-Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в IVENGO

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 03.06.2008
Записей:
Комментариев:
Написано: 4238





Джимми Хендрикс

Пятница, 12 Октября 2012 г. 18:40 + в цитатник
Это цитата сообщения BARGUZIN [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Мы его помним. Джимми Хендрикс)))

 

Вспомнил как-то про этого величайшего гитариста. Послушал с удовольствием. И вам кое-что приготовил. Итак, Джимми Хендрикс в раннем периоде своей карьеры, которую он начинал в Нэшвилле, был не так уж удачлив. Поначалу он работал гитаристом у Литтл Ричарда, но лишь на позициях второго плана. Но как часто бывает, в результате возникших разногласий в вопросах контракта, Джимми покинул этот коллектив и решил начать свой собственный путь. Он довольно быстро осознал необходимость новых идей гитарной музыки, а также всю важность создания запоминающихся шоу на сцене, которые бы еще больше поражали воображение поклонников. Они в свою очередь признали Джимми лучшим гитаристом на все времена. Его оригинальные новаторские идеи, а также уникальная техника игры, эффекты внесли новое в звучание этой музыки. Величайший музыкант оригинален был во всем: и в музыкальном мышлении, и в уникальной способности играть на инструменте в любой позе и любой частью тела.




1.



Читать далее

_________________________________

63878425c29a9fac09bbbefcc117641c (130x33, 8Kb) Установив совершенно бесплатно эту программу, вы значительно облегчите себе поиск и скачивание видео - музыкальных треков, которыми так богата всеми любимая социальная сеть. Установите программу Лови В контакте прямо здесь. Музыкальная коллекция сайта насчитывает более 40 000 000 композиций.

___________________________________________________________


Стругацкие — Трудно быть богом

Четверг, 11 Октября 2012 г. 22:27 + в цитатник


Результат теста "Кто ты в мире музыки?"

Среда, 10 Октября 2012 г. 21:47 + в цитатник
Результат теста:Пройти этот тест
"Кто ты в мире музыки?"

Ville Valo (HIM)

Немного мечтательности, немного меланхолии, немного задумчивости. Ты талантлив и разносторонне развит. В тебе сочетается цинизм и романтика, чувство юмора и склонность к депрессивным состояниям, мрак и стремление к свету. Ты не стремишься к сближению с людьми, скорее предпочитаешь наблюдать за всеми со стороны, и это помогает тебе быстро ориентироваться в любой ситуации. Любишь красоту и ищешь ее во всем, прежде всего, в окружающих тебя людях. Это нередко приводит к созданию собственного «прекрасного» мира и часто впдаешь в депрессию из-за несоответствия его миру реальному. Иногда слишком близко принимаешь все к сердцу и переживаешь из-за мелких неприятностей. Довольно пассивен, склонен к самокопанию, частым сменам настроения и спонтанным вспышкам гнева, которые, впрочем, быстро проходят.

Психологические и прикольные тесты LiveInternet.ru


Понравилось: 1 пользователю

Вирус в скайпе!

Среда, 10 Октября 2012 г. 21:00 + в цитатник
Это цитата сообщения Ageeva_Tania [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ!!! ПРОЧИТАЙ И ПЕРЕДАЙ ДРУГИМ!!!

Большое спасибо Ивану Вахляеву!!!http://vahlyaev.ru/poleznyie-programmyi/virus-v-skaype

Вирус в скайпе!




вирус в скайпе


Всех рад видеть на просторах моего сайта vahlyaev.ru, и сегодня у меня для Вас очень важное предостережение. Буквально на днях, в российском интернете завёлся вирус в скайпе. Да, и до этого мегапопулярного мессенджера у хакеров руки дошли. Причём не просто дошли, а в полной мере "доработали". Поскольку сейчас, этот вирус распространяется очень быстро в среде скайпо-держателей, и справится с ним и обезопасить себя и свои данные, можно только предприняв дополнительные меры безопасности. Какие именно, мы сегодня с Вами в этой статье и обсудим.



Но, прежде чем рассказать о действенных методах борьбы, давайте сначала рассмотрим наш вирус в скайпе более подробно и разберёмся, что всё-таки он из себя представляет. Так вот, сам вирус из себя представляет классического "червя", который заражает Ваш компьютер вирусом после перехода по неизвестной вредоносной ссылке. Но, в чём кардинальное отличие вируса бродящего по скайпу от обычного "червя" бродящего по интернету, так это в том, что вредоносную ссылку Вы получаете в самом скайпе от авторизованного Вами же пользователя (т.е. человек из вашего списка контактов), причём сам человек, который прислал Вам вредоносную ссылку, естественно не в курсе происходящего.


Само сообщение с вредоносной ссылкой выглядит следующим образом:


"Это новый аватар вашего профиля?"

и тут же ссылка на подобии: http://goo.gl/AzArV?img=Ваш логин(ник) в скайпе. Переходить по ней ни в коем случае НЕЛЬЗЯ!!! Но, если же Вы, после прочтения данной статьи, чувствуете в себе позывы великого воина и любителя искать приключения на ровном месте, и плевать Вы хотели на все меры безопасности :roll: :o , то вот что Вас ожидает после перехода по ссылке: в систему автоматом загружается Zip-архив с вирусом. После этого (происходит моментально), вирус включает Ваш заражённый компьютер в специальную сеть ботнет и привлекает его к эшелонированным DDoS-атакам. Плюс ко всему прочему, вирус похищает все пароли от электронной почты, файлообменников, Youtube, других сервисов, социальных сетей. Плюс, подобного рода вирус может распространяться и через Вконтакте, Facebook, Twitter.


Что же делать, если Ваши друзья пишут, что с Вашего аккаунта им приходят такие сообщения? Нужно сделать следующее:


- Запускаем саму программку скайп на компьютере, после чего выбираем "Инструменты", далее "Настройки", как на скриншоте снизу:


вирус в скайпе настройки


После чего у нас открывается следующее окно, где нам нужно выбрать "Дополнительно", и нажать на "Расширенные настройки". После чего обратить свой взор на нижнюю часть окна, где напротив обратных стрелок прописано "Контроль доступа других программ к Skype":


вирус в скайпе расширенные настройкиЕсли Вы всё сделали правильно, то у Вас откроется вот такое окно именуемое как - "Контроль доступа программного интерфейса", которое у Вас должно быть чистым (если всё впорядке):


вирус в скайпе контроль доступа


Если же присутствуют какие-то левые пункты, в данном случае если хоть что-то в этом окне присутствует, смело удаляйте без раздумий. Данное окно должно быть чистым, как лист бумаги А4. <img style=" /> Сделав эти не сложные действия, Вы избавите себя и свой компьютер от дальнейшего распространения вируса, но не излечите его полностью. Чтобы полностью избавиться от вируса нужно проверить весь свой компьютер при помощи своего антивируса и сторонних утилит, и удалить этот вирус.


Но, если же ситуация у Вас не столь радужная и компьютер нуждается в скором и немедленном лечении, то здесь на помощь нам придёт замечательная утилита Vba32 AntiRootkit (скачиваем), которая изничтожит гада до пепла :x , и мы с Вами спокойно порадуемся за свой здоровенький компьютер. <img style=" />


Что же, теперь Вы застрахованы от этого гадкого вируса и знаете как с ним справиться в случае чего, и не забывайте про своих друзей, которые могут попасться на крючок мошенников и потерять ценную информацию на своём компьютере, обязательно поделитесь этой статьёй со всеми друзьями при помощи кнопок соц.сетей, что внизу, я лично так уже и сделал.


Лично я, за здоровый ПК!!! Вы надеюсь тоже!? <img style=" />


До встречи в следующих статьях и уроках! Всего доброго! Удачи!


Ваш Иван Вахляев!


Луи Армстронг

Вторник, 09 Октября 2012 г. 18:04 + в цитатник
Это цитата сообщения Ирина_Зелёная [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Неподражаемый Луи Армстронг

Louis-Armstrong (600x450, 97Kb)Луи "Сэчмо" Армстронг — американский джазовый музыкант (труба, корнет, вокал), руководитель ансамбля, композитор.

Луи Армстронг родился в Hовом Орлеане. В тринадцатилетнем возрасте, во время городского праздника Луи выстрелил на улице из пистолета, похищенного у полисмена и
попал за это в исправительный дом. Там он начал учиться музыке, освоил альтгорн и корнет, выступал в составе духового оркестра и хора. После освобождения вернулся домой, перебивался редкими заработками, играл в барах с любительскими ансамблями, продолжал учиться у нью-орлеанских музыкантов, периодически работал в джаз-оркестрах. В 1918 году его порекомендовали в коллектив тромбониста Кида Ори.

Читать далее...


Понравилось: 1 пользователю

Владимир Короткевич Черный замок Ольшанский

Среда, 03 Октября 2012 г. 18:39 + в цитатник
ЧАСТЬ I
Грозные тени ночные

С чего мне, черт побери, начать?
С того давнего кануна весны, когда за окном были сумерки и мокрый снег?
А что вам до прошлогоднего снега и сумерек?
Начать с того, кто я такой?
А что вам, в конечном счете, до меня, обычного человека в огромном городе? И зачем вам моя самохарактеристика?
Сразу брать быка за рога и рассказывать?
А какое я имею право на ваше внимание? Вы уплатили деньги? Так мало ли за какие дурацкие, паршивые истории люди платят деньги.
Разбегаются мысли. Все то, что произошло, — оно ведь касается меня, а не вас. И нужно это пока что не вам, а только мне. Разве только мне? Да, пока я не расскажу всего, — только мне.
Я знаю, с чего начну. Поскольку до поры до времени это только моя история, я начну с самооправдания. И лишь потом перейду к тому, кто я такой и что случилось в тот снежный и мокрый мартовский вечер.
И — чтобы вы не сказали: «Ну что нам за дело до всего этого?» — я обещаю рассказать самую удивительную и невероятную историю из моей жизни. Мне даже иногда кажется — может быть, потому, что это было со мной, — что это самая невероятная история, происшедшая на земле белорусской за последнюю четверть столетия.
Впрочем, судите сами.
Разные дурацкие слухи ходят об этой истории, о моем преступлении, о том закрытом процессе, на котором я был то ли подсудимым, то ли свидетелем.
Насчет подсудимого — чепуха. Не ходил бы я на свободе, если бы был под судом. А поскольку дело было связано с убийством, даже с несколькими убийствами, то как-то слишком уж быстро я, осужденный, воскрес на этой земле. Однако тень правды была в тени подозрения, которая на какое-то время пала на меня.
Свидетелем я также не был. Я был действующим лицом. Возможно, слишком деятельным. Подчас больше, чем требовалось. Совершал глупости — и умные поступки. Заблуждался — и шел прямо к цели.
Однако без меня «Ольшанская тайна» (номер дела со временем найдете в архивах) не была бы не только распутана, но не дошла бы и до середины развязки.
Ею просто никто не заинтересовался бы.
Тень слуха, тень сплетни тоже оскорбляет человека. И вот теперь, спустя несколько лет, я могу, наконец, завершить свой рассказ и отдать вам мои записи, слегка систематизировав и упорядочив их. Никто не против, тем более я сам. Распутан последний узел, все доведено до полной ясности.
Что же касается моего тогдашнего характера (эта история очень изменила меня), то я ничего не исправлял. Пусть он будет таким, каким был. Ведь это же он тогда переживал, думал и действовал…
Как меняется человек! Все новое и новое наплывает на душу, новые мысли, взгляды, страсти, печаль и радость, — и сам удивляешься себе прежнему. И жаль себя прежнего. И невозможно — да и не хочется — вернуть былое.
Я отдаю вам его, я отдаю вам себя на суд строгий и беспристрастный.

ГЛАВА I. Визит встревоженного человека

Фамилия моя Космич. Крещенный (это все бабка) Антоном. Отца, если хотите, звали Глебом. Мать — Богуславой. Занятие родителей до революции? Отец, окончив гимназию, как раз успел на Зеленого и Махно. Мать — года три как перестала играть в куклы.
Я даю вам эту развернутую анкету для того, чтобы все было ясно. Анкету с добавлением милицейского описания примет. А вдруг чего-то натворю? Особенно при моей склонности впутываться в различные приключения, на которые мне к тому же везет.
Мне без малого тридцать восемь лет. Старый кавалер , как говорила моя знакомая Зоя Перервенко, с которой у меня тогда как раз кончался короткий и, как всегда, не очень удачный роман.
Этакий старый холостяк, который из-за войны да науки не женился, а теперь уже поздно.
Жизнеописание этого старого холостяка подано пунктиром. На два года раньше, чем положено, окончил школу. Щенком с мокрой мордочкой. В сорок первом. Накануне. С выпускным балом, девочкой в белом и вальсом до утра. Глупый, избитый, затасканный дрянными писателями прием. Но тут так и было. К великому сожалению и скорби. Потому что в то утро две первые бомбы упали на почтамт и кинотеатр. Мы с нею были в кинотеатре, так что все это произошло на моих глазах.
Тряс перед военкомом свидетельством об окончании школы. Паспорта еще не было. Но поверили. Здоровая вымахала дубина. Взяли.
И хлебнул я тут сполна. Родной городок. Отступаем… Над паровой мельницей единственный уцелевший репродуктор, и из него — бравурный марш. И наровлянин Коляда, командир моего отделения, весь в пыльных бинтах, резанул по нему из автомата (мало их еще тогда было, чуть ли не единицы).
Резанул, «чтоб не звягав, паразит».
Здесь и окончилась моя возвышенная юность. Здесь, а совсем не тогда, когда мы прикрывали отход наших и Коляду убили, а меня, засыпанного землей, взяли в плен. Было это севернее Орши.
Я удрал из эшелона под Альбертином. И здесь же, в Слониме, чуть снова не попался… Спас меня дядька Здислав Крыштофович. Как только наши его не хвалили: и прислужник, и подпевала, и…
Немцы потом, в конце сорок второго, повесили его, хорошего человека, в деревне под Слонимом. И ладно хотя бы то, что уже десять лет стоит ему в той деревне памятник.
Вот так, друзья.
Потом была партизанщина. Снова армия. Сильно изранен возле Потсдама. Демобилизован.
И начали меня в университете учить «уму-маразму». В пятьдесят первом получил диплом. В пятьдесят четвертом аспирантуру окончил. Удивляюсь, как от всей этой науки не стал неисправимым дубом. Диссертацию защитил по «шашнадцатому» столетию: деятели реформации, гуманисты.
Стал кандидатом наук, специалистом по средневековой истории, не совсем плохим палеографом. Написал несколько десятков статей, три монографии — можно и в доктора подаваться. Это и собираюсь сделать. Вот-вот.
«Молодой талантливый доктор исторических наук».
Тьфу!
Особые приметы:
Светлый шатен, глаза синие, нос средний, рот — вроде щели в почтовом ящике на главпочтамте, морда — смесь варяга с поздним неандертальцем, руки — как грабли, ноги длинные, словно у полесского вора.
Спортивные данные:
Сто девяносто один сантиметр роста, восемьдесят девять килограммов веса. Плаванье — первый разряд, фехтованье — второй — а будь ты неладен! Отношение к баскетболу? Мог бы и в баскетбол. Но на первой тренировке кто-то вытерся об меня потной спиной. Понимаете, не рабочий пот, не женский, а резкий запах волосатого тела, которое едва не истекало жиром… Бросил это дело. Брезглив, извините.
Футбол не люблю. В гимнастике — нуль. Не знаю, смогу ли пятнадцать раз подтянуться на турнике.
Вот, кажется, и все, что интересует людей.
Ф-фу-у!
А насчет того, чем дышу, что только мое, так это розыск, поиски в прошлом. Помимо упомянутых выше трудов, написал еще несколько, наподобие… ну, строго обоснованных документальных исторических детективов, что ли.
Некоторые появились в журналах. Другие ожидают своего часа: «Злая судьба рода Галынских», «Убийство в Дурыничах» и т.д. Если вот эта история вас заинтересует, я когда-нибудь познакомлю вас и с ними.
Смешно? И в самом деле, смешно. Научный работник — и вдруг пинкертоновщина в далеком прошлом. Мне тоже смешно. Зато — интересно.
И вот писал я, писал — скорее из желания победить чувство своей неполноценности, потому что писатель из меня никудышный — эти произведения популярного теперь жанра, писал и не знал, что однажды вечером судьба — в лице одного встревоженного человека — впутает меня в настоящий детектив.
В тот омерзительный мартовский вечер я как раз готовился к работе. Говоря откровенно, мне не терпелось дорваться до нее: многие месяцы я занимался не тем, чем хотелось.
Для меня эти первые минуты — едва ли не величайшее наслаждение в жизни. Методично разложить на столе вещи: чистая бумага — справа, слева — место для исписанной. Немного подальше справа — вымытая до скрипа пепельница. Возле нее нетронутая (обязательно нетронутая!) пачка сигарет. Две ручки заправлены чернилами. На подоконнике слева свежесмолотый кофе в герметической банке и кофеварка. На столе ни пылинки.
Сам ты только что побрился, принял ванну, обязательно надел свежую сорочку. Перед тобой белоснежный лист лоснящейся бумаги. Зеленая лампа бросает на него яркий, в салатном полумраке круг. Ты можешь отложить работу до утра — все равно, ты подготовлен к ней, а можешь сесть и сию минуту.
И дьявол с ним, что за окном беснуется и косо метет мартовская снежная мокрядь, за которой едва можно различить сиротливые уличные фонари, съежившиеся тени прохожих, ленивый башенный кран поблизости и красную иглу телевышки вдалеке. Ничего, что так скорбно содрогаются облепленные снегом деревья, так смолянисто и бездонно блестит под редкими фонарями асфальт.
Пусть. У тебя тепло. И ты весь, и кожей, и нутром, подготовлен к большой работе, единственно надежному и безусловному, что у тебя есть. И все это — как ожидание самого дорогого свидания, и сердце замирает и падает. И чистый, целомудренный лист бумаги ждет первого поцелуя пера.
Звонок!
Я выругался про себя. Но стол был убран и ожидал, и мог ожидать до завтра, и, может, это было еще лучше — подольше чувствовать ликующую неутолимость. Лечь спать, зная, что «завтра» принесет первую — всегда первую! — радость, и проснуться с ощущением этой радости, и встать, и взять ее.
К тому же звонок был знакомый, «только для своих». Да и кто потащился бы куда-то из дома в такую собачью слякоть без крайней нужды.
Я открыл дверь. На площадке стояла, переминаясь на длинных, как у журавля, ногах, худая, тонкая фигура в темно-сером пальто, домотканом клетчатом шарфе, толстом, словно одеяло, и в бобровой шапке.
Правда, бобр этот весьма напоминал кошку после дождя: вернулся в родную стихию.
— Заходи, Марьян.
Он как-то странно проскочил в прихожую, захлопнул за собой дверь, вздохнул и лишь тогда сказал:
— А быти тому дворцу княжеску богату, как костел, да и впредь фундовать костелы.
Мы с ним любили иногда побеседовать «в стиле барокко». Однако на этот раз шутка у него не получилась: слишком грустной была улыбка, слишком неуверенно расстегивали пальто худые длинные пальцы.
Это был Марьян Пташинский, один из немногих моих друзей, «ларник ученый» , один из лучших в стране знатоков архивного дела, более известный, правда, как коллекционер-любитель. Коллекционер, почти до невероятия сведущий, вооруженный глубочайшими знаниями, безошибочным вкусом, собачьим нюхом на фальшивое и подлинное, стальной интуицией и чувством на подделки.
Он едва не единственный человек из ученого мира, кто относится без иронии к моим историко-криминальным поискам. А я люблю его бесконечные рассказы о вещах, бумагах, печатях, монетах и обо всем прочем.
Оба мы холостяки (от него ушла жена, легкомысленная кошечка — актриса), оба в свободное время ловим рыбу и спорим, оба принимаем друг друга такими, какие мы есть.
И вот именно потому, что я знаю его, как себя, я сразу заметил, что сегодня он не тот, не такой, как обычно. Однако с вопросами лезть не стал.
Из аппарата как раз забубнил, забормотал, запыхкал в облачках пара черный, лоснящийся на вид кофе.
— Выпьешь?
— Разве что разбавленный водой? — Вид у него был виноватый.
Разбавлять такую роскошь водой — злодеяние, но я не протестовал: у Марьяна недавно был микроинфаркт.
— Нельзя мне, — сказал он. — А совсем без него не могу.
Быстро в наше время изнашиваются люди: хлебнул Маутхаузена и еще кое-чего. Неудивительно, что такое сердце в сорок лет.
…Он держал чашечку длинными пальцами и больше нюхал, чем пил, и его ноздри трепетали от наслаждения, как у Адама вблизи запретного древа. У него было лицо, которое в плохих романах называют «артистичным»: прямой нос, темные волосы, глубоко посаженные большие глаза… Я любил его. Он был моим другом.
— Слушай, Антось, по-видимому, меня хотят убить.
Мне показалось, что я не расслышал.
— Да. Убить.
— И стоит, — сказал я. — Такую святую Варвару упустить, отдать в руки этому лавочнику, торгашу от коллекционерства. Милютину Эдьке.
— Я не шучу, Антось.
Только теперь я понял, почему он сегодня «не тот». На его лице, обычно таком снисходительном и сердечном, дружелюбном и от природы добром, лежала тень. Тень постоянной тревоги, той, что ни на минуту не отпускает, гнетет, давит и, не переставая, сжимает сердце. Не очень сильно, но все время. И я сразу поверил ему: такое лицо бывает у человека только тогда, когда дело серьезное. Однако виду не подал.
— Ну что ты околесицу несешь? — улыбнулся я.
— Ты мою книгу знаешь. — Каждую свою новую книжную находку он называл с нажимом — «Книга!». — Те три. Переплетенные.
— Ну, видел. С год она у тебя.
— Год и два месяца… Ну… вот из-за нее.
Я смутно помнил три книги размером in folio, взятые в один переплет из рыжей кожи конца XVI столетия. Полная безвкусица. А книги действительно очень ценные, только какой болван собрал их под одной обложкой: «Евангелие» 1539 года, изданное накладом князя Юрия Семеновича Слуцкого, здесь же «Евангелие» Тяпинского , да к нему прилеплен «Статут» 1580 года издания, созданный под присмотром Льва Сапеги.
Три книги, собранные в одном переплете каким-то варваром. Ценные книги, но чтоб из-за них?!
— Вздор несешь…
Правда, «Евангелие» Тяпинского было чрезвычайно редким экземпляром. Из набора были вынуты буквицы и оставлены пустые места.
Конечно, печать у Тяпинского была не та, что у Скорины. Бедная печать очень бедного печатника. И вот какому-то богатому человеку это не понравилось. Он и попросил для себя одну такую книгу без буквиц. А на пустых местах велел какому-то миниатюристу нарисовать пропущенные буквицы красками и золотом. Чтобы книга выглядела более богатой. И художник это сделал. Со вкусом и мастерством. Но чтобы человек чувствовал себя в опасности из-за каких-то трех десятков миниатюр?!
— Рассказывай, — попросил я.
Потому что я верил. Верил этим встревоженным глазам, чуть перекошенным губам, неспокойным пальцам, нервной спине, напряженной, как лук (вот-вот выскочит зверь).
— Ходят за мной все время… Под окнами снег истоптан по утрам… Когда с работы возвращаюсь, собаки нервничают. Несколько раз замечал, что на пустыре отираются какие-то темные личности.
— Ладно. Предположим, из-за книги. Но откуда им знать, что она у тебя?
— Имел глупость показать. В феврале была выставка в публичной библиотеке. Старая печать. Там были книги из библиотек, а также из частных собраний.
— И что?
— А то. — Он все же отхлебнул остывшего кофе. — Я стою возле своих книг и объясняю. Поодаль маячит какой-то. Высокий, лет на восемь старше нас с тобой, но еще не седой, темный блондин. Лицо буро-красное, словно загоревшее, несмотря на зиму. По типу и одежде — не разберешь: то ли деревенский учитель, то ли председатель сельсовета. Руки не то чтобы натруженные, но все же…
Марьян отхлебнул еще раз.
— И просит: не позволите ли взглянуть? И такая в его голосе почтительность, такое неподдельное уважение к настоящей учености, так волнуется, что даже покраснел, я и позволил. Листает как человек. Даже слишком осторожно. За верхний угол страницы. Приглядывается. Едва не читает некоторые места. Приятно было, что есть люди, которые хотя и не очень много знают, но интересуются, любят книги.
Он сидел на тахте, на пестрой лельчицкой постилке, и в полумраке влажно блестели его глаза. Кофе он допил. Сплел пальцы в замок на узком и сильном колене.
— И вот тут первое, что мне не понравилось. «И где же вы это достали?» — «Нашел на одном чердаке среди ненужных книг». — «И неужели это продают и покупают? Может, и вы продали бы?» — «Я ищу… Не жалею ни ушей, ни глаз, ни ног. Покупать такие вещи у меня купила нет. А продавать — тоже не продаю. После моей смерти все эти вещи, за исключением некоторых, будут переданы музею моего родного городка». — «А-а… — И какая-то такая странная скованность появилась в его движениях. — Так почему бы теперь не продать?» И ушел… Дай сигарету.
— Вредно тебе.
— Порошковое молоко пить вредно… Не понравился он мне под конец… Словно какой-то здоровенный зверь с металлическим зубом обнюхал все, разведал и ушел… Надо бы все это уже теперь отдать музею. Да не могу. До сих пор не мог. Выше моих сил было. Ты помнишь, как я собирал. Как в Воронке под руины монастыря в замаскированный тайник на брюхе лазил, как от селедки на базаре спасал книги, как мне мой Микола, на котором дрова кололи, достался, как меня под Слонимом в кремневой шахте завалило, как я все это реставрировал, пылью дышал, от химикатов кашлял… Все это добро от смерти спасено. Вот полюбуюсь до лета и отдам. Опустеет хата. И не сюда отдам, чтоб пылилось в запаснике, а в свой Руцк. Там они царями стоять будут. Опустеет хата… Ну, да это скоро… Теперь уже скоро.
— Плюнь.
— Нет, братка, знаю. Теперь скоро.
— Не курил бы.
— Не могу. Ограничиваю себя, а не могу.
Смял сигарету. Красивый он, когда думает. Не то что я с моей варяжской мордой. И дурища же эта проклятая баба, его бывшая жена. Ах, мотылек серебристый! Ах, сю-сю! Ах, знаменитый Иванский с гомерическими ляжками! Ах, Кафка! Ах, сцена! А сама ни в сцене, ни в Кафке ни в зуб ногой. Как скажет, так с поля ветер, а из… дым. Гордилась бы, что хоть один человек в семье умный. Я на ее месте туфель такого человека целовал бы, как папы римского. Да она, я слыхал, и хотела вернуться, только он не пожелал.
— Потом звонок, — продолжал Марьян. — Молодой интеллигентный голос (теперь все интеллигентные): «Продайте». — «Не продается. Это собственность музея в Руцке, а не моя». И еще подобный звонок, другим голосом. А потом чуть не каждую ночь: «Продайте, продайте, продайте».
— Ты что, не знаешь, как телефонных хулиганов ловить?
— Пробовал. Звонили из автоматов в разных концах города. «Продайте! Продайте!»
— Набери единицу и положи трубку. Никакой гад не дозвонится.
— Не могу. Каждую ночь ожидаю звонка.
— Что такое?
— У Юльки рак.
Юлька — его бывшая жена. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Я молчал. Куда-то отступили недобрые мысли о ней. Перед этим все равны. Мне стало стыдно.
— Она об этом еще не знала, когда хотела вернуться. Лежит теперь в Гомеле. Деньги тайком посылаю. Медсестра сообщает мне обо всем. Звонит. Говорит: после операции легче. А я не верю. Думаю каждую ночь: вот раздастся звонок. И все кажется, что я об этом знал и оттолкнул. Вернуть бы сейчас. Да нет, не простит.
Бог ты мой, он еще и слово «прощенье» помнит, святой осел! И весь напряжен, и весь встревожен — черт бы тебя, собачьего сына, любил.
— Ну, об этом хватит. Возвращаться ей к человеку, который сам отправляется в путь, незачем. Только бы выздоровела. — Лицо его вдруг стало решительным. — И сожалеть о том, что не сбылось, не стоит. Но звонка ожидаю. А вместо него — каждую ночь — они. Знаешь, тревожно мне.
Милый ты мой, я это увидел, как только ты вошел. И то, что плохо. И то, что ты похож на единственную барочную скульптуру в моей квартире: на «Скорбящего», который над твоей головой. Страшные глаза. И этот венец. Как я не замечал прежде?! Завтра же выселю святого в другую комнату.
— И… боюсь, Антось. Ты знаешь, я никогда не был трусом. Вместе бывали в разных переделках.
— Знаю.
— А тут паршиво. Подходит кто-то к окнам. Собаки ворчат, как на нечистую силу. Однажды в прихожей какой-то запах появился.
— В милицию позвони.
— Из-за неясных подозрений? — Он вдруг тряхнул головой и улыбнулся. — Хватит тебе… А постоянный страх — он, может быть, из-за сердца. У сердечников это бывает, такие приступы неосознанного, беспричинного страха. У меня и прежде были. Не привыкать.
— Я тебе и говорю — плюнь. Обычные барыги. Хочешь рюмочку коньяка?
Тревога все же не оставила его.
— Может быть. Но почему книга? Почему одна эта книга? Почему не мой Микола? Не грамота Жигимонта мытникам — там ведь один ковчег чего стоит! Почему именно эта книга?
— Не знаю. Давай посмотрим.
— Вот я и хотел. Да не рискнул нести: темно. — Он поднялся.
— Ну, будь здоров, брат. И плюнь на все.
— Ты… зайди ко мне послезавтра, Антось. Поглядим. Я хотя и архивный работник, но как палеограф ты покрепче.
Я решил, что хватит. Надо переходить на обычный наш тон. Довольно этого гнетущего. Ведь всякому ужасу, если он имеет плоть, мужчина может расквасить нос.
— Так что, преосвященный Марьян?.. И псы ворчали на силу вражью, а он, бес, в сенцах, искушая преосвященного чистоту, смердел мерзко…
— Ну точь-в-точь творения доктора наук историйских Цитрины.
— Заврался, какие это «историйские»?
— А «мусикийские» есть? То-то же… «Цитрины» и подобных ему.
Мы рассмеялись. Но все равно я углядел на дне его глаз тревогу.
…Он ушел, а тревога осталась. Я подошел к окну и смотрел, как он идет через улицу в косых, стремительных струях снега, смешанного с дождем.

ГЛАВА II «Подъезд кавалеров»

Утром меня разбудил заливистый крик петуха, а затем отчаянный, надрывный визг поросенка: видимо, несли в мешке.
— Не хочу-у! Не хочу-у! Пусти-и-те! Пусти-ите!
Как в деревне. Каждое воскресное утро дарит мне эту радость. И это одна из причин, почему я люблю свой дом.
Приятно говорить: мой дом, мой подъезд, мой двор. Особенно вспоминая войну и послевоенное время: намаялись мы с отцом по чужим углам. Потом жили в одной комнате коммунальной квартиры с коридорной системой. Потом в однокомнатной. И вот двухкомнатная. И здесь отца потянуло доживать в свой городок к своей сестре, а моей тетке.
— Не могу больше. Как вроде бы сделал все свои дела. А тут еще каждое воскресенье петухи, коровы, кони — ну, зовет что-то, тянет на родину, и все. Может, если бы не этот район проклятый. А то гляжу — поросеночек пестренький, куры. Казалось бы, я горожанин, даже пахать не умею. А тут вот хочется хотя бы лопату в руках подержать… Сирень зазеленела, земля пахнет, жирная такая. На крыжовнике зеленое облако… Поеду к Марине. Там сад, будем вдвоем ковыряться. Только ты теперь смотри женись, пожалуйста.
Он был прав. Даже я не могу усидеть на месте по воскресеньям, когда напротив моего дома открывается рынок, где продают всякую живность: коней, коров, золотых рыбок, свиней, овец, голубей, кроликов, лесное зверье, птиц, собак…
До того как огородили квартал, дядьки с возами стояли себе на тротуарах, а здоровенные хавроньи, отвалив соски, лежали, милые, на газоне.
Однажды мой друг Алесь Гудас (а он живет на первом этаже) сидел за письменным столом, и прямо под окном его кабинета остановилась телега. Дядьки что-то продали и решили замочить куплю-продажу. Из горлышка. Увидели его и начали крутить пальцами у лба. И в самом деле отпетый дурак: люди веселиться собираются, воскресенье, а он работает. Алесь покрутил пальцем в ответ, принес и подал им в окно стакан. Тогда они первому налили ему. Жена потом чуть с ума не сошла: откуда выпивши? В домашних туфлях, не выходил никуда, в хате ни капли спиртного, а он только смотрит на нее и не очень умно улыбается.
Хороший уголок! Жаль, если рынок куда-нибудь перенесут. И, главное, в двух шагах от «деревни», от этого уголка, занесенного из иной жизни на мостовую, идет улочка, дальше бульвар и — шумный большой город. И дома, и замужем.
С того времени, как я не хожу на работу и путаю дни, крик петуха в воскресенье, сквозь доброе угасание сна, для меня вроде дополнительного календаря.
Осенью я защищаю докторскую. Два месяца законного отпуска да три неиспользованных за прошлые годы. Я много работал, очень-очень много работал, чтоб вот так, один раз, вволю побездельничать и заниматься чем хочется. Книга вышла. Почти до сентября я свободен. Бог мой, никаких библиотек, никаких архивов, если только сам этого не захочу!!!
Я считаю, что короткий отпуск — чепуха. Не успеешь приехать, размотать удочки, подышать — на тебе, собирайся обратно. Не стоит и мараться.
И вот теперь я отдохну. Впервые, может, за двенадцать лет. Хорошо сбросить ноги с тахты, распахнуть в холод окно, промерзнуть, сделав два-три небрежных упражнения, помахать руками и ногами (заменять настоящую работу, от которой звенят мускулы, гимнастикой — чушь несусветная и бред сивой кобылы). Хорошо, когда струи воды секут по плечам и спине! Хорошо, когда кожа краснеет от сурового рушника! Хорошо, когда трескается о край сковороды яйцо, и скворчит ветчина, и чернеет кофе в белой-белой чашке!
Хорошо распахнуть дверь на площадку своего третьего подъезда, «подъезда старых кавалеров».
А, все равно! Уж если надоедать, так надоедать! Если описывать людей, то описывать, потому что каждый из нашего подъезда играл ту или иную роль в этой истории.
В моем доме пять этажей и четыре подъезда. Мой подъезд третий. Зовут его «подъездом старых кавалеров» недаром. По необъяснимой иронии судьбы все наши мужчины (о незамужних девушках не говорю) или неженаты, или вдовцы, или… Но это грустная история, о ней не надо в такое утро, когда снег растаял, когда воздух бодр, а небо по-весеннему несмелое и пронзительно голубое.
На каждом этаже у нас по две квартиры. Начну, конечно же, с моего этажа. Он самый важный не только в этой повести, но и вообще. Земной шар вертится по законам эгоцентризма.
Дверь в дверь со мной живет Адам Петрович Хилинский, который иногда приглашает меня сыграть в шахматы и тяпнуть рюмку коньяка. Кличка его — «Полковник в штатском» (моя, почему-то, «Тоха», так зовут нас все фраеры двора).
Кто он? Не знаю. И знаю, кто он, лучше других. Дело в том, что Хилинский, прослышав о моих «исторических детективах», а возможно, и прочитав их, стал рассказывать мне разные интересные случаи из жизни с целью, что вот бы написать о том-то и том да сделать то и это. По его мнению, у нас на подобные темы пишут мало и неинтересно. Но я на такие дела не мастак, потому отмалчивался.
Я смотрю на него не так, как соседи. Мне он кажется этаким «Абелем в отставке».
Может, так оно и есть на самом деле? Кто знает… Я его не спрашиваю.
Он и не скажет. Знаю только, что прежнюю квартиру на эту обменял, хотя эта и гораздо хуже. «Мне что, я один. И эта, пожалуй, велика, кабы не книги да фотографии», — говорит он.
Это единственный мой друг во всем подъезде. Собственно говоря, не друг, а приятель по шахматам, по одинокой мужской выпивке. Но не частой. Потому что метода жизни у него странная. Бывает, что днем спит, а ночами черт знает где пропадает. Иногда месяц-другой нет дома. Наведается на часок — и снова нет.
Я не расспрашиваю о его работе, если сам не вспомнит чего-нибудь. Во-первых, не знаю, о чем можно спросить. Во-вторых, не знаю, на что может ответить, и поэтому не хочу ставить человека в неудобное положение. В-третьих, вообще не люблю никаких учреждений, даже больниц. Кошмар! Лица больных, плевательницы, запах. Еще с довоенного детства, с кроваво-красного плаката в зубной поликлинике.
Только в домашних условиях я могу свести с кем-то знакомство. На службе человек не сам по себе, не та личность, которая меня только и интересует.
Даже со своим шефом я разговорился лишь тогда, когда он пригласил меня в гости.
Так и тут. Наверное, я псих, но что поделаешь?
Ум у него живой. Сам мог бы писать, а не подбивать других. Высокий, седой, весь какой-то поразительно неславянский — таких только в заграничных фильмах увидишь. Англичанин? Норвежец? Но похож на сильно вытянутый треугольник — плечи широкие, а бедер почти нет. Ноги при ходьбе, чтоб не нарушить этот треугольник, ставит близко одну от другой.
Одет всегда безукоризненно, да еще с длинной трубкой в зубах — прямо «Мистер Смит на Бобкин-стрит». И только на охоте, на рыбалке — ездили несколько раз — или у себя дома, где нет посторонних, все это подменяется типично славянской, более того, белорусской разболтанностью. Может спать где попало и как попало: кацавейкой у костров пятьсот раз «лисицу поймал»; на ногах стоптанные сапоги — заплата на заплате. И все равно, даже в лохмотьях, — щеголь, ничего не скажешь. И азартный, зараза, черт бы его побрал. Однажды, когда бестолковая собака искала не там, где надо, сам, прямо во всей амуниции, из лодки в воду сиганул. За уткой.
Знакомство наше началось с болтовни во дворе. Говорили что-то об увлечениях людей, ну я и решил спросить, какое у него хобби.
— Бабочки, — ответил он не только серьезно, но и мрачно.
— Мотыльки?
— Я с вами по-белорусски говорю. Женщины.
Ничего себе манера шутить. Донжуан нашелся. На самом деле его хобби — гравюры и книги. Часть их исчезла, когда хозяйство вела в одиночку его сестра. Но даже то, что осталось, удивляет. Богатейшее собрание книг: история права, философия, особенно — биология. Хребта этого подбора я, откровенно говоря, так и не смог нащупать.
Со временем эта библиотека опять пополнилась, да еще появились на стенах разные египетские, индонезийские и африканские вещи.
Сестра и теперь раз в две недели приходит к нему, помогает вести хозяйство. Иногда она приводит с собой свою домашнюю работницу. Остальное Хилинский делает сам. Он это умеет лучше меня. Устроиться везде с максимальным комфортом — его правило.
О себе говорить он не любит. Лишь однажды всплыло кое-что. Смотрели мы «Иваново детство». Гениальный фильм. Дело, по всему видать, происходит в Белоруссии. И мальчик из Белоруссии. Вот там этот мальчик и задает вопрос, что-то вроде: "А что такое Тростенец , ты знаешь?" Тут я и увидел, как его передернуло.
Ну, о нем пока что хватит. Пойдем наверх. На пятом этаже три мастерские художников. Кто они дома — не мне судить, но, по моему мнению, в своих мастерских все художники — холостяки, за исключением, возможно, совершенно честных да дураков, что, может быть, одно и то же. Когда мимо моей двери катится полуночный вал споров или утром тихонько позвякивает стекло в чемодане, я знаю, что это альфа и омега моих художников.
На четвертом этаже живет вдовец Кеневич с подростком сыном, весьма неинтересный человек, а напротив него — Ростик Грибок, человек двадцати одного годика, с мамой.
Грибок из одного ведомства с приятелем Хилинского, полковником уголовного розыска Андреем Арсентьевичем Щукой, который часто заходит к Хилинскому поиграть в шахматы (тогда тот из нас, кто пришел позже, вынужден копаться в библиотеке). Еще они ездят вместе на охоту и рыбалку, а иногда к ним присоединяюсь я, потому что все мы в чем-то схожи. Пожалуй, нас объединяют и охота, и рыбалка, и потребность вечно, ни с Днепра ни с поля, острословить.
Таким образом, между нами полное доверие и относительное знание друг друга.
Хилинский сам пожелал жить именно в этом доме и Грибка переселил к себе. Видимо, любит он его, а может, и просто так.
Грибок никакой не грибок, а здоровенный грибище, хотя и совсем молодой, свежий, ядреный. А все же грибок. Из-за твердых (так и хочется всегда ущипнуть) щечек, из-за темно-коричневых боровиковых глаз, из-за общего ощущения чистоты, боровой ясности и легкой, по возрасту, ну… бездумности, что ли.
Теперь давайте спускаться с моего этажа вместе со мной. Легкое эхо шагов на ступеньках.
Второй этаж. Здесь живет лекарь, к которому я, слава богу, еще никогда не ходил и ходить не хочу, да и вам не советую. И пусть он вообще останется без работы и разводит гладиолусы, потому что он — психиатр и, кажется, работает в доме сумасшедших. Когда я встречаю его, мне всегда хочется запеть московскую песенку:

Балалаечку свою
Я со шкафа достаю,
На Канатчиковой даче
Тихо песенку пою.
Вижу — лезет на забор
Диверсант, бандит и вор.
Я возьму свою гранату
И убью его в упор.

Комплекс это какой-то у меня, что ли?
У психиатра в двери есть глазок, который вставила одна из женщин, что иногда приезжают к нему. А мне все время кажется, что это он побаивается массового визита своих пациентов на дом. Имечко его, к вашему сведению, Витовт Шапо-Калаур-Лыгановский. Если бы мне такое — я женился бы на Жаклин Кеннеди. Нет, не женился бы. Потому что на ней, как говорил один мой знакомый, уже «женились две эти старые балканские обезьяны. А я лучше женюсь на… Мерлан Мурло».
Однажды шли мы с психиатром вместе от троллейбуса и как-то разговор зашел о том, кто откуда, об именах и т.д.
«Черт его знает, откуда у меня такая фамилия, — сказал он. — Про своего прадеда только и знаю, что имя. Интеллигентный. Наверное, из лапотной шляхты. Гонор, видимо, вот и вся музыка. Нет денег, так давай тройную фамилию».
А вот и он сам. Прекрасно сложен, породистый бронзовый лик — будто средневековый кондотьер с медали. Волнистая грива серебряных волос, рот с твердым прикусом, серые глаза смотрят пристально. Редко мне доводилось видеть более красивое мужское лицо. И более умное — тоже.
Беседует с молодым человеком, своим соседом. Тот в меру пристойный, в меру ладный, в меру миловидный. А вообще-то о нем только и можно сказать, что у него в руке ведро для мусора.
— День добрый, сосед.
— Денечек и добрый.
Первый этаж. Слева на площадке квартира, в которой то ли киностудия, то ли театральный институт, то ли балетная студия (так и не понял что, а спрашивать неудобно) разместила четверых своих девушек. Там часто песни, веселье, гитара. Вечерами они с какими-то парнями стоят в подъезде у радиаторов, и по утрам там много окурков. Когда я иду, девушки провожают меня глазами. Довольно часто. И я с этаким жеребячьим весельем молодцевато дрыгаю мимо них.
Значит, я пока что ничего себе. Хо-хо!
Девушки красивенькие, с пухлыми ротиками, с глуповатыми еще, словно у котят, широкими «гляделками», с пышными хвостами волос. Брючки обтягивают формы, обещающие со временем стать весьма качественными.
Красивые, только не для меня. Мне без малого сорок, а самой старшей из них, на глазок, двадцать — двадцать один. Связаться, чтоб через десять лет наставили рога? Этакое удовольствие уступаю вам. Стар я для них. А иногда, когда вспомнишь бомбы, и плен, и все, что было потом, так даже кажется — и вообще уже стар.
Справа на первом этаже дверей нет. Там — вход в подвал.
Для любителей достоверных сведений подвожу итог:

Квартира № 22 — девичье-цыганская богема (масло масляное).
Квартира № 23 — интересный молодой человек с ведром.
Квартира № 24 — Витовт-Ксаверий-Инезилья-Хосе-Мария Шапо-Калаур-Лыга— новский, мастер по человеческим мозгам, с медным ликом Скалигера Кангранде .
Квартира № 25 — азартный полковник с Бобкин-стрит.
Квартира № 26 — я со всеми своими комплексами.
Квартира № 27 — Кеневич со своим долговязым отпрыском.
Квартира № 28 — поляночка с Грибком. «Во лузе на одной нозе».
Пятый этаж — три мастерские неженатых художников.

…Двор. Обычный новый двор с молодыми деревцами, лавочками, газонами, выбитыми, как бубен, любителями игры в футбол. От снесенных хат окраины во дворе чудом уцелели двухэтажный домик, дуб, заросли ясеня, пара груш да несколько обреченных яблонь и вишен.
Дворник Кухарчик бросает свое «драстуйте». Этакий обалдуй с жестким лицом и короткими волосами. И во все он лезет, всем дает советы, все ему надо знать.
Меня он почему-то считает самым умным человеком улицы. Я этим оскорблен: почему только улицы? Его не проведешь, и он возникает за спиной (у него есть свойство и умение возникать как из-под земли) и задает вопрос.
Чаще всего после его вопросов испытываешь такое ощущение, будто проглотил горячий уголек, одновременно получив удар под ложечку.
— А китаец китайца в лицо отличит?
— А вот интересно знать, Антон Глебович, какой смысл в кипарисах, что на юге?
Сегодня вдруг это:
— Не знаете, случайно, как дворник по-латышски?
— Setnieks, — «случайно знаю» я.
Выхожу со двора. Улица. Не «деревенская» сторона, а «городская». Автобусы, дома, реклама, марсианская тренога телебашни вдали. Шум городского потока, упрямый и неумолимый.
И, как последний аккорд того, что есть мой дом и мой двор, — табачный киоск, в котором сидит мой старый знакомый «бригадир Жерар», как называю его я, Герард Пахольчик, которому я активно помогаю выполнять план.
Он и в самом деле, как герой, сидит в своей будке. Прямой, среднего росточка, усатый. В детских, широко открытых глазах наив. И сходство с ребенком подкрепляет желтоватый пух на голове.
Этот тоже из любопытных, как и Кухарчик. Но тот из «суетливых» любопытных, а этот — «любопытный философ». Тот лезет, подозревает, сомневается, этот — сидит на троне и вопрошает въедливо и серьезно. Тот видит ненужное и несущественное, этот — «зрит в корень». Тот только слушает, этот — еще и дает советы с высоты опыта, приобретенного в беседах с умными людьми. А глаза следят, и сверлят, и видят все.
Но обоим свойствен широкий диапазон интересов. Только первый интересуется смыслом существования кипарисов, которые не дают ни плодов, ни древесины, а второго интересует политика в Непале и вообще все от космических полетов и способа варить малиновое варенье — аж до теории красного смещения и летающих тарелок, которые он обязательно называет НЛО (неопознанный летающий объект).
Покупаю пачку «БТ». Ножничками из своего перочинного ножа надрезаю часть крышки. Наблюдает пристально, будто наш разведчик в ставке Гудериана.
— Как-то странно вы сигареты открываете. Ведь вот потянул за ленточку — и готово. А вы ножницами. И только один уголок. Уже сколько месяцев я наблюдаю — всегда только правый уголок. Можно ведь потянуть за ленточку и снять крышечку.
— Я, многочтимый мой пане Герард, — то, что в плохих старых романах называли «старый холостяк с устоявшимися привычками».
— «Устоявшимися привычками», — повторяет Герард. — Так все же зачем уголок?
— Портсигаров не люблю. А снимать всю крышку — табака в карман натрясешь.
— Так почему правый?
В самом деле, почему правый? Почему я всегда надеваю сперва левый туфель?
— Буквы туда смотрят.
— А-а.

ГЛАВА III. Дамы, монахи и паршивый белорусский романтизм

В ответ на звонок из глубины квартиры долетел, приближаясь, громовой собачий лай.
— Гонец к скарбнику Марьяну, — сказал я.
Два тигровых дога, каждый с доброго теленка, узнав меня, со свистом замолотили толстыми у корня хвостами.
— Эльма! Эдгар! На место, слюнтяи паршивые!
Квартира Пташинского — черт знает что, только не квартира. Старая, профессорская, отцовская, чудом уцелевшая в этом почти дотла уничтоженном во время войны городе.
На окнах узорчатые решетки: библиотека папаши была едва не самой богатой частной библиотекой края (не считая, конечно, магнатских). Чудом уцелела в войну и библиотека, но сынок спустил из нее все, что не касалось истории, — государству, чтоб освободить место своим любимым готическим и барочным монстрам. Монстры выжили отсюда не только книги, но и… да нет, это я крайне неудачно, отвратительно хотел пошутить.
Марьяна бы к нам вместо девчат. Был бы целиком холостяцкий подъезд. Но он отсюда не поедет, потому что здесь хватает места для его кукол, хотя квартира и неудобная: бывший загородный дом, к которому сейчас подползает город. Четыре огромные комнаты с потолками под небо. А за окнами пустырь: дно бывших огромных, давно спущенных прудов и берег с редкими купами деревьев, за которыми еле просматриваются строения парникового хозяйства.
С другой стороны к дому примыкает заброшенное кладбище. Когда подходишь к дому наполовину вырубленной аллеей высоченных лип, видны его ворота в стиле позднего барокко.
В комнатах форменный Грюнвальд: под потолком летают ангелы, вскидывают кресты из лозы Яны Крестители, а Яны Непомуцкие несут под мышкою собственные головы, будто арбуз в трамвае. Юрий с выпученными от ужаса глазами попирает ногой змея, рыдают уже триста лет Магдалины. Иконы на стенах, иконы, словно покрытые ржавчиной, по углам и иконы, распростертые на столах, свеженькие, как будто только из Иордани, улыбаются человеку, снова их сотворившему. Пахнет химией, деревом, старой краской. Золотятся корешки книг. Скалят зубы грифоны, похожие на грустных кур.
И все это чудо как хорошо! И среди всего этого, созданного сотнями людей, две собаки и человек. Лучший мой друг.
— Имеется что-нибудь пришедшим с мороза, иконник?
— Сегодня оттепель, золотарь, — ответил он.
— А по причине оттепели есть? — спросил я.
— По причине оттепели есть сухие теплые батареи… Вот.
— Законы предков забываешь? — спросил я с угрозой.
— При Жигимонте лучше было, — сказал он, ставя на низенький стол начатую бутылку виньяка, лимон, «николашку», тарелку с бутербродами, сыр и почему-то моченые яблоки, — однако и король Марьян немцев не любил, и ляхов, и всех иных, а нас, белорусцев, жалел и любительно миловал.
— Начатая, — разочарованно протянул я.
— Будет и полная.
— Так и ставил бы сразу.
— Знаешь, что считалось у наших предков дурным тоном?
— Что?
— Блевать на середину стола. Вот что считалось у наших предков дурным тоном. Древний кодекс пристойности. «А нудить на середину стола — кепско и погано и негоже».
— На край, значит, можно? — спросил я.
— Об этом ничего не сказано. Наверное, можно. Разрешается. Что же тут страшного?
— Неуч ты. На свой край разрешается. На чужой, vis-a-vis — ни-ни!
— Приятного вам аппетита, — сказал он.
— Сам начал.
Себе он плеснул на донышко.
— Ты не сердись, — словно оправдываясь, сказал он, и только теперь я заметил на ногтях у него голубой оттенок. — Немножко — не вредит сердцу. Наоборот, полезно. Все врачи говорят. Кроме того, мне скоро вообще ничего не будет вредно.
— Ну-ну, — сказал я.
— Сам момент, наверное, не страшен, — задумчиво продолжал он. — Ожидание — вот что дерьмо собачье. Собачье предчувствие беды.
Эльма и Эдгар внимательно смотрели на него, иногда переводили глаза на меня.
— Как вот у них. Представляешь, сегодня под утро выли с час. Никогда в жизни такого не слышал. И не дворняги же они, а собаки цивилизованного столетия… Съездим ли мы с тобой еще на рыбку? Поедем, как только освободятся воды?
— А как же.
Всю жизнь буду казнить себя за свой тон во время этой беседы. Будто слышал, как человек внутренне вздыхает: «о-ох, пожить бы», а сам отвечал, тоже внутренне: «не ной, парень, все хорошо».
— Показывай книгу, — сказал я.
Мы держали том на коленях и не спеша листали страницы. Подбор этих трех переплетенных в одну книг был странный, но мало ли странного совершали люди тех времен? Их логика трудно поддается нашему пониманию. Переплел ведь неизвестный монах в одну тюрьму из кожи «Сказание об Индии богатой», «Сказание о Максиме и Филиппате» и «Слово о полку Игореве».
«Евангелие» Слуцкого. Крайне редкая вещь, но ничего особенного, «Статут» 1580 года. Видимо, действительно, первая печать, насколько я мог судить (сколько бы статут ни перепечатывался — год ставили тот же самый, 1580-й). Но инициалы «Евангелия» Тяпинского — это было интересно.
Для печати этой книги была характерна строгость. Каждая страница жирно, поперек, словно перерезана пополам. На верхней половине страницы старославянский текст, на нижней — древний белорусский. Сухой, строгий шрифт, ничего лишнего. И вдруг среди этого протестантского пустыря я увидел чудо: заставки и инициалы, цветущие маками, серебром и золотом так, что глазам становилось больно. Цветы, стебли, воины, кони — все в ярком, причудливом, радостном полете стремилось со страницы на страницу.
— Язычник, — сказал я. — Откуда такое чудо?
— Вот надпись.
Надпись на обратной стороне обложки была, видимо, из чернильных орешков и камеди: рыжие чернила выцвели. XVI-XVII столетие. Самый канун бешеного натиска Польши. Но я не мог оторвать глаз от цветущего луга, и мне не хотелось вглядываться в путаную рыжую вязь.
— Ты не ответил. Все же откуда?
— Ольшаны.
— Что-то слышал, но туманно. Где это?
— Исто-рик… Местечко… Километрах в тридцати от Кладно… Князьям Ольшанским принадлежало. Гедиминовичи. Очень древний белорусский род. Многочисленные поместья по Неману и Птичи, несколько собственных городов. Все время высокое положение. Подкрепляли его тем, что королям города дарили.
— Припоминаю, — сказал я. — Ведь это же один из них — Голаск — городок Сигизмунду Августу «подарил», а тот его «подарил» Яну Ходкевичу.
— Да.
— И еще один из них во время междоусобицы Свидригайлу в плен захватил.
— Из этих, — сказал Марьян с некоторым удовлетворением, что вот, мол, и друг не ногой сморкается. — А те Ольшаны их майорат и испокон веков им принадлежали. С бортными деревьями, с селами и реками, в которых бобров можно гоняти.
— И каждого пятого бобра себе, — начал хулиганить и я, — а остальных пану. Или себе подчеревье от каждого бобра.
— Гля-яди-и ты. И «Устав на волоки» знает. Начитанный, холера!.. Ну так вот. Книгу эту я нашел в Ольшанах на чердаке хаты деда Мультана. Есть там такой. Он сторож при замке и, главное, при костеле. Исключительно любопытный тип. Сгорбленный, как медведь. Немного охотник. Философ.
— Ты это мне для чего все выкладываешь?
— Да все в связи с этой тревогой. Мозг лихорадочно ищет. Все обстоятельства вспоминает, все самые незначительные случаи.
Он смотрел в окно на пустырь и на кроны кладбища вдалеке.
— Этот замок — обычный дворцово-замковый ансамбль, — словно припоминая или находясь в бреду, стал рассказывать он. — Разве что один из первых такого рода. Самая середина XVI столетия. Может, десятью — двадцатью годами позже. Уже не совсем замок, хотя и ближе к нему, чем к дворцу. Мрачное сооружение. Местный валунный гранит, багрово-коричневый с копотью, почти черный. Ну, и вокруг вода. А немного поодаль костел со звонницей. Он более поздний. Начало семнадцатого века. И все это вместе порождает в тебе что-то гнетущее, тяжелое, мрачное. Ну, как будто проклятие на нем какое-то, как будто привидения там до сего времени блуждают.
— Книг начитался, олух.
Он вдруг обернулся. Резко. Стремительно.
— Да. И книг тоже. Представляешь, не у одного меня все это вызывает такое ощущение. У всех вызывало. Всегда. И это не мое, субъективное, а общее ощущение. Вот смотри…
Марьян бросился к стеллажам и, долго не роясь, — видимо, не раз уже смотрел — извлек маленькую пузатенькую книжицу.
— Обложки нет. Кто-то из местных провинциальных романтиков прошлого столетия. Ясно, что местный, потому что на каждом шагу встречаются диалектизмы. Пишет по-польски, не очень-то зная этот язык, а скорее зная его как местный, шляхетский диалект. Р-романтик! Знаешь, как эти авторы всяких там «Piosenek wiejskich z-nad Niemna i Szczary» да «Чароўных Янаў з-пад Нарачы» Янов из-под Нарочи (бел.). . Напишет книгу под названием «Душа в чужом теле, или Неземные радости на берегах Свислочи» и радуется.
Мне тоже стало не по себе. «Ценный» вклад внесли братишки-белорусы в культуру своего и братского польского народов… И все же сколько в этом было милого: наив, доброта, легкий оттенок глуповатой и искренней чувствительности, сердечность. В общем, говоря словами автора «Завальни» — «благородные прахи предков». И потом, не будь этих людей, не выросли бы на их почве ни Борщевский , ни поэт-титан, вследствие собственной бедности подаренный нами Польше. Пусть спят спокойно: они свое сделали.
Марьян, однако, не был настроен так добродушно. Он весь кипел.
— Черт бы их побрал. Если уж на то пошло, так это они насаждали провинциализм, а не Дунин-Марцинкевич, на которого вешали столько собак. Сами и вешали. Да и романтизм наш дурацкий, белорусский, паршивый именно они насадили.
— Паршивый белорусский романтизм и гофманизм мы среди них насадили, — сказал я. — Но в чем дело? И зачем ты этой кантычкой у меня под носом размахиваешь?
— Ощущение от Ольшан, — словно осекшись, сказал он и начал читать.
Сто раз с того времени перечитывал я эту легенду, написанную наивным и возвышенным стилем романтика (хорошие они были люди, честные до святости, чистые до последней капли крови, не доносчики, не паршивцы!). Сто раз вчитывался в строки, то нескладные, а то и совсем неплохие. Даже для удобства перевел на свой язык, хотя с юности не марал рифмами бумагу. Я и сейчас — хотя поэт из меня хуже чем никакой — передам ее вам в этом шероховатом переводе. А тогда я слушал ее впервые.

Черный замок Ольшанский. Месяц ныряет в тучах.
Башни во мраке туманные видят сны о былом дремучем.
Слушают ветер промозглый, волчий вой на далеких равнинах,
Слушают, как на зубцах трепещут от страха осины.

У, как мертво и тихо! Тьма, как в тысяче хлябей болотных.
Тихо! Ты слышишь вдали в аркадах шаги бесплотные?
Полночью каждой такою в замке, что стынет от страха,
По галереям проходят дама с черным монахом.

Далее излагается обычный романтический сюжет, для нас уже в чем-то детский. Благородный разбойник из некогда богатого, а теперь доведенного до нищеты рода влюбился в жену Ольшанского князя. Та тоже любила его. Князь был скупым и жестоким старым зверюгой — по всем канонам этого жанра.
Любовники, захватив казну, убежали из замка. Князь погнался за ними и убил. И вот их призраки бродят под аркадами замка, чувствительно и тяжко воздыхая и пугая стонами добрых людей.
— И что, это правда? — спросил он, окончив чтение.
— А черт их знает, этих романтиков, — ответил я. — Разве была на свете Гражина? Или город на месте Свитязи ?
— И тебя ничто не насторожило? — Он вопросительно смотрел мне в глаза.
— Насторожило, — ответил я.
— Что?
— Единственная реальная деталь. То, что княжескую казну забрали. Как-то этот поступок не вяжется с романтической поэтикой. А уж с их моральным кодексом — ни боже мой!
— Пр-равильно! — хлопнул он меня по плечу. — Умница! В самом деле, для романтика это хотя и чудовищная, но реалия. А если так, то почему бы не быть правдой и всей легенде?
— И призракам? — поддел я.
— Призраки тоже есть на свете, — помрачнел он. — Их больше, чем мы думаем, друже.
Марьян закурил. На этот раз по-настоящему, затягиваясь. Я тоже вытащил из надрезанной пачки сигарету.
— Так вот, — сказал он. — Я начал проверять. И, что самое удивительное, похоже на то, что наш поэт — автор этой самой легенды — для легенды не так уж много и наврал. Постарайся слушать меня внимательно.
За окном лежал пустырь с редкими стеблями бурьяна.
— Ты, наверное, не знаешь, что Ольшанские были едва ли не самым богатым родом на Беларуси. Но лишь определенное время. Приблизительно сто лет. До этого и потом — ну, обычная магнатская фамилия, как все. Но в это столетие — крезы, подавлявшие богатством самого короля.
— Когда же это столетие началось?
— В 1481 году. Ну-ка, что это за год?
Была у нас такая игра, от которой иной непосвященный человек посинел бы. Так вот, внезапно, словно с обрыва в воду, задавать друг другу вопросы вроде того, на каких языках была сделана бехистунская надпись (на древне-персидском, эламском и вавилонском) или какого цвета были выпушки в инженерных войсках при Николае I (красные).
— Кишка у вас тонка, дядька Марьян, — сказал я. — Это год заговора Михаилы Олельковича, князя Слуцкого, и его двоюродного брата Федора Бельского.
— Правильно. И других, среди которых Петро Давыдович, князь Ольшанский. Что дальше?
— Ну-ну, хотели они великого князя Казимира смерти предать и самим править страной. А если уж не повезет, то поднять край и держаться до последнего. Если же и это не получится, то со всеми своими владениями от княжества «отсести» и искать подмоги у Москвы.
— Так. И чем это кончилось?
— Заговор раскрыли. Полетели головы. Кого в темнице придушили, кого на плаху при факелах, кого, попроще, — на кол. Сотни жертв среди тех людей, кто хотел самостоятельности. Бельский Федор Иванович, бросив все, удрал в Московию к Ивану III и принес ему в «приданое» «северские земли».
— А другие земли куда подевал? — иронично спросил Марьян.
— Ну, не в кармане же унес. Бросил.
— Вот оно как, — сказал Марьян. — Колья, плахи, дыба. А кто из главных заговорщиков остался?
— Валяй.
— Ольшанский остался. Один из всех. Единственный, с кем ничего не случилось. Наоборот, осел в поместьях прочно, как никогда. Почему?
— Сильный был. Боялись. Род княжеской крови, и с королями повязан не раз.
— Чепуха. Не поглядели бы.
Он бросил книжку на стол. Мы молча сидели друг против друга. Наконец Марьян провел рукой по лицу, словно умылся.
— И как раз с этого года начинается невиданное, просто даже предосудительное, фантастическое обогащение рода. Тысяча и одна ночь. Сокровища Голконды и Эльдорадо. Дарят города. Встречая великого князя, одевают в золото тысячи шляхтичей и крестьян. Листовым золотом покрывают замковые крыши. Словом, налицо все, на что способен был человек того времени, неожиданно разбогатев.
— Внешне вроде бы культурно, а изнутри…
— Дикарство? — спросил Марьян. — Да нет. Это тоньше. Смекни: только-только достигли настоящей власти. Над душами, над телами, над государством, наконец. С Всеславом-Чародеем не очень-то поспорил бы, не шибко побрыкался. А тут… Ну и отказали сдерживающие центры. Отказали, как у всех свежеиспеченных властителей над всем, хотя многие из этих, свежих, и столетиями свой род тащили, но на правах… ну, дружинников, что ли. И вот началось: внешне гуманисты, внешне утонченные, а изнутри — тигр прет.
— Тут ты, по-моему, ошибаешься, — сказал я. — Вспомни Острожских, Миколу Радзивилла, Сапегу Льва. Настоящие, образованные, воспитанные люди, пусть себе и тоже со страстями.
— Это внешний разлад, — сказал Марьян. — Конечно, в массе это не двор Чингисхана и не опричный двор. Все же на глазах у Европы, начала гласности, начала демократии, пускай себе шляхетской. Nobless oblige . Но ломки хребтов и здесь хватало. Время такое.
— «Время всегда таково, каковы в нем живущие люди», — процитировал я кого-то. — Но ты все же гони сюжет.
— Ну и вот. Вдруг через каких-то сто лет всему этому роскошеству — крес ! Довольно через меру кутить, довольно листового золота, довольно собственных полков в парче! Обычный, не самый богатый род. В чем дело?
— Этого мы никогда не узнаем, — сказал я. — Мало ли что там могло произойти? Ну, скажем, во-первых, — этот Петро Давыдович, хотя и сильный, однако побаивался, что припомнят участие в заговоре, и решил то богатство растранжирить, пожить на всю катушку. И наследники транжирили. А когда все промотали, то и успокоились.
— Т-так, — сказал он. — Ты знаешь, что это за знаки и что они обозначают?
На клочке бумаги он вывел следующее:

— Ну, ты меня ребенком считаешь. Это числовые знаки букв. Первая — легион, или сто тысяч, вторая — леодор, или миллион.
— Ну, а это?
И он написал еще и такое:

— Ну, шестьсот тысяч, ну, семь миллионов.
— Так вот, ответь мне теперь, дорогой ты мой шалопай, лоботряс и вертопрах Антон Глебович, каким таким образом мог человек, даже могущественный, наворотить за полгода состояние в шестьсот тысяч золотых да на семь миллионов драгоценными камнями — это по тем временам, когда и в самом деле «телушка-полушка» была, — и каким образом он, даже если бы ел то золото и его наследники ели, мог за каких-то сто тридцать лет расточить, промотать, растранжирить, струбить, ухлопать такой капитал? А ведь они, кроме того, ежегодно имели фантастические доходы.
— Отвечаю на первую половину вопроса: возможно, знал о казне заговорщиков и прибрал ее к рукам.
— А может, выдал? — спросил Марьян.
— Такое о людях брякать бездоказательно нельзя, если даже они и гниют уже в земле триста лет. На то мы и историки.
— Угм. «История, та самая, которая ни столько, ни полстолько не соврет». Сгнил он, только не в земле, а в саркофаге Ольшанского костела. Там на саркофагах статуи каменные лежат. Такая, брат, лежит протобестия, с такой святой да божьей улыбочкой. Сам увидишь.
— Почему это я вдруг «увижу»?
— Если захочешь — увидишь. Ну вот, а что касается исчезновения — вспомни балладу этого… менестреля застенкового .
— Выдумка.
— У многих выдумок есть запах правды. Я искал. Искал по хроникам, воспоминаниям, документам. Сейчас не стоит их называть — вот список.
— И докопался?
— Докопался. Тебе говорит что-нибудь такая фамилия — Валюжинич?
— Валюж… Ва… Ну, если это те, то Валюжиничи — древний род, еще от «своих» князей, тех, что «до Гедимина». Имели владения на Полоцкой земле, возле Минска и на северо-запад от него. Но к тому времени все реже вспоминаются в универсалах и хрониках, видимо, оскудели, потеряли вес. В общем-то, обычная судьба. В семнадцатом столетии исчезают.
— Молоток, — с блатным акцентом сказал Марьян. — Кувалдой станешь. Ну, а последний всплеск рода?
— Погоди, — сказал я. — Гомшанское восстание, что ли?
— Ну-ну, — подначивал он.
— Гремислав Андреевич, кажется, Валюжинич. 1611 год. Знаменитый «удар в спину»? Черт, никак я этих явлений не связывал.
— А между тем, Гомшаны от Ольшан — не расстояние. Да, Валюжинич. Да, две недели беспрерывных боев и потом еще с год лесной войны. И на крюк подвешенные, и на кол посаженные. Да, знаменитый «удар в спину», о котором мы так мало знаем.
— Невыгодно было писать. «Предатели». И в такой момент! Интервенция, война. Последующие события, наверное, и заслонили все… Сюжет, Марьяне!
— Невыносимый ты, — возмутился он.
— Сгораю от любопытства. Не тяни.
— Ну так вот. И подсчитал я, мой дорогой, по писцовым книгам и актам, что за эти годы, учитывая и доходы с поместий, потомки, несмотря на все «сумасбродства», не могли истратить более трети приобретенных сокровищ. Это при самом что ни на есть страшном, «радзивилловском» мотовстве. И вот в год бунта Валюжинича в Ольшанах княжит Витовт Федорович, пятидесяти семи лет, а жена у него — Ганна-Гордислава Ольшанская, двадцати пяти лет, а в девичестве княжна Мезецкая. И княгиню эту нещадно упрекает в своем послании бискуп Кладненский Героним за забвение княжеской и женской чести, а главным образом за то, что враги княжества великого пользуются для тайных с нею встреч монашеской одеждой.
— Действительно, ужас какой, — сказал я. — «Дама с черным монахом».
— И паршивый белорусский романтизм, — сказал Марьян. — Вот, представь себе такую мою гипотезу. Все разбито. Спасения нет. Повсюду рыскают вижи — соглядатаи и шпики. Сподвижники на кольях хрипят. И во всем с самого начала повинен князь Витовт Федорович Ольшанский. Ему на откуп было отдано Кладненское староство. Он греб бессовестно и неистово, много денег содрал с него на свою корысть. По его вине вешают людей. А жена, как и в балладе, — ангел. Что, не могли они ту казну, сокровища те, захватить и убежать? Чтобы хоть часть награбленного возвратить жертвам?
— Гипотезы, — сказал я. — Откуда тот поэт мог знать?
— А ты подумал, сколько архивов, семейных преданий, слухов, легенд, наконец, могло исчезнуть за сто с лишним лет? С войнами, да пожарами, да революциями? Наверное, что-то знал.
Он опять закурил. Не нужно было ему это делать.
— И вот в 1612-м, — он выпустил кольцо дыма, — этот человек, этот «монах», исчезает. Самое любопытное, что исчезает и она. Или бежали, или были убиты — кто знает? Скорее всего — бежали. Имеется свидетельство копного судьи Станкевича, что погоня княжеская была, потому что те будто бы взяли Ольшанские сокровища, но он, Станкевич, властью своей погоню ту прекратил и гонити, под угрозой смертной кары от короля, не позволил. Может, какой-то другой княжеский загон догнал беглецов и убил? Нет. В том же копном акте имеется клятва Витовта Ольшанского на евангелии, что не убивал и нет крови на его руках. И что после его последней встречи с ними, когда выследил, как убегали они из Ольшан, такие-то и такие свидетели знают, что они были живы еще спустя две недели… А между тем их следы исчезли. Ни в каком городе аж до Вильно, Варшавы и Киева следов их нет.
— Ну, мало ли что! Тихо жили, вот и нет. Хотя попробуй проживи тихо с таким богатством.
Вдруг меня осенило.
— Погоди, а зачем там был копный судья Станкевич, человек из рода белорусских шерлок-холмсов, потомственный сыщик? Пускай он себе государственный муж, сыск для него — тоже дело далеко не второго порядка. Но ведь в шестнадцатом-семнадцатом столетиях почти ни одного шумного дела не было, чтобы его кто-то из Станкевичей не распутывал. Вплоть до самого нашумевшего Дурыничского убийства .
— То-то же и оно! Как раз во время исчезновения беглецов король назначил Станкевича на ревизию имений и прибылей князя Ольшанского.
— И…
— И ревизия эта закончилась ничем. Все сокровища исчезли. Исчезли и те, кто забрал их. Исчезли все расчетные книги, документы, даже родовые грамоты. Все исчезло. Племянникам князя Витовта пришлось их заново выправлять. И оттого над ними позже крепко смеялись и, когда хотели поиздеваться, высказывали сомнение: дескать, так ли уж на самом деле древен их род, не вписали ли они себя сами в разные там привилеи и книги. А у них и богатства дядькиного, сказочного, не осталось, чтобы хоть роскошью заткнуть рты, замазать глаза.
— Племянники? Почему? И неужто следствие не докопалось до истины?
— Нет, не докопалось. Да, племянники. Потому что через год после начала следствия князь Витовт Ольшанский нежданно, скорым чином умре.
Мы замолчали. Ненастный, слякотный день за окном все больше тускнел.
— Но почему следствие? — спросил я.
— Вот и я думаю, почему.
— Всплыли события столетней давности?
— Кого они интересовали? Даже если и было какое-то преступление, то что — отвечать внуку за деда? Через сто лет?
— Могли польститься на деньги. Государственная казна была пуста.
— Чепуха. Скорее бы новую подать наложили — и все.
— А может, на откупе князь проворовался?
— Тоже никого не интересовало. Уплатил сразу всю сумму, получил староство в аренду, а там кому какое дело, даже если бы ты трижды столько содрал с жителей?
— Может, дела восстания? Связь этой… урожденной Мезецкой с главарем?
— Дело касалось Ольшанского. Мезецких трогать бы не стали. В 1507 году какая-то прабабка нашей героини была «сердцем и душой» великого князя Жигимонта. И с того времени — приближенные к королям, очень доверенные люди.
— Так, может, расследовали исчезновение княгини Ганны?
— Позже она исчезла. Следствие уже с месяц шло. Видишь, сколько версий: старинный заговор — откуп — события восстания и то, как они отразились в семье князя.
— А возможно, и то, и другое, и третье.
— Может быть. Вот и занялся бы. Займись, а? Вот тебе и тема для очередного расследования.
Святая Инесса смотрела на меня, умоляюще сложив руки.
Я не мог отказать ей.
— Подумаю, — сказал я. — Однако, послушай, Марьян, какая может быть связь между двумя событиями тех лет, да еще разделенных целым столетием, этой книгой из Ольшан, давно заброшенной, никому не нужной, кроме музея, да таких, как мы с тобой, и тем, что какие-то барыги от бизнеса на старине звонят тебе, ходят под окнами и так далее. Может, под окнами совсем не те, что звонили.
— Может. Но тревога такая, что, кажется, вот-вот умру. Какое-то предчувствие. Вот говорит сердце, и все.
— Говорит, потому что больное. У тебя разве не было прежде таких приступов беспричинного ужаса?
— Это не то. Это не от сердца. Это глубже. Словно у собак перед пожаром.
— Обратись в милицию, как я тебе советовал.
— Чтоб приняли за сумасшедшего?
— Тогда успокойся. Довольно себя истязать.
Я поднялся. Надо было идти домой. И тогда Пташинский как-то внутренне засуетился. Начал нервно трепать темные волосы. Глаза стали беспомощными.
— Знаешь что…
Он взял старую книгу и протянул мне.
— Знаешь… Возьми ты ее с собой… Они…
— Кто они?
— Не знаю. Они… Они не подумают, что я такую вещь мог выпустить из дома. Мне спокойнее будет. Хорошенько спрячь. Я буду иногда заходить. Исследуй ее, потом мыслями обменяемся.
— А над чем же будешь думать ты?
— У меня хорошая фотокопия. Я, чтобы не трепать книгу, работаю по ней. К тому же я в палеографии разбираюсь хуже тебя. А ты — погляди. В чем там дело? Возьми вот портфель. Можешь оставить у себя.
Портфель был огромный. Даже эта большая книга скрылась в нем, и еще осталось свободное место.
Я собрался было идти один, но увидел, что Пташинский натягивает пальто. Когда он брал на поводок собак, я было возмутился.
— Это еще зачем?
— Молчи, Антон. Надо.
Он дал мне еще повод удивиться. Заскочил в ближайший «Гастроном». Собаки, конечно же, остались со мной, люто зыркали вокруг. Я думал, что он вынесет бутылку. А он вынес три. Одну, как и положено, с вином, а две… с кефиром.
— Марьян, — сказал я. — Ведь я его терпеть не могу. Это же какая-то глупая выдумка. Мне же молоко бабка носит, я же сам его заквашиваю, делаю наше, деревенское. Мне от этой кефирной солодухи блевать хочется.
— Можешь вылить, — сказал он, засовывая бутылки в портфель так, чтоб были видны горлышки. — Кислое молоко! Устойчивые привычки старого кавалера.
— Маскарад? — с иронией спросил я. — Совсем ты рехнулся, Марьян, в детство впадаешь, сукин сын.
— Ладно, — проворчал он, беря поводки. — Ты иди себе. Иди. Топай. Я провожу.
Его тревога, как это ни странно, передалась и мне. Понимал, что все это вздор, а не тревожиться не мог.
…У подъезда Пахольчик высунулся из своего киоска:
— Бож-же ж ты мой, вот это собаченции! Звери! А что б это могла быть за порода такая — не сделаете ли одолжение объяснить?!
— Тигровые доги, — буркнул Марьян.
— Ай-я-я-яй, чего только не бывает! И тигра и собака! А скажите мне, как это их повязывают? Ведь тигра, хотя и большой, а кот. Как же он — с собакой?
— Силком, — сказал Марьян.
— Дрессируют, — добавил я, но тут мне стало жаль старика. — Это просто масть у них такая, тигровая. Мы шутим, дядька Герард.
— Ну, бог с вами. Шутить не грех. Гляжу, прогулялись вы сегодня, румянец здоровый. И хорошо, что кефир на ночь пьете. Здорово это — кефир.
— Еще бы, — сказал я. — А с вином и совсем недурно.
Мы вошли в подъезд.

ГЛАВА IV. Про женщину из прошлого, абелей в отставке и о том, как чтение евангелия не принесло никакой пользы, кроме моральной

Когда Пташинский ушел, я вспомнил, что уже три дня не могу дописать батьке письмо. Совсем закрутился с этой книгой. И письмо это несчастное уже давно было по сути написано, но тетка Марина всегда обижалась, если я не приписывал лично для нее хотя бы несколько строк. Человек она пожилой, с капризами.
Я решил, наконец, свалить с плеч эту обязанность. Достал еще один лист и, помолясь богу, чтоб только не обидеть неосторожным словом, начал писать:
"Мариночка, тетенька! Ты же ведь знаешь, как мне тяжелехонько писать, какой я бездельник. Иное дело звонить, но я звонил и не дозвонился. Уже потом узнал о Койдановской свадьбе и что вы там были. Загрустил я по тебе и отцу. Если он забыл все слова, кроме «запсели они, сидя в городе» и «приезжай, половим рыбу», то хоть ты возьми лахi пад пахi и приезжай ко мне. Как получишь письмо, так и выезжай, чтобы назавтра я тебя видел здесь. Поговорим, в театр на новую пьесу сходим. Страшно интересно! А то боюсь, вдруг случится что, пошлют куда-нибудь и тогда до лета не жди. Правда, возьми и прикати. У тебя ведь теперь есть свободное время. Заодно я надумал купить вам кое-что. Приезжай, скажем, 12-го в 11 часов поездом. И не откладывай. В


Понравилось: 1 пользователю

Пауло Коэльо Вероника решает умереть. Книга целиком!

Вторник, 02 Октября 2012 г. 20:41 + в цитатник
Одиннадцатого ноября 1997 года Вероника окончательно решила свести счеты с жизнью. Она тщательно убрала свою комнату, которую снимала в женском монастыре, почистила зубы и легла в постель.
Со столика в изголовье она взяла таблетки – четыре пачки снотворного, – но не стала жевать горстями, запивая водой, а решила глотать по одной, поскольку велика разница между намерением и действием, а ей хотелось оставить за собой свободу выбора, если на полпути она вдруг передумает. Между тем с каждой проглоченной таблеткой Вероника все больше укреплялась в своем решении, и через пять минут все пачки были пусты.
Не зная, сколько времени потребуется, чтобы потерять, наконец, сознание, Вероника взялась за журнал – последний номер «Хомме», прихваченный из библиотеки, где она работала. Хотя компьютеры нимало не занимали Веронику, однако, листая журнал, она наткнулась на статью о новой игре из тех, что продаются на компакт-дисках, созданной Пауло Коэльо. Это был бразильский писатель – тот самый, с которым она случайно познакомилась на читательской конференции в кафе при гостинице Гран-Юнион. Они обменялись парой слов, и, в конце концов, его издатель пригласил ее на ужин. Но народу собралось много, и познакомиться поближе им не удалось.
Один лишь факт знакомства с писателем, о котором, словно нарочно, оказалась попавшаяся на глаза статья, навел ее на мысль, что этот человек каким-то образом является частью ее мира; во всяком случае, чтение поможет скоротать время. В ожидании смерти Вероника принялась читать об информатике – предмете, к которому не питала ни малейшего интереса. Впрочем, так она поступала всю жизнь, по возможности избегая трудностей, предпочитая брать то, что попадется под руку. Этот журнал, к примеру.
Как ни странно, первая же строка вывела ее из привычного безучастного равновесия (снотворное еще не успело раствориться в желудке, но Вероника и так была пассивной по природе) и заставила впервые в жизни задуматься над истинным смыслом фразы, столь популярной среди ее друзей: «ничто в этом мире не происходит случайно».
Почему эта строка попалась на глаза именно сейчас, когда жить осталось несколько минут? Если это не случайное совпадение, то как понимать посланный ей знак, – если, конечно, предположить, что это скрытое послание и что не бывает случайных совпадений?
Текст под иллюстрацией к компьютерной игре начинался вопросом:
«Где находится Словения?»
Боже мой, – подумала она, – никто ничего не знает о Словении, – даже где она находится.
И, однако, Словения несомненно существовала, она была снаружи, внутри, она была горами на горизонте, городской площадью в окне. Словения была родиной Вероники, ее страной.
Вероника отложила журнал: какой смысл возмущаться этим миром, который знать не знает о самом существовании словенцев; честь и гордость нации – все это теперь для нее пустые слова. Пришло время гордиться собой, узнать, на что ты способна, – наконец-то ты проявила мужество, покидая эту жизнь. Какая радость! К тому же сделала это именно тем способом, о каком всегда мечтала, – при помощи таблеток, которые не оставят следов.
Эти таблетки Вероника искала почти полгода. В опасении, что так их и не найдет, она даже начала обдумывать другой способ – вскрыть себе вены. Не важно, что кровью будет залита вся комната, поднимется переполох, да и монахини окажутся просто в шоке: самоубийство – твое личное дело, до других тебе дела нет. Она сделала бы все возможное, чтобы никого не обременять своей смертью, но если вскрыть вены – единственный выход, то нет выбора: все равно монахини, вымыв комнату, уничтожив малейшие следы крови, вскоре забудут об этой истории, если только слух о ней не отпугнет новых постояльцев. Что ни говори, даже в конце XX века люди все еще верят в привидения.
Конечно, можно было бы, скажем, просто броситься с крыши одного из немногих высотных зданий Любляны, но какие страдания вызовет такой поступок у ее родителей! Мало того потрясения, которое они испытают при изве стии о смерти дочери, – их еще и потащат на опознание ее изуродованного тела. Нет, такой выход из положения еще хуже, чем истечь кровью: воспоминание, которое об этом останется в душах тех двоих, которые всю жизнь желали ей только добра, будет просто невыносимым.
С самой смертью дочери они, в конце концов, смирятся, но забыть размозженный череп? – Нет, невозможно.
Застрелиться, броситься с крыши, повеситься – против всего этого протестовала сама ее женская природа. Женщины выбирают более романтичные способы самоубийства: глотают снотворное пачками или режут себе вены. Тому имеется великое множество примеров – голливудские актрисы, состарившиеся топ-модели, покинутые мужьями особы королевских кровей.
Вероника знала, что жизнь – это всегда ожидание того часа, когда дальнейшее зависит лишь от твоих решительных действий. Так получилось и на этот раз: два приятеля, тронутые ее жалобами на бессонницу, раздобыли у музыкантов в местном кабаре по две пачки сильнодействующего снотворного. Все четыре пачки отлеживались на ночном столике в течение недели, чтобы Вероника успела полюбить близящуюся смерть – и без всяких сантиментов проститься с тем, что называется «жизнь».
И вот – она здесь, довольная тем, что пошла до конца, но и томимая неизвестностью с примесью скуки, не зная, чем заполнить последние минуты своей жизни.
Она вновь подумала о нелепости только что прочитанного: как вообще статью о компьютерах можно начинать с такой идиотской фразы – «где находится Словения?»
Но делать все равно было нечего, и Вероника решила дочитать статью до конца. Дальше речь шла о том, что упомянутая компьютерная игра была разработана и производилась в Словении – той самой диковинной стране, о которой якобы никто ничего не знает, кроме ее жителей.
На самом же деле Словения была источником дешевой рабочей силы для всей Европы. Пару месяцев назад одно французское предприятие, запустившее в Словении производство компакт-дисков, устроило шикарную презентацию в старинном замке в городе Блед.
Вероника что-то слышала об этой презентации, которая для города стала, разумеется, настоящим событием. Ради воспроизведения средневековой атмосферы для какой-то сногсшибательной компьютерной игры замок был специально отреставрирован, а на саму презентацию, вокруг которой в местной прессе разгорелась жаркая полемика, пригласили немецких, французских, английских, итальянских, испанских журналистов – и, уж конечно, ни одного словенца.
Обозреватель «Хомме», – впервые приехавший в Словению (наверняка с полностью оплаченной командировкой) – скорее всего, занимался тем, что развлекал прочих коллег-журналистов забавными, на его взгляд, историями, пил-ел в свое удовольствие, а статью решил начать с шутки, которая должна была понравиться заумным интеллектуалам в его стране. Он, должно быть, даже рассказал своим приятелям в редакции несколько невероятных баек о местных обычаях, да о том, как плохо одеты словенские женщины.
Впрочем, это его проблемы. Вероника умирала, и ей следовало бы занять свои мысли вопросами поинтересней – удастся ли узнать, есть ли жизнь после смерти, или как скоро обнаружат ее тело. Тем не менее – а может, именно по причине важности принятого ею решения, – статья вызывала раздражение.
Она взглянула в окно, на небольшую люблянскую площадь.
Если они не знают о Словении, то Любляна для них вообще просто миф.
Как Атлантида, Лемурия или другие пропавшие континенты, будоражащие воображение человека. Ни один серьезный журналист не начал бы статью с вопроса, где находится Эверест, даже если никогда там не был. И, однако, обозреватель издаваемого в самом центре Европы солидного журнала не постеснялся начать статью с подобного вопроса, поскольку был уверен, что большинство его читателей в самом деле понятия не имеют, где находится Словения. А тем более – Любляна, ее столица.
И тут Веронику осенило, чем заполнить оставшееся время – она все еще не чувствовала в своем организме каких-либо изменений, хотя прошло уже десять минут. В завершение своей жизни она напишет в этот журнал письмо, где невеждам бы растолковывалось, что Словения, да будет вам известно, – это одна из пяти республик, возникших в результате распада бывшей Югославии.
Итак, вместо традиционной пояснительной записки останется письмо, письмо для отвода глаз, чтобы скрыть от ненасытного человеческого любопытства подлинные мотивы ее самоубийства.
Обнаружив тело, будут вынуждены прийти к заключению: она покончила с собой потому, что какой-то журналист не знает, где находится ее страна. Вероника невольно усмехнулась при мысли о том, какая бурная полемика начнется в газетах, какой поднимется тарарам вокруг «за и против» ее самоубийства во имя национальной идеи. При этом Вероника с удивлением отметила, до чего незаметно переменился ход ее мыслей: минуту назад она не сомневалась, что все человечество со всеми своими проблемами ее больше не касается.
И вот письмо готово. Вероника даже развеселилась, так что и умирать почти расхотелось, – да только таблетки уже приняты и возврата нет.
Для Вероники, кстати, такие минуты прекрасного расположения духа не были редкостью, да и вообще она решила покончить с собой вовсе не оттого, что была меланхолической натурой – из тех, кто постоянно пребывают в депрессии и едва не с самого рождения склонны к самоубийству; нет, ее случай совсем иной. Бывало, Вероника с неизменным удовольствием целыми днями бродила по улицам Любляны или подолгу завороженно смотрела из окна своей комнаты, как падает снег на маленькую площадь со статуей поэта в центре. А однажды на этой самой площади ей подарил цветок какой-то незнакомый мужчина – и Вероника почти целый месяц чувствовала себя так, словно у нее выросли крылья. Да и вообще Вероника всегда считала себя человеком абсолютно нормальным; что ж до решения покончить с собой, то оно было принято по двум очень простым причинам. Она была уверена, что если бы оставила прощальную записку, то многие согласились бы с этим ее шагом.
Причина первая: жизнь утратила краски, и теперь, когда миновала юность, все пойдет к закату: неумолимыми знаками на лице все более явно будет проступать близкая старость, придут болезни, будут уходить друзья. В конце концов, что бы она выиграла, продолжая жить, ведь с каждым годом жизнь становилась бы все мучительнее и невыносимей.
Вторая причина была скорее философской: Вероника читала газеты, смотрела телевизор, была в курсе всех новостей, всех событий. Что ни происходило в мире – все было не так, и она не знала, как можно в нем что-либо изменить, и уже от одного этого опускались руки, она чувствовала себя никому в этом мире не нужной, бесполезной, чужой.
Вскоре ей откроется последняя в ее жизни тайна, тайна смерти. Потому-то, написав письмо в журнал. Вероника тут же о нем забыла: сейчас речь шла о том, что несравненно более важно: жизнь и смерть.
Вскоре она откроет последнюю в своей жизни тайну, самую непостижимую, самую невероятную: тайну смерти. Написав письмо в журнал, она тут же забыла о нем, сосредоточившись на вопросах, более соответствующих тому, что она сейчас переживала или, скорее, «пере-умирала».
Она попыталась как можно наглядней представить себе собственную смерть, но ничего не получалось.
Да и потом – к чему? Все равно, через несколько минут, она узнает, что там, за порогом смерти.
Через несколько – это через сколько?
Неизвестно. Но на мгновение Веронику привела в восторг сама мысль о том, что вот-вот – и она получит ответ на вопрос, не дающий покоя человечеству с тех пор, как оно существует: есть ли Бог?
Вероника, в отличие от многих других людей, никогда серьезно не задумывалась над этим вопросом. При старом, коммунистическом строе официальное воспитание требовало признать, что жизнь заканчивается со смертью, и она в конце концов смирилась с этой мыслью. С другой стороны, поколения ее отцов и дедов посещали церковь, молились и совершали паломничества, и были убеждены, что Бог им внемлет.
В свои 24 года, пережив все, что ей было отпущено пережить – а это на самом деле не так уж мало, – Вероника была почти уверена, что со смертью всему приходит конец. Поэтому она выбрала самоубийство – свободу от всего. Вечное забвение.
Однако в глубине души тлело сомнение: а если Бог есть? Тысячи лет цивилизации наложили табу на самоубийство, оно осуждается всеми религиями: человек живет, чтобы бороться, а не сдаваться. Род человеческий должен продолжаться. Обществу нужны рабочие руки. Семье нужен повод, чтобы жить вместе, даже когда любовь ушла. Стране нужны солдаты, политики, артисты и художники.
Если Бог существует – во что я, правда, не верю, – Он должен знать, что есть предел силам человеческим, предел человеческому пониманию. Ведь разве не Он создал этот мир со всей его безнадежной неразберихой, с его ложью, наживой, нищетой, отчужденностью, несправедливостью, одиночеством. Несомненно, он действовал из лучших побуждений, но результаты оказались довольно-таки плачевными. Итак, если Бог есть. Он должен быть снисходителен к тем своим творениям, которые хотят пораньше покинуть эту Землю, а может быть, даже попросить у них прощения за то, что заставил ходить по ней.
К черту все табу и суеверия! Ее набожная мать говорила: Бог знает прошлое, настоящее и будущее. В таком случае Он, посылая ее в этот мир, заранее знал, что она закончит жизнь самоубийством, и Его не должен шокировать такой поступок.
Вероника почувствовала приближение дурноты, которая затем начала быстро усиливаться.
Спустя несколько минут она уже с трудом различала площадь за окном.
Она знала, что была зима, около четырех часов дня, и что солнце скоро сядет. Она знала, что другие люди будут продолжать жить. В этот момент мимо окна прошел молодой человек и взглянул на нее, совершенно не осознавая, что она умирает.
Группа боливийских музыкантов (а где Боливия? Почему в журнальных статьях не спрашивается об этом?) играла у памятника Франце Прешерну, великому словенскому поэту, который оставил глубокий след в душе своего народа.
Доживет ли она до конца этой музыки, доносившейся с площади? Это было бы прекрасной памятью об этой жизни: наступающий вечер, мелодия, навевающая мечты о другой части света, теплая, уютная комната, красивый полный жизни юноша, который, проходя мимо, решил остановиться и теперь смотрел на нее. Она поняла, что таблетки уже начали действовать и что он – последний человек, которого она видит в жизни.
Он улыбнулся. Вероника улыбнулась в ответ – теперь это не имеет значения. Тогда парень помахал рукой, но Вероника отвела взгляд, сделав вид, что смотрит на самом деле не на него, – молодой человек и так уже слишком много себе позволил. Помедлив, он в явном смущении зашагал дальше, чтобы вскоре навсегда забыть увиденное в окне лицо.
Веронике было приятно в последний раз почувствовать себя желанной. Она убивала себя не из-за отсутствия любви. Она умирала не потому, что была нелюбимым ребенком в семье, не из-за финансовых трудностей или неизлечимой болезни.
Как хорошо, что она решила умереть в этот чудесный люблянский вечер, когда на площади играли боливийские музыканты, когда мимо ее окна проходил незнакомый парень, и она была довольна тем, что видели напоследок ее глаза и слышали ее уши, а еще больше – тем, что в последующие тридцать, сорок, пятьдесят лет ничего этого не увидит и не услышит. Ведь даже самые прекрасные воспоминания рано или поздно оборачиваются все тем же унылым и нескончаемым трагическим фарсом, который называют жизнью, где без конца повторяется все то же и каждый день похож на вчерашний.
В желудке забурлило, и теперь ее самочувствие стремительно ухудшалось.
Ну надо же, – подумала она – а я-то рассчитывала, что сверхдоза снотворного моментально погрузит в беспамятство.
В ушах возник странный шум, голова закружилась, потянуло на рвоту.
Если меня стошнит, умереть не получится.
Чтобы не думать о спазмах в желудке, она пыталась сосредоточиться на мыслях о быстро наступающей ночи, о боливийцах, о закрывающих лавки и спешащих домой торговцах. Но шум в ушах все усиливался, и впервые после того, как она приняла таблетки. Вероника испытала страх, жуткий страх перед неизвестностью.
Но это длилось недолго. Она потеряла сознание.
Когда Вероника открыла глаза, первой мыслью было: «Что-то на небеса не похоже». На небесах, в раю, вряд ли пользуются лампами дневного света, а уж боль, возникшая мгновением позже, была совершенно земной. Ах, эта земная боль! она неповторима – ее ни с чем не спутаешь.
Она пошевелилась, и боль стала сильнее. Появился ряд светящихся точек, но теперь Вероника уже знала, что эти точки – не звезды рая, а следствие обрушившейся на нее боли.
– Очнулась наконец, – сказал чей-то женский голос. – Радуйся, милочка, вот ты и в аду, так что лежи и не дергайся.
Нет, не может быть, этот голос ее обманывал. Это не ад, ведь ей было очень холодно, и она заметила, что у нее изо рта и из носа тянутся какие-то трубки. Одна из этих трубок, проходившая через горло внутрь, вызывала у нее ощущение удушья.
Она хотела выдернуть трубку, но обнаружила, что руки у нее связаны.
– Не бойся, я пошутила: здесь, конечно, не ад, – проговорил тот же голос. – Здесь, может быть, похуже ада, хотя лично я там никогда не бывала. Здесь – Виллете.
Несмотря на боль и удушье. Вероника за какую-то долю секунды поняла, что с ней произошло. Она хотела умереть, но кто-то успел ее спасти. Кто-то из монахинь, а возможно, подруга, вздумавшая явиться без предупреждения. А может, просто кто-то зашел вернуть давний долг, о котором сама она давно забыла.
Главное – она осталась жива и сейчас находится в Виллете.
Виллете – знаменитый приют для душевнобольных, пользующийся недоброй славой, – существовал с 1991 года, года обретения Словенией независимости. В то время, рассчитывая, что раздел бывшей Югославии произойдет мирным путем (в конце концов, в самой Словении война длилась всего одиннадцать дней), группа европейских предпринимателей добилась разрешения на устройство психиатрической лечебницы в бывших казармах, давно уже заброшенных из-за высокой стоимости необходимого ремонта.
Однако вскоре начались политические неурядицы, переросшие в настоящую войну – вначале в Хорватии, затем в Боснии. Предприниматели-соучредители фонда Виллете сильно забеспокоились: средства поступали от вкладчиков, разбросанных по всему миру, даже имена которых были неизвестны, так что всех их собрать, чтобы извиниться и попросить набраться терпения, было просто физически невозможно. Проблему пришлось решать способами, не имевшими ничего общего с официальной медициной. Так в молодой стране, едва успевшей выбраться из «развитого социализма», Виллете стал символом худшего, что несет с собой капитализм: чтобы получить место в клинике, достаточно было просто заплатить.
Многие, кто желал избавиться от кого-нибудь из членов семьи из-за споров по поводу наследства (или, скажем, по причине компрометирующего семью поведения), готовы были выложить солидную сумму, лишь бы раздобыть официальное медицинское заключение, согласно которому дети или родители, явившиеся источником проблем, помещались в приют.
Другие же, чтобы спастись от кредиторов или оправдать некоторые действия, следствием которых могло стать длительное тюремное заключение, прятались в стенах больницы, а по истечении нужного времени выходили на волю свободными людьми, над которыми уже бессильны и судебные исполнители, и кредиторы.
Виллете – это было такое место, откуда никто никогда не пытался бежать. Здесь бок о бок находились настоящие умалишенные, угодившие сюда по решению суда или переведенные из других больниц, и те, кого объявляли или кто сами притворялись сумасшедшими. В результате возник совершенный хаос, в газетах то и дело мелькали сообщения о всяческих злоупотреблениях в стенах клиники, о дурном обращении с больными, однако ни разу ни одному журналисту не удалось добиться пропуска в Виллете, чтобы собственными глазами увидеть, что же в ней на самом деле происходит. Правительственные комиссии проводили нескончаемые и столь же безрезультатные расследования, слухи не подтверждались, акционеры угрожали раззвонить по всему миру об опасности иностранных инвестиций в Словении... а приют не только выстоял, но и, судя по всему, процветал.
– Моя тетка несколько месяцев назад тоже совершила самоубийство, – продолжал женский голос. – А до этого почти восемь лет не желала выходить из своей комнаты и только без конца ела, курила, толстела и спала, наглотавшись транквилизаторов. И это при том, что у нее были две дочери и преданный, любящий муж.
Вероника попыталась повернуть голову, чтобы увидеть, чей это голос, но ничего не получилось.
– Лишь однажды я видела, как в ней проснулся живой человек, – когда она узнала, что муж завел себе любовницу. Тетка закатила безумную истерику, расколотила всю посуду в доме, худела на глазах, и неделями не давала покоя соседям своими криками. Хотя это может показаться абсурдным, но я думаю, если когда-нибудь она была по-настоящему счастлива, то именно в эти дни: она за что-то боролась, она чувствовала себя живой, способной ответить на брошенный судьбою вызов. Только при чем здесь я? – подумала Вероника, лишенная возможности произнести хоть полслова. – Я не твоя тетка, да и мужа у меня никакого нет!
– Потом муж к ней все-таки вернулся, бросил любовницу, – продолжал женский голос. – И тетка опять погрузилась в ту же беспросветную апатию. Однажды звонит мне и говорит, что бросила курить, пора вообще изменить образ жизни. И вот на той же неделе, напичкав себя успокоительными, чтобы заглушить тягу к сигаретам, всех обзвонила и сказала, что вот-вот покончит с собой. Никто ей, конечно, не поверил. И через пару дней просыпаюсь я примерно к полудню – а на автоответчике послание от тетки, прощальное. Она отравилась газом. Это ее прощальное послание я прослушала много раз: никогда еще в ее голосе не было такого покоя, такого примирения с судьбой. Она сказала, что попросту не способна больше чувствовать ничего – ни радости, ни горя, – и значит, хватит, с нее довольно.
Веронике стало жаль женщину, которая рассказывала эту историю. Должно быть, она искренне хотела понять смерть своей тети. Как можно осуждать людей, решивших умереть, в этом мире, где каждый старается выжить любой ценой?
Никому не дано судить. Каждый сам знает глубину своих страданий, – тех страданий, когда, в конце концов, теряется сам смысл жизни. Веронике хотелось высказать именно это, но она только поперхнулась из-за трубки в горле, и ей пришла на помощь невидимая обладательница голоса.
Над Вероникой – над ее спеленутым телом, увитым трубками, которые должны были всячески его защищать от собственной хозяйки, от ее намерения покончить с собой, – склони лась медсестра. Вероника затрясла головой, взглядом умоляя вытащить из нее эту проклятую трубку, чтобы дали ей наконец умереть спокойно.
– Вы нервничаете, – сказала женщина. – Я не знаю, раскаялись ли вы или все еще хотите умереть, но мне это безразлично. Меня интересует только выполнение моих обязанностей: если пациент начинает волноваться, по правилам я должна дать ему успокоительное.
Вероника замерла, но медсестра уже делала в вену укол. Вскоре Вероника вновь оказалась в странном мире без сновидений, и последним, что она видела, проваливаясь в забытье, было лицо склонившейся над нею медсестры: темные глаза, каштановые волосы, отсутствующий взгляд человека, который делает свое дело, – делает просто потому, что так положено, так требуют правила, и, значит, бессмысленно задаваться вопросом – почему.
Об истории, которая случилась с Вероникой, Пауло Коэльо узнал три месяца спустя, за ужином в одном из алжирских ресторанов Парижа, от знакомой словенки – мало того, что тезки Вероники, но и дочери главного врача Виллете.
Позже, уже когда созрел, замысел этой книги, ее автор хотел было вначале изменить имя героини, чтобы не путать читателя. Он долго прикидывал, не назвать ли Веронику, которая решила умереть, Блаской, или Эдвиной, или Марицей, или еще каким-нибудь словенским именем, но, в конце концов, решил оставить все как есть, то есть сохранить подлинные имена. Поэтому, решил он, когда в книге появится та, с кем был ужин в ресторане, то она будет называться «Вероникой-подругой автора». Что же до самой героини романа, то, наверное, нет необходимости давать ей какие-либо уточняющие определения – ведь в книге она и так будет главным действующим лицом, и было бы утомительно называть ее всякий раз «Вероникой-душевнобольной» или «Вероникой, решившей умереть». Как бы то ни было, и сам автор, и его подруга Вероника появляются только в одной главе – вот в этой.
За столом в ресторане Вероника рассказывала, какой ужас ей внушает то, чем занимается ее отец, – особенно если учесть, что под его началом заведение, которое весьма ревниво относится к своему реноме, а сам он работает над диссертацией, которая должна принести ему известность в ученом мире.
– Тебе вообще известно, откуда взялось само слово «приют»1? – спросила она. – Все началось в средние века, когда каждый имел право искать убежище при церквах, в святых местах. Что такое право на убежище, понятно любому цивилизованному человеку! Как же так получилось, что мой отец, будучи директором того, что называется «приют», может поступать с людьми подобным образом?
Пауло Коэльо захотелось узнать подробнее обо всем происшедшем, ведь у него была весьма веская причина заинтересоваться историей Вероники.
А повод был такой: его самого помещали в клинику для душевнобольных, или «приют», как чаще называли больницы такого рода. И было такое не один раз, а целых три – в шестьдесят пятом году, в шестьдесят шестом и в шестьдесят седьмом. Местом заключения была частная клиника доктора Эйраса в Рио-де-Жанейро.
Ему до сих пор была неясна подлинная причина госпитализации: возможно, его встревоженных родителей вынудила, в конце концов, к этой крайней мере его странная манера поведения – то слишком, по их мнению, скованная, то слишком раскованная, – а может быть, на самом деле все объяснялось его желанием стать «свободным художником», что, несомненно, означало стать бродягой и закончить свои дни под забором.
Возвращаясь порой к воспоминаниям об этом печальном эпизоде в своей жизни, – что случалось, надо сказать, нечасто, – Пауло Коэльо все более утверждался в мысли, что если кто и был по-настоящему сумасшедшим, так это врач, который, не задумываясь, без всяких колебаний решил поместить его в психбольницу (с другой стороны, оно и понятно: в подобных случаях в любой семье предпочтут ради ее сохранения свалить вину на кого-нибудь со стороны, лишь бы не подвергать сомнению авторитет родителей, которые руководствовались, наверное, самыми благими побуждениями, пусть даже не ведали, что творят).
Пауло рассмеялся, услышав о странном прощальном письме Вероники, в котором она обвиняла весь мир в том, что даже в солидном журнале, издаваемом в самом центре Европы, понятия не имеют, где находится Словения.
– В первый раз слышу, чтобы по такому пустячному поводу кому-то пришло в голову покончить с собой.
– Потому-то и не было на ее письмо никакого отклика, – с грустью заметила сидевшая за столом Вероника-подруга автора. – Да что тут говорить: не далее как вчера, когда я регистрировалась в отеле, там решили, что Словения – какой-то город в Германии.
Ему было знакомо это чувство. То и дело кто-нибудь из иностранцев, желая доставить ему удовольствие, рассыпался в дежурных комплиментах красоте Буэнос-Айреса, почему-то считая этот аргентинский город столицей Бразилии, Общим с Вероникой у него было еще и то, о чем уже упоминалось, но о чем стоит сказать еще раз: некогда и он был упрятан в психиатрическую лечебницу, «из которой ему и не следовало выходить», как однажды заметила его первая жена.
Но он вышел.
И, покидая в последний раз клинику доктора Эйраса, исполненный решимости больше ни за что туда не возвращаться, он дал себе два обещания: (а) что однажды он обязательно напишет об этой истории; (б) но, пока живы его родители, не станет затрагивать эту тему вообще, поскольку не хотел их ранить, ведь потом долгие годы они раскаивались в содеянном.
Его мать умерла в 1993 году. Но его отец, которому в 1997 году исполнилось 84 года, все еще пребывал в ясном уме и добром здравии – несмотря на эмфизему легких (хотя он никогда не курил) и то, что он питался исключительно полуфабрикатами, поскольку ни одна домработница не могла ужиться с ним из-за его эксцентричности.
Таким образом, история Вероники, услышанная в ресторане, сама собою сняла запрет: теперь об этом можно было заговорить, не нарушая давней клятвы. И, хотя сам Коэльо никогда не думал о самоубийстве, ему была достаточно хорошо известна сама атмосфера, царящая в заведениях для душевнобольных: обязательные, если не насильственные лечебные процедуры, унизительное обращение с пациентами, безразличие врачей, чувство загнанности и тоски в каждом, кто понимает, где он находится.
А теперь, с позволения читателя, дадим Пауло Коэльо и его подруге Веронике навсегда покинуть эту книгу и продолжим повествование.
Неизвестно, сколько длилось забытье. Вероника помнила лишь, что, когда она на секунду очнулась, в носу и во рту все еще торчали трубки аппарата искусственного дыхания, и как раз в это мгновение чей-то голос произнес:
– Хочешь, я сделаю тебе мастурбацию?
Теперь, озираясь вокруг широко раскрытыми глазами, она все более сомневалась, было ли это в действительности или просто почудилось. И больше она не помнила ничего, абсолютно ничего.
Трубок больше не было, но тело оставалось едва не сплошь утыкано иглами капельниц; к голове и к груди подсоединены провода электродатчиков, а руки связаны. Она лежала голая, укрытая лишь простыней: было холодно, но с этим приходилось мириться. Весь отведенный ей закуток, отгороженный ширмами, был загроможден аппаратурой интенсивной терапии, а рядом с койкой, на железном стуле, выкрашенном все той же белой больничной краской, сидела медсестра с раскрытой книгой в руках.
У медсестры были темные глаза и каштановые волосы, но все же Вероника усомнилась, та ли это женщина, с которой она говорила несколькими часами или, может быть, днями ранее.
– Вы не развяжете мне руки?
Подняв глаза, медсестра бросила «нет» и вновь погрузилась в чтение.
Я жива, – подумала Вероника. – Опять все сначала. Придется здесь проторчать неизвестно сколько, пока не удастся их убедить, что я в здравом уме, что со мной все в полном порядке. Потом меня выпишут, и все, что я увижу за этими стенами, опять будет та же Любляна, центральная площадь и те же мосты, горожане, прогуливающиеся или спешащие по своим делам.
Людям нравится выглядеть лучше, чем они есть на самом деле, и поэтому, наверное, из показного сострадания мне снова дадут работу в библиотеке. Со временем я опять начну ходить по тем же барам и ночным клубам, где все те же бессмысленные разговоры с друзьями о несправедливости и проблемах этого мира, ходить в кино, гулять по берегу озера.
Таблетки, в общем-то, оказались удачным выбором – в том смысле, что путь для отступления открыт: я не стала калекой; я такая же молодая, красивая, умная и, значит, смогу по-прежнему, без особого труда находить себе очередного любовника. Это значит – заниматься любовью у него дома или, скажем, в лесу, получая вполне определенное удовольствие, – только всякий раз после оргазма будет возвращаться все то же ощущение пустоты. Постепенно иссякнут темы для разговоров, и втайне оба мы будем думать об одном: о поисках благовидного предлога – «уже поздно», «завтра мне рано вставать». – а потом мы решим «расстаться друзьями», по возможности избежав утомительных и ненужных сцен.
Я снова возвращаюсь в ту же комнату при монастыре. Что-то листаю, включаю телевизор, где все те же передачи, ставлю стрелку будильника ровно на тот же час, что и вчера; потом на работе, у себя в библиотеке, механически исполняю очередной заказ. В полдень съедаю бутерброд в сквере напротив театра, сидя на все той же скамейке, среди других людей, которые с серьезными лицами и отсутствующим взглядом поглощают свои бутерброды на таких же облюбованных скамейках.
После обеда – опять на работу, где приходится выслушивать все те же сплетни – кто с кем встречается, кто от чего страдает, у кого муж, оказывается, просто подонок, – выслушиваю снисходительно, радуясь втайне тому, что я-то особенная, я неповторимая, я красивая, работой обеспечена, а что до любовников, то с этим никаких проблем. После работы – опять по барам. И все сначала.
Мать, которую, должно быть, хорошо встряхнет моя попытка самоубийства, достаточно скоро придет в себя после шока, и вновь начнется: что я себе думаю, почему не такая, как все, ведь я уже не маленькая, пора подумать о будущем, пора устраивать свою жизнь, в конце концов, все на самом деле не настолько сложно, как я себе представляю. «Взгляни, например, на меня, я уже столько лет замужем за твоим отцом – и ничего, не жалуюсь, потому что главным для меня всегда была ты, я делала все что могла, чтобы дать тебе самое лучшее воспитание, чтобы ты получила хорошее образование, чтобы я могла гордиться тобой».
В один прекрасный день я устану от нескончаемых нотаций и, чтобы доставить ей удовольствие, выйду за кого-нибудь замуж, уговорив себя, что в самом деле его люблю. Поначалу мы будем строить воздушные замки о собственном загородном доме, о будущих детях, о том, как у них все замечательно устроится. Первый год мы еще будем часто заниматься любовью, второй – гораздо реже, а потом, наверное; сама мысль о сексе будет появляться у нас раза два в неделю, не говоря о ее воплощении раз в месяц. Мало того, мы почти перестанем разговаривать друг с другом. В растущей тревоге я начну спрашивать себя – может быть, это я всему виной, может быть, это со мной что-то не в порядке, раз я его больше не интересую. Единственное, о чем с ним можно говорить, – это его друзья, словно на них свет клином сошелся.
Когда наш брак будет совсем уж висеть на волоске, я забеременею. У нас родится ребенок, на какое-то время мы станем ближе друг другу, а затем потихоньку все вернется в прежнюю колею.
Затем я начну катастрофически толстеть, как та самая тетка вчерашней медсестры, или позапозавчерашней, не помню, неважно. В сражении со стремительно прибывающим весом, сяду на диету, изо дня в день чувствуя себя разбитой и подавленной оттого, что все усилия бесполезны. Чтобы хоть за что-то уцепиться, начну принимать нынешние якобы чудодейственные препараты, снимающие депрессию, и после ночей любви, всегда столь редких, рожу еще несколько детей. Я буду твердить направо и налево, что дети, мол, смысл моей жизни, а ведь если подумать, то наоборот: как раз моя жизнь – это смысл их жизни, сама ее причина.
Все вокруг будут считать нас счастливой парой, не догадываясь, что и здесь, как всюду, за видимостью счастья таится все та же горечь и тоска, все то же беспросветное одиночество.
А потом мне однажды доложат, что у мужа есть любовница. Я, наверное, устрою скандал, как та самая тетка медсестры, или вновь начну обдумывать простейший выход – самоубийство. Но к тому времени я уже буду старая и трусливая, расплывшаяся и обрюзгшая, с двумя-тремя детьми на руках, которым нужна моя помощь, их ведь нужно воспитать, дать им образование, помочь найти свое место под солнцем – ведь у меня обязанности, от которых никуда не деться, так что какое уж тут самоубийство – самоубийство придется надолго отложить. Да и не будет никакого самоубийства, будут бесконечные скандалы, обвинения, угрозы уйти вместе с детьми. Муж, как водится, пойдет на попятный, начнет уверять, что любит только одну меня и что такое больше не повторится, даже не понимая, что на самом-то деле мне некуда деваться, разве что переехать к родителям – на этот раз навсегда, до конца своих дней, – а это значит вновь с утра до ночи выслушивать нотации и причитания, что я сама виновата, сама разрушила семейное счастье – пусть какое-никакое, но счастье, – что он, при всех его недостатках, был все-таки хорошим мужем, не говоря о том, что для детей сам по себе наш развод – непоправимая психическая травма.
Еще через два-три года у него появится новая любовница – об этом я либо догадаюсь сама, когда ее увижу, либо мне кто-нибудь опять-таки поспешит об этом сообщить, а я, конечно, закрою на это глаза, – на борьбу с прежней любовницей ушло столько сил, что теперь лучше принять жизнь как есть, если уж она оказалась не такой, как я себе представляла. Мать была права.
Он будет со мной все так же мил, я все так же буду работать в библиотеке, в полдень на площади перед театром съедать свой бутерброд, браться за книги, каждую всякий раз бросая недочитанной, глазеть в телевизор, где все останется таким же и через десять, и через двадцать, и через пятьдесят лет.
Только теперь бутерброды я буду есть с крепнущим чувством вины, все более безнадежно толстея; и в бары теперь путь мне будет заказан, потому что у меня есть муж, у меня есть дом, а в нем дети, которые требуют материнской заботы, которых надо воспитывать, принося им в безоглядную жертву свою оставшуюся жизнь.
И теперь весь ее смысл сведется к ожиданию той поры, когда они вырастут, и все более неотвязными будут мысли о самоубийстве, но теперь о нем остается только мечтать. И в один прекрасный день я приду к убеждению, что на самом деле – такова жизнь, в которой все стоит на месте, в которой никогда ничего не меняется.
И я смирюсь с этим.
Внутренний монолог иссяк, и Вероника дала себе клятву: живой из Виллете она не выйдет. Лучше покончить со всем сейчас, пока еще есть силы и решимость умереть.
То и дело погружаясь в глубокий сон, при всяком очередном пробуждении она отмечала, как тает гора окружающей койку аппаратуры, как тело становится теплее, как меняются лица медсестер, но одна из них всегда дежурит рядом с ней. Сквозь ширмы доносился чей-то плач, стоны, спокойно и методично что-то диктовали полушепотом чьи-то голоса. Время от времени где-то жужжал какой-то аппарат и по коридору неслись быстрые шаги. В эти минуты голоса теряли спокойствие и методичность, становились напряженными, отдавали поспешные приказания.
При очередном пробуждении дежурившая у койки очередная медсестра спросила:
– Не хотите ли узнать о своем состоянии?
– Зачем? Мое состояние мне и так известно, – ответила Вероника. – Только это не имеет отношения к тому, что происходит с моим телом. Вам этого не понять – это то, что сейчас творится в моей душе.
Медсестра явно хотела что-то возразить, но Вероника притворилась, что уже спит.
Когда Вероника снова открыла глаза, то обнаружила, что лежит уже не в закутке за ширмами, а в каком-то просторном помещении – судя по всему, больничной палате. В вене еще торчала игла капельницы, но все прочие атрибуты реанимации исчезли.
Рядом с койкой стоял врач – высокого роста, в традиционном белом халате в контраст нафабренным усам и шевелюре черных волос, столь же явно крашеных. Из-за его плеча выглядывал с раскрытым блокнотом в руках молодой стажер-ассистент.
– Давно я здесь? – спросила она, выговаривая слова медленно и с трудом, едва не по слогам.
– В этой палате – две недели, после пяти дней в отделении реанимации, – ответил мужчина постарше. – И скажите спасибо, что вы еще здесь.
При последней фразе по лицу молодого человека пробежала странная тень – не то недоумения, не то смущения, – и Вероника сразу насторожилась: что еще? Какие еще придется вытерпеть муки? Теперь она неотрывно следила за каждым жестом, за каждой сменой интонации этих двоих, зная, что задавать вопросы бесполезно, – лишь в редких случаях врач скажет больному всю правду, – а значит, остается лишь самой постараться выведать, что с ней на самом деле.
– Будьте добры, ваше имя, дата рождения, семейное положение, адрес, род занятий, – произнес старший.
С датой рождения, семейным положением и родом занятий, тем более с собственным именем, не было ни малейшей задержки, однако Вероника с испугом заметила, что в памяти появился пробел – не удавалось вспомнить точный адрес.
Врач направил ей в глаза лампу, и вдвоем с ассистентом они долго там что-то высматривали. Потом обменялись беглыми взглядами.
– Это вы сказали дежурившей ночью медсестре, будто нам все равно не увидеть то, что у вас в душе? – спросил ассистент.
Такого Вероника что-то не могла припомнить. Ей вообще с трудом давалось осознание того, что с ней случилось и почему она здесь.
– Вероятно, вы еще под действием успокоительного – оно в обязательном порядке входит в курс реанимации, – а это могло в какой-то мере повлиять на вашу память. Но прошу вас, постарайтесь ответить на все, о чем мы будем спрашивать, по возможности точно.
И оба принялись по очереди задавать ей какие-то совершенно дурацкие вопросы: как называются крупнейшие люблянские газеты, памятник какому поэту стоит на главной площади (ну, уж этого она не забудет никогда: в душе любого словенца запечатлен образ Прешерна), какого цвета волосы у ее матери, как зовут ее сотрудников, какие книги чаще всего берут у нее в библиотеке читатели.
Вначале Вероника хотела было вообще не отвечать, – ведь в самом деле голова была еще как в тумане. Но от вопроса к вопросу память прояснялась, и ответы становились все более связными. В какой-то момент ей подумалось как бы со стороны, что, если она находится в психбольнице – а похоже, что это именно так, – то ведь сумасшедшие совершенно не обязаны мыслить связно. Однако для своего же блага, чтобы убедить, что они имеют дело отнюдь не с сумасшедшей, – а еще желая вытянуть из них побольше о своем состоянии, – Вероника постаралась отвечать вполне добросовестно, напрягая память в усилиях извлечь из нее те или иные факты, сведения, имена. И, по мере того как сквозь пелену забвения пробивалась ее прежняя жизнь, восстанавливалась сама личность Вероники, ее индивидуальность, ее предпочтения, вкусы, оценки, ее мировосприятие, ее видение жизни, – и мысль о самоубийстве, совсем недавно, казалось, навсегда похороненная под несколькими слоями транквилизаторов, вновь всплыла на поверхность.
– Ну, на сегодня хватит, – сказал наконец тот, что постарше.
– Сколько еще мне здесь находиться?
Тот, что помоложе, отвел глаза, и она буквально кожей почувствовала, как все повисло в воздухе, словно с ответом на этот вопрос перевернется страница, и с нею вся жизнь будет переписана заново, причем безвозвратно.
– Говори, не стесняйся, – сказал старший. – Здесь уже ходят всякие сплетни, так что и ее ушам их не миновать. В этом заведении ничего не утаить.
– Ну, что сказать, – вы сами определили свою судьбу, – со вздохом вымолвил молодой человек, тщательно взвешивая каждое слово. – Теперь настало время узнать, каковы последствия того, что вы натворили. В такой лошадиной дозе снотворное привело к коме, а длительное пребывание в коме, тем более в столь глубокой, представляет прямую угрозу сердечной деятельности, вплоть до ее прекращения. Вот вы и заработали некроз... Некроз желудочка...
– Да ты без экивоков, – сказал старший. – Говори прямо.
– Словом, вашему сердцу нанесен непоправимый ущерб, а это означает... что оно скоро перестанет биться. Сердце остановится.
– И что это значит? – спросила она в испуге.
– Только одно: физическую смерть. Не знаю, каковы ваши религиозные убеждения, но...
– Сколько мне осталось жить? – перебила Вероника.
– Дней пять, от силы неделю.
За всей его отстраненностью, за всем напускным профессиональным сочувствием сквозило откровенное удовольствие, которое этот парень получал от собственных слов, словно оглашенный им приговор – примерное и вполне заслуженное наказание, чтоб впредь и прочим неповадно было.
За свою жизнь Вероника не раз имела случай убедиться, что многие люди о несчастьях других говорят так, будто всеми силами желали бы им помочь, тогда как на самом деле втайне испытывают некое злорадство, – ведь на фоне чужих страданий они чувствуют себя более счастливыми, не обделенными судьбой. Таких людей Вероника презирала, потому и сейчас не собиралась предоставлять этому юнцу возможность, изображая сострадание, самоутверждаться за ее счет.
Вероника пристально посмотрела на него. И улыбнулась.
– Значит, я все-таки добилась своего.
– Да, – прозвучало в ответ.
Но от его самодовольства, от упоения собой в роли принесшего трагические вести не осталось и следа.
Однако ночью пришел настоящий страх. Одно дело – быстрая смерть от таблеток, и совсем другое – ждать смерти почти неделю, когда и так уже совершенно истерзана тем, что довелось пережить.
Всю свою жизнь она прожила в постоянном ожидании чего-то: возвращения отца с работы, письма от любовника, которое все никак не приходит, выпускных экзаменов, поезда, автобуса, телефонного звонка, начала отпуска, конца отпуска. Теперь приходится ждать смерти, встреча с которой уже назначена.
Только со мной могло такое случиться. Обычно ведь умирают как раз в тот день, когда нет далее мысли о смерти.
Нужно выбраться отсюда. Нужно снова раздобыть таблетки, а если не получится, и останется единственный выход – броситься с крыши, она пойдет и на это. Здесь уж не до родителей, не до их душевных терзаний, если выбора нет.
Она приподняла голову и огляделась. Все койки были заняты спящими, откуда-то доносился громкий храп. На окнах виднелись решетки. Отбрасывая причудливые тени по всей палате, в дальнем ее конце, у выхода, горел ночник, обеспечивавший неусыпный надзор за пациентами. У ночника женщина в белом халате читала книгу.
Какие культурные эти медсестры. Все время только и делают, что читают.
Веронике отвели место в самом дальнем углу: отсюда до медсестры, углубившейся в чтение, было десятка два коек. На то, чтобы подняться с постели, ушли все силы – ведь уже почти три недели, если верить словам врача, Вероника была лишена всякого движения.
Подняв глаза, медсестра увидела, как с капельницей в руке приближается та, кого недавно привезли из реанимации.
– Я в туалет, – прошептала она, боясь разбудить других обитателей палаты.
Медсестра кивнула в сторону выхода. Вероника лихорадочно соображала, где бы тут найти лазейку, как бы незаметно выскользнуть из больничных стен.
Нельзя отгадывать, пока они уверены, что я еще слишком слаба и не вздумаю трепыхаться.
Она окинула все вокруг напряженно-внимательным взглядом. Туалет оказался тесной кабинкой без двери. Чтобы выскочить из палаты, не оставалось бы ничего иного, кроме как схватить дежурную и, одолев ее, завладеть ключом, но для этого Вероника была слишком слаба.
– Это что – тюрьма? – спросила она.
Дежурная отложила книгу и теперь неотрывно следила за каждым движением Вероники.
– Нет. Это клиника для душевнобольных.
– Но я не сумасшедшая. Женщина рассмеялась.
– Ну да, все здесь так говорят.
– Ну хорошо, пусть я сумасшедшая. Но что это значит?
Женщина сказала Веронике, что ей нельзя подолгу быть на ногах, и велела снова лечь в кровать.
– Что значит быть сумасшедшей? – настаивала Вероника.
– Об этом спросите завтра у врача. А сейчас – спать, не то придется дать вам успокоительное, хотите вы этого или нет.
Пришлось сдаться, и Вероника поплелась обратно. Уже возле своей койки она услышала шепот:
– Вы что – в самом деле не знаете, что такое сумасшествие?
Первым побуждением было вообще сделать вид, что не расслышала: не хватало еще и в психушке заводить знакомства, искать единомышленников и соратников в сопротивлении местным властям.
На уме у Вероники было лишь одно: смерть. Если убежать невозможно, она постарается здесь же покончить с собой – и чем скорей, тем лучше.
Но вопрос был тот же, который она сама задала дежурной.
– Вы не знаете, что значит быть сумасшедшей?
– Вы кто?
– Меня зовут Зедка. Идите к себе в кровать. Нужно усыпить внимание дежурной, а потом постарайтесь незаметно пробраться сюда.
Вероника вернулась к себе в кровать и подождала, пока дежурная снова углубилась в чтение. Что значит быть сумасшедшей? У нее было весьма смутное представление на сей счет, поскольку само это слово употребляют кому как вздумается: говорят, например, про спортсменов, что только ненормальные могут так себя гробить в погоне за рекордами. Или про художников – что только у полоумных бывает такая сумбурная жизнь, в которой нет ничего постоянного, ничего надежного, да и сами художники не знают, чего от себя ждать. Ну и, кроме того, на улицах Любляны случалось видеть посреди зимы слишком легко одетых людей, которые разглагольствовали о конце света и повсюду таскали за собой раздвижные тележки, груженные картоном и тряпьем.
Спать ей не хотелось. По словам врача, она проспала почти целую неделю – слишком долго для человека, привыкшего к жизни без сильных переживаний, но с жестким графиком отдыха.
Что такое сумасшествие? Наверное, лучше спросить кого-нибудь из душевнобольных.
Вероника сползла с койки на пол, присела на корточки и, вытащив из вены иглу, стала пробираться туда, где лежала Зедка, борясь с подступающей тошнотой – побочным следствием не то заработанного некроза, не то усилий, которые сейчас от нее требовались.
– Я не знаю, что значит быть сумасшедшей, – прошептала Вероника. – Я не сумасшедшая. Я лишь неудавшаяся самоубийца.
– Сумасшедший – это тот, кто живет в своем особом мире. Как, к примеру, шизофреники, психопаты, маньяки. То есть те, кто явно отличаются от других.
– Как вы, например?
– Кстати, – продолжала Зедка, пропустив реплику мимо ушей, – вы наверняка слышали об Эйнштейне, который говорил, что нет пространства и времени, а есть их единство. Или о Колумбе, который настаивал на том, что по другую сторону океана – не бездна, а континент. Или об Эдмонде Хиллари, который был убежден, что человек может взойти на вершину Эвереста. Или о «Битлз», которые создали другую музыку и одевались словно люди совершенно иной эпохи. Все эти люди, и тысячи других, тоже жили в своем особом мире.
Эта сумасшедшая говорит разумные веши, – подумала Вероника, вспомнив истории, которые ей рассказывала мать, – о святых, утверждавших, что они разговаривали с Иисусом или Девой Марией. Они тоже жили в другом мире?
– Я видела здесь, в Любляне, как по улице шла женщина с остекленевшими глазами, одетая в красное платье с декольте, а на термометре было 5 градусов мороза. Я решила, что она пьяна, и хотела помочь ей, но она отказалась взять мою куртку. Наверное, в ее мире было лето; ее сердце было горячим от желания кого-то, кто ее ждет. И пусть этот, другой – лишь плод ее воображения, но разве она не имеет права жить и умереть, как ей хочется?
Вероника не знала, что сказать, но слова этой сумасшедшей женщины были разумны. Кто знает, не она ли была той женщиной, которая полуголой вышла на улицы Любляны?
– Я расскажу вам одну притчу, – сказала Зедка. – Могущественный колдун, желая уничтожить королевство, вылил в источник, из которого пили все жители, отвар волшебного зелья. Стоило кому-нибудь глотнуть этой воды – и он сходил с ума.
Наутро все жители напились этой воды, и все до одного сошли с ума,. кроме короля, у которого был свой личный колодец для него и для его семьи, и находился этот колодец там, куда колдун добраться не мог. Встревоженный король попытался призвать к порядку подданных, издав ряд указов о мерах безопасности и здравоохранения, но полицейские и инспектора успели выпить отравленную воду и сочли королевские решения абсурдом, а потому решили ни за что их не выполнять.
Когда в стране узнали о королевских указах, то все решили, что их властитель сошел с ума и теперь отдает бессмысленные приказы. С криками они пришли к замку и стали требовать, чтобы король отрекся от престола.
В отчаянии король уже собирался сложить с себя корону, когда его остановила королева, которая сказала:
«Давай пойдем к тому источнику и тоже выпьем из него. Тогда мы станем такими же, как они».
Так они и сделали. Король и королева выпили воды из источника безумия и тут же понесли околесицу. В тот же час их подданные отказались от своих требований: если теперь король проявляет такую мудрость, то почему бы не позволить ему и дальше править страной?
В стране воцарилось спокойствие, несмотря на то, что ее жители вели себя совсем не так, как их соседи. И король смог править до конца своих дней.
Вероника рассмеялась.
– Непохоже, что вы сумасшедшая, – сказала она.
– Но это правда, хотя меня и можно вылечить, ведь у меня болезнь простая – достаточно восполнить в организме нехватку одного химического вещества. И все же я надеюсь, что это вещество решит только мою проблему хронической депрессии. Я хочу остаться сумасшедшей, жить так, как я мечтаю, а не так, как хочется другим. Вы знаете, что находится там, за стенами Виллете?
– Там люди, выпившие из одного колодца.
– Совершенно верно, – сказала Зедка. – Им кажется, что они нормальные, поскольку все они поступают одинаково. Я буду притворяться, что тоже напилась той воды.
– Но я-то выпила, и именно в этом моя проблема. У меня никогда не было ни депрессии, ни большой радости, ни печали, которой бы хватило надолго. Мои проблемы такие же, как у всех.
Зедка на какое-то время замолчала.
– Говорят, вы скоро умрете.
Вероника на миг заколебалась: можно ли довериться этой женщине, с которой едва знакома? Наверное, следует рискнуть.
– Мне осталось всего пять-шесть дней. Я сейчас думаю, есть ли способ умереть раньше? Если бы вы или кто-нибудь из тех, кто здесь, достали мне нужные таблетки, я уверена, что на сей раз сердце не выдержит. Пожалуйста, попытайтесь понять, как мучительно ждать смерти, и, если есть возможность, помогите мне.
Не успела Зедка ответить, как появилась медсестра со шприцем.
– Самой вам сделать укол или, может, позвать санитаров?
– Не спорьте с нею, – сказала Зедка Веронике. – Берегите силы, если хотите получить то, о чем меня просили.
Вероника поднялась с корточек и, вернувшись к себе на место, сдалась на милость медсестры.
Это был ее первый нормальный день в Виллете, своего рода «выход в свет» – в общество умалишенных. Из палаты Вероника направилась в просторную столовую, где собирались из обоих отделений – женского и мужского. Взяв чашку кофе, про себя Вероника отметила: в отличие от того, что показывают в фильмах про психушки, – скандалы, крики, яростная жестикуляция, непредсказуемые выходки пациентов, – здесь все было погружено в гнетущую атмосферу безмолвного, фальшиво-благостного покоя. Каждый ушел в себя, в свой внутренний мир, куда закрыт доступ посторонним.
После завтрака, который оказался довольно вкусным (впрочем, несмотря на мрачную репутацию Виллете, никто никогда не говорил, что там плохо кормят), больным предписывались «солнечные ванны на свежем воздухе». Между тем солнца сегодня не было, да и холод стоял основательный – температура ниже нуля. В бдительном сопровождении санитаров больные потянулись во двор, в сад, покрытый снегом.
– Я здесь не для того, чтобы сохранить себе жизнь, а чтобы от нее избавиться, – сказала Вероника одному из санитаров.
– Даже если это так, вы все равно должны выйти на улицу и принять солнечную ванну.
– Кто из нас сумасшедший? Ведь там нет никакого солнца!
– Но есть свет, и он благотворно действует на больных. К сожалению, зимы у нас долгие, иначе и работы у нас было бы гораздо меньше.
Спорить было бесполезно; Вероника вышла в сад и прошлась вдоль стены, оглядываясь вокруг и втайне помышляя о бегстве. Стена была высокой, что было типично для старых казарм, но башни для часовых были пусты. По периметру сада располагались здания военного образца, в которых теперь находились мужские и женские палаты, административные помещения, процедурные и ординаторские.
Сразу стало ясно, что единственным по-настоящему укрепленным участком был главный вход – что-то вроде вахты с двумя охранниками, проверявшими документы у каждого, кто бы ни следовал мимо.
Похоже, умственные способности Вероники постепенно возвращались к норме. Для проверки она стала вспоминать всякие мелочи: где оставила ключ от своей комнаты, какой диск недавно купила, какой последний заказ получила в библиотеке.
– Я – Зедка, – сказала оказавшаяся вдруг рядом женщина.
Ночью не удалось рассмотреть ее лицо – весь вчерашний разговор у койки Веронике пришлось просидеть на корточках, не поднимая головы. Назвавшаяся Зедкой была на вид совершенно нормальной женщиной, лет примерно тридцати пяти.
– Надеюсь, укол вам не слишком повредил. Вообще со временем организм привыкает, и успокоительные перестают действовать.
– Я чувствую себя неплохо.
– Наш вчерашний разговор... помните, о чем вы меня просили?
– Конечно.
Зедка взяла ее под руку, и они стали прогуливаться по дорожке среди голых деревьев. За стеной ограды виднелись горы, тающие в облаках.
– Холодно, но утро прекрасное, – сказала Зедка. – Странно, именно в такие пасмурные, холодные дни депрессии у меня никогда не бывало. В ненастье я чувствую, что природа словно в согласии со мной, с тем, что на душе. И наоборот – стоит появиться солнцу, когда на улицах играет детвора, когда все радуются чудесному дню, я чувствую себя ужасно. Такая вот несправедливость: вокруг все это великолепие – но мне в нем места нет.
Вероника осторожно высвободилась. Ей всегда претила фамильярность, она инстинктивно избегала навязываемых физических контактов.
– По-моему, разговор не о том. Вы ведь начали с моей просьбы.
– Ах да. Здесь, в приюте, есть одна особая группа пациентов. Эти мужчины и женщины давно уже могли бы выписаться и преспокойно вернуться домой, но не захотели. И, если подумать, тому есть немало причин – Виллете не так плох, как о нем говорят, хотя, разумеется, здесь далеко не гостиница-люкс. Зато каждый здесь может говорить что вздумается, делать что хочется, не опасаясь вызвать чье-либо недовольство или критику – в конце концов, здесь психбольница. Однако во время официальных ревизий, когда появляется инспекция, участники группы намеренно ведут себя так, будто представляют серьезную угрозу для общества – ведь весьма многие из них здесь за государственный счет. Врачи знают про симуляцию, но, похоже, есть какое-то тайное указание хозяев-соучредителей, заинтересованных в том, чтобы пациентов было побольше. Клиника не должна пустовать – каждый пациент приносит доход.
– И они могут достать таблетки?
– Попробуйте установить с ними контакт. Свою группу, кстати, они называют «Братством».
Зедка указала на светловолосую женщину, оживленно беседовавшую с пациенткой помоложе.
– Ее зовут Мари, она из Братства. Спросите ее. Вероника двинулась было в ту сторону, но Зедка ее удержала:
– Не сейчас: сейчас она развлекается. Она не прекратит заниматься тем, что доставляет ей удовольствие, лишь для того чтобы оказать любезность незнакомке. Если она будет недовольна, у вас уже никогда не будет шанса к ней приблизиться. «Сумасшедшие» всегда доверяют первому впечатлению.
Вероника рассмеялась над тем, с какой интонацией было сказано «сумасшедшие», но почувствовала при этом смутную тревогу – уж слишком все вокруг казалась нормальным, едва не жизнерадостным. Столько лет подряд жизнь циркулировала в пределах привычного маршрута – с работы в бар, из бара в постель к любовнику, от любовника к себе в монастырскую комнату, из монастыря – в родительский дом, под крылышко матери. И вот теперь она столкнулась с чем-то таким, что ей и не снилось: приют, наблюдение психиатров, санитары...
Где люди не стыдятся говорить, что они сумасшедшие.
Где никто не прекращает делать то, что ему нравится, лишь для того чтобы оказать другому любезность.
Ее вообще охватило сомнение, не издевается ли над нею втайне Зедка, или же это у ненормальных обычное дело – ставить себя выше других, при всяком удобном случае подчеркивая свою избранность – избранность принадлежащих к особому миру – тому, где царит полная свобода безумия. А с другой стороны, если подумать, разве не все равно? Ей, во всяком случае, выпало пережить некий любопытный и редкий опыт: представьте себе, что вы оказались там, где предпочитают выглядеть сумасшедшими, лишь бы делать что в голову взбредет, пользуясь на этот счет полнейшей свободой.
Едва лишь пришла в голову эта мысль, сердце словно куда-то провалилось. Сразу в памяти вспыхнули слова врача, и недавний невыносимый страх охватил Веронику. – Мне нужно прогуляться, – сказала она Зедке. – Я хочу побыть одна. – В конце концов. Вероника ведь тоже «сумасшедшая», и, значит, с другими можно не считаться.
Зедка кивнула и отошла в сторону, а Вероника невольно залюбовалась окутанными дымкой горами за стенами Виллете. У нее возникло нечто вроде смутного желания жить, но она решительно его отогнала.
Нужно как можно скорей достать эти таблетки. Вероника еще раз попыталась обдумать ситуацию, в которую угодила. Ничего хорошего она в ней не находила. Ведь если бы даже ей позволили делать все те безумные вещи, какие позволены сумасшедшим, она бы все равно не знала, с чего начать.
До сих пор она никогда не пыталась совершать ничего безумного.
После прогулки все вернулись из сада в столовую, на обед, а после обеда в сопровождении тех же санитаров потянулись в громадный холл, уставленный столами, стульями, диванами – были здесь даже пианино и телевизор, – зал с большими окнами, за которыми низко проплывали серые тучи. Окна выходили в сад, поэтому решетки на них отсутствовали. Ведущие туда же двери были закрыты – за стеклом стоял нешуточный холод, – но чтобы снова выйти на прогулку среди деревьев, стоило лишь повернуть ручку.
Пациенты в большинстве своем смотрели телевизор; другие неподвижно глядели перед собою, иные тихо говорили сами с собой – но с кем такого иногда не случалось? Вероника отметила, что самая старшая среди женщин, Мари, теперь оказалась вместе с большой компанией в одном из углов зала. В том же углу прохаживались несколько пациентов, и Вероника попыталась к ним присоединиться – ей хотелось послушать, о чем говорят в компании Мари.
Она как могла придала себе безучастный вид, но, когда оказалась рядом, собеседники Мари замолчали и все как по команде на нее уставились.
– Что вам угодно? – спросил пожилой мужчина, который, вероятно, был лидером пресловутого Братства (если такая группа действительно существует, и Зедка не более безумна, чем кажется).
– Да нет, ничего – я просто проходила мимо.
Все переглянулись и, как-то странно гримасничая, закивали друг другу. Кто-то передразнил ее, с издевкой сказав другому: «Она просто проходила мимо!» Тот повторил погромче, и через несколько секунд уже все они наперебой принялись выкрикивать: «Она проходила мимо! Мимо! Она просто проходила мимо!»
Ошарашенная, Вероника застыла на месте от страха. Один из санитаров – крепкий мрачный детина – подошел узнать, что происходит.
– Ничего, – ответил кто-то из компании. – Она просто проходила мимо. Вот она стоит как вкопанная, но на самом деле проходит мимо!
Вся компания разразилась хохотом. Вероника криво улыбнулась, попытавшись изобразить независимый вид, повернулась и отошла, чтобы никто не успел заметить, что глаза ее полны слез. Забыв о куртке, она вышла прямо в заснеженный сад. За нею увязался было какой-то санитар, чтобы заставить вернуться, но затем появился другой, что-то прошептал, и они исчезли, оставив ее в покое – коченеть на холоде.
Надо ли так уж заботиться о здоровье того, кто обречен?
Вероника чувствовала, что вся охвачена смятением, гневом, злостью на саму себя. Впервые она так глупо попалась, притом что всегда избегала провокаций, с ранних лет научившись сохранять хладнокровие, невозмутимо выжидая, пока изменятся обстоятельства. Однако этим умалишенным удалось вывести ее из равновесия, удалось вовлечь в свою подлую игру, когда ее просто захлестнули стыд, страх, гнев, желание растерзать их, уничтожить такими словами, которые даже сейчас язык не поворачивался вымолвить.
Вероятно, то ли таблетки, то ли лечение, которое она проходила для выхода из комы, превратили ее в слабое существо, неспособное постоять за себя. Ведь еще подростком ей случалось с достоинством выходить и не из таких ситуаций, а вот теперь впервые она попросту не могла сдержать слез. Какое унижение! Нет, надо снова стать собой, способной иронически высмеять любого обидчика, сильной, знающей, что она лучше и выше их всех. Кто из этих людишек отважился бы, как она, бросить вызов смерти? Как у них хватает наглости ее учить, если сами они упрятаны в психушку? Да теперь она скорей умрет, чем обратится к кому-нибудь за помощью, пусть даже на самом деле ждать смерти еще почти неделю.
Один день уже сброшен со счета. Остались каких-нибудь четыре-пять.
Она брела по тропинке, трезвея от холода, чувствуя, как он пробирает до костей, и понемногу успокаивается в жилах кровь, уже не так колотится сердце.
Какой позор: я в Виллете. часы мои буквально сочтены, а я придаю значение словам каких-то идиотов, которых вижу впервые и вскоре не увижу никогда. Однако я на них реагирую, я теряю самообладание, во мне просыпается желание и самой нападать, бороться, защищаться. На такую ерунду – тратить драгоценное время!
Так стоит ли тратить силы на борьбу за свое место в этой чужой, враждебной среде, где тебя вынуждают сопротивляться, если ты не хочешь жить по чужим правилам?
Невероятно. Я ведь никогда такой не была. Я никогда не растрачивалась на глупости.
Внезапно она остановилась посреди морозного сада. Не потому ли, что пустяками ей до сих пор казалось все, в конце концов, ей и пришлось пожинать плоды того, к чему приводит жизнь, полная пустяков. В юности ей казалось, что делать выбор слишком рано. Теперь, став старше, она убедилась, что изменить что-либо слишком поздно.
И на что же, если подумать, уходили до сих пор ее силы? Она старалась, чтобы все в жизни шло привычным образом. Она пожертвовала многими своими желаниями ради того, чтобы родители продолжали любить ее, как любили в детстве, хотя и знала, что подлинная любовь меняется со временем, растет, открывая новые способы самовыражения. Однажды, услышав, как мать, плача, говорила ей, что ее браку пришел конец, Вероника отправилась на поиски отца, рыдала, угрожала, и, наконец, вымолила у него обещание, что он никогда не уйдет из дома, даже не представляя себе, какую непомерную цену ее родителям придется за это заплатить.
Решив найти себе работу, она отвергла заманчивое предложение компании, обосновавшейся в Люблине сразу после объявления Словенией независимост

Аудио-запись: nikelback

Музыка

Пятница, 28 Сентября 2012 г. 23:00 (ссылка) +поставить ссылку

Комментарии (0)Комментировать

Аудио-запись: Finger Eleven - Paralyzer

Музыка

Пятница, 28 Сентября 2012 г. 21:37 (ссылка) +поставить ссылку

Комментарии (0)Комментировать

Omar Akram

Четверг, 27 Сентября 2012 г. 17:28 + в цитатник
Это цитата сообщения ЕЖИЧКА [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Альбом "Omar Akram"

=Этот пост я дарю mari2020=


240af056de51 (482x627, 92Kb)
Афганец по происхождению, Омар Акрам родился и вырос в Нью-Йорке – его отец был дипломатом и представлял свою страну в ООН. В силу специфики профессии отца Омар подолгу жил в самых разных странах мира. Не самая обычная биография дала этому человеку уникальный опыт – ему одинаково близки и понятны мир Запада и мир Востока. Этот опыт Омар старается воплощать в музыке. “Я стремлюсь делать музыку мульти-культурной, не привязанной к какой-то определенной стране или культуре», -- так излагает он свое творческое кредо.


БЛЮЗ

Четверг, 20 Сентября 2012 г. 23:21 + в цитатник


Инструменталка

Среда, 19 Сентября 2012 г. 18:40 + в цитатник




Процитировано 1 раз
Понравилось: 1 пользователю

Best of love

Среда, 19 Сентября 2012 г. 18:35 + в цитатник


Владимир Высоцкий. Скажи еще спасибо, что живой

Суббота, 15 Сентября 2012 г. 17:08 + в цитатник
Подумаешь - с женой не очень ладно.
Подумаешь - неважно с головой.
Подумаешь - ограбили в парадном.
Скажи еще спасибо, что живой.

Ну что ж такого - мучает саркома.
Ну что ж такого - начался запой.
Ну что ж такого - выгнали из дома.
Скажи еще спасибо, что живой.

Плевать - партнер по покеру дал дуба.
Плевать, что снится ночью домовой.
Плевать - соседи выбили два зуба.
Скажи еще спасибо, что живой.

Да ладно - ну, уснул вчера в опилках.
Да ладно - в челюсть врезали ногой.
Да ладно - потащили на носилках.
Скажи еще спасибо, что живой.

Да, правда - тот, кто хочет, тот и может.
Да, правда - сам виновен, бог со мной!
Да, правда. Но одно меня тревожит -
Кому сказать спасибо, что живой?

Gorky Park - Moscow Calling

Пятница, 14 Сентября 2012 г. 19:21 + в цитатник



Gorky Park - Stranger

Пятница, 14 Сентября 2012 г. 19:18 + в цитатник



Gorky Park Two Candles

Четверг, 13 Сентября 2012 г. 19:25 + в цитатник




Понравилось: 1 пользователю

Без повода

Четверг, 13 Сентября 2012 г. 18:39 + в цитатник
Мы творцы. Демиурги реальности, окружающей нас. Именно мы создали ее такой. Ты когда-нибудь задумывался, что мы не можем жить без повода? Нам нужен повод, чтобы подружиться, нам нужен повод, чтобы любить, нам нужен повод, чтобы просто заговорить с человеком, нам нужен повод, чтобы уснуть и проснуться. И мы мучительно его ищем, переминаясь с ноги на ногу на грязном асфальте, ковыряя пальцем душу в попытке придумать ловкие слова тогда, когда хочется просто подойти и сказать: привет, давай поговорим? Просто так. Потому что у тебя красивые глаза. Потому что уже осень, а вместе теплее. Потому что мы просто люди и смотрим в одно небо. Потому что каждая душа человеческая - индивидуальна, неповторима и прекрасна, и не хватит жизни, чтобы узнать каждую, но так хочется... И ты подходишь, говоришь, глядя в лицо: давай просто поговорим.. и получаешь встречный вопрос: по поводу? Мы делаем мир сложнее, чем он есть. Я смотрю на мальчиков, мнущихся на ветреных улицах: я сейчас подойду и скажу ей, что.. и дальше мучение на лице. Нет повода. Сколько времени, как пройти в библиотеку, Вы обронили.. Девушка, Вы обронили разноцветный листопад в мое сердце, Вы закружили в танце ресниц мой взгляд, девушка, посмотрите на меня, улыбнитесь и пойдем гулять по парку, выпуская на зеркало луж солнечных зайчиков смеха. Но все же иногда встретишь человека, который не ищет повода, чтобы жить, который чем-то похож на тебя, который видит этот мир простым, который не любит масок, потому что воздух под ними тяжелый и пропахший гримом, который учился ходить не касаясь земли... Все-таки последней умирает безнадежность.


Понравилось: 2 пользователям

Еще одно "пока"

Понедельник, 10 Сентября 2012 г. 23:24 + в цитатник
уходишь ты, ты убегаешь,
мне лишь оставив ночь одну.
Уходишь, не подозреваешь,
что без тебя я не живу...


Понравилось: 3 пользователям

Блюз

Понедельник, 10 Сентября 2012 г. 18:08 + в цитатник



Поиск сообщений в IVENGO
Страницы: 41 ... 24 23 [22] 21 20 ..
.. 1 Календарь