Виенто все записи автора
Глава вторая.
Дамы и короли (часть первая)
Я открыла дверь и вошла.
— Ой, какая Вы молоденькая! Сколько же Вам лет? — интересная блондинка с любопытством смотрит на меня, пытаясь определить мой возраст, и я тоже смотрю на неё с любопытством, пытаясь в свою очередь определить её собственный возраст, — и, судя по внешности, ей никак не больше сорока, а вот судя по глазам, никак не меньше пятидесяти, поскольку глаза у неё умные, — умные и внимательные, — и они пристально смотрят на меня, словно что-то во мне уже увидели и теперь хотели понять, правда ли всё то, что они во мне увидели.
— Восемнадцать, — говорю я, не очень уверенная в том, что в данную минуту в моих глазах отражается то, что может быть достойно такого пристального внимания, причём отражается в нужном количестве. Потому что мне бы хотелось, чтобы то, что отражается в моих глазах, отражалось в нужном количестве, если уж вообще отражается, потому что блондинка мне нравится, и мне хочется, чтобы то, что отражается-таки в моих глазах, ей тоже понравилось.
— Восемнадцать! — ахает блондинка. — Да Вы совсем девочка! — и она ласково мне улыбается.
— Люсенька, отстаньте от ребёнка, — говорит ещё одна блондинка, сидящая за столом как раз напротив того самого стола, у которого и стоим мы с Люсенькой, — и она ласково смотрит на Люсеньку.
Эта блондинка была явно определённого возраста, который и определялся тут же, на глаз, лет эдак в двадцать семь-двадцать восемь, не взирая на довольно-таки приличную полноту, которая возраста, конечно, прибавляла, но который, возраст, тут же убавлялся сам собой, стоило только как следует заглянуть в глаза его обладательницы, потому что глаза у неё были очень весёлые, очень, так что, как следует заглянув в её глаза, тут же хотелось убавить её возраст как можно скорей. И эта новая блондинка мне тоже нравится.
— Видите, — говорит Люсенька, — стоит мне только открыть рот, как Верочка тут же мне его закрывает, — и она смеётся совершенно счастливым смехом, как будто ужасно довольна тем обстоятельством, о котором только что сообщила. И, глядя на смеющуюся Люсеньку, Верочка откидывается на стуле и тоже громко, весело хохочет.
Они вообще были очень забавные, эти блондинистые Верочка и Люсенька, и они обе мне очень нравились. И я подумала: как хорошо, что в первый же день моей работы в этом издательстве мне встретились такие замечательные Верочка и Люсенька, потому что, начиная с этого дня, я работала в издательстве, довольно солидном, довольно уважаемом издательстве, с самого утра испытывая панический страх перед своей первой в жизни работой, так что это было просто счастьем в первый же день встретить таких весёлых, таких благожелательно настроенных Верочку и Люсеньку, — это было настоящей удачей, и я была готова любить их всю жизнь.
— Люсенька, — говорит Верочка, — если Вы будете говорить про меня гадости, я Вас накажу, — и она ласково смотрит на Люсеньку.
— Не обращайте внимания, — говорит мне Люсенька и ласково смотрит на Верочку, — на самом деле Верочка у нас очень добрая, а уж такая любвеобильная, что, конечно, очень скоро выйдет замуж. — И она заливается таким громким, таким заразительным смехом, что Верочка тоже тут же заливается точно таким же смехом.
— Вы отстанете от меня или нет? — говорит Верочка, заливаясь смехом.
— А разве неправда? — тут же подхватывает Люсенька, заливаясь смехом, — просто Верочка у нас так сильно всех любит, что никак не может остановиться на ком-нибудь одном. — И вполне довольная произведённым эффектом, она мгновенно переключается на других женщин, сидящих в комнате, на которых я давно уже изредка поглядываю, и которые не обращают на нас абсолютно никакого внимания:
— Впрочем, у нас тут все женщины такие, — громко говорит Люсенька, хитро поглядывая по сторонам, — все любвеобильные и все без спутников жизни, что, конечно, сильно отражается на их внешности, характере и работоспособности.
Я вижу, как женщины, сидящие в комнате за своими столами с включенными настольными лампами на них и молча до этого работавшие, приподнимают головы, начиная с неясным любопытством прислушиваться к тому удивительному монологу, который произносит Люсенька, и увидев, что её слова производят явный эффект, она продолжает с ещё большим энтузиазмом:
— Вот, например, на Валюшу это очень влияет, — она сочувственно кивает в сторону окна, возле которого стоит стол, за которым, видимо, и сидит та самая Валюша, о которой вдруг пошла речь, потому что женщина, которая сидит за этим столом, вдруг резко поднимает голову, и я вижу её злые глаза. Видимо, Люсенька тоже видит эти злые глаза, потому что опять заливается совершенно счастливым смехом, как будто злые Валюшины глаза и есть теперь главная причина такого хорошего Люсенькиного настроения.
— Если вы будете меня трогать, — злобно шипит Валюша, — я скажу, что вы мешаете мне работать. — И она решительно опускает голову вниз.
— Валюша у нас главный специалист, — говорит Люсенька, не обращая никакого внимания на угрозу. — Валюша не делает ни одной ошибки.
Женщины, сидящие за столами, подозрительно хихикают.
— Валюша очень тонкий, очень знающий корректор, — продолжает Люсенька. — Валюша наш самый ценный работник.
За одним из столов раздаётся довольно громкий, довольно ехидный смешок.
— Кончайте трепаться, — говорит Валюша таким ледяным тоном, что, видимо, Люсенька чувствует, что с Валюшей действительно пора закругляться. Она поворачивается в противоположную Валюше сторону и, уже не обращая на Валюшу никакого внимания, кивает другой женщине:
— А это наша Света. Светочка закончила университет и знает наизусть всего Маркса.
Из дальнего угла, в который смотрит теперь Люсенька, мне улыбается довольно моложавая женщина с шикарной причёской. У неё такой мягкий, милый взгляд, что она похожа на ангела, и она тоже ужасно мне нравится, и я от души улыбаюсь вышеозначенной Светочке, отчего Светочка расцветает прямо на глазах, отчего ещё больше становится похожа на ангела. И мне так нравится смотреть на Светочку, что я улыбаюсь ей ещё шире, и Светочка тут же ещё шире улыбается мне, и я уже совсем собираюсь улыбнуться Светочке так, как ещё никому не улыбалась до этого, но сеанс одновременных улыбок вдруг заканчивается, потому что нетерпеливая Люсенька уже смотрит в другой угол:
— А это Зиночка Исаева, — говорит Люсенька, и её голос становится таинственным. — Зиночка наша гордость. Зиночка единственная порядочная женщина в нашем тесном, сплочённом коллективе — Зиночка замужем и мужу никогда не изменяет.
Я вижу, как какая-то некрасивая женщина с какой-то странной, пугающей меня готовностью смотрит на меня из угла, в который указывает Люсенька.
— Никогда, — жизнерадостно говорит она, — и она так странно, так страшно некрасива, что мне становится не по себе, и, кажется, Люсенька это видит, потому что больше ничего не говорит про Зиночку Исаеву, а вдруг хитро улыбается и, повернувшись в другую сторону, обращается к ещё одной женщине примерно лет сорока, которая давно уже откровенно за нами наблюдает и, кажется, получает от этого не меньшее удовольствие, чем сама Люсенька.
— Оля, — говорит Люсенька, — перед Вами новый член нашего коллектива, — со всей серьёзностью, на которую, видимо, только способна, она театрально кладёт мне на плечо руку, — что бы Вы хотели ему сказать?
У сорокалетней Оли маленькое личико и огромные глаза. Слишком огромные, слишком умные, слишком насмешливые и слишком грустные глаза, которые, кажется, готовы насмешничать даже над собственной грустью, отчего им, глазам, тут же становится ещё грустней. И они действительно похожи на два озера, эти огромные глаза, мерцающие на маленьком личике, на два огромных, затерянных, потерянных озера, чью ровную гладь уже ничто не тревожит. Слишком много утопленников, отчего-то думаю я, зачарованно глядя в эти озёра, слишком много утопленников лежит на их дне. Грустные глаза тут же превращаются в весёлые.
— Все бабы дуры, все мужики сволочи, — говорит Оля неожиданно сиплым, прокуренным голосом, от которого я тут же вздрагиваю: так хочется узнать, по каким причинам у вполне приличной сорокалетней женщины такой сиплый, такой прокуренный голос.
Комната тут же взрывается хохотом, и я слышу, как Оля тоже тихонько посмеивается этим своим голосом, от которого по моей спине мгновенно бегут мурашки, — так он мне нравится, этот чужой, до дрожи волнующий меня голос.
— Не понимаю, как можно так вульгарно высказываться, — довольно пожилая, со строгим, безупречно холёным лицом женщина, сидящая как раз напротив Ольги, смотрит на неё красивыми, укоризненными глазами, отчего Ольгины глаза тут же делаются глуповатыми. — Вам, такому интеллигентному человеку. — Женщина, недовольная Ольгиным высказыванием, с осуждением покачивает головой.
Невинные Ольгины глаза становятся совсем круглыми, она покорно опускает голову вниз, но это почему-то ещё больше не нравится женщине с холёным лицом, и она раздражённо поджимает губы.
— Это Анна Ивановна, — очень испуганно и очень громко шепчет мне Люсенька. — Анна Ивановна потомственный интеллигент, — и Люсенькины глаза тоже становятся круглыми. Ольга фыркает, и комната снова взрывается очередной порцией смеха, что мгновенно выводит Анну Ивановну из себя.
— Нет, это балаган какой-то, — раздражённо говорит Анна Ивановна. Она нервно щёлкает пальцем по выключателю и, откинувшись на стуле, возмущённо смотрит на Люсеньку, готовая вот-вот сказать что-то такое, отчего Люсеньке, конечно, тут же станет стыдно, как должно быть стыдно всякому приличному, всякому уважающему себя члену общества, — стыдно, что такой приличный, такой уважающий себя член общества ведёт себя таким вызывающим всеобщее неодобрение этого общества образом, — и Анна Ивановна решительно сводит брови и уже открывает рот, чтобы наконец-то сказать всё то, что, видимо, давно уже пора было сказать, да как-то не было случая, а вот теперь случай есть, — и она непримиримо глядит в нахальные Люсенькины глаза, которые, кажется, только того и ждут, чтобы им что-то сказали, — да пожалуй, не одни только Люсенькины глаза только того и ждут, а все, все глаза только того и ждут, — ждут не дождутся, когда Анна Ивановна скажет наконец всё, — выскажет, красиво подняв руку или откинув в благородном порыве красивый лоб, — и Анна Ивановна это чувствует, — чувствует: уж больно подозрительно все только того и ждут, чтобы она всё-таки это сказала, — а потому колеблется, невзирая на явно распирающее её желание, но собственное высказывание томит её, и, наконец решительно сдвинув брови, она открывает рот, — и в эту самую минуту дверь в комнату вдруг тоже открывается, и в комнату входят две девицы, чёрная и рыжая, и Анна Ивановна так и замирает с открытым ртом, и все в комнате тоже вдруг замирают, и, как по команде, наступает полная тишина, — и в полной тишине все сидят и смотрят, как рыжая, — открыв дверь и войдя, — обводит комнату угрюмым, недоверчивым взглядом и зачем-то остаётся в дверях, а чёрная проходит в комнату, даже не оглянувшись на рыжую, и у неё надменный, холодный вид, и она идёт, явно направляясь к Светочке, которая знает наизусть всего Маркса, и, подойдя к Светочкиному столу, молча кладёт перед замершей Светочкой какие-то бумаги и, молча развернувшись, уходит, так же молча идя к дверям, возле которых всё так же молча стоит рыжая, — и пока чёрная в полной тишине возвращается к стоящей в дверях рыжей, я успеваю заметить, какой удивительной красоты у неё лицо, — смуглое, точное, резко ограненное контуром чёрных волос, — и я смотрю на него остановившимися глазами, и ещё вижу почему-то, что рыжая тоже смотрит в это лицо остановившимися глазами, и даже успеваю подумать: как странно, что она так смотрит на неё — вот так, как будто видит впервые.
И они выходят, и когда они выходят, ещё несколько секунд в комнате по-прежнему стоит тишина, как будто все, кто сидел в этой комнате, тоже видели их впервые, — чёрную и рыжую, — и теперь никак не могут очнуться.
— Кто это? — спрашиваю я разом умолкнувшую Люсеньку.
От моего вопроса она словно приходит в себя.
— О! — говорит она. — Это наши две неповторимые девушки. В жгучую брюнетку все влюблены, а рыжую зовут Галка, — она запнулась, — прочем, вы подружитесь, они, кажется, Ваши ровесницы. — Она снова запнулась.
— Как Вы думаете, сколько мне лет? — вдруг как-то сбивчиво спросила она.
Я посмотрела на Люсенькин нос. Не знаю, почему я на него посмотрела, почему Люсенькин вопрос вдруг вызвал у меня желание посмотреть именно на него, но тем не менее я на него посмотрела и, посмотрев, вдруг увидела, что у неё очень благородный нос, безупречный и элегантный, с безупречной элегантностью скользящий по прямой от переносицы к самому своему кончику, — красивый нос и красивый лоб. И красивые, бледно-голубоватые виски. И когда она вскидывает голову, то с височных впадин слетает, исчезая, тонкая, голубоватая тень, отчего линия носа становится ещё безупречней. И в этом было что-то грустное, в этой тонкости и бледности, в этой элегантной утончённости, незаметно перетекающей в истончённость.
— Лет сорок, — неуверенно говорю я.
— Сорок! — довольная Люсенька закатывает глаза и смеётся. — Да мне уже пятьдесят!
— Не может быть, — с облегчением подливаю я масла в огонь, — я бы никогда Вам столько не дала.
— Пятьдесят, пятьдесят, — окрылённая комплиментом, яростно кивает довольная Люсенька.
— Нашла чему радоваться, — вдруг подаёт голос мрачная Валюша. Она презрительно хмыкает.
— А что? — вступает в разговор ангелоподобная Светочка. — Как говорится, лови за хвост уходящую молодость. — И она эффектно всем улыбается.
— Было бы что ловить, — не сдаётся Валюша.
— А мне кажется, всегда есть, что ловить, — не обращая внимания на Валюшу, радостно говорит Люсенька и, хитро мне подмигнув, добавляет: — Или кого. Правда, Верочка?
Верочка грузно откидывается на спинку стула и хохочет.
— Вот видите, — хохочет Люсенька, — Верочка знает!
— Нам дадут сегодня работать или нет? — шипит Валюша.
— Умолкаю, умолкаю, — Люсенька поднимает руки вверх, словно сдаваясь на Валюшину милость, и вздыхает.
— Ну, что же, давайте работать, — говорит она мне. — Не волнуйтесь, у Вас всё получится. — И она ободряюще мне кивает, и в комнате тут же наступает тишина, и все головы тут же склоняются над столами, и на каждом столе горит настольная лампа, и сами головы тоже становятся похожи на настольные лампы, только не включенные.
Вот мне уже и восемнадцать, и я работаю в издательстве, в солидном, уважаемом издательстве, и сама я вполне солидная восемнадцатилетняя особа, и со всех сторон меня окружают солидные, серьёзные люди, у которых настоящая, серьёзная жизнь, которой они и живут среди таких же настоящих, серьёзных людей, так что, глядя на них, я всерьёз намереваюсь понять, окончательно и бесповоротно, что же это такое, настоящая жизнь, и как ею жить, и что значит вообще быть настоящей, солидной женщиной, — и что значит вообще быть женщиной.
Мне нравится издательство, потому что издательство — это бумага. Я обожаю бумагу. Бумагой пахнет всюду, а также клеем и типографской краской, что тоже ужасно мне нравится, и все только и делают, что носят эту бумагу, пахнущую клеем и краской, по всевозможным коридорам и коридорчикам, кабинетам и комнатам кипами и пакетами, а то и просто отдельными листиками, — бумагой покрыты все столы и доверху набиты шкафы и полки. Бумаги так много, что всё издательство кажется мне похожим на бумажный сеновал, в который хочется упасть и забыться в душистом сне.
Но, конечно, издательство это не только бумага, издательство — это ещё и авторы. Авторов много, и они все разные. Некоторые из них очень серьёзные, совсем как Анна Ивановна, они приезжают на собственных автомобилях и так со всеми раскланиваются, что всем сразу становится ясно, что это не кто иной, как автор и к тому же собственной персоной. А некоторые совсем не похожи на авторов: они смеются, жуют бутерброды и рассказывают забавные, смешные истории про своих жён, мужей или внуков, — но, конечно, этому нельзя верить, то есть не историям про жён или внуков, конечно, а тому, что они совершенно не похожи на авторов, потому что все они, авторы, заняты самым серьёзным, самым важным делом в жизни, — они выпускают свои книги, — и однажды обязательно настаёт момент, когда это отражается у них на лице, у всех, каким бы смешным и доступным ни был автор минуту назад, — обязательно наступает момент, когда это отражается у него на лице, — то, что он автор, а вовсе не ваш сосед по коммунальной квартире, как это могло бы вам показаться на ваш первый, совершенно поверхностный взгляд. Вот почему они приезжают к редакторам — и редакторы встречают их лучезарными улыбками, а так же глазами, сияющими вниманием и пониманием, какие только и должны быть у редакторов, как бы заранее, как бы с первой же минуты готовых всё понять и всем восхититься, и тут же броситься в работу и, бросившись в работу, всё тут же забыть и ни о чём не помнить, кроме как об этой самой работе, в которую они так самозабвенно, так стремительно бросились, — и авторы понимающе улыбаются им в ответ, и неспешно садятся за столы, и неспешно водят пальцами по своим толстым рукописям, неспешно говоря тихими, внушительными голосами.
Ну, и конечно, издательство это редакторы. Редакторы, белая издательская кость, голубая кровь, — они царственно плывут по издательским коридорам, незримо осиянные собственной значимостью, ненавязчиво проистекающей из вполне законной причастности к авторам, из некой как бы интимной к ним приближенности, — и они плывут по издательским коридорам и коридорчикам, молчаливо покуривая, попыхивая дорогими сигаретками, молчаливо устремляя взор в те самые коридорчики, по которым и поплывут снова царственно, докурив и потушив сигаретку в замаранной общественной пепельнице.
И всё-таки самое главное заключается в том, что издательство — это женщины. Все эти редакторы, корректоры, младшие редакторы, технические редакторы, курьеры и художники, не говоря уж о секретаршах — всё это одни сплошные женщины, между которыми, как и между всякими женщинами, существуют совершенно особые, сложные, а порой и очень сложные отношения, основанные, как и любые другие сложные отношения, на таких простых вещах, как зависть и страх, потому что, невзирая на хрупкий внешний вид и застенчивое кокетство, каждая кого-то всерьёз и тайно побаивалась, каждая кому-то всерьёз и тайно завидовала, у каждой всегда находилась пара веских причин, чтобы кого-то всерьёз ненавидеть или по крайней мере не любить, а уж вы можете себе представить, на что способна хрупкая женщина, обуянная тайным страхом или, что ещё опаснее, завистью.
Возможно, это происходило от того, что их было слишком много, этих женщин, собранных в одном месте в одно время, а мужчин было мало, и возможно именно это, по весьма расхожему мнению, заставляло их раздражаться и нервничать, — но, возможно, вовсе не от отсутствия мужчин это происходило, а от того это происходило, что такое происходит всегда и со всеми, и ещё никому не удалось изобрести рецепта, как этого избежать.
Да, женщин было много, женщины были всюду, и все они были такими разными, что это были просто настоящие женские джунгли и дебри, и всюду, как разноцветные фантики, шуршали всевозможные ласкательно-уменьшительные словечки, все эти "зайчики" и "рыбоньки", "Валечки" и "Верочки", "Светочки" и "Катюши", и каждый день я сломя голову неслась в эти джунгли и дебри, потому что быть там, среди всех этих женщин, тайно и явно обуянных сложными, а порой и нешуточными страстями, было для меня настоящим удовольствием. Ещё никогда в жизни не окружало меня столько женщин, столько разных, столько удивительных женщин самого разного возраста и внешности, и каждая была хороша и удивительна, и я любила их всех, и на каждую мне хотелось смотреть не отрываясь, даже на Зиночку Исаеву, потому что именно с Зиночки Исаевой обычно и начинался мой долгий и радостный, удивительный и неповторимый рабочий день.
Ах, Зиночка была женщиной лет сорока пяти и внешности настолько отталкивающей, что, впервые увидев Зиночку, тут же хотелось испуганно закрыть глаза, чтобы никогда больше её не видеть, потому что Зиночка была широкой и плоской, с серой обвисшей кожей, словно вся кожа на ней вдруг взяла да и сдулась в недобрый час, обвиснув пустыми мешками всюду, где только можно было обвиснуть, отчего одежда сидела на широкой, обвиснувшей Зиночке, как на вокзале, — не очень свежая, не очень чистая одежда, сваленная на Зиночку в одну большую и не слишком удобную кучу, как будто Зиночка была каким-то глупым стулом, а вовсе не корректором в довольно известном и всеми уважаемом издательстве.
Зиночка была ужасна, но зато у неё было то, чего почти ни у кого из издательских женщин не было: у Зиночки был муж, которого она называла "мой Исаев", и каждое утро, неизменно первой придя на работу, она неизменно дожидалась, когда придут все, и когда все наконец приходили и усаживались наконец за свои столы, и включали наконец свои настольные лампы, Зиночка тоже включала свою настольную лампу и даже склоняла над столом свою голову, как бы показывая всем, как бы ясно всем демонстрируя, что она занята и ни в какие разговоры вступать не намерена, — и, усыпив таким образом бдительность коллектива, вдруг решительно вскидывала голову и громко, на всю комнату, торжествующе объявляла:
— Сегодня на завтрак мой Исаев съел три бутерброда!
И все вздрагивали. Ах, ну конечно, конечно, все знали, что Зиночка не преминет — уж она-то не преминет! — обязательно высказать что-нибудь в этом роде, — высказать, выставить, продемонстрировать, так сказать, наличие своей семейной жизни, вытащить её, так сказать, на всеобщее обозрение, — ведь знали же, не первый же день уже знали, на что способна эта коварная Зиночка, но почему-то каждый раз всё ловились и ловились на этот нехитрый Зиночкин трюк со склонённой Зиночкиной головой, а потому вздрагивали, но хранили гробовое молчание, — упорное молчание, гробовое молчание, — которое Зиночку совершенно не смущало и уж тем более не останавливало, поскольку Зиночка знала абсолютно точно, что она, Зиночка Исаева, была частью коллектива, причём частью совершенно законной, хотя может и не очень большой, а потому смело заявляла на него свои права:
— Я говорю, Исаев, тебе не жирно по три бутерброда съедать? — уверенно продолжает Зиночка свой монолог. — Я говорю, тебя, Исаев, ни одна жена не прокормит! — и Зиночка призывно похохатывает, как бы приглашая всех присоединиться к своей истории, которая была, конечно, не хуже других, — не хуже, — уж в этом Зиночка никогда не сомневается. Но все молчат. Никто не хочет присоединяться к Зиночкиной истории. Никто не хочет присоединятся ни к её истории, ни к её похохатыванию, ни к её мужу, по поводу которого это самое похохатывание и возникает в счастливой, замужней Зиночкиной голове.
— Все мужики одинаковые, им бы только жрать, — неуверенно заключает Зиночка в полном одиночестве. И опять никто не поддерживает Зиночку, и она тоскливо замолкает, и ещё полчаса после того, как замолкает Зиночка, в комнате стоит тишина, и когда уже начинает казаться, что тишина никогда не кончится, что она так и будет длиться, эта тишина, возникшая от такой неуместной и никому не нужной Зиночкиной истории, вдруг уже Светочка поднимает голову и приятным, мечтательным голоском сообщает на всю комнату:
— А меня вчера один мужчина пригласил в кино.
И все головы мгновенно приходят в движение: всем нравится Светочка, тридцатипятилетняя и симпатичная, с трогательным выражением детских, невинных глаз, у которой, в отличие от Зиночки, не было мужа, и если уж у такой женщины не было мужа, у такой приятной и безусловно симпатичной, как Светочка, то стало быть все мужики действительно дураки и не туда смотрят, а стало быть никто и не виноват в своём собственном не замужестве. И все с интересом смотрят на Светочку.
— И что было после кино? — живо интересуется Танюша, уже совсем молоденькая женщина лет тридцати. Танюша худенькая, маленькая, с острыми, насмешливыми глазами. После долгих и бесплодных надежд на личное счастье, которым Танюша героически посвятила всю свою в никуда уходящую молодость, она мужественно превратилась в ироничную, непоколебимо самостоятельную особу.
— После кино? — Светочкины глаза невинно блуждают в пространстве. — После кино он купил мне мороженое.
— Мороженое! — фыркает злая Валюша. — И как это он тебе билет на трамвай не купил?
— Да, — тут же миролюбиво соглашается Светочка, как бы прекрасно понимая, что этого, конечно, не достаточно, что мороженое это, конечно, не аргумент, и, стало быть, Валюша права. — А потом он пригласил меня к себе в гости, но... но я, конечно, отказалась. — Светочка широко раскрывает глаза, словно сама не понимает, как это она, такая наивная и доверчивая, умудрилась не пойти в гости.
— Дура ты, Светка, — радостно говорит злая Валюша. — Знаешь поговорку "береги честь смолоду"? Ну, так это означает, что только смолоду её и надо беречь. А ты отказалась.
Все хохочут. Светочка мило хлопает глазами и неуверенно улыбается.
— Тоже мне, девственница нашлась, — добавляет Валюша, ободрённая всеобщим весельем.
— Да, — вздыхает полная Верочка, — девственность, это такое мимолётное состояние!.. Люсенька, Вы как считаете?
— Я вообще не знаю, что такое девственность, — с готовностью вступает в разговор Люсенька. — Я уже не помню об этом.
Люсенькина реплика вызывает дополнительный взрыв веселья: ещё бы, девственность — что может быть забавнее этой темы? — так что хохочут все, даже Валюша, и даже Зиночке Исаевой тоже становится весело, — так весело, что она громко и радостно говорит на всю комнату:
— А я, когда за своего Исаева замуж выходила, я ему девочкой досталась! — и Зиночка с готовностью заливается продолжительным хохотом, явно готовым перейти в то самое уже надоевшее всем похохатывание, — и все тут же замолкают, и уже до самого обеда стоит ничем не нарушаемая тишина...
Издательство! До чего же нравится мне приходить сюда каждое утро!..
Я стою в коридорчике, меж узких лестничек, ведущих вверх и вниз, и смотрю в окно, выходящее в неказистый внутренний дворик со сваленными в нём, дворике, какими-то ящиками и железяками. Смотреть на ящики и железяки совсем не интересно, но здесь, в этом коридорчике, стоя меж двух узких лестничек, я слушаю, как тающей, лёгкой волной долетают до меня звуки женских голосов и запахи женских духов, — я раздуваю ноздри, впитывая в себя эти голоса и запахи. Рабочий день подходит к концу, уставшие за день коридоры смешивают звуки шагов.
Я смотрю в окно. В сущности, мне давно уже не на что там смотреть, но я всё смотрю и смотрю, потому что кто-то уже давно стоит сзади меня, и запах чужого табака уверенно доносится до моего носа. За моей спиной тишина, но кто-то — кто-то — стоит там, за моей спиной, и я давно уже знаю кто, — вот почему я всё стою и стою в коридорчике и всё смотрю и смотрю в окно. Я оборачиваюсь: Виктория. Та самая, жгучая брюнетка с безнадёжно красивым лицом. Она стоит и курит и смотрит на меня. Она выдыхает дым, и её глаза прищуриваются. У неё зелёные глаза. Длинные, зелёные глаза и красивый рот. Она стряхивает пепел.
— Привет, — говорит она.
Я киваю. Она так красива, что я не могу говорить.