Фото Александра ЛАЗАРЕНКО
В средние века таких ярких, не от мира сего женщин, как Людмила Марковна Гурченко, сжигали на костре за милую душу. Никаких колдовских заклинаний и зелий не надо ей, чтобы на глазах толпы перевоплотиться в ангела или черта с рогами, в femme fatale или в передовую работницу страны, где секса не было, она запросто может прибавить себе на экране лет 10, а в жизни — 40 убавить. Кому-кому, а ей неизменно сопутствовали восторг и зависть, признания в вечной любви и проклятия — среднего не дано.
После ее блистательного дебюта в кино публика свято верила, что обожаемая актриса идет по жизни, улыбаясь и весело пританцовывая: как стрелами Купидона, пронзает острыми каблучками мужские сердца. Никто даже не догадывался, как давят на хрупкие плечи — нет, не лямки аккордеона, с которым она приехала завоевывать столицу, — а отсутствие московской прописки, хроническое безденежье, интриги и мелочность окружения...
Злые языки судачили о ее звездных романах и мужьях, которых у Гурченко было немногим меньше, чем звездных ролей, но мало кто знал подробности и причины разводов. Первый супруг — красавец-грузин аристократических кровей Борис Андроникашвили не выдержал испытания бытом и безденежьем после рождения дочки, со вторым — сыном могущественного первого секретаря Союза писателей СССР Александром Фадеевым-младшим пришлось расстаться из-за его пристрастия к спиртному, с третьим — Иосифом Кобзоном они, похоже, не поделили славу. Неспроста же прославленный певец публично каялся, что Гурченко была единственной в его жизни женщиной, на которую он поднял руку — дал ей пощечину...
Ничто тем не менее не могло сломить ее гордость и страстное желание самоутвердиться, и, видимо, закономерно, что самым длительным оказался союз с пианистом средней руки Константином Купервейсом. Музыкант, который намного моложе актрисы, выполнял при ней обязанности аккомпаниатора, личного секретаря, менеджера, финансового директора и снабженца — именно при нем суперзвезда советского кино сыграла свои самые блистательные роли. Правда, сегодня обиженный бывший супруг считает, что с 23 лет до 41 года был лишь ее рабом, тенью. В память о браке Купервейс хранит не фотографии, — их Людмила Марковна после разрыва не отдала! — а свою трудовую книжку, где в графу «должность» когда-то собственноручно вписал: «Муж Гурченко». Он уже и сам не знает, что это было: любовь? наваждение?
В отличие от него Людмила Марковна предпочитает исповедоваться не перед журналистскими диктофонами, а перед кинокамерой, хотя в то же время не стесняется откровенно говорить о вещах, которые другие скрывают. В конце концов, не триумфы, а пережитые ею страдания переплавились потом в роли самой высокой пробы, огранили талант, придали игре глубину. Слезы, которые в непростых житейских коллизиях, сцепив зубы, она сдержала, потом щедро пролились в зрительном зале.
Любопытно: Никита Михалков — тот уникальный мужчина, которому она подчинялась, пусть даже и на съемочной площадке, — заявил однажды на творческой встрече, что «есть актрисы, которые семью и ребенка не променяют на хорошую роль. Люся же за нее может поджечь свой дом, причем сама принесет керосин. Потом будет раскаяние, суд, но роль она все же сыграет»...
Женщина-фейерверк, Примадонна, Мадам элегантность — для нее не жаль самых восторженных эпитетов. Полвека фильмы с участием Гурченко бьют кассовые рекорды, до сих пор после концертов и спектаклей публика, стоя, провожает ее аплодисментами. Она и сегодня поражает легкостью, изяществом, осиной талией, хотя с возрастом что-то в актрисе все-таки изменилось. По-моему, Людмила Марковна уже не мечтает о звездах с неба — теперь для счастья ей нужно совсем немного: снова услышать команду: «Мотор!» и выйти на съемочную площадку...
«МЫ РАЗДЕВАЛИ ТРУПЫ, ПОТОМУ ЧТО НЕ В ЧЕМ БЫЛО ХОДИТЬ»
— Да, Людмила Марковна, смотрю вот на вас и вспоминаю слова песни: «Потому что нельзя быть на свете красивой такой»... Помните, «Белый Орел» исполнял?
— (Смеется).
— Замечательно выглядите!
— Спасибо — чего уж там...
— Вы родились и выросли в Харькове — насколько я знаю, даже в украинской школе учились...
— Она у нас прямо во дворе была, под балконом — я и не знала, что она украинская. 23 августа 43-го года Красная Армия освободила город от фашистов, а 1 сентября, как полагается, — первый раз в первый класс. Еще недавно в этом здании располагался немецкий госпиталь, поэтому не было ничего: ни парт, ни мела, ни классов... По-украински я ни одного слова не знала, а там сразу «почали розмовляти українською мовою». Пришла домой и спрашиваю: «Мама, а что такое гусы?». Она: «Это гуси». Вот так постепенно, постепенно... Ближайшая русская школа находилась от нас за четыре квартала, ходить было далеко... Попробуй-ка каждый день, если ни трамваев нет, ни троллейбусов, ни машин — все пешком.
— Гуси хоть в Харькове были?
Родители Люси Гурченко — Леля и Марк. Мама — из аристократов, отец — из батраков...
— Та не було ж гусей — зовсiм!
— Немцы поели?
— Геть усе з’їли — i ворон, i горобцiв.
— Вы видели войну глазами ребенка и написали о ней совершенно пронзительные воспоминания...
— Как сейчас помню: лето, детский сад вывезли на дачу. Ха-ха-ха, нам так весело, и вдруг за всеми детьми приезжают родители, за мной — мамина сестра. Еще утром мы ходили в лес на прогулку, рвали цветы, а после обеда ни с того ни с сего нас срочно забирают в Харьков. Нам по пять лет — кто там что понимал? В город? Ну и хорошо! Там папа и мама, там баян, там все, а потом уже началось: бомбоубежища, какие-то незнакомые звуки. Земля вздрагивала: дж!-дж!-дж! — в воздухе звенело: пиу!-пиу!-пиу! — а потом (поет):
22 июня
Ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война.
Видите, все через Киев идет... Вот я сегодня сижу тут у вас, i менi дуже приємно вспоминать те далекие годы. Да, было страшно, но со временем понимаешь: именно тогда, в пять-шесть лет, до семи, когда я жила в оккупации, произошло мужание духа.
Немцы ведь занимали Харьков два раза. Сначала город отбила Красная Армия, но вскоре она — жуткая, растерзанная — отступила. «Боже мой! — думала я. — Вот так и папа мой где-то...», ну а потом — раз! — и вновь наши моторизованные части вошли. Все это как-то быстро... В 43-м году уже и «Катюши», наверное, появились, и машины более мощные были, и солдаты появились в форме с иголочки, в скрипучих таких сапогах. Ой, мне посчастливилось на танке, прямо на пушке проехать!
— Вы видели убитых?
— Видела? О чем вы говорите? Мы раздевали трупы, потому что не в чем было ходить.
— Вы лично?
— Ну да — и я, и другие дети.
— И страха совсем не было?
— Поначалу еще била дрожь, а потом привыкли, как будто так и надо.
...Помню самую первую харьковскую бомбежку — папа еще дома был и взял меня с собой в город... Он мне тогда казался молодым и здоровым, а ведь ему к тому времени исполнилось 43 года. Уже потом от мамы узнала, что после работы в шахте у него были две грыжи, поэтому всю жизнь ему приходилось носить бандаж. Кашляя, он держал руками живот, ему нельзя было поднимать тяжести... Папа был невоеннообязанным, но ушел добровольцем и унес на войну баян.
В тот первый раз... «Хай ребенык знаить и видить усе», — сказал он маме, и мы побежали с ним на Сумскую. Я видела там убитых, но не бомбами, а пулями: пиу!-пиу!-пиу! Видимо, самолет стрелял. Никогда не забуду: около ресторана «Люкс» на правом боку лежала раненая женщина. Левое плечо у нее было раздроблено, и цветастая кофточка вдавилась внутрь. На ноге, повыше колена, осколком вырвало кусок мяса. От ветра широкая белая юбка поднялась, закрыла лицо, и видны были только белые трусики. Лицо у нее было совсем серое, и она даже не стонала, а так монотонно твердила: «Товарищи, пожалуйста, кто-нибудь... Поправьте юбку, прикройте, мне так стыдно...».
Это все детские впечатления, но они яркие, со вкусом и запахом... В кинотеатре «Комсомольский» (не знаю, как он сейчас называется, — это центральный, на Сумской) во время войны шли все фильмы с Марикой Рекк — я сидела на ступенечках возле выхода и запоминала (поет):
Марк Гурченко: «Ничего не бойсь, дочурка! Дуй свое! Надо быть первую!»
Ин дер нахт
Ист дер менш нихт герн аляйне...
(Ночью человек неохотно остается один).
Что вы — я на экран зыркну: о! Актриса вся в перьях, в блестках: вот вырасту, и все будет та-та-та-да! Так формировался актерский подход к жизни.
— Вы немцев запомнили?
— Больше первых. Они были «старые» — лет 30-35 (как я теперь понимаю, может, потому, что в ремонтных мастерских работали)... Один из них, Карл, нам всегда что-то давал, а потом показывал фотографию: «Их хабе драй кляйне киндер». (Я по-немецки блестяще могла говорить — на бытовом уровне). Карл объяснял, что у него дети, и никогда не спрашивал, где мой папа: на фронте или нет, потому что за это, знаете, сразу могли... А когда немцы второй раз вошли, стало страшно — это были части СС. Никогда не забуду, как они шли по Очаковской и Клочковской. Мы шныряли по городу: вот школа и дом, тут наступают немцы, а здесь в плащ-палатках отступают наши... Господи, дождь, и им кричат из окон: «Направо, направо! Там можно спрятаться, там лесопарк, парк Шевченко...». А с другой стороны: ду-ду-ду! Строем! И все белобрысые! Когда спустя много лет Урмас Отт брал у меня первое послеперестроечное интервью, такое, знаете ли, якобы демократическое, я подумала: «У-у-у, зараза! На эсэсовца как похож!». С детства так отложилось...
«ИНОГДА НАПАДАЕТ ОБЖОРСТВО — И МУЖИК НЕ УГОНИТСЯ. ВИЖУ МЯСО — СТАНОВЛЮСЬ НЕНОРМАЛЬНОЙ»
— Вам приходилось перед немцами петь?
— Конечно. На разогрев я выдавала им наши песни из фильмов. Сначала голосом Утесова (поет): «Что-то я тебя, корова, толком не пойму...», и тут же голосом Эдит, его дочери: «День, в полях другие цветы...». Раздавались нестройные аплодисменты, и мне этого было достаточно. Ах, так? Нате вам! Я же видела, как они на губной гармошке играли, как, обнявшись и раскачиваясь из стороны в сторону, пели:
Фор дер казерне
Фор дем гросен тор
Штанд айне лантерне
Унд штейт зи нох дафор.
Ви айнст Лили Марлен,
Ви айнст Лили Марлен...
Как вжарю им по-немецки — я же быстро все схватываю, — ну а потом «Катюшу» — с чечеточкой, как папа учил. Все, они умирали от смеха... За это суп недоеденный сливали в мой котелок, и я гордо несла его домой, а все дети смотрели завистливо. А что — работайте тоже!
Мама относилась ко мне довольно критично: «Ну что Люся? Девочка не очень красивая — лоб большой, уши торчат...». 1943 год
— Вы помните ощущение голода?
— Если бы не это, кто бы в немецкой части вообще ошивался? Голод все время был, я только и слышала: «Люся, ты умрешь, если будешь... Люся, ты умрешь!..». У меня уже рос живот, ручки были тоненькие — все, как полагается. Есть было просто нечего...
— Этот страх перед голодом и ощущение того, что одеться не во что, вы пронесли через всю жизнь или все потом стерлось, забылось?
— Чувство, что одеться не во что, — оно до сих пор мучает. Все время работает фантазия — да-да-да, — а насчет еды... Вот у мамы моей это было — она не смогла остановиться: ела, прятала... Ужас какой-то, а меня, как и папу, Бог миловал. Сейчас у меня несчастье какое? Если вдруг захочу есть, умну столько, что все вокруг думают: «Боже, и это она...
— ...с такой талией?»...
— Все порасстегиваю, как дам (выдыхает) — и тогда на неделю-на полторы хватает. Обычно-то я нормально ем и без всяких диет — сколько хочу, но иногда нападает обжорство. Вот тут за мной и мужик не угонится: вижу мясо — и я уже ненормальная, перестаю собою владеть. Наверное, это оттуда идет, но когда рядом такой джентльмен, как вы, я точно буду владеть собой (смеется). Чувство юмора потеряешь — пиши пропало...
--------------------------------------------------------------------------------
Из книги «Аплодисменты».
«...В 1964 году я работала в театре «Современник» (тогда он находился на площади Маяковского). После репетиции на проходной сказали, что вот уже два часа меня дожидается какой-то человек. Навстречу мне шел большой мужчина с черной бородой — раньше я его никогда не видела.
— Здравствуйте, Людмила!
— Зд-дравствуйте...
— Наверное, вы меня не узнаете?
— Нет, извините, нет.
— Как бы это... Неудобно сказать... Да мы с вами когда-то воровали.
Я прямо шарахнулась от него. «Современник» в то время был самым популярным театром в Москве. Артистов немного, все личности, атмосфера интеллигентная и интеллектуальная. В каждом углу читаются редкие стихи, речь перемежается такими новыми, модными тогда словами: «экзистенциализм», «коммуникабельность»... Я репетирую «Сирано де Бержерак», борюсь со своим «харьковским диалектом», успешно, вот уже полгода, выращиваю в себе «голубую кровь» — и на тебе! Какой-то ненормальный... «Мы с вами, — говорит, — когда-то воровали». Такое ляпнуть!
Ну всегда, всегда со мной не так, как с людьми.
— Вы что, товарищ? Что вы говорите? Вы меня с кем-то путаете.
Быстро ухожу, но он меня догоняет. Весь красный, ему тоже очень неловко — хоть не нахал.
— Людмила... ну это... вот черт... в Харькове... Война, базар, мороженое, всякое то-се... Ну? — Шепотом добавил:
— Ну, Толик я, — и еще тише: Мордой звали...
— То-олик! Ой, ну, конечно, конечно! Прекрасно все помню! Еще бы! Вас не узнать, такой вы большой...
— А я вас в кино сразу узнал, хотя вы тоже изменились. Всем говорю, что вас знаю, — никто не верит. Не скажешь же, что воровали в детстве... Все хотел повидаться, да не решался, а сегодня думаю: чем черт не шутит? Принял для храбрости, и вот...
Мы зашли в ресторан «Пекин».
Толик стал горным инженером. В Москве был проездом с Севера.
Вспоминали далекое и такое родное прошлое. Уже громко, не оглядываясь по сторонам, называли все своими словами. Нас связывали особые узы братства, которые объединяли всех, кто в Харькове перенес войну.
Мы с удовольствием говорили на «военном» харьковском жаргоне, и ни один человек рядом не смог бы нас понять».
--------------------------------------------------------------------------------
«МАМА ОТНОСИЛАСЬ КО МНЕ ДОВОЛЬНО КРИТИЧНО: «НУ ЧТО ЛЮСЯ? ДЕВОЧКА НЕ ОЧЕНЬ КРАСИВАЯ — ЛОБ БОЛЬШОЙ, УШИ ТОРЧАТ...»
— У вас был удивительный папа, и мне кажется, он до сих пор остается для вас путеводной звездой. Вы и сегодня сверяете по нему поступки?
— Понимаете, какое дело... Начну с отрицательного. Сейчас журналистикой занимаются все, кому не лень: если есть диктофон и несколько вопросов в запасе, эти люди чувствуют уже себя на коне (иногда начинают такое нести, что не знаешь, отвечать или просто послать). Одна девушка (она молодая, великая) спрашивает: «Ну вот скажите, кто для вас в жизни пример? Только не говорите, что отец». Я кх-м — слова, которые напрашивались на язык, проглотила, посидела чуток (за столько лет любые бури, что ударяют в голову, в сердце, в мозги, научилась уже опускать на дно), встала и ушла.
«Рабочий поселок», 1965 год. Людмила Гурченко и Олег Борисов
Все, связанное с папой, я глубоко спрятала... Это раньше безумно много о нем рассказывала — и так, что все лежали, а теперь это делаю изредка, только если собирается очень своя компания (еще живы многие, кто его знал).
Да, это был мой первый учитель — с самого детства, во всем. «Ничего не бойсь, дочурка! Дуй свое! Надо быть первую! Сделала ляпсус — иди уперед. Не оглядайся назад! Давай, давай!». Боже, я так долго неслась вперед, так мучилась, если кто-то из детей уже там, на сцене, а я жду еще очереди, чтобы туда выскочить. Папа: «Сейчас, сейчас, дочечка!»... Ох! Как дам с аккордеончиком, с чечеточкой — целый концерт. Все пою: и блатные песни, и классику, и Глинку — на всех языках, не зная ни одного: это фейерверк, в который меня бросил папа. В жизни я наделала массу ошибок и неверных шагов, встревала туда, куда не следовало, проявляла невыдержанность там, где нельзя было, — это оттуда идет. Да, это плохо, но и прекрасно — иначе не состоялось бы то, что состоялось.
Сейчас я могу безупречно владеть собой, умею переждать, не выбрасываю энергию попусту, зря не теряю калорий. Научилась гаварить па-а-масковски, типа «эта атвратительно савершенно», хотя ма-а-а-сквичкой так и не стала. Напротив, за столько лет приучила всех к моему диалекту. Не так что прямо по-украински шпарю: «Шо вы грите? Ай, перестаньте, у нас у Харкови...», но теперь мягкий южный говор — моя фишка, и я считаю это одной из своих маленьких побед...
— И все хорошо вроде, а папы нет!
— (Грустно). А папы нет... Сейчас ему было бы 109 лет. 23 апреля пошла на кладбище, поговорила. Нет, совсем я не ненормальная, но мы с ним говорим. Когда долго не бываю у него из-за чего-то... Ну как долго? Месяц...
«Сейчас папе было бы 109 лет. Недавно пошла к нему на могилку, поговорила, цветики, которые он любил, принесла, и так хорошо...»
— ...накапливаются вопросы?
— Меня гложет совесть — потерянная в нынешнее время субстанция. Вот что это такое? Как и душу, руками ее не потрогаешь, но она ест тебя поедом, и я не нахожу себе места. «Что делать? — думаю. — А-а-а, надо туда, на могилку»... Цветики, которые он любил, принесу, все почищу, поговорю, и так хорошо! Сделаю вроде что-то, чтобы он жил, приду домой, а его опять нет — одни лишь портреты.
— В своих воспоминаниях вы писали, что папа морды бил тем, кто говорил о его дочурке гадости...
— Ну, не то что бил, но морально уничтожал... Ну вот представьте: 57-й год, на экраны только вышла «Карнальвальная ночь», и, конечно, я приехала домой на каникулы. На стене кинотеатра, где крутят картину, висит трехметровая афиша — на ней я в черном платье, с муфточкой, и папа в широких брюках (ну простой человек) гордо сообщает прохожим: «Это моя дочь». Те от него малость шарахаются, а он: «Чего ты? От фотографии посмотри: в детстве, это, это... А он ее мать». Мама сразу бах! — и на другую сторону улицы перебегает: стеснялась.
Потом он целую пачку фотографий моих носил с собой — раздавал и ставил автограф: «Марк Гурченко, отец актрисы»...
— Мама, видя такую любовь между отцом и вами, не ревновала?
— Нет, но относилась ко мне довольно критично. «Ну что Люся? Девочка не очень красивая — лоб большой, уши торчат...».
— Не очень красивая?
— Я-то? Вообще нет. За 15 минут могу себе что угодно нарисовать, а так лицо у меня никакое.
— Ну что это вы говорите?
— Да-да, никакое — оно гуттаперчевое: с помощью грима из меня можно сделать все, что угодно. Ой, в фильме «Рецепт ее молодости» работал грандиозный гример. Я ему говорю: «Не знаю, что предпринять, но мне бы хотелось, раз уж моя героиня живет 300 лет, как-то поднять ей глаза удивленно. Может, мы к векам что-то прикрепим?». Он отсоветовал: «Будет больно — вы лучше брови свои уничтожьте». — «Как?». — «Как класс! И идите на съемку с утренним лицом». Ну что — я их и выщипала...
Слушайте, прихожу — никто меня не узнает: на проходной не пропускают. «Так это же я», — говорю. Нет — голос знаком, а лицо первый раз видят. Иду в павильон — и там реакция бурная: «Вот это Гурченко? Ой-ой!». Гример поработал, я выхожу...
Кинопробы. «Маму спрашивали: «Сколько вы дали, чтобы такую, как Люся, взяли в кино?»
— Царица!
— Так что мама была очень права, но папа-то видел меня уже «заграмированной». «Заграмирують дочурку, и будеть она в кино первою павою» (павлином, значит)... В общем, когда «Карнавальная ночь» вышла, меня уже прятали. У нас был полуподвал: две комнаты, кухня, коридорчик... Только дверь открывается — меня вжик! Однажды пришли к нам три женщины: «Здрасьте, мы вот хотели узнать, а правда, что ей 40 лет и что ее просто сделали в кино молодой?». Папа мой — он же хозяин — в ответ: «Давайте, бабы, сначала выпьем!». По рюмке налил, они раздухарились, морды красные... «Ну а теперь я покажу вам свою дочь: «Выходи, дочурка». Я появляюсь из своего закутка, они: ах! «А это ее мать» (матери 38 лет, а мне 20)... Ужас, что он им вслед говорил, когда они уходили, задницей открывая дверь.
Так было всегда: папа переживал очень сильно, особенно когда статьи пошли разносные — у него даже инфаркт был.
— От статей?
— Да. Мама как-то в себе все носила: очки темные надевала, ни с кем не разговаривая... Наша семья была уничтожена сплетнями. «Леля, сколько вы дали, чтобы такую, как Люся, взяли в кино? Наверное, 25 тысяч. Что же теперь можно хорошего посмотреть, если там такие, как Люся, будут?». Вот тут папа не мог выдержать...
«Карнавальная ночь», 1956 год. «И улыбка, без сомненья, вдруг коснется ваших глаз, и хорошее настроение не покинет больше вас...»
— Все-таки удивительно: в «Карнавальной ночи» вы снялись в столь юном возрасте и так рано пришла к вам всесоюзная слава...
— Везение, случай...
— ...но потом за это везение вы расплатились сполна...
— Еще бы — я это называю тиранией маски. После «Карнавальной ночи» в драматических ролях никто меня уже не воспринимал — пой, мол, товарищ Гурченко!.. С тех пор за мной тянется прекрасный, в общем-то, шлейф счастливой оптимистки — всегда веселая, заводная, танцует и поет: «Пять минут»... С другой стороны, если разобраться, от силы у меня недели три хорошего времени было, а все остальное требовало терпения, умения улыбаться, не сдаваться в безвыходном положении, преодолевать себя и при этом обходиться без сильного мужского плеча...
Дима, я никогда не снималась у мужа-режиссера, который бы думал: сейчас эта картина, а следующая та, — не было такого! Я всегда попадала к разным людям — представителям всевозможных школ, направлений, темпераментов, интеллектов — и везде выстраивала отношения, встраивала в их замыслы, клише и схемы свой организм.
«ОБСТАНОВКА ТОЛКАЛА: ПОСТОРОНИСЬ, НАГНИСЬ!»
— Сколько лет длился ваш ужасный простой после «Карнавальной ночи»?
— Если не брать в расчет проходных, эпизодических ролей, если считать по вертикальным всплескам — лет 14 или 15.
— Что чувствует молодая красивая женщина, когда после оглушительного успеха, после сумасшедшего признания миллионов зрителей вдруг оказывается невостребованной, никому не нужной и не снимается в лучшие для актрисы годы?
— Как вам сказать? (Грустно). Все равно папин оптимизм был во мне неистребим. Его коронная фраза: «Успокойсь, дочурка, и помни: хорошега человека судьба пожметь-пожметь да и отпустить» — она со мною жила. Я уезжала из Москвы, спасали люди, живущие далеко от центра, которые привечали теплом, добротой. Ну и пускай туалет там Бог знает где, зато хата натоплена, и варенички с картошечкой, и зал теплый. Там я научилась импровизировать, зажигать публику...
«В пять минут решают люди иногда — не жениться ни за что и никогда». С Юрием Беловым
— ...и выживать?
— И выживать! Из зала мне часто задавали вопрос: а почему вы нигде не снимаетесь? Ну не будешь же плакаться, и я иногда отвечала: «Сейчас снимаюсь в картине «На стальных магистралях». Просто от фонаря — пойди проверь, что за фильм...
— Были депрессии?
— Они навалились попозже, уже перед «Старыми стенами». В профессии ничего не светило, в личной жизни, представьте себе, тоже... На руках ребенок, а помощи ждать неоткуда — и папа, и мама уже предпенсионного возраста, я единственный кормилец в семье... Работы было мало, бросалась и туда, и сюда...
— Сама, сама...
— Плюс ко всему шить научилась — те платьица помогали хоть как-то концы с концами свести.
— Не знаю, правда это или выдумки, но слышал, будто одно время вы хотели покончить жизнь самоубийством...
— (Пауза). Такое желание возникало не раз, потому что просто не за что было уцепиться, и вдобавок меня подталкивали... Обстановка толкала: посторонись, нагнись! Никому не нужна, влиятельных родичей нет...
— ...и мужчины надежного?
— Сейчас есть, а тогда не было. Ну для чего барахтаться? Кино ушло, умерло... Знаете, ненужность — страшное дело: в зеркало на себя смотришь, и становится не по себе — вдруг видишь то, что вчера было еще незаметно. Перед «Старыми стенами» мне казалось: если не буду в этой картине сниматься, если не утвердят — все, а меня не утверждали и не утверждали. Твердили: «Она не лидер, не стайер, она спринтер — годится только на короткие эпизодики», но режиссер Трегубович сказал: «У нее лучшая проба — ее и берем».
Я тогда же не знала, что работала под топором нависшим — худсовет три эпизода должен был отсмотреть и только тогда решить: буду я в фильме занята или нет.
«Балтийское небо», 1960 год. С Витей Переваловым
— Роль в «Старых стенах», на мой взгляд, в вашей кинокарьере этапная...
— Это одна из лучших моих работ, и я вообще не понимаю, как ее сделала.
— Скажите, а какие-то заказные статьи против вас в тогда еще советской прессе публиковали?
— Собственно, я и была ими уничтожена. Теперь-то, поскольку иногда приглашают и платят хорошие деньги, жить можно, а тогда на четыре с полтиной за концерт не разгонишься.
В этом вопросе вообще много граней... Я ведь жила в довольно простой среде. В моем окружении — домашнем, соседском — никогда не вели разговоров о 37-м годе: ну откуда мне было знать о каких-то врагах? Они где-то далеко, у нас таких отродясь не было... Уже потом мама мне рассказала, как в 25-м, когда все дворянское уничтожали, тягали ее вместе с дедушкой, но тогда, вступив вместе с папой в социалистическую жизнь, она молчала, счастливая, что убежала от этих дворян подальше. Зато бабушка говорила: «Этот Ленин — подличуга, провокатор. Как людишки при царе жили? Всего было вдоволь: и механические жатки «маккормик» свои, и скотина». Я недоумевала: «О чем это она?», а бабуля свое гнула: «Николашка был умный, но его победили». — «Какой Николашка? — думала я. — Наверное, давний ее воздыхатель».
Это был цирк: мама из дворян, но полностью закрыта, зажата, а папа из батраков — и вся душа нараспашку. В общем, красная кровь с голубой смешались, а победил папа. Я никогда об этом не вспоминала — даже когда дворяне вошли в моду, промолчала, что в моих жилах тоже благородная кровь течет. Впрочем, я отвлеклась. О чем мы сейчас говорили?
— О 37-м годе...
— Да, об этих страницах истории я не подозревала, и только во ВГИКе о них узнала, потому что за мной ухаживал будущий Машин отец Борис Андроникашвили. Грузин...
— ...сын репрессированного писателя Пильняка...
— ...и репрессированной Киры Андроникашвили. Она как жена врага народа отсидела четыре года, но потом ее вызволил Берия, большой поклонник сестры — актрисы Нато Вачнадзе (в девичестве тоже Андроникашвили). В Борисе — ослепительном, остроумном, начитанном — смешалась кровь двух самых красивых, аристократичных семей Грузии.
Ну а теперь слушайте дальше. Перед Московским фестивалем молодежи и студентов 57-го года кого-то осенила идея: всех известных, красивых и умных ребят из институтов (в том числе и нашего, кинематографического) научить работать среди иностранцев.
«МОЖЕТ, ЭТО МОЕ ПОСЛЕДНЕЕ ИНТЕРВЬЮ, МОЖЕТ, УМРУ СКОРО...»
— Работать в прямом смысле?
— Прямее некуда. Тук-тук-тук — вопрос ясен? Со мной тоже тайно встречались и пообещали: «Будете заниматься языком, у вас будет квартира»... Я была абсолютно советская, любила родину, красное знамя, но интуиция подсказывала: беги прочь, и немедленно! Я не понимала, что делать и кому об этом сказать, — меня же предупредили: родителям не говорить, никому ни слова. Один мальчик из наших, Дима Оганян, согласился — видно, со страху, потому что у него в 37-м всех уничтожили — и на всю жизнь стал калекой (о нем потом Габрилович снял страшный фильм «Мой друг стукач»).
Борис заметил неладное. «Что с тобой?» — спросил, и когда я призналась, рассказал мне о матери. Кира Георгиевна была женщиной необыкновенной, красоты совершенной, но ей становилось плохо, как только она слышала: «Быстрей-быстрей!». Дело в том, что в лагере они камни носили, и все время их там подгоняли. Когда мама Бориса вернулась в Грузию, органы тоже к ней подкатились, но она, несмотря на все пережитое, без разговоров указала им на дверь. «Вон!» — сказала. И ее оставили в покое.
«После «Карнавальной ночи» в драматических ролях никто меня не воспринимал. С тех пор за мной тянется шлейф счастливой оптимистки...»
Борис научил: «Если будут звонить...» — Ну, вы понимаете. Я же была так испугана, опасалась обернуться, пошевелиться, — мне казалось, что за мной кто-то следит...
— Представляю...
— Дима, я редко бываю так откровенна... В книге своей написала об этом, но мягко, чтобы было смешно (человек тонкий всегда поймет), а на самом деле было совсем не до смеха. Я боялась звонков, боялась всего, и когда уже зашла речь о том, какое конспиративное имя мне нравится, когда уже дали номер контактного телефона, впала в ступор. «Нет! — произнесла, — вот не понимаю этого: хоть умри. Я если что-то увижу — убью, уничтожу. Как Зоя Космодемьянская (а я по снегу босиком ходила, готовилась), могу грудью закрыть... Я же такой патриот: люблю Ленина, Сталина, «Молодую гвардию», но вот это — увольте»... (Вздыхает). От этого вся моя жизнь лопнула.
Потом уже я стала многое понимать, но что ж — надо отрезать и жить дальше. Больше ко мне никогда... Нет, они подходили, но я говорила: «Извините, у меня нога сломана. Пригласите других». — «Кого?» — и я называла тех, кто с ними уже (выбивает руками дробь)... Очень противная страница моей биографии, ну а потом тот же человек, написавший гадости о Бернесе, накропал фельетон «Чечетка налево», который вышел в центральной газете.
— Что там читателям сообщили?
— Что у меня левые концерты, что я много зарабатываю — гребу деньги лопатой...
— По тем временам обвинение страшное...
— А у меня за душой не было ни копейки — чулки у пианистки брала. Боже мой, Дима, ну что такое звезда? Прежде всего материальная основа. Надо быть не только талантливым, умным, но и — главное! — материально независимым, чтобы заниматься чем хочешь, а если этого нет, то и сиди себе. Звезда не может перешивать, зашивать: «Здравствуйте, там шов за спиной не видно?», а ведь все это я прошла — признаюсь как на духу. Может, это мое последнее интервью, может, умру скоро...
— Не дай Бог!
— Да нет, я просто так говорю, но мне, кроме имени своего, терять абсолютно нечего — понимаете?
— Вот оно, счастье!
— Это демократия, не загнивающий капитализм, потому что мы еще не так состоятельны. Вот разбогатеем — загнием.
— После того, как вышла эта статья...
— ...больше со мной никто не общался. На сочинском пляже в спину бросали камни.
— ???
— Галечку! Да-да-да... И там мне нельзя было быть, и здесь... Уехала из Москвы, а у папы опять инфаркт: первый легче был, этот сложнее, но мне ничего не говорили. Эти статьи дались нам тяжело...
Ну что еще? Как-то во время съемок фильма «Девушка с гитарой» директор картины Маслов забрал меня прямо с площадки — подошел, сказал, что в обеденный перерыв за мной приедет машина. Знаете, кем раньше был министр культуры? Это сейчас с ним по-свойски общаются: «Привет!», «Здорово!», «Алле»...
— ...а тогда он казался небожителем...
— Ну что вы! Министр культуры Михайлов — бывший комсомольский вождь... После «Карнавальной ночи» всю съемочную группу он вызвал, хвалил картину, советовал тем же составом еще одну комедию снять. Я и подумала, что он опять будет хвалить. Подъезжаю к министерству — меня встречают, правда, ведут не в тот кабинет, где уже была, а в другой, с табличкой «Замминистра по радиовещанию». Министр с замом взялись за меня вдвоем, да так, что от неожиданности я онемела. И знали ведь, что дело не в клеветнической газетной статье, а в том, что я отказалась сотрудничать с органами...
— Что они говорили?
— Это странно, но из всего разговора я поняла, что во мне нет ни капли высокого патриотизма. Они распалились: да что это вы себе позволяете? Танцы, вертлявые западные штучки-дрючки. Оказывается, где-то не под ту песню подтанцевала.
— Это и было непатриотично?
— Они кричали, что не хотят, чтобы их дети на таких буржуазных образцах формировались. «Разве советская девушка с белым воротничком так может? С лица земли сотрем! Фамилии такой не будет!». Вот и стерли... Перестали снимать, забыли... Кому я об этом скажу? Вот разве что вам — через 50 лет. (Та-а-ак! Вообще-то, я очень хорошо выгляжу, и никогда мне моих лет не дашь, но говорить надо правду. Добрый вечер!).
БЕРНЕС ГОВОРИЛ: «ТЫ ТАКАЯ ДУРА ЗЕЛЕНАЯ, НО НЕ БЛЯДЬ — ХОРОШАЯ, ЦЕЛЬНАЯ»
— Знаю, что великий Бернес, который, как и вы, родом из Харькова, не раз принимал участие в вашей судьбе. Это правда, что однажды вечером вы позвонили ему и сказали: «Марк Наумович, это Люся. Я умираю...»?
— Все так и было... Я тогда ушла из «Современника», а ведь чтобы работать в этом театре, оборвала все нити в Театре киноактера...
— Хотелось настоящего?
— Да, но не получилось, потому что все места в этом вагоне были уже заняты.
— Кем?
— Актрисами. Ой, да Бог с ними — там все играли...
— ...и такую конкурентку никто, естественно, не хотел...
— Ну да. На сцену я выходила во вторых составах, совмещая несовместимое, а потом поняла, что маюсь уже третий сезон и ничего нового мне не сыграть. У меня как-то все отболело, и вместо того, чтобы отправиться на репетицию, я свернула к кабинету главного режиссера — понесла заявление. Вышла на улицу, а был День Победы, и папа приехал — он меня ждал. Тогда, в 66-м, я жила на Маяковской, прямо через площадь. Переходила дорогу и думала: «Боже мой! Словно из рабства вырвалась». Иди хоть на все четыре стороны, делай что хочешь! Вот она — свобода, демократия, счастье одиночества. И я поехала по стране с концертами.
— А почему позвонили Бернесу?
— Потому что обратно в Театр киноактера не брали: дескать, ушла — и до свидания! Там между тем уже мюзикл шел «Целуй меня, Кэт». Мы с Марком Наумовичем в одном концерте участвовали, и он спросил: «Что с тобой?». А я пою, настроение вроде хорошее, ничего нового, но... лицо другое.
— Усталое?
— Уже 29 лет. Все равно расцвет, но не 20, понимаете? Раньше у меня огонь в глазах пылал, а тут — свет погас, разочарование. «Марк Наумович, — плачусь ему в жилетку, — не могу уже, плохо мне». А он мне всегда говорил: «Ты такая дура зеленая, но не блядь — хорошая, цельная»... Что ж, он был прав. Все могло быть: романы, страсти, безумства, но никогда ничего такого — расчетливого...
Короче, он при мне позвонил в дирекцию Театра киноактера, и через два дня я уже была там. Вошла в мюзикл, который как раз по мне плакал, нажила себе тут же врагов — естественно.
— А куда же без них?
— Вот именно...
Из книги «Аплодисменты».
«...Как только осенью 1959 года я поселилась на девятом этаже углового дома на Садовом кольце, снимая очередную комнату у очередной хозяйки, через неделю в подъезде появилась жирная надпись мелом: Бернес + Гурченко = любовь! Я обомлела. Откуда? Я его еще сроду в глаза не видела, а уже «любовь». Связывали меня с Игорем Ильинским, с Юрием Беловым, с Эльдаром Рязановым, с Эдди Рознером — тут понятно, все-таки вместе работали, но я и Марк Бернес?! Ну что ты скажешь! Оказалось, он жил в этом же доме на пятом этаже. С тех пор, поднимаясь на свой девятый этаж, я со страхом и тайной надеждой ждала остановки на пятом — а вдруг откроется дверь и знакомый мужской голос спросит: «Вам на какой?».
«...Заканчивался фильм «Девушка с гитарой» — я возвращалась после какой-то муторной съемки, вошла в лифт и сказала: «Девятый, пожалуйста». Лифт задрожал и с грохотом пошел наверх. Человек в кабине стоял намеренно отвернувшись, как будто опасался ненужного знакомства. Я смотрела в глухую стену, исписанную разными короткими словами, а он — в дверь лифта, да так хитро, что даже если захочешь, и профиля не разглядишь.
Лифт остановился, но человек еще постоял, потом развернулся ко мне всем корпусом, приблизил свое лицо и сказал неприятным голосом: «Я бы... плюса... не поставил».
Лифт захлопнулся, и в нем остался легкий запах лаванды — это был сам Бернес! Ну и встреча. У-у, какой вредный дядька. А как он меня узнал — ведь стоял спиной? И о каком плюсе речь? И отчего бы он его не поставил? И где этот плюс должен стоять? Плюс, плюс, плюс... Нет, чтобы в ответ произнести что-нибудь из интеллигентных выражений в духе моей мамы: «Позвольце, в чем дзело, товарищ?». Или: «Позвольте, я вас не совсем пэнимаю». А еще лучше — сделать вид, что популярного артиста вообще не узнала. А я сразу вспыхнула... И вдруг дошло: ведь Саша + Маша = любовь? Вот тебе и плюс! Ишь, как он меня уничтожил. Он бы, видите ли, плюса не поставил. Ах ты ж Боже ж ты мой! Ну, подождите, товарищ артист, уж в следующий раз я вам не спущу!».
«...Август 1969 года: конец всяким возможным силам воли, терпениям и надеждам. Вот уже почти месяц я не выходила на улицу, и только из угла в угол по комнате — туда и обратно. Только выхожу из своей комнаты, родители бросаются в кухню, и я понимаю, что это мое хождение ими прослушивается. От этого становится совсем тошно, я перестаю ходить. Начинаю смотреть в окно, на своих Мефистофелей в трещинах стен и потолков, пальцем водить по строчкам книги, слепыми глазами впиваться в умные утешительные слова великих людей. Никогда ни к кому не обращалась за помощью, только к родителям, но сейчас, первый раз в жизни, от их немых, беспомощных, сочувственных взглядов хочется бежать на край света. Даже папа такой растерянный и слабый... Это был кризис. Это был конец. Что-то должно было случиться...
Начинался очередной нескончаемый день. Руки сами придвинули запылившийся телефон. Пальцы вяло закрутили диск, а чужой, потерянный голос произнес: «Марк Наумович, это Люся. Я умираю...».
— Приезжай немедленно.
Тот же дом, то же парадное, тот же лифт, но я ни во что не вчитываюсь. Полное безразличие, перед глазами — одно мутное пятно. Бернес держал мои холодные безвольные руки в своих больших теплых ладонях и внимательно слушал мои вялые бессвязные слова. Он меня не перебивал, не кивал, не сочувствовал, а все смотрел и смотрел, как будто вынимал мою боль. Я была перед ним жалкой и беспомощной, сужаемый временем круг доверия сомкнулся на нем одном. «О каких единицах может идти речь? — говорил он кому-то по телефону. — Гибнет талантливый человек. Что? Хорошо, я займусь этим сам. Да, здесь, рядом... Ничего, не имеет значения... Милый, ее уже ничем не испугаешь. Есть, до встречи».
Неужели я не буду больше отращивать хвосты неделям и часам, августам, декабрям и апрелям?!
— Ты не видела мою новую пластинку? — Он подошел к тому месту, откуда когда-то раздавались звуки нежной мелодии, поставил диск, и тихий, мощный голос запел: «Я люблю тебя, жизнь...».
«...Никто почему-то до конца не верит в дружбу между мужчиной и женщиной, за этим всегда кроется какая-то двусмысленность. Наша дружба с Бернесом была самая мужская и верная. Она длилась долго, до самой его смерти — Господи, как же он ее боялся. «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно», — пел он, искренне веря, что будет жить, жить, жить... Любил жизнь, а со страхом прислушивался к каждому тревожному удару сердца. Если в первом отделении перед выходом на сцену пульс у него был ненормальный, выходил во втором, а в конце жизни вообще выходил на сцену с трудом, постоянно прислушиваясь к себе. Жаловался на сердце, а умер от неизлечимой болезни легких. Загадочной болезни, которая безжалостно косит людей».
«ДУРА! НАДО БЫЛО И МНЕ ВЗЯТЬ ТЕАТР — СДАТЬ В АРЕНДУ ИЛИ ОТКРЫТЬ РЕСТОРАН»
— ...Когда я отказалась сотрудничать с органами, очень большой начальник мне попенял: «Не захотели послужить родине, не хотите кушать хлеб с маслом? Будете кушать говно». И я его кушала — много лет...
«Наша дружба с Бернесом была самая верная и мужская. И длилась она долго, до самой его смерти. Господи, как же он ее боялся!»
— Кто это вам сказал?
— Даже не знаю, надо ли его называть... Этого человека уже нет, даже его сын из жизни ушел после того, как открытый им банк прогорел. Не хочется все это вспоминать — скажу только, что он заведовал кинематографом, но это не Министерство было, а другая структура.
— Тяжело приходилось в то время без денег? На хлеб с маслом хватало?
— Нет, конечно, но как-то я так... То пирожок, то булочку — на такой сухомятке жила...
— ...но работали, по вашим словам, как лошадь...
— А куда денешься? За концерт мне платили по 9.50. Вспоминаю сейчас, какой марафон был у меня в Воркуте... Это же шахтерский город: там одна смена в забой опускается, а другая тем временем поднимается — и перед каждой надо выложиться на все 100. Я начинала в 10, потом 12, два, четыре, шесть, восемь — итого шесть концертов кряду! Два роскошных джазовых музыканта (плохих у меня не было)... В общем, вдруг ходоки стучатся: «А в восемь утра вы не можете? У нас ночная». Первая реакция: «Нет — я умру», но потом: «А что бы сказал папа? А как он воевал? А как Зоя Космодемьянская шла босиком по снегу?». — «Хорошо, — говорю, — выступлю». Все! Заработала, что-то такое купила, тарелочку на стенку повесила. Посидела, пока деньги не кончились — надо опять ехать.
Из книги «Аплодисменты».
«...А работать становилось все труднее и труднее, и как бы ни выкладывалась, а зал-то наполовину пуст. Сколько надо было в себе задавить, погасить, чтобы выйдя на сцену, не покраснеть, не побледнеть, найти нужные в такой горькой ситуации полутона. Чтобы тебя не жалели, но и чтобы видели, что я тоже вижу эту пустоту зала.
Ох, и этого я никому не желаю. Пустой зал чувствуешь еще за кулисами по неестественной тишине, когда редкие зрители, сами стесняясь этого обстоятельства, говорят шепотом, как на похоронах. Пустой зал ощущается по добрым и сочувственным взглядам музыкантов, по сосредоточенному лицу администратора, который привез на гастроли «второсортный товар». И пусть на втором, третьем, четвертом выступлении людей будет все больше и больше, и пусть пойдет молва, что живу, существую, работаю, не сдаюсь... Увы, срок гастролей кончается, и филармония, криво усмехаясь, нехотя производит с тобой расчет, будто из своего кармана. И похлопывает тебя по плечу: «Эх, приехала бы к нам лет десять назад — во бы были сборы...».
Назавтра в другом городе стою на сцене в платьице, в котором видно, что талия на месте, будь она неладна. На улице мороз сорок градусов, в Москве с очередной подружкой моя Машенька, в Харькове папа и мама разбираются в моих письмах — где правда, где ложь, а в зале сидят зрители в пальто, и снег, что был у них на валенках, так и не тает до конца выступления. Но я ничего не чувствую. Я хочу пробиться к людям, и, сжимая ледяной микрофон, пою, как в первый раз в жизни: «Я вам песенку спою про пять минут...».
Намерзнешься, сполна назакаляешь сопротивляемость и силу воли, а потом нужна передышка, иначе виден край. Ну а какая в Москве передышка? Опять новые знакомые. Ищешь в них утешение, взаимопонимание, и снова ошибки, ушибы...
Я помню лица артистов, которые видели, как я порхала птичкой то на Камчатке, то на Урале, то в средней полосе России, и удивленно смотрели на меня, когда я выплывала из волн Черного моря. Я понимала: они удивлялись тому, что я еще порхаю, ведь год назад, случайно встретившись со мной во время гастролей где-то на краю света, они видели, что перышки мои совсем пообтрепались, лицо заострилось и горько опустились края губ... «Э, нет, долго так не протянет», — читала я на их лицах, и это меня встряхивало, я делала немыслимый прыжок и снова взлетала.
«...И опять с неба на землю. И опять «по морям, по волнам». И опять: «Я вам песенку спою...». И опять полупустые залы, кривые улыбки филармонии. И опять случайные подруги и друзья. И опять фальшивые письма к любимым родителям и страх услышать: «Доченька, ты жива?».
«В «Старых стенах» меня снимали, чтобы подчеркнуть щеки, чтобы 10 лет прибавить». С Арменом Джигарханяном, 1974 год
— Многие актрисы, тем более с эффектной внешностью, не гнушались пойти на прием к каким-нибудь бонзам, от которых зависела их дальнейшая судьба, и, как правило, свои вопросы решали. У вас такого соблазна не было?
— Никогда! Уже после перестройки какие-то люди меня искушали: «А может, театр хотите и все такое?». Я шарахалась, как черт от ладана: «Что вы, театр должен иметь свою идеологию, программу». Все по большому счету мне подавай, а другие тогда полными горстями брали... Дура! Надо было и мне взять театр — сдать в аренду или открыть ресторан. Увы, мне это не дано...
— Стыдно было ходить на поклон?
— Стыдно и некрасиво. Не проси, не умоляй — сами принесут и дадут, если чего-то стоишь. Не стоишь? Значит, сиди и молчи. Или пой. (Поет): Ля-ля-ля!..
«САМОЙЛОВА — ЧУДО: МНЕ, ЧТОБЫ ЕЕ ЭФФЕКТА ДОСТИЧЬ, НУЖНО ТРОЙНОЕ САЛЬТО ЧЕРЕЗ ЖОПУ СДЕЛАТЬ»
— У вас есть сегодня обида на государство?
— А разве можно его простить за то, что так цинично выброшено на свалку, в нищету талантливое поколение? Обидно, что дети рождаются на улице, никому не нужными, и непонятно, что с ними делать, поэтому и отдают их в Америку иностранцам. Как это так? Если бы у меня были деньги, всех бы собрала, придумала бы что-то такое... (Я и так не забываю о благотворительности — да, да!). А взять армию... Это была моя гордость, и вдруг такая разруха. Пришла демократия: все, ребята, нет у нас теперь никаких тайн, и бах! — посреди бела дня на Красной площади самолет. Как его туда пропустили?
Такие вот три огромные претензии я имею. Слушайте, то, что народные артисты отдали, несопоставимо с их мизерными пенсиями. Вы знаете, сколько на нас заработало государство? Даже страшно подумать. «Карнавальная ночь» только по первому прокату принесла 375 миллионов, а стоила 500 тысяч. Я получила за нее восемь тысяч рублей...
— ...старыми деньгами...
«Пять вечеров» — один из лучших фильмов Михалкова и одна из лучших ролей Гурченко. 1978 год
— Ну понятно! Потратила их на ерунду... Нет, первую зарплату отдала папе и маме на отдых, а на вторую купила себе часы и костюмчик серенький — все!
— Мы уже вспоминали производственную мелодраму «Старые стены», которая вышла на экраны страны в 74-м году — в ней, с вашим-то имиджем, вы сыграли директора ткацкой фабрики. Три дня назад я совершенно случайно снова посмотрел этот фильм — замечательная работа!
— Меня часто спрашивают: «Какая картина вам особенно дорога», и я туда-сюда, но все-таки признаюсь: никакая. Люблю — нет, уважаю! — только те кадры, где не понимаю, как это сделала. Вообще, если словами нельзя объяснить, как у актера что-либо получилось, значит, там есть кусочек Бога...
— Истинное искусство!
— Наверное. Никогда не смогла бы представить себя в этой роли: я же не только членом партии не была — даже в профсоюзе не состояла. Когда в Театре киноактера началась катавасия: мол, играет директора, а сама взносы не платит, заплатила сразу за семь месяцев! Правда, я знала, что такое женщина из народа, которая из уборщиц пришла к станку, потом стала бригадиром, поднималась по ступенечкам выше и выше. Она говорит: «А я верю в энтузиазм» — и я в него верила. До сих пор на энтузиазме держусь...
— Когда вы последний раз смотрели «Старые стены»?
— По-моему, два года назад. Мне позвонили, чтобы телевизор включила, но впечатление такое, что не себя видишь, а чужого какого-то человека. Мысль мелькнула: «Смотри, как я камеры не боялась». Сейчас то и дело оператора теребишь: «Здесь, пожалуйста, свет сверху, тут поменьше», а тогда все было нипочем. В «Старых стенах» меня снимали отсюда (показывает), чтобы подчеркнуть щеки, чтобы возраст придать (10 лет мне надо было прибавить!), и это абсолютно меня не волновало.
«Полеты во сне и наяву» с Олегом Янковским. 1982 год
— Вам не жаль себя ту, в том соcтоянии?
— Нет, хотя, вообще-то, иногда жалко бывает того, что не сделала. Вот есть работа «Пять вечеров», допустим, еще что-то, но такой, чтобы кто-то из режиссеров в сценарии, в постановке, в сюжете соединил мои данные, не было. Там я кусочек станцую, там поплачу-порыдаю, там сыграю всерьез, а нет чтобы все замешать круто и сделать странного живого человека. Чем странного? Тем, что он непредсказуем, тем, что не понимаешь: а что будет дальше. Ведь это и есть то, что движет время вперед.
— Хм, а что лучше: иметь одну суперроль, как у Татьяны Самойловой в фильме «Летят журавли», или множество разноплановых, как у вас?
— Трудно сказать, потому что Самойлова ни с кем не сравнима — она чудо.
— Это вы говорите?
— Да, и она, кстати, и в «Анне Карениной» — чудо. Самойлова такая индивидуальность... Она более крупная, что ли, более сложная, не такая, как я. Я вроде так и могу, но нет тех роскошных данных. Посмотрите на эти глаза, этот рот — на все! Ну что вы! Она может ничего не играть, а только повести бровями: «Революция, о которой так долго говорили большевики, свершилась!» — и ты понимаешь закадровый текст. У нее все в глазах...
— Но вы тоже можете не играть, только пройтись...
— Нет уж, мой дорогой, — мне, чтобы ее эффекта достичь, нужно тройное сальто через жопу сделать. Или Рената Литвинова — я ее обожаю, потому что она личность. И Земфира личность, если уж перечислять, и Леночка Соловей. Это то, что объяснить нельзя, и никто никому не должен завидовать. Этому нужно радоваться или восхищаться этим, потому что талант самодостаточен.
Я, помню, раньше завидовала длинным косам — таким, чтобы по капроновым чулкам били, но теперь это так просто делается, что...
— Накрутил и пошел...
— Дело не в этом: я вообще сейчас ничему не завидую, потому что даже ролей нет.
«ВРАЧИ ИЗ 19 ОСКОЛКОВ КОНЕЧНОСТЬ МОЮ СОБРАЛИ, КОСТЬ СРЕЗАЛИ, ПОЭТОМУ У МЕНЯ ОДНА НОГА КОРОЧЕ ДРУГОЙ»
— Что за несчастье случилось у вас на съемках картины «Мама», где солнечный клоун Олег Попов...
— (Перебивает). Глупейшая история — ну как еще можно ее назвать? Вот есть возмездие, очевидно... Нельзя быть счастливой, а я была, потому что в одной ленте снимаюсь, а тут уже Михалков приглашает — «Неоконченную пьесу для механического пианино» для меня пишет. Боже мой, для меня, и я стою на льду в эйфории... Думаю: «Жаль, папы нет — как бы он был за меня горд», знаю свой монолог...
«Виват, гардемарины!», Иоганна Ангальт-Цербтская и Шевалье де Брильи. Гурченко и Боярский, 1991 год
С этим клоуном особо я не браталась: «Здрасьте». — «Здрасьте», хоть мы и в одном фильме. Ну есть у меня свои какие-то предрассудки. Я же с Никулиным в картине «Двадцать дней без войны» снялась и так с ним сроднилась, а Попов — не большой ему друг...
— ...мягко так скажем...
— В общем, он, как дурак, на меня налетел: «Э-э-э!», раскрутил, а конек сверху: бум! — и нога пяткой вперед. Миша Боярский надо мной в гриме Волка склонился: «А-а-а!». Я так и запомнила. «Что это у меня с ногой?», — думаю, а она внизу: колено узенькое, тоненькое... Врачи потом из 19 осколков конечность мне собирали. Ну и что? До сих пор я танцую и никто не знает, что одна нога короче, — при операции кость срезали. Да ну, я так научилась обманывать публику...
— В годы невостребованности и ничегонеделанья многие прекрасные актрисы прошли через увлечение алкоголем — вам это знакомо?
— У меня никогда этого не было, хотя чего только мне не приписывали. Писали, что из-за алкоголизма 10 лет не снималась, тем же американцам говорили, что пропала, потому что пила. Ой, чья бы корова мычала! Ну ладно...
Я только в некоторых картинах курила, и то — не вдыхая. За всю жизнь была несколько раз выпивши и поняла: не мое. Если куда-то мозги сносит — Боже сохрани! Пару глотков шампанского выпивала и гуляла, как зверь, а сейчас даже этого не делаю, потому что берегу для спектакля силы. Завтра вот у меня спектакль, так что не надейтесь, что вечером мы с вами напьемся. Шучу...
— Представляю, каково было несчастным советским примадоннам, которые на всем экономили и перешивали себе наряды, приезжать на Каннский фестиваль, где блистали французские и итальянские кинозвезды...
— А мы были лучше всех одеты! Я — так точно.
— Как это вам удавалось?
— Много старушек, таких, как теперь я (это чтобы не думали, что моложусь), меня находили. Видя мою фигуру, приносили мне вещи 20-30-х годов — очень дешево продавали или просто дарили. Умопомрачительные шлейфы, по 500 вытачек, и в Каннах я была в одном из таких нарядов. Они там уже забыли, как это выглядит, и вдруг выхожу... Вообразите: потрясающая кофта из кружев, сзади этот хвост, турнюр — ух! Все остолбенели: «Что это, Люся?». — «Это в Москве сшили»...
1963 год. С актрисой Ангелиной Степановой — супругой известного писателя Александра Фадеева и матерью гражданского мужа Людмилы Гурченко Саши Фадеева
— И вообще, у нас в Советском Союзе так все ходят...
— Я, честно говоря, всегда хорошо одета — и не важно, каким образом это мне достается...
— Насколько я знаю, перед съемками «Карнавальной ночи» Эльдар Рязанов лично замерил вам талию, и оказалось, что ее окружность — 46 сантиметров...
— Ничего подобного. Во-первых, Рязанов меня никогда не касался, ничего не мерил и, так сказать, не трогал (я не его типаж), а во-вторых, талия у меня 53-54 сантиметра была — остальное присочинили...
— То есть про 46 сантиметров врут?
— Такую только после родов имела, когда я снималась в «Гулящей».
— На вашу талию, Людмила Марковна, равнялся весь СССР...
— ...ну (смущенно), не знаю...
— ...и это не дежурный комплимент, а чистая правда. Все, помню, недоумевали: «Ну что она с собой делает?»...
— Боже, какая разница? Ну талия! У мамы моей тоже «гитара» была, правда, жопа большая.
— При мне звезды первой величины обсуждали: «Что Гурченко предпринимает?». — «Наверное, на голове стоит». — «Нет, ноги вверх под прямым углом облокачивает на стенку, а сама лежит, и так много часов». Признайтесь: как вы заботились о своей талии?
— Верите — совершенно никак. Божий дар!..
«В СКАЗОЧКИ ПРО ВЕЧНУЮ МОЛОДОСТЬ Я НЕ ВЕРЮ. СОФИ ЛОРЕН В 89 ЛЕТ: «АХ, КАКАЯ ПЛАСТИКА? НУ ЧТО ВЫ!». Я ТЕПЕРЬ ТОЖЕ: «АХ!..»
— Один из ваших бывших мужей Константин Купервейс, с которым вы прожили, по-моему, 18 лет...
— ...17 с половиной!..
— ...сказал, что «на диете Люся никогда не сидела — это у нее конституция такая»...
— Да, он и картошку мне иногда ночью жарил, и я сколько хотела, столько и ела. Если честно, сильно иногда обжиралась...
Александр Фадеев-младший был не родным сыном советского классика, хотя, как и он, любил выпить. Это его и сгубило
— Зачем же муж кормил вас жареной картошкой, да еще на ночь? Чтобы меньше поклонников было?
— Одолевали приступы голода: вот, кажется, только перекусила — и уже через полчаса умираю, так есть хочу. Купервейс — это очень интересно! — ко мне замечательно относился: может быть, так, как мне и хотелось... Когда мы познакомились, он служил пианистом в оркестре, а я в «Старых стенах» снималась и была совершенно одна. Какие-то люди ухаживали, но это не то все, а тут человек мягкий, умный, умеющий расположить. Тогда, в 23 года, во многом он был инфантилен, но с годами превращался в мужчину.
— Мужал!
— Пусть так, ну а тут перестройка рванула: свобода, бабки-с можно зарабатывать-с, а у него к этому вкус... Я же была свидетелем, с чего начиналось. Понятно, игрой на пианино много не зашибешь, концерты стали невыгодны — это вещь элементарная, и он тихенько-тихенько так прикинул... Какое у человека самое слабое место? Спина, потому что тут у меня лифчик (показывает), тут я закроюсь, а спина — она, бедненькая, беззащитна. Думаю, ему непросто было решиться, но он ножом туда шурух — и все! Я только выдохнула: э-э-эх! Вот и вся история...
— Если не ошибаюсь, Купервейс был моложе вас на 14 лет...
— ...на 13!..
— ...тем не менее вы никогда своего возраста не скрывали...
— Дело в том, что у нас сейчас к возрасту извращенный какой-то подход. Поперек горла все эти: «Мне 25», «Мне 26», «Нам, звездам, так трудно жить...». Спела полторы песни — и все, «нам, звездам». Или подходит: «Людмила Марковна, я чувствую, что скоро буду звездой». — «Давай!» — говорю...
За всю свою жизнь я видела четыре или пять омоложений кадров. Когда-то в 36 играла в спектакле, и вдруг меня в сторону — нужно молодых двигать. Поставили 27-летнюю, а она не тянет. Приходят: «Давайте опять». — «Э нет, — отвечаю, — я вас омоложу!»...
Смотрю я теперь кино и думаю: «Ой, Боже, а где же актеры?». Одно омоложение (зевает). Так хочется им чего-то новенького. Вот недавно по телевидению прошел сериал о Соньке Золотой Ручке. Если авторам верить, она только и делала, что ходила по ювелирным лавкам с обезьяной и бриллианты из драгоценностей выковыривала: раз — и тот в рот. Или себе под ногти, пока продавец зазевался, засовывала. Ну где это видано? А ну попробуй выковыряй и сюда вот засунь. Как можно? Не все же, в конце концов, идиоты!
— Не все...
— Но, значит, хватает, если такой рейтинг-шмейтинг. Ой, как хорошо! Она раз — и на бриллиант наступила. И зритель думает: и я тоже пойду выковыряю... Ребята, милые, там же трагическая жизнь показана! Я ничего не имею против: пускай смотрят, но дайте актера!
«Очень важно знать себе цену, смотреть в зеркало. Убирать изъяны»
— Когда вы говорите о возрасте, внутри ничего не екает?
— Не в том дело — важно, умный ли человек... Вот я могу играть роль — уже знаю, вижу просто — мэра в каком-то городишке, который уходит на пенсию. Что из себя представляет на следующий день человек без портфеля, выброшенный из привычной жизни? Лично мне это интересно, потому что я много таких моментов пережила. Меня все время что-то внутри подталкивает: крутись! — и вдруг удар по тормозам: ты заново видишь цветы, деревья, улицы — все.
Гениальный Сергей Филиппов всю жизнь, так сказать, пропил. Да, он это делал роскошно, наверное, но вдруг что-то стряслось с головой — пить запретили категорически. Помню, мы встретились на «Ленфильме». «Постой, — говорит (дальше ряд идиоматических выражений), в каком городе я живу? Я же его, блядь, всю жизнь знал наощупь». Вот и я человек, который барахтается в своей нише: «Надо зайти туда-то, сделать то-то, подпись поставить». Часики между тем тикают, но мне интересно, как из той или иной ситуации можно найти выход.
— Думаю, что, выходя ли на сцену, появляясь ли на экране, вы прекрасно понимаете: на вас во все глаза смотрят сотни тысяч, миллионы человек и у многих на устах один вопрос: «Как, за счет чего ей удается так выглядеть?». Объясните: в чем секрет вашей молодости?
— Как вам сказать? Наверное, все-таки в профессии. С годами у актера нарастает убеждение: да, имею право! — и если у него все хорошо, вот как у меня, он не мается сомнениями: ну что же я делаю? Это не то!..
Когда у моего папы стали проступать на лице годы, он говорил, глядя в зеркало: «Так и срезал бы без наркоза!». (Я еще ничего не делала). Не стоит закрывать глаза на собственные недостатки, но надо знать все свои сильные качества и не стесняться, если что-то не так. Допустим, у актера кривоваты ноги, а он грудь расправил: «А я и с такими!» — и сразу они сексуальны. Очень важно знать себе цену. Смотреть в зеркало. Убирать изъяны.
«Я всегда хорошо одета — не важно, каким образом это мне достается...»
— Вы смело вверяли себя в руки пластических хирургов?
— О чем вы говорите — профессия требовала. Да, под левым глазом у меня был мешок — такой же, как у папы и у мамы. А у кого этого нет? Помню, оператор Кольцатый на съемках «Карнавальной ночи» сказал: «Что это у нее под глазами черно, как у негра в желудке после черного кофе?». Думаю: «Та-а-ак, в хорошую группу попала». У меня тогда еще явных изъянов не было, но как только в конце 70-х появились, я без всяких колебаний — шарах! Сейчас масса есть способов: актрисам это нужно в первую очередь, неактрисам — во вторую... Не надо только, чтобы так было (растягивает глаза). Вот это совсем ни к чему, но следует точно знать свои недостатки и с хорошим специалистом все обсудить...
Я не верю в сказочки про вечную молодость — за границей этим все занимаются. Софи Лорен в 89 лет: «Ах, какая пластика? Ну что вы!». Я сейчас тоже: «Ах!»... Хорошо снимут, поставят правильно свет и все будет нормально.
«НИ С ОДНИМ РЕЖИССЕРОМ РОМАНА У МЕНЯ НЕ БЫЛО, А ВОТ ПАРА-ТРОЙКА АРТИСТОВ БЫЛА»
— Обойти вашу личную жизнь стороной не могу — не обессудьте. Вопросы постараюсь задавать максимально деликатно, но если вдруг перейду где-то черту, бейте меня по рукам...
— Перестаньте — я вам отвечу.
— Все ваши мужья — мужчины интересные и неординарные...
— «Суждены им благие порывы, но свершить ничего не дано»...
Иосиф Кобзон и Людмила Гурченко. «Эти встречи были так давно, он так мощно умел завоевывать. Цветы, духи, натиск... Завоевывались все и вся»
— Вы рассказали о сыне Пильняка Борисе Андроникашвили — отце вашей дочери Маши, а следующим спутником вашей жизни стал сын автора «Молодой гвардии» актер Александр Фадеев-младший...
— Очень хороший, добрый человек, но пошел не по той стезе...
— Любовь у вас сильной была?
— Знаете, я всегда любила, жить без этого не могла, и всякий раз мне казалось, что мы на всю жизнь, — а как же иначе? У меня никогда не было просто так: пи-пи-пи, никогда! Любовь неизменно одна была — большая, искренняя, преданная, только объекты менялись. Нет, я не изменяла... Первая не начинаю, но и трогать меня не надо. Я Скорпион, и если задели, тут уж держись! Потом, все оставив, тихонечко ухожу.
— Хм, никогда не изменяли... Разве это возможно, когда речь идет о красивой актрисе?
— Для меня измена исключена. Как, объясните, я буду спать с режиссером, если он мне начнет объяснять концепцию фильма, а я буду думать о роли? Может, поэтому ни с одним режиссером романа у меня не было.
— А не с режиссером?
— Ну пара-тройка артистов была.
Съемки «Мамы»: Константин Купервейс помогает Людмиле передвигаться. После «наезда» клоуна Олега Попова ногу Гурченко собирали по кусочкам
— Хороших?
— Очень. Романы потому и вспыхивали, что одна группа крови, но все быстро перегорало, потому что двум актерам вместе ужиться нельзя.
— Рискну все же задать вопрос, на который вы всегда реагировали крайне нервно. Я много беседовал о вас с Иосифом Кобзоном...
— Здравствуй, тетя, я снялася!
— Для вас это, может, прозвучит удивительно, но он неизменно говорит о вас с благоговением...
— ...и на этом закончим. Дело в том, что у него нет никаких причин говорить обо мне без благоговения, никаких! Если бы я хоть на каплю где-нибудь согрешила... Благодаря мне этот артист понял, как должен одеваться и выходить на сцену, и дело совсем не в голосе. Если у тебя голос, нужно в опере петь, а не орать в микрофон, приняв третью позицию: это совсем разные вещи. Увы, Кобзон очень любит начальство, он всегда там, где обком, партком, а я от этого так далека... Там, куда его тянет, мне слишком неловко. Вот! Он не мог относиться к кому-нибудь лучше, чем ко мне, потому что я, действительно, очень приличный человек.
— Он утверждает, что вы удивительно талантивая женщина во всем, за что бы ни брались, — в музыке, танцах, вышивке...
— Ну а что тут такого — вы и сами все это знаете. Ой-ой-ой! Вэйзмир!
Нью-Йорк. Справа — Наталья Гундарева
Из книги «Люся, стоп!».
«Что я помню? Бесконечные застолья после многочасовых концертов. За столом представители обкома или райкома или западная звезда. Или отечественная кинозвезда — не я (я тогда прочно была в «бывших»). И тосты, тосты, прославления, прославления...
Эти встречи были так давно и так перманентны, он так мощно умел завоевывать. Цветы, духи, натиск... Завоевывались все и вся. Я на Маяковской, он на проспекте Мира, а если нет общего дома, общего хозяйства, значит, нет и семьи».
— Иосиф Давыдович вспоминал, как вы расстались. Встретились в ресторане Центрального дома актера...
— ...да...
— ...посидели, а на прощание вы сказали ему: «Когда ты будешь старый, больной, никому не нужный — вот тогда будешь мой»...
— Поцелуйте меня в жопу, называется! Еще чего не хватало: он будет стареньким... ;(Смеется). Ну ребята!
— Вы до сих пор с ним не здороваетесь?
— Боже сохрани!
— Вам не кажется, что Кобзон вас по-прежнему любит?
— Мне совершенно не интересно, что с ним происходит.
Часть III
Дмитрий ГОРДОН
«Бульвар Гордона»
(Окончание. Начало в №№ 41, 42)
«ДА НЕ МОГЛА Я ДЕТЕЙ ИМЕТЬ — СТАРАЯ БЫЛА И БОЛЬНАЯ»
— Когда вы расстались с Константином Купервейсом, у вас, судя по вашим воспоминаниям, было жуткое состояние. Почему плакаться в жилетку вы отправились именно к Никулину?
— Нет, не плакаться, но Ю. В. же все знал, потому что мы вместе снимались. «Что будем делать, папа?» — спросила. Он долго молчал, потому что не представлял такого варианта — все так внезапно случилось...
— Внезапно? Неужели вы ничего не чувствовали?
— Какое там — я пахала как зверь и ни на что не обращала внимания. Летом 91-го в Америке он все забегал в магазины игрушек — для совсем маленьких детей, а Машины Марик и Леночка из этого возраста уже вышли. Я отмахивалась: ладно, потом — ну настолько казалось, что вот тут-то точно жили...
— У него появилась женщина?
— Да, с ребенком. Торговая сеть — это святое! Продаем, покупаем, а Люся ничего не умеет, только отдать... Себя продаю — никто только не покупает.
— Для вас, такой великой, красивой и гордой, это оказалось страшным ударом?
— Я даже передать этого не могу. Грянула перестройка, и у меня разрушилась семья. Внутри все было пусто, в развалинах, а что такое семья? Это ячейка, где есть свои речь, запах, притертость, понимание с полуслова. «Убью, зарежу за своего!» — понимаете, да? Естественно, обрыв одного звена вызывает цепную реакцию, означает сдвиг душ.
Крушение семьи не может сравниться ни с одной самой архистрашной хирургической операцией — с кровью, разрезанием. Все это мне пришлось пережить в ходе перестройки, а ведь я о ней так мечтала. Ночами мы охраняли Белый дом, три часа ждали на 40-градусной жаре, когда выйдет Ельцин. Тогда нам казалось: «Это то, что сейчас нужно» — и что? Кино распалось, все тут же исчезли...
С третьим супругом Сергеем Сениным.
«Слава