Мне мама в детстве выколола глазки,
теперь я вижу многое нечётко, в необычных ракурсах.
К примеру, вижу искаженье отражённое своё, убийственно смешное,
на отшлифованных за много лет до антрацитовой зеркальности
некрупного помола мыслями и помыслами грубыми моими
внутренних стенках моего черепа просторного. Я также вижу, как
безглазый череп перезрелый мой качается на стебле костяном,
увитый проводами, диким виноградом, кровеносными сосудами.
Кровь рыжим кружевом топорщится, в багрец и золото меня как будто одевая.
В густых сплетённых рёбрах солнце скачет белкой и какие-то себе орехи
заготовило.
Днём солнышко как белка в колесе перебирает цифры скрюченными лапами,
а вечером луна как колесо в побелке, обновляет млечный путь,
а ночью колесом раздавленная белка в колее
бесследной биодеградации своей нетерпеливо дожидается.
Я вижу пред рассветом удушливую зелень заколдованную теплую,
в ней ничего не видно, только светлячки, и слышно воркованье добрых
демонов,
и тонет солнечное сердце в изумрудной темноте животной и дремучей,
и что-то лёгкое, какой-то пузырёк всплывает, достигая головы,
и лопается, в точку превратившись, в тучку странную небесную,
но это просто тополиный виннипух. На липовой ноге
он в женском платье, одноглазый, лезет вверх по костяному ясеню.
Он погружает огненную лапу в деревянный мрак дупла.
Сухой рассыпчатый еловый липкий мёд поэзии
горит, дымит, пиит, поёт в груди моей пустой,
и дым убийственно смешной во чреве сладок и приятен мне.
Я как стоял ложусь к себе под ноги в мятных и сырых спросонок сапогах
и засыпаю. И когда я вижу сны, то я их вижу в невозможных ракурсах.
Ведь мама мне когда-то выколола глазки, вследствие чего, физически,
я — инвалид и быстро устаю, когда о только что увиденном рассказываю.
Мне надо выпить или выспаться, я на Второй Перинатальной раненный.