, 27 2009 . 03:40
+
Притчи Гегемонских царей.
Былинная история
В Гегемонском царстве-государстве с самых давних-стародавних времен правили большой державой чаще плохие цари, а то и вовсе никудышные, и народишко из-за этого много и безвинно страдал, сердешный, и жил всегда просто плохо или безнадежно плохо, а чтобы посередке – никогда. И то ли все цари были никудышные, или сам народишко ни к черту, а может, и то и другое, попробуй теперь разберись через непроглядность отлетевших веков. Но в каждый век и не раз какая-нибудь погибельная притча в державе да приключалась; то с царями, то с народом, а то и скопом со всеми. То она вспучивалась народными бунтами, то содрогалась от дворцовых переворотов, то смертно корчилась от повальных голодоморов, а зачастую до бездыханности бескровела в растратных войнах в чужедальних странах во вред своим кровельным интересам.Однако чередою проходили сумеречные годы безвременья и на диво всему миру, в какой раз, сказочно быстро оживала и вздымалась Гегемония во весь свой исполинский рост и твердой поступью начинала продвигаться вперед и снова подкошенно валилась с ног, будто от падучей болезни, и все повторялось сначала. И никому не достало ума вызнать, кто виноват во всем этом и что надо сделать, чтобы хоть малость избавиться от привязавшихся вековых бед и придвинуться к налаживанию спокойной размеренной жизни с достатком, запасливо удерживая в памяти прошлые ошибки, чтобы их в будущем не повторять. Никто и никогда так и не высунулся дать проясненный ответ на этот столбовой державный вопрос, сколь не надсаживались над ним самые высоколобые и просветленные умы гегемонов, и все без толку. Так бы и тащилась Гегемония через сумерки сменявшихся чередою веков, отяжеленная непоправимой нуждой, по своей столбовой дороге, помалу прибавляя в шаге, да в какой раз грянула большая война, а с ней и большая беда, какой не видывал род людской. Да вот притча, вместе с войною и нуждою нахлынула тогда на ослабевшую державу уже загустевшая красная муть занебесья, долго блудившая в других странах в поисках пристанища, да нигде не прижившаяся. А тут, не встретив отпора, нависла мглистой густой мутью и обильно окровенила всю землю, укрыв ее краснотой чуть не на целый зря потерянный век. Вот из этой красной мути и объявились тогда пришлые, безымянные и злобствующие люди, без роду без племени, без кола и двора, и назвали себя красными воронами, а обмеревшую от страха державу – Гегемонией, хотя она раньше называлась по-другому, да вскоре многие позабыли об этом, а кто поминал, тому скорехонько память отшибли начисто. Беспамятство-то и одолело всех с той поры. Вскоре на своей шкуре испытали гегемонцы, какое воронье было клювастое да когтистое и до чужого добра загребастое, спасу нет. Сразу-то и принялось голосистое воронье зазывно каркать во всю глотку о скорой, светлой жизни, какую они творят прямо из сказки, если люди им поверят, отрекутся от Бога и креста и нажитого добра. И так задурило воронье своим карканьем головы поникших от страха и нужды людей, что и впрямь отреклись они от Бога и креста и нажитого добра, а вышло – и от самих себя.
Много лет дурило воронье доверчивых людей несбыточной сказкой о счастливой светлой жизни, и чем погибельнее она становилась, тем яростнее надсаживалось воронье своим карканьем о приближении райской жизни, а она, как тень в ясный день, все ускользала и ускользала, сколь не гонялись они за ней, как малые дети. Вот и вспучилась вся Гегемония от края и до края, как не раз бывало, разъяренными многолюдными сходами доведенных до отчаяния людей, раз за разом заколыхались разнобойно над ее необъятными просторами дреколья с красными полотнищами, будто ожившая земля разом замигала зоревыми всполохами, разрывая беспросветную муть опостылевшей жизни. Долго ли, коротко ли гегемонил взбудораженный народ, всякое там бывало: и за грудки в кипучей ярости хватались, и мать-перемать зло и безбожно поминали, и все же вырешали тогда быть первым выборным царем Мусаилу Первому, самому тогда голосистому из ворониного племени, взлетевшему в ту смутную пору на самую верхушку власти. Вот и нарекли его Мусаилом Первым, как исстари водилось именовать коронованных царей, да и последним оказался, как вышло. Однакося, недолго усидел Мусаил на царском троне, шибко заморочено болтливым оказался на деле, сыпал словами, как семечки лузгал, вроде недержанием языка страдал, а из-за этого много всякой вредности стало случаться в растревоженной державе. За короткий срок беспутно истощил державную казну, приблизил голод и разруху, на потеху и радость врагам бездумно порастерял завоеванные предками земли, с которых в позорной спешке и стыдливости бежало некогда славное войско, побросав там в безысходности нажитое годами войсковое имущество. Беспутно у него все и вышло, что не сделав ничего приметного для улучшения жизни людей, немыслимо как умудрился Мусаил Первый натворить много нерасхлебанных и шибко худых дел, какие после самым многожильным потомкам будет долго не расхлебать, а расхлебают, так долго будут поминать его худыми словами.
Поначалу Мусаил Первый все ловчился да пыжился придать красному воронью человеческое лицо и даже духовно очеловечить клювастых да когтистых, а те в лютой злобе ответно исклевали да обмарали его всяко, и теперь только и утирается в обидчивости от той обмаранности и что-то временами языком наворачивает, все пустомелит и пустомелит, да никто уже его не слушает – надоело. Грешно это, но нынче больше его поминают с насмешкой, да с матерком, вроде и царем никогда не был. Такая вот нескладная притча вышла с Мусаилом Первым в растревоженной Гегемонии, будто в назидание другим царедворцам, какие после будут. Да ведь в Гегемонии никакой урок никогда и никому не шел впрок. И снова, в который раз, загегемонил всполошный народишко баламутными сходами да шествиями, а больше своим горлопанством, принудило упорхнуть красное воронье с верхушки государевой власти, вместе с Мусаилом Первым. Тогда-то и набрался решимости доведенный до отчаяния народ выбрать себе царя из своей холопской челяди, чтобы в лепешку свой был и служил бы им верой и правдой. Такой и нашелся. Выбрали тогда бывалого и удачливого мужика Емелю, по батюшке Простокишина Емельяна Смутьяныча, из крестьянского роду племени. И хоть не богат был большим умом Смутьяныч и не скорый на подъем, да простоват был душой и беззлобен сердцем, да и совесть свою крестьянскую к той поре еще не порастерял, держался на людях пристойно. По правде сказать, отчество Емели уже и не помнили, а Смутьянычем прозвали его за удалой баламутный характер: где какая заваруха заведись, он там первый свою правоту наводит. Еще тогда, в царевыборной лихорадке, учуял народ безошибочным чутьем, что всеми своими повадками сшибает Емеля на того отчаянного атамана-разбойника из дикой степи, что в седые, старые времена вздыбил зипунный народишко схватиться за вилы и топоры и с разбойничьей удалью повел их степями да урманами добывать у державной власти волю. И эта его схожесть с тем удалым атаманом-разбойником и подневольная, захудалая жизнь под красным вороньем изводила изможденному народу душу. Случайно разбуженной тоской по былой вольнице, жгла и зудила народную память молодецкой удалью и отвагой, поселяла в них великую надежду на скорые и крутые перемены в опостылевшей жизни, какие теперь учинит народный царь Емельян Смутьяныч, в лепешку свой, их надежда и опора. Правда, была у Смутьяныча замутненная полоса в прошлой жизни, когда он смолоду отважно прибился к главной стае красных воронов и вместе с ними зычным голосом истошно каркал о скором приближении светлой жизни, все приподнимаясь на верхушку власти, да никак первым из воронья сбился с голоса, опасливо потянул другим, за что был жестоко побит и выкинут из главного гнездовья на обочину жизни. Приметили тогда, что какое-то время изнывал Смутьяныч без дела и шибко маялся из-за этого. Да тут к сроку и пригодился своему растерявшемуся народу. Взбаламученному бестолковым Мусаилом, чтобы повести его к всамделишной светлой жизни, только другой дорогой, о которой еще никто толком не знал, но все смутно догадывались, что такая идея-то у них есть, а у других народов не было, еще старые люди не раз поминали об этом.
Много славных дел наметил поначалу Смутьяныч из того, что насулил народу, когда присягал всенародно на Библии на верность, и кой к чему даже стал прикладывать свои царские руки. Да как всегда водилось в Гегемонии, негаданно полыхнул беспощадный и жестокий бунт, который учинило злобное воронье, чтобы свалить его с трона. А народ-то дружной ватагой и встрял за своего царя, укротил бунтарей, а зачинщиков засадили в острог, да вскоре и выпустили на волю с молчаливого согласия Смутьяныча и даже прилюдную порку им не учинили за безвинно пролитую кровь, как раньше это делалось. Сколько раз ему потом обидно попрекали и напоминали старую заповедь: «Не побеждай, царь, врага на половину, апосля все кровью умоемся от твоих недобитков», – так нет, не послушался, отмолчался, ну а те скорехонько и напомнили всем об этом.
Сразу-то после укрощения бунта торопливо укатил народный царь со свитой к теплому морю, а заместо себя оставил своего пособника из холопов Ивашку Игнашкина, чтобы тот заворачивал всеми делами в державе, какие приспичат. Вот и наворочал изворотливый Ивашка столько худых непотребных в государстве дел, что пришлось царю его спровадить подальше от народного гнева. На место же Ивашки выискал себе царь другого пособника, отчаянно разухабистого мужичонку, ухмылистого, смекалистого и непривычно грамотного для гегемонцев и до неразумности скорого на руку. От буйной нагрянувшей радости дорвался порулить державной казной, то не мешкая и засучил рукава, наморщил широкий, умный лоб и ловко взялся со своими пособниками спасать разоренное хозяйство разрушенной державы от полного краха, а народ от близившегося голода, да на диво всем и управился с этим, хотя и худых дел тоже успел наворочать изрядно, но прошел слушок, что хорошее, вроде, перевешивает плохое. До сих пор об этом спорят много и нудно, но доспориться так ни до чего и не могут. Да вот беда непоправимая – больше всех допек свой народ изворотливыми фокусами опытного мошенника самый востроглазый и пронырливый один Емелин пособник по темным денежным делишкам. Который просто всех «надул» принародно, а кто говорит – и «обул» в «бумажку-промокашку», всучив ее вместо денег, а она в мозолистых руках гегемонцев бесследно истаяла вместе с последней надеждой на лучшую житуху при народном царе. И как говорят в народе, их прихват державного богатства оказался немыслимо огромным и, что совсем худо, не подлежащим возврату. Сколько Гегемония существовала на земле, а такого грабительства не видывала и не слыхивала.
Однакося, не долго усидел широколобый грамотей на этом бойком прибыльном месте. Спровадил его Смутьяныч из-за народного гнева от греха подальше, а следом и других грамотеев вычистил под метелку, хотя самый востроглазый усидел на этом кормовом месте, нужный для других скрытых царских дел.
А до этого приглядно наотдыхался народный царь у теплого моря, вволю наигрался мячиком, шибко любил он забаву, сколь надо накупался и свекольно забурел туго налитым лицом. Да и сам теперича державно смотрел огнистым царским взором на своих верноподданных и подолгу в скрытом отдалении от народа загадочно молчал, и со стороны казалось, будто думает он свою тяжкую думу о народном счастье, как его приблизить к народу и каждого одарить. И, как на беду, то радостно-вздуренное и суматошное времечко, стремительно летевшее с ветром перемен наперегонки, будто сломалось, обопнувшись обо что-то невидимое с разлета, и потерянно остановилось на перепутье, не ведая, в какую сторону идти по неторенной тропе, чтобы не заблудиться и не натворить более тяжких бед. А притомившийся народ все ждал и ждал перемен к лучшему, и в нестерпимом ожидании весь поджался, напружинился, готовый ринуться на любое дело, на какое укажет рукой державный царь. Да в какой раз не дождался, и от злой обиды за обманутые надежды и унижения стал в отчаянии сжигать свои последние силенки разным суррогатным зельем, порой терял от этого разум и в растерянности кидался от одной крайности в другую. И все попусту, потому как пристрастно любили гегемонцы зажигательно зовущее на подвиги слово «наливай», и порой от чрезмерного наливания на душе враз легчало и хорошело, хотя их жизнь от этого ничуть не менялась к лучшему. Тут и стали примечать самые глазастые да языкастые. Что давненько наладился царь Емельян выезжать со свитой в лесные дубравы, вроде на охоту, а там, в лесных хоромах, упрятанных от чужих глаз, вольготно пировал после банной услады, а после подолгу беспробудно отсыпался, напрочь позабыв о неотложных царских делах, которых накопилось видимо-невидимо и все подваливало и подваливало. В один из таких загульно-пировальных дней поздней листопадной осени и прискакал в лесные хоромы царский гонец с дурной вестью, что в стольном граде снова полыхнул кровавый бунт, который запалило недобитое воронье в сговоре с боярами-злыднями из боярской думы, и уже приступом навалились на царский дворец и вот-вот одолеют последний оплот державной власти царя, что все городовые в испуге разбежались и в последнем оплоте изо всех силенок отчаянно отбивалась от наседавшего воронья дворовая челядь, и уже в ход пустили табуретки, которых хоть и несчетно много было по числу дворцовых сидельцев, да они уже кончаются, и тогда конец. Гегемонское же войско, по «державному уложению», без царевой писульки с места не могло сдвинуться, хоть лопни, а народного царя ухватисто держал в своих объятьях затяжеленно-хмельной сон, и сбившаяся с ног прислуга никак не могла его разбудить, сколь не встряхивала по-всякому. Такого вот, немощно-отяжеленного, его доставили в царский дворец потайным ходом, где лучшие лекари и знахари услужливо принялись взбадривать царя разными средствами, чтобы, очнувшись, хоть какую-нибудь закорючку чиркнул на бумаге, чтобы верное войско с места сдвинулось. Долго взбадривала верная обслуга народного царя, и когда осталась у верных защитников престола последняя табуретка для отпора и, казалось, пришел конец, Смутьяныч на миг взбодрился, продрал гляделки и ослабевшей рукой равнодушно чиркнул на бумаге привычную царскую загогулину. Тут уж верное присяге войско и встопырилось во всю свою силушку, лихо расколошматило бунтарей, досталось и ротозеям. Хватко изловили всех зачинщиков, скрутили и заперли в острог, да вскоре опять же выпустили по велению Смутьяныча безо всякого наказания и объяснения народу. Сколько раз потом с обидой попрекали царя его верноподданные за эту слабость и с большой тревогой говорили, что пока над их головами стаями будет носиться неусмиренное воронье и каркать во всю раззяву, призывая к бунту и непослушанию, ни мира, ни спокойствия в их державе не будет. Да снова отмолчался царь, будто и не слышал тревожного голоса своего народа, которому принародно клялся на Библии установить в державе мир и спокойствие, да спьяну позабыл напрочь. После-то и сам не мог уразуметь, когда же это окаянное воронье успело окрепнуть голосом и встать на крыло. Ведь казалось, покончил с ними навсегда и даже на весь мир об этом хвастливо обмолвился во хмелю, а они снова выдурили, как сорная трава, пока он беззаботно охотился, и на взлет пошли и больше почему-то красно-коричневой тучей поднялись, самые лютые в своем злодействе. В память же об этой главной победе над бунтарями осталась в царском дворе та последняя табуретка, какой не щадя живота своего насмерть билась дворовая челядь, из последних силенок защищая самую макушку царской власти, и вымученно защитила. Так и стоит теперь эта победная и последняя табуретка в царском дворце, в красном углу под святыми образами. И, победно восседая на ней, Смутьяныч до смешного сердито и глупо, надувая щеки, важно принимает иноземных послов, награждает и милует самых даровитых и башковитых своих верноподданных. И нарекает каждого, царской милостью обласканного, почетной и несмываемой прибавкой к родовой фамилии – Табуреткин, как встарь водилось. Сказывают нынче самые глазастые да языкастые, что Табуреткиных уже табуны, и все прибавляется и прибавляется, хотя доброй славы в державе и о державе не прибавилось, и ни одной, даже самой маленькой победы в ратном деле никто так и не добыл. Чудеса гегемонские и только. От Табуреткиных в глазах рябит, а жизнь никудышная. И какая польза, одним Табуреткиным больше или меньше? Да никакой. А вот поди-ж ты! С особым усердием и прилежанием всласть забавляются в нищенской державе этими потешными делами.
И даже в это самое запустелое и бездельное время, когда житуха облиняла до крайности, накаленно злой от долготерпения народ все ждал и надеялся, когда же после всех победных и бутылочных залпов возьмется их царь за державные дела, чтобы жизнь хоть немного полегчала, да так и не дождался. С этого все и началось. Тут и выкинулись все, а больше каждый сам по себе, искать свою выгоду в любом деле, готовый и на хорошее, и на плохое, лишь бы хапнуть и выжить. Это и стало смыслом жизни большинства гегемонцев. А самые шалые людишки начали с неудержимым охотничьим азартом сбиваться в волчьи стаи и рыскать по всей державе, вольготно промышляя разбойным промыслом на виду у державной власти, а то и в обнимку с ней. Вот и занищал, забедовал народ, и полилась безвинная людская кровь, будто при безголовой власти стали жить. Особенно залютовали бандитские разбои и грабеж на окраинах державы, и когда-то славное гегемонское войско, умаянное всеми невзгодами смутной поры, уже не всгда справлялось с заматерелыми бандами, и из-за людской озверелости много погибло тогда безвинных людей, и снова виноватых у Смутьяныча не нашлось. Да и державных границ по Емелиному раскрою уже не оказалось; то они объявлялись прозрачными, то невзрачными, а после и вовсе не стало никаких, вот наткнулись на ослабевшую державу алчные хищники со всего света, и каждый изловчался побольше задарма урвать, хапнуть, вволю поразбойничать, а потом подальше удрать с наворованным и награбленным. И при этом нагло и весело скалились от полной безнадежности из-за повальной продажности чиновников. Тут же всевластный гегемонский чиновник-спиногрыз зажировал вовсю на мздоимстве да казнокрадстве, изъел да обескровил всю державу и простых людишек, как вша бездомного бродягу, и не осталось у людей никаких силенок, чтобы хоть как-то от спиногрызного злодейства чиновников отряхнуться, сбросить эту непосильную ношу, уж шибко они большую силу набрали при Смутьяныче, главной опорой ему стали. Из-за этого и взыграла людская злость и горькая обида ко всей Емелиной алчной власти, что в его разграбительские годы почти все, что создавалось непосильным трудом многих поколений гегемонцев, было разворовано и растащено клювастым и загребастым вороньем, пожизненно пригревшимся в своих высоких теплых гнездах, так и не вспугнутых никакими переменами. Зато старые да немощные люди простофилей Смутьянычем и его пособниками были издевательски забывчиво брошены в стыдную нищету на скорое вымирание, как лишние и ненужные в их новой жизни, какую они обманно всем навязали, не спросившись у народа.
Так вышло, что к последнему сроку своего царствования немыслимо оплошно порастерял Смутьяныч всякое уважение и доверие своих верноподданных, даже на их челобитные не отвечал, и ничего, кроме угрюмого и настороженного презрения, они ему теперь не высказывали. Ко всей беде, тут еще скоро заблизился всегегемонский царевыборный сход, вот и взыграла у Смутьяныча неуемная гордыня властолюбивой натуры, возжелал он остаться на престоле еще на один срок. И этот мимолетный царский вдрызг ноздрями учуяли придворные прихвостни и начали этот вдрызг всяко распалять и раздувать в народе и, привычно убаюканный их славословием, Смутьяныч на миг воспрял духом, засвежел лицом и на радостях двинулся со свитой брататься с верноподданными, чтобы снова им приглянуться. Поэтому таких и прозвали в Гегемонии «братухами». В первый же свой выход для братания с народом непривычно оробел Смутьяныч от грозного гула собравшихся на сходе людей и, хотя как прежде говорили с сознанием своего царского могущества и былой силы, да зримо виделось, что никто ему не верит, и его запальчивые слова с промахом летят в пустоту. С дерзким вызовом смотрели теперь его верноподданные в знакомые глаза своего царя. Уже истраченно поблекшие, горестные, зримо надорванные тяжким недугом страдающей души и тела, в которые когда-то глядели с большой верой и надеждой, а теперь в молчаливой настороженности ждали ответов на свои каменно-тяжелые вопросы, которые кидали ему со всех сторон. «Ты каку-таку холеру с нами выкамуриваешь какой год кряду? Ведь прямо житья никакого не стало», – разнобойно кричали с одной стороны. «Из-за каких-таких дел шибко зашуршился, что гляделок не видать? Разуй глаза-то да навостри уши, может углядишь, каку баску жизнь нам учинил? Похоже, ни до какого дела, ни до какой беды твои рученьки не доходят, вроде лишним человеком в державе стал», – зло кричали с другой стороны. «Это пошто повальное нынче воровство сквозняком прошибло всю державу? Нам, поди-ка, видно, что с самого верху всем поганым разит, никак из твоих покоев? Сказывай!..» – грозно кричали другие. «Да я, понимаете ли, во все дела с головой встреваю, и уж у меня никому спуску нет, если кого прищучу, уж это так», – виновато пытался перебить Смутьяныч своим ответом на нарастающий гул, а его снова перебивали: «Оно и видно, что лезешь во всякие дела, как медведь, а получается, как у зайца. Ведь за какое дело не примешься, что не насулишь, одна беда для людей выходит, дак лучше бы и не брался, все одно никакое дело до конца не доводишь, все одни слова, одни слова. Измаялись прямо с тобой, горемышным, уж слезал бы самолично с трона, пока не спихнули, может и минует всех беда. Уж будь милостив, отрекись от царства, не по твоему уму оно тебе…»
Наконец, верноподданные до хрипоты искричались, примолкли и, вытянув худые шеи и разинув рты, испуганно уставились на затравленно притихшего царя, будто на загнанного зверя. Безразличного к своим мучителям и, пожалуй, впервые во всей неприглядной яви увидели перед собой старого, смертельно изможденного человека, неспособного ни ответить на их вопросы, ни тем более что-то сделать для облегчения их жизни. «Я вам, понимаете ли, так откроюсь по всем вашим вопросам…» – с придушенной хрипотцой, тяжело загудел над толпою Смутьяныч, собравшись с последними силами. «Така, понимаете ли, у нас с вами фактура жизни вышла, что подождать маленько придется, много ждали, теперича маленько осталось, так что потерпите, давайте…» «Слыхали про это…» – разноголосо вскинулось со всех сторон. «Сказывай, сколько твое «маленько» будет, с горошину или с картошину? Сколь ждать-то?» «На это скажу так, – разом завеселел Смутьяныч, – «давеча на царском совете слушал я со своими пособниками старуху-вещунью, ясновидицу, которую весь мир знает. Дак напричитала старая, что стабилизация к нам привалит через два наводнения и три затмения, с первыми петухами, как прокукарекают перед пожаром утренней зари с ночи на чистый четверг, тут и стабилизация нагрянет, разом и облегчение почуете. Верьте мне, стабилизация, чтобы ни случилось, наступит, никуда она от нас не денется. Так што всем от пуза достанется, берите апосля, кто сколько проглотит. Так што вот так вота». «Да не надо нам от пуза, Смутьяныч, – рассердились мужики,.– У нас хоть бы штаны на пузе держались от твоего кукареканья, и то ладно будет. А когда от пуза, то и скотина дохнет, и нам эта маета ни к чему».
«Это что еще за стабилизация такая у нас объявилась, что скотина дохнет, – разом взъярились, не разобравшись, бабы. «Каку-таку заразу опять к нам из-за границы завезли. У нас, поди-ка, и своих болезней сроду хватает, особенно по женской линии. Скоро и рожать перестанем, потом сами будете своим пузом свою державу укреплять, раз довели нас до такой несносной жизни. Вот уж наукрепляете, поглядеть бы…» «Да погодите зря шуметь, намедни я царский указ изладил, дак теперича пособие будете на ребятишек получать», – радостно сообщил царь и виновато затеплел глазами. «Да какое это, блин, пособие, Смутьяныч, на него нынче и кошку не прокормишь, не то что ребятенка, – снова заволновались бабы. – Да и от кого рожать-то, родимый: наши мужики при твоей власти какие-то порченные стали, на кого ни посмотришь, а он весь испитой да сморщенный, как прокисший огурец в кадушке. Такого и в руки не возьмешь, и в рот не потянешь, противно, попробуй, нарожай от такого». Толпа неуверенно хохотнула и разом смолкла под насупившимся взглядом народного царя. «Думаю, что все вместе мы эту ситуацию перевернем к лучшему», – неуверенно вырвалось у него с языка, он порозовел лицом и облегченно вздохнул. Тут и другие шумливо встряли в разговорный запев. «Да царь-батюшка ты наш, Емельян Смутьяныч! Красно солнышко наше! Да не светишь ты нам и не греешь нынче, родимый! Весь выстудился, однако, и штоись ни жарко нам и не холодно от твоих пустомельных дел. Без тебя будем ситуацию улучшать, сами переворот сделаем, и мужики теперя у нас будут во всех делах снизу копошиться, а мы, бабы, сами начнем в державе всем верховодить, И в постелях тоже, вот наше положение и улучшится». Да тут же сквозь слезы и посмеялись накоротке от злой сорвавшейся шутки и разошлись по домам, опечаленные и расстроенные от навалившихся житейских невзгод.
Однако не на шутку обеспокоился Смутьяныч, услышав от разболтавшихся баб о каком-то перевороте, и с нахлынувшей тревогой подумал, что еще одного переворота при нем держава не выдюжит, развалится. Тут же и дал строгий наказ своим слухачам вызнать, откуда снова потянуло подозрительным дымком где-то затлевшей смуты. И те расстарались вовсю. Разнюхали, что подозрительным дымком потянуло еще с прошлого века, когда один известный бытописец случайно обронил где-то, что, мол, «гегемонской бабы ум лучше всяких дум», а его собрат по перу подбавил, будто хворостинку подбросил в занимавшийся костерок, что «она и коня на скаку остановит, и в горящую избу войдет». Вот с этого все и началось. Вначале принялись толпами горлопанить, потом постреливать, а после и бомбы кидать в сановных особ, и подхвативший костер вольнодумства и своеволия смел все охранительные преграды, с поджигательным факелом подобрался к царскому трону и спалил его вместе с сидельцем и домочадцами. Вот с той огненной поры все потягивало дымком часто занимавшейся смуты в Гегемонии, только и успевали тушить, а зажигальщиков да призывальщиков казнить, и так много их казнили, что и счет потеряли, чуть весь народ под корень не извели, да приспела другая пора. Из всего услышанного и увиденного слухачи написали Смутьянычу свои логические выводы для исправления худых дел в державе. Первый логический вывод гласил, что любой переворот нынче, как и смена другим путем державной власти, жизнь народа, даже в обозримом будущем, не улучшит. Дергать же сегодня на крутые перемены уже сбитый с толку народишко крайне опасно, о чем и следует высочайше донести до самого народа. Второй логический вывод гласил, что с прискорбием и высочайше доносим, что державная казна нынче от разорения пуста и в безвылазных долгах, и все это серьезно и надолго. Третий логический вывод доказывал, что гегемонские бабы, угрожавшие переворотом, по природе своей милосердны, невероятно сообразительны и любопытны, в любой обитаемой среде добычливы, выносливы и живучи. Обычно при общении легко и охотно идут на контакт, но с босяками нынче не связываются и в долг им не дают, и те от обиды и унижения бесятся и всем жалуются, что не допросишься, хоть изматерись, все равно не дадут. И дольше так жить нельзя, надо что-то делать, черт бы их побрал. А что делать, и сами не знают, только языками треплются. В силу представленных логических выводов, ихний переворот сегодня, строго говоря, маловероятен. Хотя, в отдельных случаях возможен, без всякой опасности для государства и их жизни, если будут более милостивы к страдающим и нуждающимся. По-царски щедро одарил царь своих служивых: кому жалование накинул, кому медальку навесил, а кому и эполеты затяжелил – повысил в звании. А ведь и было за что, прости Господи. Но возмущению гегемонцев не было предела, когда царские глашатаи донесли до них логические выводы. И мать бы ее уети, эту житуху нынешнюю, какую всем учинил Смутьяныч, так ни разу и не подумавши на трезвую голову, как надо было обустроить им же порушенную и разоренную державу, хоть бы малость пригодную для сносного житья, как советовали умные люди. Да ведь снова, окаянный, не прислушался, нелюдимо отмолчался. Но, как всегда у них бывало, в таких случаях – все болтовней и кончилось.
Много худого наслушался Смутьяныч при братании с народом, но было и хорошее, да не запомнилось почему-то. А душу запала та, последняя встреча с народом, когда резали правду-матку в глаза, будто под дых били, и вспоминать об этом не хотелось. Особенно допек его известный властитель народных дум, стойко переживший всех красноголовых царей и немало от них настрадавшийся. Это он взмоленно просил, почти кричал, в неистовом порыве простирая к нему старческие руки, будто отдавал в заклад свою исстрадавшуюся за отчизнолюбие душу. Долго потом слышался Смутьянычу по ночам этот протяжный стонущий голос старца, напоминавший ему заунывную похоронную молитву в осиротевшей лачуге нищей семьи, которую слышал когда-то в детстве. «Куда, слыш-ка, прем, Смутьтяныч, сломя голову?» – надрвался старец. «Кажись, слыш-ка, в разгуляй-поле приперлись? Дак нам туда, кажись, слыш-ка, вроде не надо? Дак спохватись! Натяни вожжи да осади коней, слыш-ка! Придержи вороных-то, да посоображай маленько, пока не поздно! Слыш-ка! Приглядись, Смутьяныч, может оглобли, куда повернуть надо, дак успевай и вожжи-то в натяг держи, не давай слабину и ловчее имя управляй, так-то может до столбовой дороги и дотянем. Да покай перед народом за грехи свои, приклони колени-то, поклонись ему, апосля и трогай и не оставляй позади немощных да увечных, подсобляй имо тащиться наравне со всеми, тогда, может, и прощен будешь». По своему обычаю угрюмо отмолчался Смутьяныч и в этот раз, будто и не слышал народного стона от худой жизни, а крутое гегемонское варево, клокотавшее в эти годы краснопенной накипью, запредельно вспучилось, готовое хлынуть через край, и скоро взявшийся костер поубавить, видать, стало некому. Вот и начал людей одолевать страх, как бы снова не пришлось впопыхах променять нынешнего державного орлана на огнедышащего, красного ворона, что грозно нахохлившись, набыченно сидит нынче на высоком заборе и все о чем-то своем, затаенном, надрывно-тяжело и утробно каркает и каркает. На одних этим нагоняет страх и уныние, других же веселит и бодрит, будто перед злой дракой. И, вроде бы, набрались гегемонцы решимости не выбирать царя из вороньего племени, да в какой раз сами же и обманулись. Ведь давно подметили, что у всех ихних выдвиженцев и самовыхваленцев хитроумные и властолюбивые головы неотмывно зашиблены краснотой. У кого до кровавости, у кого не очень, и всем им, душеосквернителям, одна копеечная цена в нынешней базарной суматохе, где только и слышны их истошные зазывальные голоса в другое светлое будущее, какое себе сотворили давным-давно. Да как издавна повелось, поколебала шельмоватая власть их неокрепшую решимость, навязчиво вынудила выбирать царя из двух красноголовых, и выбрали себе владыку гегемонцы не по уму, а по цвету окраса, и выбрали того, у кого голова чуть посветлей да помягче смотрится. Выбор-то и пал на Смутьяныча во второй раз. И никому не ведомо, чем кончится, угнетает всех, и от предчувствия неотвратимой беды на душе у людей всегда тревожно и зябко, будто в худую надоедливую непогодь живут.
Надо бы пережить это муторное время, говорят бывалые мужики, тогда непременно подыщем в цари толкового мужика, крепкого духом да прилежного в работе, обязательно он будет царем в трезвой башке, не зашибленной краснотой, такого и выберем, и заживем по-людски. Должен быть такой человек на их грешной земле, говорят одни. Поди-ка, давно народился и уже на трон навострился, раз он с царем в голове, уверяют другие. После рассказывали, будто один чужеземный писака, послушав и поглядев на все это, написал. Что гегемонский народ показался ему самым счастливым и всем довольным на свете, что он даже сегодня, после всех пережитых потрясений, не понимает, насколько плохо живет и жил раньше и ничего разумного для своей жизни сделать не может, все надеется то на Бога, то на доброго царя, а то и вовсе на чуждые ему поучения, а если и пытается сам сотворить что-то разумное, доброе, то все кончается великим раздором меж собой. Так и живут под воронинный гвалт о светлом прошлом, какого никогда не было, и конца этому не видно. Хотя, говорят, что-то там вроде строили, да не достроили, чего на свете никогда не было и не могло быть, но разом все у них рухнуло, одни осколки остались.
«Не знаем, может и прав в чем-то этот заезжий писака», – с надсадой говорят гегемонцы, и мрачно шутят: «Да нам-то, какая польза от этого при нашей дурости, которая стала нашей судьбой, и никуда от нее мы, наверное, не денемся, пока сами хоть когда-нибудь не образумимся».
1997
http://blogs.mail.ru/mail/bogdanovvn/3DCFD0B7B331AEEF.html