я решительно убираю губы и решительно смотрю в Серёженькины глаза.
— Подожди, — шепчу я, — я сниму свитер.
Я снимаю свитер и бросаю его в траву, решительно потянув Серёженьку за руку, и мы оба садимся на мой свитер, а потом и ложимся на него, и лежим так, на свитере, — и это очень удобно, лежать в овраге на свитере и целоваться, и, кажется, Серёженьке это тоже начинает нравиться, — и, видимо, оценив наконец всю прелесть оврага, он прерывисто дышит, и его руки начинают расстёгивать молнию на моих брюках, в связи с чем мои руки тут же помогают стащить их вниз, а потом мои руки расстёгивают молнию на его брюках, и его руки тоже тут же помогают мне стащить их вниз, — и вот уже я лежу на свитере, голая по пояс, или, верней сказать, ниже пояса, и свитер приятно покалывает кожу, а потом перестаёт покалывать, перестаёт, потому что целующий и обнимающий меня Серёженька вдруг ложится на меня, по-прежнему целуя и обнимая, вдавливая меня в свитер, — и Серёженькино тело легко и просто устраивается меж моих ног. Мне немного не по себе, — всё-таки не каждый день меня лишают девственности в овраге, — но я креплюсь.
Я креплюсь, выжимая из себя страстную, мучительную улыбку, а потом Серёженькины бёдра приподнимаются надо мной, и я тут же в волнении приподнимаю голову, стараясь получше разглядеть то, что он будет сейчас со мной делать, — но мне ничего не видно, а слышно только, как бежит и бежит по ночному оврагу ручей и как сопит и сопит Серёженька, что-то делая то ли со мной, то ли с собой, там, внизу, чего я никак не могу разглядеть, а потом его бёдра вдруг резко опускаются, причинив мне боль, — и я пулей вылетаю из-под Серёженьки.
Нет, нет, нет, — с ужасом думаю я, скользя пулей по холодной, мокрой траве, — я никогда, никогда не стану женщиной, это ужасно, — и вот уже растерявшийся Серёженька остаётся далеко позади, как вдруг, спохватившись, крепкие Серёженькины руки ловят меня за плечи, и он цепко, как акробат, вскарабкивается по мне и, с силой сжав мои плечи так, чтобы мне уже было некуда выскользнуть, он с силой бросает на меня своё тело — и что-то странное, явно принадлежащее Серёженьке, с силой вонзается в моё потрясённое таким стремительным оборотом дел тело, — боль рассекает меня, как скальпель, и я уже совсем, было, собираюсь закричать, заорать или забиться в истерике, как вдруг боль кончается. Я замираю: боль кончилась, — всё кончилось, — я счастлива. Я благодарно обнимаю Серёженьку за спину.
— Всё? — пытаясь скрыть радость, спрашиваю я, смущённо прячась лицом в Серёженькину шею, но он молчит.
— Всё? — снова спрашиваю я.
Мне становится жарко под Серёженькой, присутствие на мне его тела начинает меня тяготить, я тактично шевелю ногами, но он не отвечает, а вместо этого зачем-то снова меня целует, и я уже совсем, было, собралась, как-нибудь мягко и незаметно подтолкнув Серёженьку, аккуратно скинуть его в траву, как вдруг Серёженькино тело начинает странно на мне покачиваться, что, видимо, приносит Серёженьке определённое удовольствие, потому что движения его становятся всё быстрей и быстрей, отчего Серёженькино дыхание тоже становится всё быстрей и быстрей, и вот он уже начинает тихонько постанывать, — и его однообразные покачивания, от которых он явно получает какое-то странное, болезненное удовольствие, кажутся мне маниакальными, и это уже не на шутку меня пугает. Я с ужасом вспоминаю, что нахожусь ночью в овраге с практически незнакомым мне человеком, явно одержимым манией покачиваний, и я уже начинаю всерьёз за себя беспокоиться, тревожно прикидывая план бегства, как вдруг Серёженькины руки судорожно стискивают мои плечи, как клещи, и, сделав ещё пару каких-то совсем уж сильных рывков, от которых мы окончательно слетаем со свитера, он вдруг затихает, а потом его голова свешивается вниз, а его тело становится мягким, — он обессиленно скатывается с меня в траву и, улыбнувшись, вздыхает и закрывает глаза...
Ночь неслышно возвращается на звёздное небо.
Ночь.
Мы лежим на траве, смотрим в звёздное небо. Кругом ночь, летняя ночь, и кто-то стрекочет в траве, и от земли уже тянет прохладой. Мне хочется спать, я кладу свою голову на Серёженькино плечо, он ласково меня обнимает, и я думаю о том, что хорошо бы уснуть вот так, в овраге, голыми, лежащими на траве, — я представляю себе эту картину и улыбаюсь...
Я прихожу к нему каждый день, вернее, каждый вечер. У самых дверей я высоко поднимаю голову и небрежно бросаю " пока", замечая у самых дверей искоса брошенный на меня, растерянный, потерянный взгляд Галки: она смотрит на меня и тут же отводит глаза, — и каждый раз, неторопливо идя к Серёженькиному бараку, я всю дорогу думаю о том, почему же она так на меня смотрит и почему отводит глаза, — но ответа так и не нахожу.
А потом мы уезжаем. Наша смена заканчивается, и мы собираем вещи, и я курю напоследок в Серёженькиной комнате и смотрю, как аккуратными, крупными буквами он вписывает свой телефон в мою телефонную книжку. Но я никогда ему не позвоню. Я нежно целую Серёженьку в губы, — и мы уезжаем.
Лето, лето!.. Оно всё ещё длится, и наши с Серёженькой ночи, и Виктория, уезжающая в колхозную мглу, и Галка, глядящая на меня из темноты, стоят у меня перед глазами. Мне некуда себя деть, — я еду на вокзал, и беру билет в Крым. Я никогда там не была. Говорят, что только в Крыму бывает настоящее лето.
И вот уже поезд везёт меня в Крым, и вот уже узкие, высокие тополя бегут за вагонным окном, и крымское лето наполняет воздух запахом моря и роз, и молоденькие кипарисы вырываются из-под земли тонкими зелёными струйками.
И прямо с вокзала крымский автобус увозит меня в маленький город, разбросанный плоскими крышами по крымским горам, и поднявшись в гору по узкой, высокой лестнице, сопровождаемой широкими плитами каменных перил, в разломах которых цветёт трава, я нахожу маленький домик, и хозяева ведут меня в сад, где среди винограда и персиков стоит мой домик, и каждый вечер я выхожу в сад и, облокотившись о шаткий забор, разглядываю крыши домов, спускающихся по горе вниз, и кроны садов, спускающихся по горе вниз, и разноцветные пятна огней, спускающихся по горе вниз, — и где-то внизу, вырываясь из открытых окон прибрежного ресторана, слышится музыка, — и под музыку и запах виноградных листьев и роз я смотрю на море, и море колышется внизу чёрными, остывающими волнами, тускло поблёскивая огнями причалов и маяков, — и я долго стою и слушаю музыку, и смотрю на море, и пью сухое вино, куря сигарету за сигаретой, пока мелкий, тёплый дождь не начинает моросить по саду...