-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Cloudless_hopes

 -Подписка по e-mail

 

 -Постоянные читатели

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 08.08.2011
Записей: 14
Комментариев: 6
Написано: 20





Киев. Музей одной улицы - музей Андреевского спуска.

Понедельник, 19 Сентября 2011 г. 19:32 + в цитатник

Большинство киевских музеев посвящены каким-то объемным понятиям, как то история, живопись, вода, археология, ботаника и так далее. Объект моего сегодняшнего поста был создан для того, чтобы поведать историю всего-лишь одной-единственной улицы – Андреевского спуска.

Пожалуй, самое яркое впечатление после посещения этого музея – это уникальная старинная атмосферы. Ты, как будто, окунаешься в мир 19-го и первой половины 20-го веков. В музее находится масса примечательных старых предметов, афиш, документов… Все это позволяет почувствовать, что раньше тоже была настоящая жизнь, а не какая-то история, кажущаяся нам несколько абстрактной после прочтения ее из книг.

Музей Одной Улицы — это первый в Киеве частный музей, его коллекция посвящена истории Андреевского спуска и его выдающимся обитателям. В оформлении интерьеров и экспозиции музея были использованы предметы конца ХIХ — начала ХХ века.

4535663_1 (700x450, 51Kb)

 

Проходя залами музея, посетители погружаются в ностальгическую атмосферу истории, как будто путешествуют на машине времени — документы, рукописи, автографы, старинные открытки, фотографии и большое количество старинных вещиц.

 

4535663_2 (600x399, 49Kb)

 

Благодаря музею Одной Улицы можно увидеть как выглядел будуар с полным набором предметов дамского туалета, столовая с сервированным столом, интерьеры мастерских и лавок Андреевского спуска прошлых веков. Старые фотографии, гравюры и картины, дамские платья, зонтики и шляпки, мужские смокинги, цилиндры и канотье, перчатки и сумочки, игральные карты, денежные банкноты, патефоны и швейные машинки, посуда и столовые приборы, абажуры и керосиновые лампы, американская печатная машинка, кассовый аппарат National — чего здесь только нет! Волшебный ларец, лавка древностей, вещественные доказательства навсегда ушедшей эпохи.

 

4535663_1216640427_1329428_55154c0e (700x525, 58Kb)

 

Достойное место экспозиции посвящено интересным случаям, историям, и городским байкам, имеющим отношение к известным домовладельцам и домам Андреевского спуска. Несколько музейных витрин рассказывают об Андреевской церкви, Замке Ричарда Львиное сердце и других зданиях Андреевского спуска. Связанный с мистической легендой о привидениях Замок Ричарда в начале XX века населяли известные украинские художники Фотий Красицкий, Григорий Дядченко и скульптор Федор Балавенский. Музей обладает уникальной коллекцией их художественных работ.

 

4535663_repphoto_5421_1246 (600x450, 101Kb)

 

4535663_8317 (600x450, 66Kb)

 

4535663_304428_7981800x600 (450x600, 91Kb)

 

4535663_5 (700x525, 73Kb)

 

4535663_6 (700x525, 64Kb)

 

4535663_7 (525x700, 298Kb)

 

4535663_p_F (560x420, 77Kb)

 

Этот необычный музей был основан молодежной формацией — литературно-поисковым объединением “Мастер” в 1991 году.

Музей миниатюрный по размерам: два зала постоянной экспозиции и отдельный выставочный зал. Экспозиция довольно насыщенная – внимательно присмотревшись, можно найти много интересного – от археологических раскопок, уникальных рукописей и произведений искусства до приятных домашних мелочей. Окунувшись в созерцание представленной коллекции можно уловить едва слышный шепот музейных экспонатов – рассказы предметов, картин, книг и портретов. Гости музея давно назвали это чувство  "путешествием машиной времени".
В оформлении музея были использованы предметы конца ХIХ - начала ХХ веков. Благодаря этому можно представить как выглядел, например, будуар с полным набором предметов дамского туалета, столовая с сервированным столом, интерьеры мастерских и лавок Андреевского спуска прошлых веков.
Путешествие от Андреевской церкви к старинному подолу постоянно сопровождает мягкая ретро-музыка, которая придает изыска реалиям прошлого. Все вместе – сотни оригинальных экспонатов, ненавязчиво, с юмором поданная информация – производят на гостей "терапевтическое" впечатление, поднимают настроение, дают возможность отдохнуть от  будней жизни.

Фонд музея насчитывает более 6000 экспонатов. Старые фотографии, гравюры и картины, дамские платья, зонтики и шляпки, мужские смокинги, цилиндры и канотье, перчатки и сумочки, игральные карты, денежные банкноты, патефоны и швейные машинки, посуда и столовые приборы, абажуры и керосиновые лампы, американская печатная машинка, кассовый аппарат National — чего здесь только нет! Волшебный ларец, лавка древностей, вещественные доказательства навсегда ушедшей эпохи, предметы периода оккупации Киева, товары знаменитой киевской ярмарки XVII века на Контрактовой площади, мелочи торговой лавки XVIII века и даже золотой унитаз.
Помимо предметов городского быта, в музее много редких автографов и книг. Например, оригинальные рукописи и фотографии Александра Вертинского; роман Булгакова “Дни Турбиных” 1927 года издания; “Терапевтический справочник” доктора М. Шнирера, принадлежавший Михаилу Булгакову, о чём свидетельствует оттиск его печати.
Собрание Музея Одной Улицы всецело посвящено истории улицы, легендарным постройкам (Андреевская церковь и Замок Ричарда) и не менее известным жителям Андреевского спуска – М. Булгакову, Г. Тютюннику, М. Грабовскому, А. Муравьеву, Ф. Красицкому, Ф. Яновскому, Д. Попову, Ф. Титову, П. Житецкому и многим другим деятелям науки и культуры, чьи имена славят не только Киев, но и всю Украину.

В 2002 году Музей Одной Улицы стал первым членом Европейского Музейного Фонда от Украины. Накануне в Люксембурге были подведены итоги престижного международного конкурса "Лучший европейский музей года". Обойдя именитых конкурентов из Италии, Греции, в число победителей попал маленький киевский музей с Андреевского спуска. В следующем году музей признало самое большое в мире издательство туристических путеводителей "Let’s Go", которое рекомендовало своим читателям непременно посетить Музей Одной Улицы будучи в Киеве.

В основе концепции музея лежит стремление его создателей максимально приблизить историю Андреевского спуска и Киева к личности, без помпезного представления исторических процессов, без национальной, религиозной, культурологической и политический предвзятости. "Предметный мир музея условно разделяет экспозицию на две части — мир женщины и мир мужчины. Для мира женщины характерны забота о внутреннем устройстве дома, создание уюта и комфорта. Художественное и образное решение первого зала вводит посетителей в мир домов Андреевского спуска. Мир мужчины направлен вовне — путешествия, ремесло, коммерция, войны и скитания, вечные спутники любого народа. Этим образам отдано предпочтение во втором зале. Таким образом, современная философия постмодернизма пронизывает каждый уголок и каждую витрину этого музея."

Обычно Андреевский спуск ассоциируется исключительно с именем всемирно известного писателя Михаила Булгакова, который жил в доме №13(Дом Турбиных). На самом деле, с конца XIX века десятки выдающихся фигур науки и культуры жили на этой густонаселенной улице. Музей одной улицы показывает их жизнь и работу без каких-либо предубеждений и предпочтений. Как эти люди были соседями на Андреевском спуске, так они рядом в музейной экспозиции.

Украинский филолог Павел Житецкий, арабист и профессор Киевской духовной академии Тауфик Кезма, журналист и общественный деятель Анатолий Савенко, украинский писатель Григор Тютюннык жили в доме № 34 в разные периоды XX века. Памятные вещи, принадлежавшие упомянутым людям, а также преподавателям Киевской духовной академии А.Булгакову, отцу писателя, С. Голубеву, П. Кудрявцеву, Ф. Титову, А. Глаголеву, прославленным докторам Ф.Яновскому и Д.Попову, а также другим выдающимся личностям составляют самую ценную часть музейного собрания.

Киевский Музей одной улицы был создан общественной организацией творческим объединением «Мастер» в 1991 году. Этот музей не является историческим в обычном понимании, его можно назвать — музеем киевской старины и он посвящен обитателям Андреевского спуска. Музейная коллекция ТО «Мастер» насчитывает более 5000 уникальных экспонатов: предметов быта, редких украинских старопечатных книг, мемориальных комплексов знаменитых жителей Андреевского спуска, произведений живописи, графики, декоративно-прикладного искусства. Мы хотели на конкретном примере истории одной улицы показать — без каких-либо идеологических предпочтений историю района, города и страны в целом. Способствует этому и особое художественное решение экспозиции, в котором предметы и события различных эпох как бы «оправлены в раму» стиля модерн, который у большинства посетителей ассоциируется со временем бабушек и дедушек и, тем самым, вносит в восприятие экспозиции свой личный аспект. Чрезвычайная насыщенность экспозиции помогает посетителю погрузиться в атмосферу прошлых лет. Таким образом, наш музей продолжает традицию жизни музеев, прерванную более восьмидесяти лет назад революционным хаосом.

Рубрики:  Путешествия


Понравилось: 1 пользователю

Гильотина ("Шотландская дева")

Вторник, 30 Августа 2011 г. 17:11 + в цитатник

Если первая в истории инаугурация президента прошла в США в 1789 г., то второй была инаугурация первой в истории гильотины в Париже 25 апреля 1792 г.; известно, что подобное орудие употреблялось до того в Шотландии и Ирландии, где называлось Шотландской девой. Гильотину во Франции тоже называли Девою и даже Лесом Правосудия. Итальянское орудие смерти, описанное Дюма в «Графе Монте-Кристо», называлось mandaia. Хотя подобные устройства пытались использовать и раньше в Великобритании, Италии и Швейцарии, именно устройство, созданное во Франции, с косым ножом, стало стандартным орудием смертной казни. В то время применялись жестокие методы казни: сожжение на костре, повешение, четвертование. Только аристократов и богатых людей казнили более «гуманным» способом — отрубание головы мечом или топором. Считалось, что гильотина является гораздо более гуманным способом казни, чем распространённые в то время способы (другие виды казни, предполагавшие быструю смерть осуждённого, при недостаточной квалификации палача часто вызывали длительную агонию; гильотина же обеспечивает мгновенную смерть даже при минимальной квалификации палача). Кроме того, гильотина применялась ко всем без исключения слоям населения, что подчёркивало равенство граждан перед законом.

4535663_Badische_Guillotine (231x478, 54Kb)

 

Гильоти́на — общее название механизмов, служащих для приведения в исполнение смертной казни через отсечение головы. Казнь с использованием гильотины часто называется гильотинированием.
Главной деталью гильотины (для отрубания головы) является тяжёлый (40—100 кг) косой нож («барашек»), свободно движущийся вдоль вертикальных направляющих. Нож поднимали на высоту 2—3 метра и удерживали верёвкой. Голову гильотинируемого помещали в специальное углубление у основания механизма и закрепляли сверху деревянной планкой с выемкой, после чего верёвка, удерживающая нож, отпускалась, и он падал с большой скоростью на шею жертвы.

Под конец жизни человек, носивший «чудовищное», по его собственному мнению, имя Гильотен, обратился к властям наполеоновской Франции с просьбой переменить одноименное название страшного приспособления для казни, но его просьба была отклонена. Тогда дворянин Жозеф Игнас Гильотен, мысленно попросив прощения у своих предков, задумался над тем, каким образом избавиться от некогда добропорядочного и почтенного родового имени… Доподлинно неизвестно, удалось ли ему это осуществить, но потомки Гильотена навсегда исчезли из поля зрения историков.

4535663_230408_1_521 (521x401, 17Kb)

 

Жозеф Игнас Гильотен родился 28 мая 1738 года в провинциальном городке Сэнт в семье не самого преуспевающего адвоката. И тем не менее с младых ногтей впитал некое особое чувство справедливости, переданное ему отцом, ни за какие деньги не соглашавшимся защищать обвиняемых, если он не был уверен в их невиновности. Жозеф Игнас якобы сам уговорил родителя отдать его на воспитание к отцам иезуитам, предполагая облачиться в сутану священнослужителя до конца своих дней. Неизвестно, что отвратило молодого Гильотена от этой почтенной миссии, но в определенный срок он неожиданно даже для самого себя оказался студентом медицины сначала в Реймсе, а потом в Парижском университете, который и закончил с выдающимися результатами в 1768 году.
Вскоре его лекции по анатомии и физиологии не могли вместить всех желающих: портреты и отрывочные воспоминания рисуют молодого доктора маленьким, ладно скроенным человеком с изящными манерами, обладающим редкостным даром красноречия, в глазах которого светилась некая восторженность.

Можно только удивляться тому, сколь радикально изменились взгляды того, кто некогда претендовал на роль служителя церкви. Как лекции Гильотена, так и его внутренние убеждения обнаруживали в нем законченного материалиста. Еще не были забыты великие врачи прошлого, такие как Парацельс, Агриппа Неттесгеймский или отец и сын ван Гельмонт, еще трудно было отрешиться от представлений о мире как о живом организме. Однако молодой ученый Гильотен уже ставил под сомнение утверждение Парацельса о том, что «натура, космос и все его данности — единое великое целое, организм, где все вещи согласуются меж собой и нет ничего мертвого. Жизнь — это не только движение, живут не только люди и звери, но и любые материальные вещи. Нет смерти в природе — угасание какой-либо данности, есть погружение в другую матку, растворение первого рождения и становление новой натуры».

Все это, по мнению Гильотена, было чистой воды идеализмом, несовместимым с модными, рвущимися к господству новыми материалистическими убеждениями века Просвещения. Он, как это и полагалось молодым естественникам его времени, несравнимо больше восхищался своими знакомыми — Вольтером, Руссо, Дидро, Гольбахом, Ламерти. Со своей медицинской кафедры Гильотен с легким сердем повторял новое заклинание эпохи: опыт, экперимент — экперимент, опыт. Ведь человек — это прежде всего механизм, он состоит из винтиков и гаечек, их надо только научиться подкручивать — и все будет в порядке. Собственно, мысли сии принадлежали Ламерти — в своем труде «Человек-машина» великий просветитель утверждал весьма узнаваемые и сегодня идеи о том, что человек есть не что иное, как сложно организованная материя. Те же, кто считает, будто мышление предполагает существование бестелесной души, — дураки, идеалисты и шарлатаны. Кто когда-нибудь видел и трогал эту душу? Так называемая «душа» прекращает существование тотчас после смерти тела. И это — очевидно, просто и наглядно.

А потому вполне естественно, что врачи парижской медицинской Академии, к которой принадлежал и Гильотен, столь дружно возмутились, когда в феврале 1778 года в столице объявился австрийский врачеватель Франц Антон Месмер, широко известный тем, что открыл магнетический флюид и первым применил для лечения гипноз. Месмер, разрабатывавший идеи своего учителя ван Гельмонта, эмпирическим путем открыл механизм психического внушения, однако посчитал, что в организме целителя циркулирует особая жидкость — «магнетический флюид», через который на больного действуют небесные тела. Он был убежден, что одаренные целители могут пассами передавать эти флюиды другим людям и таким образом излечивать их.

4535663_g (476x595, 115Kb)

 

…10 октября 1789 года члены Учредительного собрания долго шумели и не хотели расходиться с заседания. Мсье Гильотен внес на обсуждение важнейший закон, касающийся смертной казни во Франции. Он стоял перед законодателями торжественный, воодушевленный и говорил, говорил. Основная его мысль заключалась в том, что смертная казнь тоже должна быть демократизирована. Если до сих пор во Франции способ наказания зависел от благородства происхождения — преступников из простонародья обычно вешали, сжигали или четвертовали, и лишь дворян удостаивали чести обезглавливания мечом, — то теперь эту безобразную ситуацию следует в корне изменить. Гильотен на секунду запнулся и заглянул в свои записи.

— Чтобы быть достаточно убедительным сегодня, я провел немало времени в беседах с мсье Шарлем Сансоном…
При упоминании этого имени в зале мгновенно наступила немая тишина, словно все одновременно внезапно лишились дара речи. Шарль Анри Сансон был потомственным палачом города Парижа. Семья Сансонов удерживала, так сказать, монополию на это занятие с 1688 по 1847 год. Должность передавалась в семействе Сансонов от отца к сыну, а если рождалась девочка, то палачом обречен был стать ее будущий муж (если, конечно, таковой находился). Впрочем, эта работа была весьма и весьма высокооплачиваемой и требовала совершенно исключительного мастерства, поэтому своему «искусству» палач начинал обучать сына, едва тому исполнялось четырнадцать.

4535663_092792aed0816ca5caec5845a1c39260 (538x700, 232Kb)

 

Гильотен, в самом деле, частенько захаживал в дом мсье Сансона на улицу Шато д`О, где они беседовали и нередко музицировали дуэтом: Гильотен неплохо играл на клавесине, а Сансон — на скрипке. Во время разговоров Гильотен заинтересованно расспрашивал Сансона о трудностях его работы. Надо сказать, что Сансону редко доводилось делиться своими заботами и чаяниями с приличным человеком, поэтому долго тянуть его за язык не приходилось. Так Гильотен узнал о традиционных приемах милосердия людей этой профессии. Когда, например, осужденного возводят на костер, то палач обычно подставляет багор с острым концом для перемешивания соломы, точно напротив сердца жертвы — чтобы смерть настигла его до того, как огонь с мучительным замедленным смаком начнет пожирать его тело. Что же касается колесования, этой невиданной по жестокости пытки, то тут Сансон признался, что палач, всегда имеющий в доме яд в виде крошечных пилюль, как правило, находит возможность незаметно подсунуть его несчастному в перерывах между пытками.

— Итак, — продолжал Гильотен в зловещей тишине зала, — я предлагаю не просто унифицировать способ смертной казни, ведь даже такой привилегированный метод умерщвления, как обезглавливание мечом, тоже имеет свои недостатки. «Завершить дело при помощи меча можно лишь при соблюдении трех важнейших условий: исправности инструмента, ловкости исполнителя и абсолютного спокойствия приговоренного, — продолжал цитировать Сансона депутат Гильотен, — кроме того, меч нужно выправлять и точить после каждого удара, иначе быстрое достижение цели при публичной казни становится проблематичным (бывали случаи, что отрубить голову удавалось едва ли не с десятой попытки). Если же казнить придется сразу нескольких, то времени на заточку нет, а значит, нужны запасы «инвентаря» — но и это не выход, поскольку осужденные, вынужденные наблюдать за гибелью предшественников, оскальзываясь в лужах крови, часто теряют присутствие духа и тогда палачу с подручными приходится работать, как мясникам на бойне…»
— Хватит об этом! Наслушались! — вдруг нервно взметнулся чей-то голос, и собрание внезапно заволновалось — присутствующие зашипели, засвистели, зашикали.
— У меня есть кардинальное решение этой ужасной проблемы, — выкрикнул он, перебивая шум.

И четким, ясным голосом, как на лекции, сообщил присутствующим, что он разработал чертеж механизма, который позволит мгновенно и безболезненно отделять голову от туловища осужденного. Он повторил — мгновенно и абсолютно безболезненно. И торжествующе затряс в воздухе какими-то бумагами.

 

4535663_74743299_1482089_guillotine16 (548x400, 27Kb)

 

На том историческом заседании постановили рассмотреть, исследовать и уточнить проект «чудодейственного» механизма. Им помимо Гильотена вплотную занялись еще три человека — лейб-медик короля хирург Антуан Луи, немецкий инженер Тобиас Шмидт и палач Шарль Анри Сансон.

…Задумывая облагодетельствовать человечество, доктор Гильотен тщательно изучил те примитивные механические конструкции, которые использовались для лишения жизни когда-либо ранее в других странах. За образец он взял древнее приспособление, используемое, например, в Англии с конца XII по середину XVII века, — плаху и что-то вроде топора на веревке… Нечто подобное существовало в Средние века и в Италии, и в Германии. Ну а затем — с головой ушел в разработку и усовершенствование своего «детища».

4535663_plaha (600x450, 90Kb)


Весной 1792 года Гильотен в сопровождении Антуана Луи и Шарля Сансона приехал к Людовику в Версаль — обсудить готовый проект механизма казни. Несмотря на нависшую над монархией угрозу, король продолжал считать себя главой нации, и его одобрение получить было необходимо. Версальский дворец был почти пуст, гулок, и Людовик XVI, обычно окруженный шумной, оживленной свитой, выглядел в нем до нелепого одиноким и потерянным. Гильотен заметно волновался. Но король сделал только одно-единственное меланхоличное, но поразившее всех замечание: «К чему полукруглая форма лезвия? — спросил он. — Разве у всех одинаковые шеи?» После чего, рассеянно присев к столу, собственноручно заменил на чертеже полукруглое лезвие на косое (позднее Гильотен внес важнейшую поправку: лезвие должно падать на шею осужденного точно под углом 45 градусов). Как бы то ни было, но изобретение Людовик принял.
А в апреле все того же 1792-го Гильотен уже суетился на Гревской площади, где устанавливали первое приспособление для обезглавливания. Вокруг собралась огромная толпа зевак.
— Ишь, какая красавица, эта мадам Гильотина! — сострил какой-то нахал.

Так, от одного злого языка к другому, в Париже прочно утвердилось слово «гильотина». А еще в народе ее стали ласкательно называть «луизетткой». Гильотен и Сансон позаботились о том, чтобы опробовать изобретение сначала на животных, а потом на трупах — и, надо сказать, работало оно отменно, подобно часам, требуя при этом минимального человеческого участия.

Конвент наконец принял «Закон о смертной казни и способах приведения ее в исполнение», и отныне, за что и ратовал Гильотен, смертная казнь игнорировала сословные различия, став для всех одной, а именно — «мадам Гильотиной».

Общий вес этой машины составлял 579 кг, топор же весил более 39,9 кг. Процесс отсечения головы занимал в общей сложности сотую долю секунды, что являлось предметом особой гордости медиков — Гильотена и Антуана Луи: они не сомневались, что жертвы не страдают. Однако «потомственный» палач Сансон (в одной частной беседе) попытался разуверить доктора Гильотена в его приятном заблуждении, утверждая, что он доподлинно знает, что после отсечения головы жертва в течение нескольких минут все еще продолжает сохранять сознание и эти страшные минуты сопровождаются не поддающейся описанию болью в отсеченной части шеи.
— Откуда у вас эти сведения? — недоумевал Гильотен. — Это абсолютно противоречит науке.

Сансон же в глубине души скептически относился к новой науке: в недрах его много чего на своем веку повидавшего семейства хранились всякие предания — его отцу, деду и братьям не раз доводилось иметь дело и с ведьмами, и с колдунами, и с чернокнижниками — они всякого успевали порассказать палачам перед казнью. А потому он позволил себе усомниться в гуманности передовой технологии. Но Гильотен смотрел на палача с сожалением и не без ужаса, думая, что, скорее всего, Сансон переживает из-за того, что отныне будет лишен работы, так как приводить в действие механизм Гильотена сможет кто угодно.
А пока доктор Жозеф Игнас Гильотен в одночасье превратился в модного светского человека и был всюду нарасхват. Когда-то он мечтал о славе — и вот она пришла. Его изобретение обсуждалось и в королевских покоях, и в гостиных самых видных аристократов, его поздравляли, пожимали руки, одобряли. Он же улыбался хоть и скромно, но как человек, знающий себе цену. Изобретенная им машина стала одним из главных действующих лиц в грандиозном драматическом спектакле, происходящем вокруг.

4535663_0a32de50afc16873fee9b0e21ea73269 (650x488, 137Kb)

 

В Париже, да и не только, производили брошки и печати для конвертов в виде гильотинок. Столичные кулинары тоже не остались в стороне: маленькую машину искусно выпекали к праздничному столу. Последним и самым актуальным криком моды стали духи «Парфюм де Гильотин» — их автор остался истории неизвестен.

Впервые доктор Гильотен сообразил, что творится что-то неладное, когда Конвент, заменивший Национальное собрание, с перевесом в один голос вынес смертный приговор как «изменнику революции» … самому королю, в нарушение своей же действующей Конституции, согласно которой монарх оставался лицом неприкосновенным. Когда Гильотену доставили торжественное приглашение участвовать 21 января 1793 года в спектакле «соития мадам Гильотины с королем Франции», он лишился чувств. А первое, что он узнал, придя в себя, — это то, что революционный народ пожелал перенести придуманную им машину с Гревской — на площадь под окна королевского дворца, которая отныне будет именоваться площадью Революции.

Есть свидетельства, что ночью, накануне казни короля, Гильотен в первый раз за много лет извлек из потайных кладовок изображение Богоматери и не смыкая глаз молился до рассвета… Его слуги даже решили, что хозяин лишился рассудка.

…Король был единственным из всех французов, кому милостиво даровали две привилегии — ехать на казнь в приличествующем его сану экипаже (а не в предназначенной для этого повозке) и прибыть на эшафот в сопровождении священника. Раздался грохот барабанов. Гильотен продолжал стоять с закрытыми глазами, а в его сознании, словно во сне, возникала цифра «20» — ему, как никому другому, было известно, что именно на счет 20 лезвие машины падало до своего предела…

— Я умираю за счастье Франции, — словно в тумане донеслись до него последние слова Людовика.
«Двадцать», — судорожно выдохнул Гильотен и, упав на колени и больше уже не контролируя себя, стал исступленно молиться. Никто не обращал на него внимания. Толпа заколыхалась, и кровожадное «ура» огласило бледное рассветное небо.

Несколько месяцев после казни короля доктора Гильотена никто не видел. Да и до него ли тогда было? Кто-то был уверен, что он неизвестно от чего умер, кто-то утверждал, что сбежал за границу. В любом случае, достоверных сведений об этом периоде его жизни нет.

Каких только узников она за последние годы не повидала! Революция, как это обычно бывает, давно принялась пожирать сама себя: казнили легендарных деятелей революции Бриссо и Верньо — последний еще не так давно председательствовал в Национальном собрании. Потом ее стены почтили аристократы — да в каком количестве! Был гильотинирован герцог Орлеанский, тот самый, который подал голос за смерть короля, затем слетела голова графа Ларока, графа де Лэгля, а вместе с ним — Агнессы Розалии Ларошфуко, принцессы де Ламбаль… Казнили ученого, которым Гильотен всегда так восхищался, — Лавуазье, не изыскав возможности отложить приведение приговора в исполнение ни на один день, чтобы дать тому возможность записать научное открытие. Казнили недавних революционных вожаков — Дантона и Демулена.

Гильотен, терзаемый чудовищными душевными муками, считал себя виновным в смерти каждого из этих людей. Зловещее предсказание Месмера сбылось: по ночам ему являлись их отрубленные головы, он же вымаливал у них прощение, произнося в свой адрес страстные оправдательные речи — он ведь хотел как лучше… Он абсолютно искренне обещал самому себе, что, когда придет и его час, он, взойдя на эшафот, повинится перед народом, публично плюнет на «мадам Гильотину» и предаст ее проклятию. Так ему легче будет умереть…

Но судьба не допустила близкого знакомства доктора Гильотена с «мадам Гильотиной». Доподлинно известно, что после казни Робеспьера, состоявшейся 28 июля 1794 года, Жозеф Гильотен оказался на свободе. Он скрылся в глухой провинции и в столице показывался чрезвычайно редко. Говорили, что он обратился в прилежного христианина и до последних дней жизни вымаливал у Господа прощения за свои грехи. Его имя всплыло в документах еще раз в связи с тем, что он выступил сторонником прогрессивной в начале XIX века идеи вакцинации против оспы.

…Жозеф Игнас Гильотен дожил до 1814 года и умер от карбункула на плече. Возможно, в последние годы он не раз вспоминал, как во времена своей юности дерзал спорить с Парацельсом о том, что живые «механизмы» мертвы. Какой, должно быть, это казалось ему глупостью! Тем более что придуманный им механизм оказался живее живых…

«Подарок» доктора Гильотена служил человечеству еще долго. Позднее подсчитали, что во времена Французской революции было гильотинировано более 15 тысяч человек. Последняя же казнь с помощью «мадам Гильотины» состоялась в октябре 1977 года в Марселе: так казнили убийцу Намида Джадуби. В Европе гильотина тоже применялась, хотя в Швеции, например, ее использовали только один раз — в 1910 году. Особенно же теплые отношения с «мадам Гильотиной» сложились у Гитлера: он отправил на свидание к ней около 20 тысяч человек.

Мы никогда не узнаем, как отнеслась совсем нематериальная душа доктора Гильотена к столь чудовищному долгожительству его «сверхгуманной» машины. Хотя куда благими намерениями выложена дорога, неоднократно слышали…

4535663_1249809476_450px090306entiere (375x500, 89Kb)

Музейный образец, современное фото. Справа от гильотины Фернан Мэйсонье, один из последних палачей, осуществлявший казни в Алжире.
 
Известные гильотинированные личности:
* Людовик XVI
* Мария Антуанетта
* Жорж Жак Дантон
* Антуан Лавуазье
* Максимилиан Робеспьер
* Кутон, Жорж
* Луи Антуан Сен-Жюст
* Журдан, Матьё
* Люббе, Маринус ван дер — гильотинирован за поджог рейхстага в январе 1934 года.
* Фучик, Юлиус — гильотинирован в берлинской тюрьме Плётцензее на 8 сентября 1943 года.
* Оболенская, Вера Аполлоновна — гильотинирована в тюрьме Плётцензее 4 августа 1944 года.
* Джалиль, Муса Мустафович гильотинирован за участие в подпольной организации 25 августа 1944 в военной тюрьме Плётцензее в Берлине.
* Клячкoвский, Стaнислaв гильoтинирoвaн пo oбвинению в пoкушении нa фюрерa Адольфа Гитлера, в тюрьме Плётцензее 10 мaя 1940 года.
 
4535663_d1a35731a873 (500x504, 86Kb)
Казнь Людовика XVI
 
4535663_74765376_large_3419483_Marie_Antoinette_Execution (700x441, 138Kb)

Казнь Марии Антуанетты

 

4535663_danton_vrai_bd (560x700, 229Kb)

Жорж Жак Дантон

 

4535663_AntoineLaurent_Lavoisier_by_Louis_Jean_Desire_DelaistreRENEW (514x700, 283Kb)

Антуан Лавуазье

 

4535663_maximilienrobespierre2 (491x700, 254Kb)

Максимилиан Робеспьер

 

 

Рубрики:  История

Цветочные пионы

Пятница, 26 Августа 2011 г. 16:28 + в цитатник

4535663_c626662e6950t (535x700, 333Kb)

 

Богиня Флора, собираясь в путешествие, решила на время своего отсутствия выбрать заместителя. Для этого собрала совет, пригласив представителей всех цветов. Цветы пришли вовремя, только роза опаздывала. Но, когда она появилась, присутствующие были поражены ее великолепием и стали уговаривать остаться заместителем Флоры. Лишь один пион возражал, так как считал, что он превосходит розу по всем качествам. Пион пыжился, надувался, чтобы перещеголять розу если не красотой и запахом, то хотя бы величиной. Всех поразила несказанная дерзость его, и цветы избрали розу заместительницей Флоры. Тогда пион стал громко протестовать и так расшумелся, что Флора не выдержала:

- Гордый, глупый цветок! -сказала она. Оставайся за самодовольство и пустоту всегда таким толстым и надувшимся, как сегодня. И пусть ни одна бабочка не коснется тебя поцелуем, ни одна пчела не возьмет из твоего венчика меду, ни одна девушка не приколет тебя к своей груди!

 

4535663_1 (482x700, 266Kb)

Сказка уверяла, что проклятие Флоры исполнилось: пион остался толстым и неуклюжим, как бы олицетворяя пустоту и чванство, и ни одна пчела не берет с него нектар. Но наша жизнь опровергает мифы! И пчелы у нас взяток с пионов берут, и девушки их на грудь прикалывают! Потому  что по красоте форм и окраске цветов, аромату и нарядной зелени пионам принадлежит по праву одно из первых мест среди лучших садовых многолетников.

 

4535663_2 (524x700, 249Kb)

 

4535663_3 (700x543, 67Kb)

 

4535663_4 (700x583, 58Kb)

 

4535663_5 (562x700, 299Kb)

 

4535663_6 (628x700, 309Kb)

 

4535663_7 (513x700, 274Kb)

 

4535663_8 (577x700, 324Kb)

 

4535663_9 (575x700, 285Kb)

 

4535663_10 (700x535, 53Kb)

 

4535663_11 (700x501, 57Kb)

 

4535663_12 (700x514, 83Kb)

 

4535663_13 (700x699, 80Kb)

 

4535663_14 (555x700, 289Kb)

Рубрики:  Живопись

Свадьба в живописи (часть 4). Шедевры социалистического реализма

Вторник, 16 Августа 2011 г. 11:37 + в цитатник

О.Вольненко "Свадьба" 1969 г.

4535663_37964254_Marriage_69_Volnenko_O (699x508, 94Kb)

 

А. Ляшков Свадьба 1976 г.

4535663_37965298_Ljashkov_A (699x524, 105Kb)

 

В. Щаибл

4535663_37965875_V (700x294, 71Kb)

 

  Крыник  "Свадьба" 1970 г.

4535663_37965538_Wedding (700x526, 164Kb)

4535663_37966262_fcc026a2e12c05f26b64d875d209fd68 (699x512, 67Kb)

 

Старосельская Т  "Свадьба"  1965 г.

4535663_37965759_53fa14b2d64cb5ad91ce4ed69af82886 (699x525, 88Kb)

4535663_37966093_Staroselskaya_T (699x417, 86Kb)

 

А. и С. Ткачевы. "Свадьба" 1972 г.

4535663_37966222_82b72601a68bc171c9258475a81c08ec (699x522, 235Kb)

4535663_37965620_A (699x397, 98Kb)

 

Ткачевы "Свадьба в Дуброво"

4535663_37965710_Bratya_Tkachevuy (545x309, 52Kb)

 

Овчинников Н.В. "На Родине. Свадьба в Шоршелах" 1966 г.

4535663_37966027_Ovchinnikov_N (548x337, 119Kb)

 

 Ткачевы "Свадьба при луне"

4535663_37965818_Bratya_Tkachevuy (545x329, 43Kb)

 

Внодченко Ю. Ф. "Сельская свадьба" 1969 г.

4535663_37965914_Vnodchenko_YU (493x500, 69Kb)

 

Волненко А. "Свадьба" 1968 г.

4535663_37965970_Volnenko_A (500x378, 29Kb)

 

В.Синявский "Комсомольская свадьба" 1974

4535663_37964569_Wedding_of_Komsomol_Members_Vladimir_Singayivski_1974 (502x374, 43Kb)

Рубрики:  Живопись


Понравилось: 1 пользователю

Свадьба в живописи (часть 3)

Пятница, 12 Августа 2011 г. 17:46 + в цитатник

Фирс Журавлев После свадебной церемонии 1874 г.

Тему "неравного брака", униженного и бесправного положения женщины в обществе неоднократно разрабатывал и Ф.С. Журавлев. Картина "После венчания" типична для него, но все же по психологической остроте художественного решения, известной прямолинейности и чисто внешней эффектности, снижающих впечатление драматизма, не может быть отнесена к числу лучших работ художника.

4535663_46223543_Firs_ZHuravlev_Posle_svadebnoy_ceremonii_1874_g (517x700, 38Kb)

 


Norbert Goeneutte, (1854-1894)

4535663_46223736_Goeneutte_Norbert_French_18541894 (700x539, 81Kb)

 

John Henry Frederick Bacon (1866 – 1913) The Wedding Morning 1892

4535663_46223763_John_Henry_Frederick_Bacon_1866__1913_The_Wedding_Morning_1892 (700x500, 39Kb)

 

Федотов Павел Андреевич. Сватовство майора. (второе название - Смотрины в купеческом доме) 1851 г.

4535663_db0f0edb897a (700x531, 58Kb)

 

Шульц Карл Карлович. Подмастерье-столяр просит руки дочери своего мастера. около 1856 г.

4535663_2ad9a7dc25eb (700x581, 81Kb)

 

Джозеф Кристиан Лейндекер Молодожены. Обложка журнала "The Saturday evening post" 1913

4535663_79543267802c (575x699, 80Kb)

 

William Frederick Yeames Дорожка роз 1873 г.

4535663_72c04f3519b3 (700x405, 80Kb)

 

Адриан Моро После свадьбы 1882 г.

4535663_966d0938e41a (700x528, 80Kb)

Рубрики:  Живопись

История обуви (Часть I)

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 23:25 + в цитатник

Человек всегда приспосабливается к тем условиям жизни, в которых живет и, конечно, от этого зависит и выбор одежды с обувью.

Как и сейчас, в Древнем Египте солнечных дней было больше, чем в любом районе земли. Дождей почти не было, ведь Египет на 90 процентов состоит из пустынь с редкими оазисами. Температура воздуха не бывает ниже 24 градусов по С.

Какая же тут обувь, в такую жару. Но фараон и его приближенная знать должны отличаться от простого люда. Поэтому, естественно, что древнюю египетскую обувь разрешалось носить только им. Даже супруга фараона не могла позволить себе такую роскошь и ходила босиком. Сначала обувь, а это были сандалии, изготавливали из пальмовых листьев и папируса. Стоимость одной пары была заоблачная. Египтянин со средним достатком должен был целый год откладывать все свои заработанные деньги, чтобы приобрести одну пару обуви.

4535663_149529_pic1 (400x221, 22Kb)

Золотая пара фараона.

Даже фараону, с целью сохранить обувь, иногда приходилось передвигаться босиком, сандалии нес его слуга. До наших дней дошли фрески с такими изображениями.

Несмотря на то, что трудно представить современную обувь без каблука, его изобретением мы обязаны именно Древнему Египту. Однако, каблук носили не фараоны или жрецы, а простые жители – землепашцы, которые с помощью каблука получали необходимый упор, благодаря которому могли легче передвигаться по рыхлой земле.

История обуви в Древнем Египте тесно связана с политикой: на древних египетских фресках запечатлены картины рабов, несущих туфли знатного господина, который шествует перед рабом. Обувь тогда считалась признаком знатного происхождения, высокого социального статуса. Тогда как простые рабы или крестьяне не имели права пользоваться привилегиями господ.

4535663_1 (700x468, 239Kb)

Сандалии из пальмовых листьев или папируса, которые крепились к ноге с помощью кожаных ремешков.

Египетская обувь представляла из себя несложные сандалии из пальмовых листьев или папируса, которые крепились к ноге поперечным ремнем, от которого шел вниз во всю длину ноги второй ремень, закрепляющийся между большим и вторым пальцами у клювовидной на конце и загнутой вверх сандалии. Ремни часто украшали различными декоративными деталями – это можно считать первой фурнитурой в истории обуви. Кроме сандалий высокопоставленные египтянки носили на ноге браслеты, сделанные из золота и украшенные цветной эмалью.

Позднее материалом для сандалий стали служить кожа, и даже золото. Из золотых пластин делали подошву. Носить такую обувь было нелегко, и это способствовало развитию различных болезней кожи ног. Сандалии имели крепление, которое обхватывало щиколотку и фиксировало с помощью ремешка большой и второй палец. Носок сандалии был завернут вверх и изогнут.

 

Древние ассирийцы носили обувь, несколько превосходящую сандалии египтян. Ассирийские сандалии были дополнены задником для защиты пятки. Кроме того, у них в ходу были высокие башмаки, которые по внешнему виду напоминали современные.

У древних евреев в ходу были туфли из дерева, кожи, тростника и шерсти. Если в дом приходил уважаемый гость, то хозяин обязан был снимать обувь, чтобы выразить свое почтение. Кроме того у иудеев существует интересный обычай. Если после смерти брата оставалась бездетная вдова, то деверь был обязан на ней жениться. Но женщина могла освободить неженатого мужчину от этой обязанности, прилюдно сняв с его ноги ритуальный ботинок. Только после этого молодой мужчина мог жениться на другой женщине.

Первая обувь, предназначенная не только для защиты стопы от повреждений, но и для красоты, появилась в Древней Греции. Греческие сапожники умели изготавливать не только примитивные сандалии, но и полуботинки с задником, сапоги без носка – эндромисы, изящные сапожки на шнуровке. Эта красивая обувь пользовалась огромным спросом у греческих женщин. Но самым значимым событием в истории создания обуви стало изобретение греками обувной пары. До сих пор не было различий между правым и левым ботинком, они шились по одинаковым лекалам. Интересно то, что в развитие обуви внесли вклад древнегреческие куртизанки. Именно для них сапожники вбивали в подошву обуви гвоздики таким образом, что на земле оставались следы с надписью «Следуй за мной».

Рубрики:  История

Кэтрин Хогарт и Чарльз Диккенс. Часть II

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 22:13 + в цитатник

4535663_46345359_A_daguerrotype_of_Catherine_Dickens_in_1852 (533x700, 41Kb)

Кэтрин Диккенс в 1852 году

Нам остается лишь догадываться, что испытывала Кэтрин. Ее письма — в отличие от мужниных — почти не сохранились, но можно представить себе ее отчаяние. Его равнодушие, раздражительность, множество повседневных мелочей доказывали, что он не просто охладел к ней, а с трудом ее выносит. Каким-то непостижимым образом все, что раньше приводило Диккенса в восторг, совершенно перестало его радовать. Себе она казалась ровно такой же, как в начале их совместного пути: ласковой, доброй, не хватающей звезд с неба, но бесконечно преданной. Кэтрин не могла понять, что сделала не так, в чем провинилась, однако чувствовала, что муж считает ее виноватой, и была глубоко несчастна. Она ничего не могла с этим поделать, даже сказать ничего не смела, потому что правила, по которым жила ее семья, были установлены мужем. Ее удел был приспосабливаться к нему. “Бедная мама боялась отца, — признавалась Кейт Диккенс. — Она не имела права высказывать свое мнение, ей никогда не разрешалось говорить, что она чувствует”.
В глазах Диккенса Кэтрин была равнодушным, вялым, неповоротливым существом, утратившим человеческий облик! Но неужели она действительно так страшно изменилась? Да, она постарела. Он женился на юной женщине, а теперь ей прибавилось лет. Возможно, они отдалились друг от друга, потому что он был занят своими книгами, а она — детьми. Возможно, они с самого начала мало друг другу подходили, но он был слишком занят, чтобы заметить это, — слишком занят профессиональным самоутверждением и покорением мира, чтобы замечать мелочи домашней жизни. Однако он испытывал к Кэтрин отвращение, которое трудно объяснить лишь тем, что она обленилась и подурнела. Возможно, дело было в том, что по прошествии многих лет он начал видеть в ней свою мать, которую ненавидел: та предала его, заставив работать, когда ему было всего десять лет. Теперь его заставляла работать Кэтрин, без конца производя на свет детей, которых нужно было содержать. Она отказалась заниматься домом, переложив хозяйственные заботы на него и Джорджину. Если бы Кэтрин жила в наше время, она, вероятно, догадалась бы, что, скорее всего, муж ненавидит не ее, а собственную мать. Но в 1855 году она не могла утешиться такой мыслью.

4535663_46345410_At_his_desk_in_1858 (580x700, 51Kb)

Диккенс за работой

Когда идеальное воссоединение с Марией Биднел и возврат к жизни, полной страстей, не состоялись, Диккенс оказался не способен посмеяться над собой или отнестись к случившемуся философски. Напротив, он впал в еще большее отчаяние. Неужели ему не суждено вновь потерять голову из-за женщины? Неужели он будет вечно томиться в душной семейной клетке? И разве справедливо, что жизнь одного из лучших писателей своего времени лишена той эмоциональной насыщенности, которая наполняет его произведения? Он завидовал Бальзаку и Жорж Санд, творившим в рамках более свободной французской морали. Он завидовал и откровенности, которую они могли позволить себе в книгах, и легендарной эмоциональной полноте жизни.
Но главным было, наверное, то, что он испытывал постоянное беспокойство. Казалось, он не мог заниматься чем-то одним или оставаться на одном месте, как будто потерял точку опоры — в прямом и переносном смысле слова. Он садился за работу, вскакивал, проходил единым духом двенадцать миль, по дороге решал поехать в Пиренеи, возвращался в кабинет, садился, вставал, ходил из угла в угол, уговаривался о встрече, но на встречу не являлся. Он отправился в Париж. Потом в Булонь. Принялся за “Крошку Доррит”. В какой-то степени беспокойство было выражением той бьющей через край энергии, которую писатель порой бывает не в силах обуздать, приступая к новому, еще лишенному формы произведению, пока дисциплина работы не введет эту энергию в нужное русло. Однако сам Диккенс связывал свое беспокойство с неудавшейся семейной жизнью, с раздражением, которое вызывала в нем постылая жена, и с неудовлетворенной чувственностью. Беспокойство не отпускало его ни на миг, хоть он и старался убедить себя, что оно полезно и что изматывающие, постоянно меняющиеся ощущения неотделимы от его творческого мира, короче говоря, что страдание — часть его таланта. Но почему тогда его талант был так светел в прежние годы? Может быть, тогда он держал свое беспокойство в узде, укрощая его, как норовистую лошадь? Почему он был не в силах смирять его и дальше? Он спрашивал себя: “Прежняя жизнь, прежняя жизнь!.. смогу ли я вернуть прежний образ мыслей, или этому не бывать никогда?”
Отчасти выходом для его болезненной энергии стал любительский театр, который он организовал у себя дома, в своем лондонском особняке Тависток-хаус. В 1855 году он поставил для детей мелодраму Уилки Коллинза “Маяк”. Диккенс, замечательный актер, обладавший прекрасным голосом и ярким темпераментом, с увлечением отдававшийся каждой новой роли, с блеском сыграл смотрителя маяка, преследуемого мыслью, будто он невольный убийца. 6 января 1857 года, в честь двадцатилетия старшего сына, Диккенс поставил еще одну пьесу Коллинза “Замерзшая бездна”. Вместе с Коллинзом, Чарли, Мейми, Кейт и Джорджиной они репетировали несколько месяцев по два раза в неделю. Диккенс следил за изготовлением декораций, которые расписывал его друг, член Королевской академии искусств Кларксон Стэнфилд. На спектакль пускали по приглашениям, и Диккенс просил посторонним билеты не передавать: мест было очень мало (не в последнюю очередь из-за широких кринолинов дам). Чтобы не платить налоги сверх положенного, Диккенс получил у городских властей специальное разрешение на использование газового освещения. Всем, что касалось постановки, он занимался сам.
Диккенс любил сцену. Сохранился его портрет в роли хвастуна Бобадила из пьесы Бена Джонсона “У всякого своя причуда”.

4535663_46345434_Charles_Dickens_as_Captain_Bobadill (700x530, 67Kb)

 

Участие в любительских спектаклях, как позднее публичные чтения, служило для него, судя по всему, отдушиной. Кроме того, театр давал возможность руководить. Диккенс не просто любил появляться на сцене, ему нравилось создавать нечто новое, координируя усилия многих людей: драматурга, художника, труппы; нравилось наблюдать, как произведение искусства рождается в результате совместных усилий, а не в привычном ему кабинетном затворничестве. Готовить пьесу к постановке было все равно, что писать книгу, но только в компании себе подобных, а спектакль позволял “ощутить живую реакцию читателя”. На сцене он мог почувствовать силу слов в минуту их произнесения — это было совсем не то, что писать в одиночестве. Следить за воздействием своей игры на аудиторию, утверждать свою власть над все возраставшим числом людей, сидящих в зале, стало для Диккенса насущной потребностью.
Романтические мелодрамы Коллинза давали Диккенсу прекрасную возможность отвлечься от монотонного и раздражающего домашнего быта. В “Замерзшей бездне”, пьесе, сыгравшей в жизни Диккенса очень важную роль, он изображал человека, который, жертвуя собой, спасает соперника. В Арктике Ричард Уордор попадает на плавучую льдину и встречает там Фрэнка Олдерслея, из-за которого его оставила Клара Бернем и которого он поклялся убить. Но вместо того чтобы убить врага, Уордор тащит его на себе через снежные заносы, перебирается со льдины на льдину, пока не доставляет в безопасное место, после чего умирает. Вновь и вновь, сначала на репетициях, а потом на четырех представлениях Диккенс перевоплощался в человека, который жертвует жизнью во имя другого — ненавистного. Ему казалось, что он играет себя. Он разрывался между стремлением жертвовать собой из чувства долга и желанием бросить все и любой ценой добиваться счастья. В книгах этого периода он проводит одну и ту же тему: и в “Крошке Доррит”, и в “Повести о двух городах” самопожертвование противопоставляется неудовлетворенной страсти.
Роль Уордора принесла Диккенсу славу. Рыдала не только публика, но и некоторые актеры. “О живая реакция зала!” — с тоской писал он Коллинзу, когда представления были окончены. Впрочем, он не собирался навсегда расставаться с “Замерзшей бездной”. Когда в июне умер его друг Дуглас Джерролд, Диккенс организовал три благотворительных спектакля в пользу семьи покойного, для чего снял Галерею графики на Риджент-стрит. Пьеса приобретала известность. Сама королева пожелала ее увидеть, и специально для нее был дан спектакль. Затем Диккенсу, устраивавшему благотворительные чтения в провинции, пришла в голову мысль отправиться с этой пьесой в турне. В Манчестере им предложили зал, вмещавший тысячу человек! Диккенс мог и дальше играть Уордора, но его дочери и Джорджина Хогарт выбывали из труппы: их голоса были слишком слабы для большого театра — необходимо было пригласить профессиональных актрис.
Диккенс не сразу обратился к миссис Тернан и ее дочерям, и это дает основания полагать, что история о том, как весной прошлого года он увидел за кулисами Эллен Тернан, заливавшуюся слезами из-за своего чересчур смелого костюма, в котором ей вот-вот предстояло появиться на сцене, скорее является апокрифом, а если встреча и в самом деле имела место, то впечатление, которое плачущая инженю произвела на писателя, было не таким уж сильным. Или же, напротив, было столь сильным, что он сначала попытался найти другую актрису. Диккенс просил поехать в Манчестер миссис Генри Комптон, но она оказалась занята. И тогда по рекомендации директора театра “Олимпик” он обратился к миссис Тернан и ее дочерям Марии и Эллен. Мария, более талантливая, чем Эллен, получила роль Клары Бернем, на руках у которой умирает Ричард Уордор. Хотя, склоняясь над ним, она поворачивалась спиной к залу и никто, кроме Диккенса, не мог видеть ее лицо — оно было искажено горем. Стоя на коленях, она ловила последнее “прости”, вылетавшее из уст героя. Диккенс рассказывал потом, что струившиеся из глаз Марии слезы попадали ему в рот, стекали по бороде, одежде и рукам, которыми он ее обнимал. “Она рыдала так, будто у нее разрывалось сердце, буквально не помнила себя от горя. Напрасно Уордор жалостливо шептал ей: “Милое дитя, через две минуты все закончится, не надо так плакать, все хорошо”. В ответ она лишь смогла прорыдать: “О, это так грустно, так грустно!” Мистер Лемон не выдержал и тоже заплакал. Когда опустился занавес, плакали мы все”, — впоследствии делился впечатлениями Диккенс.
Диккенса трогали слабость и зависимость женщин, но слабость трепетная, живая, чувственная, которая оттеняла бы его силу, а не апатичная и летаргическая слабость жены. И все же нас не слишком удивляет, что страсть в нем пробудила не Мария Тернан, а ее младшая и менее талантливая сестра, которой было восемнадцать лет — столько же, сколько его любимой дочери Кейт (и Марии Биднел, какой она навсегда сохранилась в его памяти), — и которая предыдущей весной то ли плакала, то ли нет, оттого что должна была выйти на сцену в слишком рискованном туалете. После трех репетиций в Лондоне, двух манчестерских представлений “Замерзшей бездны” и последовавшей затем поездки на поезде через Мидлендс в обществе семейства Тернан жизнь Диккенса резко изменилась. Эллен Тернан стала для него воплощением всего, чем он был обделен в семье. Он влюбился.

4535663_46345483_Ellen_Ternan (499x700, 77Kb)

Эллен Тернан

Мужчина, недовольный своим браком, но располагающий временем и деньгами, — если он человек чести и к тому же желает избежать неприятных осложнений — может разными способами отвлечься от огорчений, для этого необязательно участвовать в любительских спектаклях. Можно очень много работать. Путешествовать. Устраивать небольшие загулы. Искать приключений в иной социальной среде, проще говоря, спускаться на дно. Все это Диккенс проделывал обычно в компании Уилки Коллинза, большого сибарита и охотника до дерзких забав, да к тому же далеко не моралиста (у него самого была любовница), что с некоторых пор особенно нравилось Диккенсу. Для ухода от семейных неурядиц есть и более сильные средства, вроде покупки нового дома. Это Диккенс тоже испробовал — приобрел весной 1857 года Гэдсхилл-плейс, расположенный неподалеку от Рочестера особняк, о котором мечтал с самого детства, с того дня, когда отец указал ему на него, наставительно заметив, что если сын добьется в жизни успеха, то будет там жить. Однако прямым свидетельством тому, что брак перестал мужчину удовлетворять, становится его любовь к другой женщине. Пусть тайная.
Встретив другую женщину, он встал перед выбором, и его смятение возросло. Он мучился, воображая, какого блаженства лишается из-за жены и семейных обязанностей, но не спешил вступить в связь с Эллен Тернан, и это, надо полагать, еще больше усиливало его чувство. Жизнь распалась на две части, и вся радость была сосредоточена в тайном, запретном существовании. Семейная жизнь все более превращалась в пустой маскарад, в ненавистную рутину, сковывавшую его истинную, пылкую натуру. Внутренние терзания достигли такого накала, что по сравнению с ними прежнее отчаяние казалось ребячеством, и позднее Диккенс говорил, что после второго манчестерского представления “Замерзшей бездны” не знал ни минуты покоя. Раньше он лишь ограничивался неясными намеками на некие несчастные обстоятельства, теперь стал говорить, вернее писать, о своих домашних бедах тщательно продуманные письма. Нетрудно проследить, как с лета 1857 года Диккенс стал преобразовывать свою личную жизнь в художественное повествование, которое нельзя назвать его творческой удачей, как ни долго он его писал.
В наперсники Диккенс выбрал Джона Форстера, своего самого лучшего и близкого друга. Тот всегда был его главным советчиком как в литературных, так и в юридических делах (Форстер получил юридическое образование, поэтому, хотя и сам был писателем, со временем стал для Диккенса и других друзей- тем, кого сейчас назвали бы литературным агентом). В свете того что Диккенс написал позднее, его первые послания к Форстеру, в которых он касается отношений с женой, звучат сравнительно мягко:
«Бедная Кэтрин и я не созданы друг для друга, и помочь этому невозможно. Дело не только в том, что она ставит меня в неловкое положение и делает несчастным, но и в том, что я играю в ее жизни сходную роль, только еще более тяжелую. Она такая, как ты знаешь: добрая и уступчивая, но, несмотря на связывающие нас узы, мы друг другу совершенно не подходим. Видит Бог, она была бы в тысячу раз счастливее, если бы вышла замуж за другого человека… У меня часто щемит сердце при мысли о том, как ей не повезло, когда она встретила на жизненном пути именно меня. Если бы завтра я заболел или со мной что-либо случилось, я уверен, она была бы безутешна — я и сам опечален тем, что мы так отдалились друг от друга. Но как только я поправился бы, между нами снова выросла бы стена: ничто на свете не поможет ей понять меня или сделаться ближе. Ее темперамент совсем не соответствует моему. Это было не так важно, когда касалось лишь нас двоих, но теперь возникли обстоятельства, которые делают безнадежными поиски новых путей примирения. Я знал, что когда-нибудь окажусь в таком положении, знал с тех самых пор, как родилась Мери, помнишь? И я прекрасно понимаю, что ни ты, ни кто-либо другой не в состоянии мне помочь. Не знаю, зачем я все это пишу, разве только чтобы испытать горестное утешение от того, что тебе теперь известна правда. Сама возможность, не жалуясь и никого не виня, высказаться, приносит мне облегчение, а кроме как с тобой, я об этом ни с кем говорить не могу».

4535663_46345520_William_Powell_Frith_portret_Dikkensa (564x700, 53Kb)

Уильям Пауэр Фриз. Портрет Чарльза Диккенса

Его признание не вызвало у Форстера горячего сочувствия. Лучший друг считал, что неудовлетворенность — неизбежная сторона брака и с ней нужно мириться. Он говорил, что Диккенс порой слишком нетерпелив, что ему следует обратить внимание на собственные недостатки и постараться их исправить, чтобы улучшить отношения с Кэтрин. На человека, жаждущего сострадания и подтверждения того, что его дом превратился ловушку, это подействовало как холодный душ, но Диккенс так жаждал исповедоваться в обуревавших его чувствах, что с готовностью подхватил предложенный Форстером тон:
«Я согласен, что положение многих людей, вступивших в брак в юном возрасте, ничуть не лучше моего. Я остро чувствую все прекрасное, чем дарит нас жизнь в ее лучших проявлениях, и много лет совершенно искренне говорил себе: что ж, это обратная сторона медали, не стоит жаловаться… Однако с годами нам обоим все труднее становится это переносить, и я не могу не испытывать желания как-то изменить создавшееся положение ради ее и собственного блага. Хотя понимаю, что это невозможно».
В том же 1857 году в английском парламенте проходили чтения закона о браке, в соответствии с которым разрешался гражданский (но не церковный) развод. Диккенс наверняка читал газетные статьи о дебатах, сотрясавших парламентские стены, и, возможно, втайне лелеял надежду, что когда-нибудь сможет избавиться от Кэтрин на законном основании и даже вновь жениться! Но это было невозможно, поскольку в случае, если бы закон был принят (а это становилось все более реальным), развод разрешался, только если один из супругов был виновен в разрушении брака, доказательством чего служила супружеская неверность. Если бы Кэтрин завела любовника, он был бы свободен, но об этом смешно было и думать — добропорядочная, ленивая Кэтрин никогда не осмелилась бы на столь дерзкий поступок! С другой стороны, Диккенс вовсе не хотел выступать перед всем миром в роли мужа, обманывающего свою жену. И в этом не был оригинален. Когда закон о разводе был наконец принят, к нему мало кто прибегал вплоть до Первой мировой войны. Потребовалась всеобщая бойня, чтобы высшее общество перестало бояться сексуальных табу и отказалось разыгрывать нелепые спектакли с адюльтером, к чему обычно прибегали пары, разводившиеся по взаимной договоренности. Поэтому Диккенс, как и многие другие, не надеялся освободиться от семейных оков с помощью развода. Самое большее, на что он мог рассчитывать, было раздельное проживание, избавлявшее его от необходимости терпеть присутствие Кэтрин, но не позволявшее жениться во второй раз.
При разъезде с женой (а это тянулось два года) он проявил удивительную приверженность стереотипам “Замерзшей бездны”. Летом 1857 года, путешествуя по Камберленду, куда он отправился, чтобы хоть ненадолго избавиться от тоски и беспокойства, он лазал по горам с такой быстротой, что с трудом поспевавший за ним Коллинз в конце концов упал и вывихнул лодыжку — Диккенсу пришлось тащить его на себе, как он сам выразился, “а-ля Ричард Уордор”. Казалось, Диккенс ставил цель хотя бы шутки ради, измотать всякого, кто оказывался рядом; возможно, это давало ему ощущение превосходства над теми, кто не выдерживавал его темпов. Во всяком случае, так он терзал и Кэтрин, и Коллинза. Последнего это пугало: “Человек, ничего не делающий вполсилы, страшит меня”. Форстер тоже считал, что беготня по горам свидетельствует о нетерпении, импульсивности и отсутствии сдерживающего начала.

4535663_46345578_YE (467x700, 29Kb)

Э. Шефер. Портрет Чарльза Диккенса

Заметим, что первый же предпринятый Диккенсом шаг, знаменующий разрыв с женой, был весьма двусмысленным. Он решил завести отдельную спальню, о чем уведомил слуг Тависток-хауса, дав подробные указания. Миссис Диккенс оставалась в прежней спальне. Его гардеробную следовало переоборудовать в его личную спальню. Дверь между этими двумя комнатами надлежало заложить и завесить книжными полками. Он распорядился купить ему новую железную кровать. Зачем нужна была эта стена? Кому и куда нельзя было входить? Диккенс не был застенчиво стыдлив, а Кэтрин не была алчной распутницей, от которой лучше держаться подальше. Зато если бы Диккенс решил заглянуть к Кэтрин, то путь ему преградили бы полки с книгами, а железную кровать, где ему предстояло проводить ночи, делить было не с кем, и он мог сколько угодно упрекать себя в том, что многие годы не имел сил отказываться от легкого удовлетворения потребностей в общей спальне.
Кэтрин же не увидела в поступке мужа ничего неоднозначного. Ей был нанесен прямой и жестокий удар. Рождество 1857 года, которое Англия отмечала особенно радостно из-за снятия осады с Лакхнау, в Тависток-хаусе не праздновали. Дети не увидели обычного представления. Миссис Диккенс, плачущая дни и ночи напролет, стала думать, что если будет жить от мужа отдельно, то это принесет ей меньше унижений и страданий, чем теперешнее положение. Диккенс не мог выдворить ее из Тависток-хауса, но вел себя так, что даже эта пассивная женщина решила от него уйти (причем ее поддержали собственные родители).
Весной 1858 года в Тависток-хаус доставили из ювелирного магазина браслет, предназначавшийся Эллен Тернан. Подарок Диккенса по ошибке принесли к нему домой. Диккенс заявил, что Эллен Тернан ему не любовница и что он часто дарит драгоценности юным дамам, участвующим в его спектаклях. Трудно заподозрить Диккенса в том, что он специально подстроил это происшествие, которое так сильно огорчило его жену, но с другой стороны, он мог бы проявить большую осмотрительность, диктуя ювелиру адрес молодой особы, независимо от того, связывали их интимные отношения или нет. К тому же Диккенс ухитрился обратить случившееся против Кэтрин, выдав ее горе за подтверждение безумной ревности — тем самым он впервые опробовал на деле эту давно вынашиваемую им идею. За много лет до описываемых событий, когда они жили в Италии, Диккенс лечился месмеризмом у мадам де ла Рю — жены своего друга. Они сблизились примерно так, как сейчас сближаются психоаналитик и пациент, и в какой-то момент Кэтрин стало тревожить то, что они проводят столько времени наедине. Диккенс обиделся и сказал, что своими подозрениями она испортила их отношения с друзьями и даже заставил ее извиниться перед мадам де ла Рю. И вот теперь, чтобы освежить память о необоснованной ревности Кэтрин, он написал письмо де ла Рю:
«Мои отношения с некой известной вам несчастной особой отнюдь не улучшились с тех пор, когда мы жили на вилле Пескиере. Отнюдь. Они стали гораздо хуже. То же я могу сказать и об ее отношениях с детьми, и старшими и младшими. Она сама себе в тягость и, разумеется, несчастна. (С тех пор как мы уехали из Генуи, она не переставала мучить меня ревностью и теперь располагает неоспоримыми доказательствами моей самой тесной близости по крайней мере с пятнадцатью тысячами женщин всех возрастов и сословий)».
Когда произошел случай с браслетом, Кэтрин обвинила мужа в том, что у него роман с Эллен Тернан. Он это отрицал, списывал все на ее патологическую ревность и приводил в пример эпизод с де ла Рю: как и тогда, она опустилась до самых гнусных подозрений. В прошлый раз он заставил ее извиниться перед невинной женщиной за домыслы, равно оскорбительные как для мадам де ла Рю, так и для него. Теперь он требовал, чтобы она извинилась перед мисс Тернан. Кейт Диккенс проходила мимо спальни матери в минуту, когда та, плача, надевала шляпку. “Твой отец сказал, чтобы я поехала к Эллен Тернан”, — прорыдала она. Дочь утверждает, что топнула ногой и заявила: “Никуда ты не поедешь!” И тем не менее, миссис Диккенс отправилась к мисс Тернан. Когда она рассказала своим родителям о браслете и принесенных ею извинениях, те заявили, что она должна уйти от мужа. Диккенс поначалу противился этому, но затем согласился. Поскольку идея раздельного проживания исходила не от него, не нужно было мучиться угрызениями совести.

4535663_46345626_Kyetrin (380x471, 49Kb)

Кэтрин Диккенс

Теперь он мог направить всю свою энергию на то, чтобы убедить окружающих в собственной невиновности. Особенно важно было склонить на свою сторону Анджелу Бердетт-Кутс — не только потому, что он ее искренне уважал, но и потому, что при ее богатстве и связях она была едва ли не главной фигурой лондонского общества. Проследим, как, рассказывая в письме к мисс Кутс о своей семейной драме, Диккенс постепенно превращает обычную повесть о несходстве характеров в историю мрачной тирании: “Все эти годы мне казалось, что мы оба несчастны в браке. Мне казалось, что на свете не было людей, более несхожих по интересам, привязанностям, убеждениям и чувствам, чем я и моя жена”. Природа, дескать, возвела между ними непреодолимый барьер. Кэтрин была единственной из всего его окружения, с кем он решительно не мог ужиться. Врочем, с ней никто не мог ужиться. (Тут начинаешь подозревать, что дело нечисто.) Ее общества чуждалась собственная мать. Ее не выносили собственные дети: “Она никогда не была к ним привязана, не играла с ними, когда они были маленькими, не старалась завоевать их доверие, когда они становились старше, не была им матерью в полном смысле слова. Я видел, как они отдаляются от нее, что было совершенно естественно, и сейчас мне кажется, что Кейт и Мери… каменеют, когда оказываются с ней рядом”.
Правда, судя по всему, заключалась в том, что Джорджина, более умная, предприимчивая и энергичная, чем старшая сестра, больше привлекала детей и пользовалась их любовью и расположением. Диккенс считал, что без Джорджины его дом развалится, но, возможно, не будь Джорджины, Кэтрин справилась бы и с хозяйством, и с детьми. (Похоже, дети не столько были враждебны или равнодушны к ней, сколько не привыкли к ее обществу.) Но Диккенс, захваченный сочиняемой им сказкой, увлекается и создает образ монстра, обращающего в камни даже собственных детей: “Она обречена на страдание, ведь ее окружает какое-то роковое облако, в котором задыхаются все, кто ей должен быть особенно дорог”. Его же роль, разумеется, совершенно пассивна. Он — невинная овечка, Спящая красавица, Красная Шапочка и Оливер Твист, которого не пятнает грязь воровского притона.

4535663_46345648_Charles_Dickens_as_he_appears_when_reading (700x526, 98Kb)

Чарльз Диккенс на публичных чтениях

Мисс Кутс отметила только то, что писатель и его жена разъехались из-за несходства характеров. Она была довольна, что это не связано ни с чем предосудительным, а остальное ее не интересовало. Однако сочувствовала она Кэтрин, которая никак не походила на зловещего деспота.
На время, пока разъезд оформлялся юридически, Диккенс переехал в редакцию своего журнала “Домашнее чтение” (“Household Words”). Интересы Диккенса представлял Форстер, а редактор “Панча” Марк Лемон, которого Диккенс называл добрейшим из людей, — интересы Кэтрин. Ей положили 600 фунтов в год. Она получала в собственность дом, где с ней должен был жить старший сын Чарли. Другие дети оставались с Диккенсом. Им разрешалось ездить к матери, если они хотели, но Диккенс отнюдь не поощрял эти встречи.
Кейт и Мейми брали уроки музыки напротив дома № 70 на Глостер-кресент, где жила мать, но никогда не заходили к ней. Ее не пригласили на свадьбу Кейт, и позднее дочь мучили угрызения совести: “Мы поступили очень плохо, отказавшись от нее. Гарри так не считает, но он в то время был еще ребенком и не понимал, какое это было горе для нашей матери — потерять всех нас сразу. Мама никогда меня не ругала. Я никогда не видела ее в дурном расположении духа”. Диккенс не заставлял детей выбирать между ним и матерью. Он просто решил: коль скоро закон позволяет, дети останутся с ним. Что они и сделали. С радостью. Отец был энергичным, веселым, знаменитым, обаятельным и сильным. Тем не менее, сам факт, что дети остались с ним, а не с матерью, кажется очень странным, невольно задаешься вопросом: а не была ли она в самом деле таким чудовищем, как утверждал их отец? И тут следует вспомнить, что в то время дети были собственностью отцов. Так же как жена была законной собственностью мужа. Замужние женщины не имели юридического статуса. Они ни на что не имели права. Когда писательница Каролина Нортон ушла от своего распутного мужа, ей пришлось сражаться за возможность видеться с детьми. Все деньги, какие миссис Нортон зарабатывала писательским трудом, доставались ему, независимо от того, вместе они жили или порознь. Когда родители расходились, дети обычно оставались с отцом. Кроме того, дети Диккенса обожали его. По сравнению с ним мать наверняка казалась им удручающе заурядной, особенно Мейми и Кейт, склонным, как и многие дочери, идеализировать отца и недооценивать мать. Им казалось, что мать не стоит отца. Они винили ее в том, что она не смогла удержать его любовь.

4535663_46345702_Mamie_Dickens_left_with_her_sister_Katey_and_their_father_Charles_Dickens_at_Gads_Hill_Place_c (350x473, 36Kb)4535663_46345696_Charles_Dickens_with_his_two_daughters (350x431, 33Kb)

Чарльз Диккенс с дочерьми Мейми и Кейт

Позже Кейт считала, что причиной всех бед была Эллен Тернан. Как и многие в лондонском свете, она полагала: без другой женщины брак бы не распался (тогда еще не было модно видеть в “другой женщине” симптом, а не причину). Однако те, кому не было известно, что именно происходит в доме Диккенса, считали этой “другой” Джорджину Хогарт, много лет занимавшуюся детьми и хозяйством. И это был настоящий скандал, поскольку в то время английские законы по-прежнему запрещали вдовцу жениться на сестре покойной жены — такой союз считался кровосмесительным. Что же говорить о романе со свояченицей при живой жене! Теккерей, вероятно, считал, что защищает репутацию писателя, когда в ответ на заявление какого-то члена Гаррик-клуба, что у Диккенса роман со свояченицей, возразил: “Вовсе нет — с актрисой”. Узнав об этом, Диккенс пришел в ярость и обвинил Теккерея в распространении клеветы, хотя “клевета” Теккерея была намного предпочтительнее той, в которую верили другие, и стояла гораздо ближе к истине. Диккенс решительно отказывался принимать какую бы то ни было версию своего разрыва с Кэтрин, кроме собственной, а то была история трагической несовместимости гения и чудовища. И конечно же ни о какой вине не могло быть и речи. Во всяком случае, с его стороны. А с теми, кого он не сумел переубедить, как, например, Теккерея и Марка Лемона, Диккенс попросту прервал отношения.
В июне 1858 года, через три дня после того, как Кэтрин вручили решение о раздельном проживании (чему предшествовали сложные, ведшиеся в язвительном тоне переговоры), Диккенс совершил весьма необычный поступок. Он бросил дерзкий вызов общественной морали, которая всегда определяла его жизнь, и поставил собственную личность неизмеримо выше общепринятых норм, отдав предпочтение вымыслу перед действительностью. Стремясь оправдать себя перед окружающими, он изложил свою версию расставания письменно, и сначала она появилась в “Таймс”, затем в издаваемом Диккенсом журнале “Домашнее чтение”. “С тех пор как между мной и читателями возникли отношения, связывающие нас и поныне, прошло двадцать три года”, — начинает он объяснение в тоне, по моему разумению, больше подходящем для интимного, любовного разговора. Он-де всегда старался хранить читателям верность, как они хранили ему. Он никогда не играл их чувствами, не обманывал, не просил снисхождения. Он всегда старался соблюдать свой долг по отношению к ним. В общем, из этого документа следует, что отношения с читателями были в его жизни главным, а брак — лишь эпизодом. Больше всего он боялся, что читатели подумают о нем плохо. Далее он пишет:
«Давно назревавшая семейная проблема, которой я не считаю возможным делиться в силу ее священной, глубоко личной природы, наконец-то разрешилась таким образом, что это никому не причинило ни зла, ни боли, а все процессуальные стадии от начала до конца, равно как и сопутствующие им обстоятельства, были известны моим детям. Соглашение, к которому удалось прийти, исполнено миролюбия, и детали его обсуждения вскоре будут забыты теми, кто стремился его достичь.
Случилось так, что, по злому умыслу, или по ошибке, или по немыслимому стечению обстоятельств, а возможно в силу всех этих причин вместе взятых, упомянутая проблема была кем-то выставлена в самом ложном, чудовищном и жестоком свете, что отразилось не только на мне, но и на совершенно невинных людях — как на тех, кто мне дорог, так и на тех, кто мне совершенно неизвестен (разумеется, если они в самом деле существуют). Клевета распространилась так далеко, что вряд ли на тысячу читающих эти строки найдется хоть один, кого не коснулось ее гнусное дыхание».

4535663_46345734_Photograph_of_Dickens_taken_by_Jeremiah_Gurney_in_New_York_1867_or_1868 (446x700, 31Kb)

Чарльз Диккенс

Под “чудовищной и жестокой” клеветой Диккенс, конечно, подразумевает слух о его связи с другой женщиной, будь то Джорджина Хогарт или Эллен Тернан, а уверенность, что из тысячи читателей вряд ли найдется хоть один, кто об этом не слышал, показывает, сколь прочно в его сознании засел миф о том, что его личная жизнь стала всеобщим достоянием, главным предметом интереса для всех на свете. Стоит ли говорить, что эти публикации как раз и способствовали скорейшему распространению слухов о его частной жизни, которые вышли за пределы сравнительно небольшого круга лондонских обитателей, знакомых с ними прежде.
Вслед за этой публикацией в “Домашнем чтении” последовал еще один, более подробный отчет о разрыве с женой, который Диккенс написал в конце мая, а в середине августа передал Артуру Смиту, устроителю его публичных чтений, чтобы тот распорядился этой бумагой, как сочтет нужным, в целях развеивания слухов. Смит счел нужным послать письмо Диккенса в газету “Нью-Йорк трибюн”, после чего его перепечатал целый ряд американских и английских изданий, разнеся известие о семейной драме Диккенса по всему миру. Диккенс заявил, что возмущен, и впоследствии утверждал: опубликованное письмо было “превратно понято”, однако отношений со Смитом не порвал.
“Миссис Диккенс и я жили долго и несчастливо много лет, — говорится в начале этого удивительного письма, больше напоминающего пародию на сказку, — и среди тех, кто близко знал нас, едва ли найдется хоть один, не замечавший, что мы совершенно не подходим друг другу ни по характеру, ни по темпераменту. Полагаю, на свете не было двух других в общем-то неплохих людей, которые, соединив свои судьбы, понимали бы друг друга так же плохо и имели бы столь же мало общего, как мы”. Дальше в этом переработанном варианте послания к мисс Кутс подчеркивается несостоятельность Кэтрин как хранительницы домашнего очага и превозносятся заслуги Джорджины Хогарт — спасительницы семьи, любимицы детей, человека, имеющего больше прав на признательность, уважение и благодарность Диккенса, чем кто бы то ни был. Упомянув вскользь о “душевном расстройстве, которое у миссис Диккенс время от времени усиливается” (имеется в виду ревность), он переходит к отрицанию виновности Эллен Тернан, ни разу не называя ее по имени. Два “злобных человека” (мать и сестра Кэтрин) связали расставание супругов с появлением Эллен. “Но клянусь душой и честью, — продолжает он, — на земле нет существа более добродетельного и безупречного, чем эта юная леди. Я знаю, что она так же чиста, невинна и мила, как мои дорогие дочери”. В “превратно понятом” письме воплощен миф о браке Диккенса в том виде, какой представляется ему окончательным и в какой он, возможно, верил сам, однако здесь нелишне отметить роль, которую автор отвел себе. Он ничего дурного не делал. Он разрывался между двумя женщинами — хорошей и плохой. Предмет терзаний — семья и хозяйство. Проблема эротических потребностей и сексуального удовлетворения полностью отсутствует — ведь брачный союз Диккенса с читателями тоже накладывал на него немалые ограничения. Если Диккенс выступал по отношению к читателям как патриарх, то и они спрашивали с него по всей строгости, предъявляя самые жесткие требования к сказке, которую он преподнес. Ему не простили бы ничего, что заставило бы покраснеть мисс Подснеп. И даже рассказывая историю своей жизни самому себе, он редактировал ее в соответствии с требованиями, обязательными для семейного чтения. Описывая кризис, пережитый им в зрелом возрасте, он обращался к стереотипам детства. Ему хотелось, чтобы публика воспринимала его домашнюю драму, как беды Оливера Твиста, или Поля Домби, или юного Дэвида Копперфильда.
Но публика не так легко поддавалась внушению, как хотелось Диккенсу. Она отказывалась верить, что самый любимый и знаменитый писатель эпохи, имевший славу, деньги, детей, собственный журнал (а возможно и любовницу), всего лишь жертва… Многие разделяли ироническое отношение к сложившейся ситуации, которое выразил один из современников Диккенса: “Ходят слухи, что этот прославленный певец домашнего очага убежал с актрисой, и его разрыв с женой — впрочем, тому нет прямых доказательств — означает, что он все-таки не был счастлив в семейной жизни, хотя и писал о ней с таким чувством”.
Кэтрин вместе со старшим сыном Чарльзом переехала в дом на Глостер-кресент, и мучения Диккенса кончились. Чудовищный зуд утих. Как только Кэтрин исчезла из его жизни, он стал практически полностью содержать семейство Тернан, заботясь не только об Эллен, но и о Марии. Иногда он просил посылать ему корректуру в дом к Эллен. Кейт Диккенс полагала, что у них был ребенок, который умер во младенчестве. Как бы то ни было, он до конца жизни любил эту женщину, ставшую для него воплощением вечной юности (она была моложе на двадцать семь лет). Лишь необходимость время от времени расставаться с ней, как, например, в 1867 году, когда ему пришлось поехать с публичными чтениями в Америку, омрачала его счастье. Он лелеял надежду, что она присоединится к нему, если он осмотрится и решит, что это возможно. Они уговорились, что если по прибытии он пошлет телеграмму: “Все в порядке”, то Эллен отправится вслед за ним; если же в телеграмме будет сказано: “Доехал благополучно”, то она останется. Телеграфировать он должен был У. Х. Уиллсу, своему заместителю в журнале “Круглый год” (“All the Year Round”), а тому следовало переправить сообщение Эллен в Италию и Джорджине в Гэдсхилл, но конечно только Эллен было известно, что оно означает. Получив телеграмму “Доехал благополучно”, Эллен осталась с сестрой во Флоренции, куда Уиллс пересылал ей письма Диккенса — таким образом любовники избегали возможной огласки. Диккенс был предельно осмотрителен. Любовь к Эллен Тернан заставила его вести второе, тайное существование. Он не мог появляться с ней в обществе (хотя они вместе путешествовали, и когда в Стейплхерсте он попал в железнодорожную катастрофу, с ним были Эллен и миссис Тернан), ей нельзя было приезжать в Гэдсхилл, где жили его дочери.
В поздних книгах Диккенса появляется новый герой — страдающий, живущий двойной жизнью. Брэдли Хедстон, школьный учитель из романа “Наш общий друг”, чья мучительная страсть к Лиззи Хэксем заставляет его вынашивать план убийства ее возлюбленного, — это один из тех поразительных персонажей позднего Диккенса, которые ведут двойное существование: тайное, исполненное вулканической чувственности — и зеркально спокойное, посвященное общественному служению. Соборный хормейстер Джон Джаспер из “Тайны Эдвина Друда”, который принимает опиум и, возможно, убивает своего племянника, поклоняется индийской богине разрушения Кали — это чуть ли не шизофренический случай раздвоения между загадочной тайной жизнью и добропорядочной, явной! Оба героя занимают солидное положение в обществе. Свои эмоциональные бури они скрывают, им не удается слить две стороны жизни воедино. Чувственные импульсы — стремление к эмоциональному и сексуальному удовлетворению — представлены как разрушительные и убийственные…

4535663_46345790_Dickens_Dream_by_R (700x539, 74Kb)

Р. В. Басс. Грезы Диккенса

Вероятно, Диккенс мучился, принося в жертву приличиям свое счастье, однако на самом деле он не задохнулся и не взорвался. Он продолжал писать. Несмотря на завесу тайны, окружавшую его союз с Эллен Тернан (а возможно как раз благодаря ней), Эллен принесла ему больше радости, чем жена, — пусть половинчатой и скомканной. Все же Диккенс сделал свою жизнь такой, какой она виделась ему “на закате дня”. (После разрыва с Кэтрин он прожил двенадцать лет и умер на пятьдесят девятом году жизни.) Он стал с сочувствием относиться ко всем знакомым мужчинам, чей брак не удался, а его книги пронизаны чувством мужской “загнанности” и сложной эротической притягательности женщин…
Следует сказать тем не менее, что после перенесенных страданий Диккенс не стал лучше разбираться в себе и уж тем более понимать страдания других. Как в годы совместной жизни с Кэтрин он перекладывал ответственность за все семейные неудачи на нее, так в последние свои годы он относил все свои беды на счет сыновей, обвиняя их в лени и вялости, которые, по его мнению, они унаследовали от матери.
Если бурный 1858 год изменил жизнь Диккенса к лучшему, то для Кэтрин все было кончено. Лишенная детей, лишенная общественного положения, она прожила после расставания с мужем двадцать лет. Она жила тихо и достойно, в скромном доме на Глостер-кресент. Она осталась такой же толстой. Когда в 1864 году скоропостижно умер их сын Уолтер, Диккенс не написал ей даже записки. Когда умер сам Диккенс, ее и не подумали позвать на похороны, хотя добросовестная мисс Бердетт-Кутс поехала с визитом соболезнования к ней, а не в Гэдсхилл к Джорджине Хогарт, как это сделали остальные. Кэтрин знала, что с ней поступили несправедливо, и надеялась, что потомки оправдают ее. Незадолго до смерти она передала письма, которые Диккенс писал ей в годы их совместной жизни, своей дочери Кейт и попросила напечатать их. Она надеялась, что эти письма, пронизанные теплом и нежностью, докажут: когда-то Диккенс любил ее.
Кейт так не думала. Ей казалось, что любовь отца к матери выражена там формально. По ее мнению, Диккенс еще до женитьбы сознавал, что Кэтрин не станет ему той спутницей жизни, о которой он мечтал. Кейт не увидела в строках, обращенных к матери, ни души, ни сердца и боялась, что в будущем могут появиться другие письма — к Эллен Тернан, где доказательства любви неоспоримы, и это только подчеркнет лицемерие семейной переписки. В конце 90-х годов Кейт всерьез подумывала, не лучше ли ее уничтожить.
Возможно, она бы так и поступила, если бы не Бернард Шоу, к которому она обратилась за советом: он убедил ее сохранить письма и передать их в Британский музей. Понадобилось заступничество Шоу, чтобы Кейт смогла взглянуть на мать другими глазами. Кейт с ее старомодным романтизмом нравилась история гения, взбунтовавшегося против заурядности жены. Шоу считал, что история была другой. Он сказал ей, что “человек по имени Ибсен показал грубую изнанку сентиментального сочувствия к гению, связанному супружескими узами с заурядной женщиной”. Он предсказывал, что потомки будут скорее сочувствовать женщине, которая, повинуясь желаниям мужа, родила ему за шестнадцать лет десять детей, а не мужчине, который возненавидел ее лишь за то, “что она не была Чарльзом Диккенсом в юбке”. Кажется, Шоу удалось переубедить Кейт — в дальнейшем она помогала Глэдис Стори воссоздать историю расставания родителей, какой она виделась миссис Диккенс. Книга “Диккенс и дочери”, опубликованная в 1939-м, основана на беседах, которые Глэдис Стори и Кейт Диккенс-Коллинз-Перуджини вели в 1923 году. Она посвящена памяти миссис Перуджини и матери Кейт — миссис Чарльз Диккенс.
Считая себя уникальной личностью, Чарльз Диккенс винил в своих несчастьях ту, кого выбрал в спутницы жизни, и в этом ничем не отличался от большинства. Стараясь быть “хорошим”, стремясь к любви, он, выражаясь языком того времени, поступил не по-джентльменски. А для нас стал примером того, как не следует рвать супружеские узы.

Рубрики:  Литература

Кэтрин Хогарт и Чарльз Диккенс. Часть I

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 22:00 + в цитатник

Давно в закладках отмечена статья Феллис Роуз «Кэтрин Хогарт и Чарльз Диккенс» из журнала «Иностранная литература». Меня она привлекла тем, что автор не стремится ответственность за все семейные неурядицы гения переложить на его супругу и относится к ней с сочувствием.
Решила поделиться. Вдруг кого-то еще заинтересует. Статья большая, поэтому пост бью на две части.

4535663_46343094_Fryensis_Aleksadr_Portret_Dikkensa (576x700, 38Kb)

Фрэнсис Александр. Портрет молодого Диккенса

 

В день своего двадцатитрехлетия молодой журналист “Морнинг кроникл” Чарльз Диккенс созвал в Фернивалз-инн, где снимал квартиру, гостей. У него был прекрасный повод устроить праздник: зарисовки из лондонской жизни, которые он публиковал в “Кроникл” и “Мансли мэгэзин” под псевдонимом Боз, читали все. Незадолго до того его бросила Мария Биднел, женщина, в которую он был влюблен до безумия, — она не верила, что из Диккенса “выйдет толк”. И хотя молодой Диккенс не воспользовался растущей славой и признанием, которые принесли ему “Очерки Боза”, чтобы вновь добиваться ее благосклонности, он мог позволить себе маленькую месть. В субботу вечером устроил праздник. С танцами. Ему помогали мать и сестры, и одна из них, прелестная, талантливая Фанни Диккенс, радовала гостей своим пением.
В числе приглашенных были еще один журналист из “Морнинг кроникл” Джордж Хогарт и кое-кто из его семьи. Диккенс испытывал к старшему коллеге глубочайшее уважение — тот был признанным писателем, добрейшим человеком, а в пору, когда жил в родном Эдинбурге, другом и советчиком сэра Вальтера Скотта. Диккенс родился в семье портового кассира, известного лишь тем, что он не мог содержать семью. Джордж Хогарт, напротив, занимал прочное положение в том чарующем мире литературы, куда стремился попасть Диккенс. Молодой человек гордился этой дружбой и с удовольствием бывал в доме коллеги. Пожалуй, никому не было так весело в гостях у Диккенса, как старшей дочери Хогарта — двадцатилетней Кэтрин. “При ближайшем знакомстве мистер Диккенс только выигрывает: очень благовоспитанный и приятный человек”, — писала она позднее шотландской родственнице.

4535663_46343223_Catherinedickensyoung (547x698, 275Kb)

Дэниэл Маклиз. Портрет Кэтрин Диккенс

 

А в конце весны того же 1835 года Кэтрин Хогарт и Чарльз Диккенс объявили о помолвке. Она была на три года моложе его, хорошенькая, с голубыми глазами и тяжелыми веками, свежая, пухленькая, добрая и преданная. Он любил и ценил ее семью. Хотя Кэтрин не будила в нем такой страсти, как Мария Биднел, она, казалось, идеально ему подходила. Диккенс намеревался громко заявить о себе. Он знал, что ему предстоит долго и упорно трудиться, а он любил все делать быстро. Ему хотелось иметь жену и детей. Он обладал страстной натурой и, выбрав спутницу жизни, искренне к ней привязался. Они стали одним целым. Она была “его лучшей половиной”, “женушкой”, “миссис Д.” — в первые годы их брака он называл Кэтрин только так и говорил о ней с безудержным восторгом. Он определенно гордился ею, а также тем, что сумел получить в жены такую достойную спутницу. Они поженились в апреле 1836 года и в целях экономии остались в квартире Диккенса в Фернивалз-инн — маленькой, но элегантной: в гостиной стояла мебель розового дерева, в столовой — красного. В доме было многолюдно и весело: младший брат Диккенса Фредерик и семнадцатилетняя сестра Кэтрин Мери поселились вместе с ними. Всеми любимая, очаровательная Мери дружила с Диккенсом не меньше, чем с сестрой. Они везде бывали втроем и все радости делили на троих. Мери была свидетельницей счастливого союза Чарльза и Кэтрин: “Она стала прекрасной хозяйкой и совершенно счастлива. Мне кажется, после свадьбы их любовь стала еще сильнее, если это, конечно, возможно”. Похоже, они радовались жизни — как сегодня радовались бы студенты, вырвавшиеся из-под родительского гнета и поселившиеся в общежитии, — от сознания того, что молоды, свободны и всегда вместе. Немногим позже Диккенс уже ностальгически писал о первых днях своего брака: “Никогда я не буду так счастлив снова, как в той квартирке на третьем этаже — даже если буду купаться в славе и богатстве”.
В семье быстро появились дети. Чарльз-младший родился через девять месяцев после свадьбы, в начале января 1837 года, незадолго до восшествия на престол королевы Виктории. Роды помогали принимать Мери Хогарт и мать Чарльза Элизабет Диккенс. Кэтрин быстро выздоравливала, но все же еще долго не могла ухаживать за ребенком, что ее очень печалило. При взгляде на него она всякий раз заливалась слезами, полагая, что мальчик не будет ее любить, раз не она о нем заботится. “Если бы не это, — философски замечала Мери Хогарт в письме к шотландской кузине, — она была бы счастливейшей из женщин: ее муж — сама доброта — непрерывно печется о ее удобстве и покое. Его литературная слава растет день ото дня, все великие мужи этого великого города наперебой его хвалят. Он очень занят, и все издатели почитают за честь получить написанное им”.

4535663_46343428_Charles_Dickens_by_Daniel_Maclise (547x700, 36Kb)

Дэниэл Маклиз. Портрет Чарльза Диккенса

 

Мери Хогарт была права: в 1837 году Диккенс уже был знаменитостью. Многие понимали, что перед ними гений. Его фантазия поражала. Создавалось впечатление, что у него в голове целый мир, наполненный удивительными картинами и персонажами, и ему лишь нужно время, чтобы перенести все это на бумагу. В год, когда родился сын Чарльз, Диккенс писал и публиковал частями, по мере написания, “Записки Пиквикского клуба” и одновременно “Оливера Твиста”. Покончив с “Пиквиком”, он тут же принялся за “Николаса Никльби”, который опять же выходил параллельно с “Оливером Твистом”. По-моему, история литературы не знает ничего подобного этому извержению вулкана даже по количеству созданного Диккенсом в двадцать с небольшим лет. К тридцати годам за плечами у него были не только “Очерки Боза”, “Пиквик”, “Оливер” и “Николас Никльби”, но и “Барнеби Радж” и “Лавка древностей”.
Дети Диккенса появлялись на свет почти так же регулярно, как и книги. За Чарльзом в 1838 году последовала Мейми, далее — в 1839-м — Кейт, а в 1841-м родился Уолтер (между Чарли и Мейми у Кэтрин был выкидыш). С иронией Диккенс стал отзываться о прибавлениях в семействе лишь после того, как родился Уолтер. Известно, что первые четверо детей были для него огромной радостью. Он беспокоился о здоровье Кэтрин во время беременности и родов. Ему очень нравилось чувствовать себя семейным человеком, центром расширяющегося круга близких людей. Он испытывал удовлетворение от сознания, что может их прекрасно содержать. Из маленькой квартирки в Фернивалз-инн семья перебралась в большой дом на Даути-стрит, а оттуда — в просторный и роскошный особняк на Девоншир-террас, неподалеку от Риджентс-парк.
Романы Диккенса часто венчает картина семейной идиллии: счастливые супруги, исправно производящие на свет счастливых детей. Семья, которая размножается, подобно бактериям в чашке Петри, была его идеалом, решением всех проблем.
Современному читателю этот сентиментальный тон может показаться фальшивым. Нортроп Фрай полагал, что, живописуя прелести домашнего очага, Диккенс преследовал коммерческие цели. А с тех пор как в 1941 году Эдмунд Уилсон создал поразительный образ мрачного, страдающего Диккенса, многие сочли, что описания семейной жизни у Диккенса плохи потому, что в глубине души он был анархистом и бунтарем. Отрицая семью как форму несвободы, он-де заставлял себя превозносить ее на потребу публике. Однако, кажется, подобные сцены в романах были написаны совершенно искренне. И если их трудно воспринимать всерьез, то не потому, что Диккенс сознательно кривил душой, а потому, что верил в семейную идиллию слишком безоглядно.
Его собственное детство было искалечено расточительностью отца, угодившего за долги в тюрьму (семье великодушно разрешили жить там же), и непосильным трудом на фабрике по производству ваксы — в последнем он винил мать больше, чем отца.

4535663_46343513_JohnDickens (506x681, 131Kb)

Портрет Джона Диккенса, отца писателя В цвете, увы, не нашла. Автора не знаю.

 

Когда мальчик пожаловался родителям, что, живя вдали от семьи и занимаясь бессмысленным трудом среди законченных тупиц, он потерял надежду на лучшую участь и глубоко несчастен, отец, по свойственной ему беспечности, готов был разрешить сыну бросить работу и вернуться в семейное лоно, но мать, требовавшая от сына денег, заставила его остаться на фабрике, чем обрекла на прежнее ужасное и одинокое существование. Он кормил родителей, а не наоборот. Поэтому Диккенс возносил на пьедестал — возможно, чрезмерно высокий — те семьи, где отец работал и содержал домочадцев, мать занималась детьми и домом, а детям оставалось только радоваться жизни. Диккенс обожал семью и был счастлив в кругу родных. В гимнах домашнему очагу, которыми изобилуют его первые романы, не было ничего лицемерного. В жизни Диккенса и Кэтрин был счастливый период, хотя позднее измученный, разочарованный Диккенс говорил, что такого не было никогда.
Много лет спустя Диккенс уверял, что у них с Кэтрин никогда не было ничего общего. Он приложил немало усилий, чтобы создать образ непонятого гения, обреченного на союз с недалекой, невзрачной особой. Скорее всего, Кэтрин и впрямь не была ему ровней по уму, но много ли на свете умных мужей, чьи жены не уступают им по уму? У Диккенса были друзья-мужчины: юрист и писатель Джон Форстер, художник Дэниэл Маклиз и актер-трагик Уильям Чарльз Макриди, с которыми он часто ужинал и обсуждал профессиональные дела, особенно с Форстером. Диккенс всегда любил мужскую компанию и в первые годы брака, когда еще был настроен на то, чтобы радоваться семейной жизни, не жаловался на отсутствие полноценного общения…
Лишь одна трагедия омрачила первые годы брака Диккенса и Кэтрин, но она принадлежала к разряду тех, что сближают, а не разъединяют людей. Оба они были очень привязаны к сестре Кэтрин Мери Хогарт, которую считали добрым гением своей семьи. В мае 1837 года, вскоре после рождения Чарльза, супруги Диккенс отправились вместе с Мери в театр на спектакль “Это и впрямь его жена?”. Около часа ночи они вернулись домой, и Мери, веселая и здоровая, поднялась наверх. Ей стало плохо, когда она раздевалась. Все произошло стремительно — на следующий день она скончалась на руках у Диккенса. До этого она никогда не жаловалась на здоровье и, вероятно, умерла от болезни сердца. Диккенс был безутешен. Впервые в жизни он не мог писать и не сдал рукописи в срок: в июне 1837 года не вышли ни “Пиквик”, ни “Оливер”. Много месяцев она ему снилась. Когда у Кэтрин случился выкидыш, они решили, что это результат пережитого горя, и, чтобы жена скорее выздоровела, Диккенс увез ее из дома, где они жили вместе с Мери, в тихий Хампстед (тогда это была деревня). Оба не без суеверия полагали, что были слишком счастливы — смерть Мери положила конец безмятежной поре их брака. Это не означает, что все разрушилось в одночасье, но, оглядываясь назад и расставляя жизненные вехи, оба пришли к выводу, что то был конец их семейной идиллии.

4535663_46343586_Myeri (700x696, 43Kb)

Мне этот портрет попался как портрет Мери Хогарт, но я не уверена, что это действительно так

 

Кое-кто находил привязанность Диккенса к юной свояченице подозрительной. Но можно усмотреть в этом и лишь подтверждение тому, что он чрезвычайно дорожил своими близкими, после Кэтрин Мери была ему ближе всех на свете и умерла первой. Смерть такого молодого и прелестного существа не может не потрясти. Все в жизни Диккенсу довелось увидеть рано, и со смертью он столкнулся тоже рано, осознав в возрасте двадцати пяти лет, что любимый человек может уйти навсегда и что боль этой потери не смягчат ни работа, ни успех, ни талант. Смерть юных героев стала, наряду с семейным счастьем (зачастую оттеняя его), отличительной чертой романов Диккенса.
В июне 1841 года в возрасте двадцати девяти лет он отправился в Шотландию. Для человека, безвыездно жившего в Лондоне и не любившего слишком отдаляться от дома, это стало серьезным событием (позже, однако, выяснилось, что то была лишь легкая разминка перед триумфальной поездкой по Америке в следующем году). Кэтрин, уроженка Эдинбурга, поехала вместе с ним. Она не была там с детства. Родной город встретил ее торжественным обедом в честь мужа. По окончании пиршества в сопровождении ста пятидесяти дам она прошла на галерею, чтобы послушать заранее подготовленные торжественные речи. Главную произнес Джон Уилсон из “Блэквудс мэгэзин”. Этот уважаемый в литературных кругах джентльмен назвал Диккенса величайшим из здравствующих писателей, мастером, снискавшим известность благодаря божественному пониманию законов человеческого сердца. Единственным недостатком, который Уилсон (надо сказать, безосновательно) усматривал в творчестве Диккенса, было отсутствие в его произведениях полнокровных женских образов. Но кто после Шекспира был в состоянии их создать? Миссис Диккенс имела удовольствие выслушать панегирик в свою честь, произнесенный скульптором Энгусом Флетчером, любезно заметившим, что своим успехом Диккенс обязан тому, что выбрал в спутницы жизни шотландку. Если прием в Эдинбурге был большим событием в жизни Диккенса — первым публичным чествованием, подтверждавшим невероятную популярность писателя, то он наверняка был не менее важен и для Кэтрин, чье имя тоже прозвучало во всеуслышание.
Один обед следовал за другим. Всем хотелось видеть у себя самого знаменитого автора современности и его жену. Диккенс впервые попал в лучи славы, и это вызвало у него тоску по дому и маленькому кругу друзей. “Мне стало понятно, — писал он своему лучшему другу Джону Форстеру, — что нет на свете места лучше, чем дом, и я горячо благодарю Бога, давшего мне спокойный нрав и сердце, где есть место лишь немногим”. Он скучал по дому на Девоншир-террас и по маленькому приморскому городку Бродстэрс, куда они с Кэтрин каждое лето вывозили детей. Ему хотелось играть в волан и тихо, по-домашнему ужинать с Форстером, Маклизом и Макриди, его закадычными друзьями. “Единственное, что я чувствовал на обеде в Эдинбурге (и чувствовал сильно), это что, кроме Кейт, мне ни до кого нет дела”.

4535663_46343632_Maklis_Keyt (532x700, 45Kb)

Дэниэл Маклиз. Портрет Кэтрин Диккенс

 

В Америку Диккенс направился тоже не ради славы. Он жаждал новых впечатлений и надеялся увидеть идеальное, бесклассовое общество — страну своей мечты. Кроме того, ему был необходим отдых. Пять лет он писал ежедневно и выпустил пять книг. Возможно, в Америке он найдет новый материал. Для поездки было много причин. Когда он впервые заговорил об этом с Кэтрин, та расстроилась. Она не могла представить себе, что не увидит мужа несколько месяцев, но и мысль о том, что придется расстаться с детьми, если она последует за ним, была невыносима. Всякий раз, когда речь заходила об Америке, Кэтрин принималась плакать. Диккенс отнесся к этому очень серьезно и посоветовался с Макриди, не взять ли с собой и детей (Макриди, у которого тоже были дети, дважды ездил в Америку и, стало быть, должен был знать). Макриди с женой категорически отсоветовали брать детей, зато сказали, что могут присмотреть за ними в отсутствие родителей. Постепенно возник план, который устроил Кэтрин: свой дом на Девоншир-террас они сдадут, а для детей и гувернанток наймут дом поменьше, неподалеку от Макриди, на Оснабург-стрит. Фредерик, брат Диккенса, поселится с детьми, которые будут ежедневно навещать Макриди. Когда детали этого плана были оговорены, Кэтрин приободрилась и стала вместе с мужем готовиться к захватывающему путешествию. Именно она попросила Маклиза нарисовать портрет четверых детей, и эта картина, ставшая для нее священной, служила ей утешением во время долгого путешествия, подобно тому как сейчас фотографии близких скрашивают нам разлуку.
Пароход отплыл из Ливерпуля в январе 1842 года. Зима — не лучшее время для плавания по океану, и на хорошую погоду рассчитывать не приходилось. Но чета была счастлива и готова к приключениям. Провожавший их Форстер рассказывал Маклизу, как весела была Кэтрин. “Она заслуживает того, чтобы быть любимой, и ее часто так и называют”. Четыре с половиной месяца, которые заняла эта тяжелейшая поездка, Кэтрин и ее горничная Энн Браун были единственным обществом Диккенса. Слабая, изнеженная Кэтрин прекрасно перенесла тяготы пути, хотя ей наверняка было труднее приспособиться к ним, чем мужу.
Пароход был переполнен, путь через океан ужасен, почти все пассажиры страдали морской болезнью — даже Диккенс. “На восемнадцатый день путешествия, — писала позднее Кэтрин сестре Диккенса Фанни, — мы познали ужасы шторма, который бушевал всю ночь и вдребезги разнес колесные кожухи и спасательную шлюпку. Я едва не сошла с ума от страха и не знаю, что бы со мной стало, если бы не поразительная доброта и выдержка моего дорогого Чарльза”. В ту страшную ночь они понимали, что могут погибнуть в любую минуту. Дымовую трубу едва не сорвало ветром, и если бы это произошло, пароход бы неминуемо сгорел. Чарльз и Кэтрин Диккенс думали о детях, которых не надеялись больше увидеть. Возможно, Чарльз был доволен — если только можно испытывать подобное чувство, находясь на волосок от гибели, — что застраховался перед отплытием. Это хотя бы обеспечивало детей материально. По счастью, к утру шторм стих, и все остались живы.
Когда Кэтрин описывала шторм Фанни Бернет, они с Чарльзом были на суше, в безопасности, но уже начинали понимать, что умереть можно и там —от любви почитателей. Они просто боготворили Диккенса. Дни состояли из непрерывной череды встреч, визитов и обедов (Кэтрин даже не пыталась пересказать Фанни, как это происходило, “потому что я не умею хорошо описывать, а Чарльз рано или поздно все тебе расскажет гораздо лучше”).

4535663_46343693_catherinewatercolor (574x700, 63Kb)

Дэниэл Маклиз. Портрет Кэтрин Диккенс

 

Ничто в анналах современной литературы не может сравниться с тем, как Америка встречала Диккенса в 1842 году. Прием был таким восторженным, что стал скорее пыткой, чем удовольствием для объекта поклонения. Несмотря на свою кипучую энергию и радость, которую ему доставляли веселые пиршества, Диккенс был не в состоянии принять все приглашения и отозваться на все просьбы. Америка утомила и даже огорчила его. Он жаловался, что люди, которым непременно хотелось дотронуться до него или получить что-нибудь на память, разорвали его пальто в клочья. Если бы он дарил пряди волос всем, кто его об этом просил, то остался бы совершенно лысым...
Когда с Восточного побережья супруги двинулись на Запад, возникли новые проблемы. Толпы поклонников, осаждавших Диккенса в Нью-Йорке и Бостоне, поредели, зато вступила в свои права дикая природа. Горничная Энн Браун поскользнулась на льду и упала, но все обошлось. “О бедах, постигших Кейт, я умолчу, — писал Диккенс Форстеру, — но ты ведь знаешь ее? Если она садится в карету или ступает на палубу, то непременно спотыкается. То же самое происходит, когда мы вновь оказываемся на земле. Она стирает ноги в кровь, отчего появляются огромные волдыри, растягивает связки и то и дело ставит синяки. Тем не менее она преодолела первые трудности, выпавшие на нашу долю в новых обстоятельствах, и показала себя заправской путешественницей. Она никогда не жалуется и не выказывает страха, причем и тогда, когда даже я счел бы это оправданным. Никогда не падает духом, не унывает, хотя мы более месяца без остановок ехали по очень суровому краю; она безропотно приспосабливается к любым обстоятельствам и радует меня доказательствами своей храбрости”. Кэтрин была крайне неуклюжа, и это вызывало у Диккенса раздражение еще в 1842 году, однако общий тон письма — тон человека любящего, счастливого и снисходительного. Диккенс прекрасно понимал, что любой женщине, не приученной к физическим нагрузкам и подвижному образу жизни, было бы трудно поспевать за ним, как, кстати, и большинству мужчин. Даже при его высоких требованиях она казалась ему героиней.
Когда в конце июня 1842 года чета вернулась в Лондон, счастью детей не было предела. У старшего, Чарли, приезд отца и матери вызвал такую бурю эмоций, что даже сделались судороги и пришлось вызывать врача. В отсутствие родителей дети были здоровы, но несчастны. Порядки в семействе Макриди были гораздо строже, чем в родном гнезде, и детям их дом казался чопорным, угрюмым и скучным. Ежедневные визиты были им в тягость. Можно представить их восторг, когда они снова увидели родителей!
В книге “Отец, каким я его помню” Мейми Диккенс, так и не вышедшая замуж, вспоминала, каким прекрасным отцом был Диккенс. По природе он был человеком домашним, утверждала она. Никому на свете семейный круг не доставлял столько радости, и чем более известным писателем он становился, тем больше удовольствия получал от общения с близкими, особенно с детьми. Он охотно вникал в их заботы, помогал украшать детские комнаты (куда наведывался ежедневно), покупал сласти, устраивал состязания, игры, дни рождения. Но ярче всего его талант устроителя домашних праздников проявлялся на Рождество — праздник прежде всего семейный, и, конечно, его “Рождественские повести” были призваны превратить религиозное торжество в домашнее.
День рождения Чарли приходился на Двенадцатую ночь, и, отмечая его в 1843 году, после возвращения из Америки, Диккенс впервые выступил в роли фокусника: так возникла традиция устраивать в эту ночь и в дни рождения, совпадавшие с рождественскими праздниками, “чудеса”. Диккенс и Форстер приобрели у бывшего иллюзиониста реквизит и своим представлением сразили наповал и детей, и взрослых. Диккенс был главным, Форстер ассистировал. Диккенс превращал часы в жестянки для чая, заставлял монеты летать по воздуху, сжигал, не сжигая, носовые платки. По его прихоти маленькая кукла исчезала и вновь появлялась, чтобы сообщить нечто важное тому или иному из сидящих в комнате детей. Но венцом всего было приготовление сливового пудинга в мужской шляпе.
На одном из таких праздников присутствовала Джейн Карлейль, это было 26 декабря 1843 года, в день рождения маленькой Нины Макриди. Гости съехались в дом Макриди, но организовал все Диккенс: он хотел поднять настроение миссис Макриди и детям, дожидавшимся возвращения отца семейства из Америки. Джейн говорила позднее, что никогда ей не было так весело в гостях, как в тот вечер. Диккенс и Форстер, опьяненные успехом, трудились так усердно, что с них градом катился пот. Фокусы шли час без перерыва, и ничего лучше Джейн в своей жизни не видела даже в цирке. Диккенс превращал дамские носовые платки в конфеты, пакет с отрубями — в морскую свинку, а под конец показал свой коронный номер: смешав в шляпе муку, яйца и другие ингредиенты, через несколько секунд достал из нее свежеиспеченный, пышущий жаром сливовый пудинг. Восторгу детей и взрослых не было предела.
Затем начались танцы. Огромный Теккерей, старик Джердан из “Литерари газет” и прочие маститые литераторы “прыгали, как менады”. После ужина веселье вспыхнуло с новой силой: трещали хлопушки, звучали речи, лилось шампанское. Джейн была уверена, что ни один, даже самый аристократический, салон в Лондоне не шел ни в какое сравнение с этой комнатой по части веселья, блеска и остроумия.
Но в то самое время, когда Диккенс куролесил на дне рождения Нины Макриди, “прыгая, как менада”, и вытаскивая пудинги из шляпы, на душе у него было тяжело, вернее, он старался сбросить тяжесть с души, отчего и веселился как безумный. Он только что ценой огромного напряжения закончил “Рождественскую песнь”, которую писал параллельно с “Мартином Чезлвитом”, выходившим, как и прежние романы-фельетоны, по частям. Ему было без малого тридцать два, на семь лет больше, чем когда он так же одновременно писал “Пиквика” и “Оливера”, а затем “Оливера” и “Николаса Никльби”. Доставать подобные пудинги из шляпы становилось все труднее. Предыдущие семь лет, не считая американской поездки, которая была трудна по-своему, он работал без остановки, как машина. И что же? “Мартин Чезлвит” продавался плохо, “Рождественская песнь”, которая, по его расчетам, должна была поправить финансовое положение семьи, принесла гораздо меньше денег, чем он рассчитывал. В надежде больше заработать он в очередной раз поменял издателей (как прежде ушел от Бентли к Чепмену и Холлу, так теперь предпочел Чепмену и Холлу Брэдбери и Эванса), но это ни к чему не привело. Он ненавидел всех своих издателей, полагая, что обогатил их в ущерб себе. Его преследовал призрак Вальтера Скотта, умершего в бедности.

4535663_46345847_Ralf_Bryus_Dikkens_so_svoimi_geroyami (691x700, 125Kb)

Ральф Брюс. Диккенс со своими героями

 

Финансовое бремя, которое он нес, было огромно: помимо Кэтрин и детей, ему приходилось содержать отца, мать и братьев, что было уже непосильно. Особенно невыносим был отец, Джон Диккенс, частенько преподносивший сюрпризы в виде долговых обязательств, которые подписывал, не ставя близких в известность. Родители получили в подарок от сына дом в деревне, но отец предпочитал жить в Париже или Лондоне. В конце концов, не спросив Чарльза, Джон Диккенс дом этот сдал, а деньги, разумеется, забрал себе. Он все время просил взаймы у издателей и банкиров сына. Что бы тот для него ни делал, всего было мало. “Я думаю о нем денно и нощно и не знаю, как быть. Совершенно очевидно, что чем больше мы для него делаем, тем легкомысленнее и наглее он становится”, — признавался Диккенс. Ему казалось, что все они — отец, мать и братья — рвут его на части и видят в нем лишь источник наживы. Их вечные домогательства, страх, что с него потребуют еще больше, повергали его в отчаяние, угнетали и мешали работать. Самым ужасным было то, что с этим ничего нельзя было поделать, — он не мог избавиться от этой докуки: “Мысль о них вызывает у меня тоску”.
Кроме того, Диккенса осаждали читатели: ему все время приходилось надписывать книги, давать советы, оказывать помощь. Он писал по десятку писем на дню и никогда не успевал ответить всем. В конце 1843 года он даже стал подумывать, не уехать ли из Англии навсегда и не поселиться ли во Франции или Италии, где жизнь была дешевле. Сдав дом на Девоншир-террас и ведя скромное существование за границей, Диккенс мог бы урезать расходы и выправить свое финансовое положение. Он полагал, что слава и деньги сделают его богатым человеком, но с горечью убеждался, что это не так. И несмотря на любовь, которую он питал к своим четверым детям, тяжкий груз финансовых обязательств не позволял ему искренне радоваться тому, что Кэтрин ждала очередного ребенка. Она и сама переносила беременность с несвойственной ей нервозностью и унынием, боялась родов. Вряд ли это покажется странным, если учесть, что Диккенс ожидал прибавления в семействе без всякого энтузиазма: “Похоже, мы отметим Новый год появлением еще одного ребенка. В отличие от короля из сказки, я неотступно молю волхвов не тревожить себя более, поскольку мне вполне хватает того, что есть. Но они бывают непомерно щедры к тем, кто заслужил их благосклонность!” Пятый сын Диккенса Фрэнсис Джеффри родился в начале 1844 года. В 1852 году детей стало уже десять.

4535663_46343826_Samuel_Lawrence_Kyetrin (561x700, 53Kb)

Сэмуэл Лоуренс. Портрет Кэтрин Диккенс

 

***

Мы не знаем, что побудило миссис Генри Уинтер после двадцати четырех лет молчания написать человеку, который в свое время был безумно влюблен в нее и которого она отвергла, когда они оба были молоды. Зато мы знаем, как подействовало это письмо на него. Чарльз Диккенс узнал почерк женщины, которую до того, как женился и стал знаменитым писателем, знал под именем Марии Биднел: “Двадцать три или двадцать четыре года растаяли, как сон, и я взял перо в руки, трепеща, как влюбленный Дэвид Копперфильд”. Диккенс написал ей в ответ длинное послание. Потом другое, третье... Он писал сущую правду: двадцать четыре года растаяли, как сон, и он снова был влюблен в… восемнадцатилетнюю Марию Биднел.
Размышляя над ролью, которую Мария сыграла в его жизни, он пришел к выводу, что она предопределила его судьбу. Потом он никого уже так не любил. Она стала источником его таланта, энергии, страсти, честолюбия и решимости. Благодаря ей он проделал путь от нищеты и безвестности к вершине славы. Ради нее он был готов на все — даже умереть. Она должна была стать ему наградой. Но она отвергла его. Удар был тяжким, и, оглядываясь на прошлое, Диккенс понимал: что-то в нем тогда надломилось навсегда. После их разрыва он уже не мог безоглядно любить, разве что своих детей, да и то когда они были совсем маленькими.
Миссис Уинтер отнюдь не смутило то, что она задним числом превратилась в роковую возлюбленную великого писателя. Его бурный натиск вызвал у нее признания того же рода. Она, как и Диккенс, была уже очень немолода и, без сомнения, тоже гадала, как сложилась бы ее судьба, не отдай она предпочтение человеку заурядному. Непройденный путь представлялся ей весьма романтичным. Что делать, даже порядочные дамы, жены преуспевающих дельцов и матери прелестных дочек, внушив себе, что жизнь с бывшими воздыхателями сложилась бы более счастливо, испытывают иногда потребность — особенно если им сильно за тридцать или сорок — вновь встретиться с прежними возлюбленными и прикинуть, нельзя ли обратить прошлое вспять и начать все заново, вернувшись к последнему объяснению. Жизнь сыграла с миссис Уинтер злую шутку: предпочтя замужество по расчету, она отказала одному из самых блестящих людей своего времени, да еще всего за два года до того, как тот стал богат и знаменит! Отрадно было узнать, что он ее по-прежнему любит и что ее образ вдохновил его на все, что им было создано, — так он по крайней мере утверждал.
У миссис Уинтер было меньше иллюзий, чем у Диккенса. Когда он принялся умолять ее о тайной встрече, она предупредила, что стала “беззубой, толстой, старой и уродливой”, однако он не поверил. Хотя Марии было сорок пять, а Кэтрин сорок, старой, толстой, а также глупой, скучной и вялой была его жена. Но это был особый случай — Кэтрин была хуже всех женщин. Она сама была виновата в том, что старела некрасиво: просто неприятный характер отражался на внешности. А Мария Биднел — очаровательная, юная, веселая Мария — не могла состариться.

4535663_46343902_Markus_Ston (700x523, 58Kb)

Маркус Стон. Любовное письмо

 

Они договорились встретиться в воскресенье у него дома — в отсутствие Кэтрин. Миссис Уинтер приехала между тремя и четырьмя часами, спросила миссис Диккенс и, поскольку той удивительным образом не оказалось дома, засвидетельствовала почтение мистеру Диккенсу, как он и рассчитывал. Ему хватило одного взгляда на предмет юношеской страсти, чтобы мечты о возобновлении отношений рассыпались в прах. Возможно, тучные формы миссис Уинтер были лишь оболочкой, за которой скрывалась юная Мария, но Диккенс этого не разглядел. Интересно, какими банальностями они обменивались во время мучительной беседы, которая, по первоначальному замыслу Диккенса, несомненно, должна была стать прелюдией к обольщению. Прошлое — как давно это было! Дети — какая радость, хотя в молодости этого нельзя себе представить! Возраст! Оказывается, и мы стареем. И так далее, пока она не уехала. Затем Диккенсу пришлось высидеть обед с четой Уинтер и Кэтрин, который “тайные любовники” запланировали еще до первого свидания. Но уж потом Диккенс пустил в ход все свое красноречие, чтобы избежать встреч с прелестницей из романтического прошлого: “Тот, кто посвятил себя искусству, — втолковывал он ей, — должен довольствоваться служением одному ему и в нем одном находить себе награду. Если Вы сочтете, что я не хочу Вас видеть, мне будет очень грустно, но ничего не поделаешь: я, несмотря ни на что, должен идти своим путем”.
Женщина, вдохновившая Дэвида Копперфильда на любовь к Доре Спенлоу, превратилась в Флору Финчинг, ужаснувшую Артура Кленнема: “Он поднял голову, взглянул на предмет своей былой любви — и в тот же миг все, что оставалось от этой любви, дрогнуло и рассыпалось в прах”.
Словоохотливая Флора, чья речь не отягощена смыслом и лишена знаков препинания, стала одним из самых ярких персонажей “Крошки Доррит”. “Очень рад, что Вам понравилась Флора, — писал Диккенс герцогу Девонширскому. — В какой-то момент я понял, что у каждого из нас есть своя Флора (моя жива и очень расплылась), и эта правда одновременно и столь серьезна, и столь нелепа, что ее никто никогда не высказывал”. Правда заключалась во всевластии времени. Девическая живость, не изменившаяся за двадцать четыре года, становится курьезной. Красивые женщины стареют, толстеют и теряют привлекательность. Мечты юности, смешно это или прискорбно, оборачиваются неприглядной реальностью пожилого возраста. Можно добиться успеха и славы, но быть несчастным. Можно в двадцать три года жениться на женщине, которую искренне любишь, а в сорок три понять, что вас ничто не связывает, кроме совместно прожитых лет и десяти детей, которых не очень-то и хотелось иметь.
Романы, появившиеся после “Дэвида Копперфильда”, написанного, когда Диккенсу было тридцать восемь лет, заметно отличаются от созданных до этого времени, и критики часто сравнивают ранние книги Диккенса с поздними. В ранних больше юмора и оптимизма, поздние сложнее и изобилуют символами. Есть различия в строении и стиле. Даже рукописи выглядят иначе: в поздних видна новая манера письма, лишенная той стихийной непредсказуемости, какая была свойственна Диккенсу прежде. Он часто переделывает написанное, возвращается к нему снова и снова. Ему стало труднее писать, но сила воображения возросла, хотя и лишилась прежней импульсивности. Творчество Диккенса — прекрасное подтверждение теории Эллиота Жака, считавшего, что стиль и содержание работ гениальных художников радикально меняются в середине жизни и что без таких изменений творческий источник иссякает. Литература давала Диккенсу возможность расти и меняться. Она ни в коей мере не подавляла его. А вот опора семейной жизни подломилась, и только этим можно объяснить ложные надежды, которые возникли у Диккенса в 1855 году после получения письма Марии Биднел.
Он жаждал эмоционально наполненных отношений, чего жена дать ему не могла. Кэтрин Диккенс была славной, но ограниченной. Сказать, что ее невозможно было сравнить с Диккенсом по яркости, энергии и таланту, значит не сказать ничего, но в викторианской Англии такими, как Кэтрин, были почти все женщины ее круга. “Ничего ужасного в моей матери не было, — говорила позднее ее дочь Кейт. — У нее, как и у всех нас, были свои недостатки, но она была кротким, милым, добрым человеком и настоящей леди”.
Диккенс, любивший порядок и буржуазный комфорт, требовал, чтобы домашний механизм работал, как часы. Однако у Кэтрин, кажется, не осталось больше ни сил, ни желания управлять слугами, заниматься счетами и воспитанием детей. За шестнадцать лет она родила десятерых, а ведь были еще и выкидыши. Кэтрин почти всегда была либо беременна, либо кормила, и это ее совершенно изнурило. Она не выдерживала жизни с одним из самых энергичных и пылких мужчин Англии. С домашним хозяйством, по крайней мере, она явно не справлялась, и это взяла на себя Джорджина Хогарт, жившая в доме сестры с пятнадцатилетнего возраста (как в самом начале их брака жила Мери Хогарт). К 1856 году Джорджина прочно заняла место Кэтрин и как хозяйка дома, и как доверенное лицо Диккенса. К ней, а не к матери обращались дети с вопросами. А обессиленная Кэтрин лежала на диване, и ее влияние в доме ощущалось все меньше и меньше.
Ей оставалась только одна обязанность жены — сексуальная, но муж был далеко не в восторге от того, как она ее исполняла. Кэтрин не будила в нем прежнего желания. К тому же она все время беременела и рожала! Недовольство Диккенса прибавлениями в семействе, из-за чего увеличивался и без того тяжкий груз расходов, росло, и он жаловался на плодовитость жены, как будто не имел к этому никакого отношения. Но самым невыносимым было то, что беременности, возраст и, возможно, жирная пища неблагоприятно сказывались на ее внешности. Одни только глаза-незабудки напоминали о том, что это расплывшееся лицо в молодости было красивым. Пухлая, бесформенная шея перетекала в громоздкое тело. Это его отталкивало — но не всегда, и должно быть, Диккенс отчасти презирал себя за непоследовательность. Впрочем, он и тут, как обычно, перекладывал вину на нее, поскольку она была виновата во всем, что разрушало их брак. Она непрерывно рожала!

 

Рубрики:  Литература

Главы из книги Татьяны Диттрич "Повседневная жизнь викторианской Англии"

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 20:43 + в цитатник

БРАЧНЫЕ УЗЫ И СЕМЕЙНЫЕ СВЯЗИ

Существа второго сорта

Образ жизни викторианцев, при котором условности определяли каждый их шаг, был бы очень утомителен для современного человека. Мужчины в то же время наверняка нашли бы в нем много и приятных моментов, ведь мир, без всякого сомнения, был создан для сильного пола, обладавшего деньгами и властью. Все крутилось вокруг них и для них. В мире, где преимущества мужчин просматривались в каждом аспекте жизни, негласными правилами было закреплено, что каждый молодой джентльмен до вступления в брак должен был иметь любовницу. К ее выбору он обязан был отнестись очень внимательно, не только с медицинской точки зрения, но и с позиции того, чтобы не иметь проблем в будущем, когда придет время заканчивать отношения. Женщины же были совершенно бесправны.

Самое ужасное, что в это время сама идея противозачаточных средств считалась аморальной и почти преступной. В светском обществе бытовало убеждение, что женщина может забеременеть в момент оргазма, и считалось, что если она будет держать себя в руках и не позволит себе испытать его, то в этом случае она предохранит себя от нечаянного сюрприза. Мысль о том, что большинство женщин имеют детей, хотя и не представляют себе, что же нужно испытывать в постели, не меняло общественного мнения. Значит, как и в большинстве ситуаций викторианского периода, за нежелательную беременность обвиняли женщину, мол: «Ты хотела получить удовольствие, ты его получила!»

Это приводило к тому, что в XIX веке слабый пол предпочитал относиться к сексу как к приятному спорту: скачкам без конца, бегу без рекорда. Дам вполне устраивал букетно-конфетный период, который, по традициям того времени, и так был неизмеримо продолжительнее, чем теперь, и к кульминационной части они относились как к неизбежной, но одноразовой процедуре, которая зачастую происходила более из любопытства, чем от страсти.

Чарлз Диккенс женился в 1836 году на девушке Катрин, которая переехала к нему на постоялый двор, где он снимал комнаты. Там они жили вместе с его братом Фредериком и сестрой Катрин, Мэри. Молодая жена тогда сразу оказалась перед необходимостью самой смотреть за домом и училась всем премудростям вместе со своей сестрой, которая в дальнейшем переехала с ними в отдельный дом и помогала Катрин воспитывать десятерых детей, родившихся у нее за шестнадцать лет. После постоянных родов, чередовавшихся с выкидышами, Катрин чувствовала себя очень усталой и была благодарна своей сестре за то, что она помогала ей по дому. Однако Чарлз Диккенс считал эту ситуацию ненормальной и опубликовал в «Нью-Йорк трибун» статью о том, что его жена страдает от умственного расстройства. Он поставил ей такой диагноз, так как ничем иным, по его мнению, невозможно объяснить ситуацию, при которой женщину не интересует ее собственный дом.

Такой ход часто использовали в XIX веке. Развод получить было не так легко, и многие мужья таким образом подготавливали для него почву.

Джон Раскин, почувствовав себя очень неудовлетворенным в своем неудачном и недолгом браке, писал адвокату: «Я женился на Эффи, думая, что она так молода и чувствительна, что я смогу повлиять на нее в том направлении, которое выберу сам, и сделаю из нее такую жену, какую мне нужно. Но, как оказалось, она вышла за меня замуж, надеясь сделать из меня мужа, какого захочет она. Я скорбел и переживал, убедившись, что я не смогу изменить ее, а она была унижена и раздражена, обнаружив, что не может изменить меня. Причина кроется, как мне кажется, в легком нервном повреждении мозга. Иначе как можно объяснить, что она все время думает о том, что я должен ухаживать за ней, вместо того чтобы самой заботиться обо мне. Как еще это можно объяснить, если не умопомешательством!»

Это явление было отражено в английской литературе викторианского периода. Помните «Джен Эйр» Шарлотты Бронте, «Секрет леди Одли» Мэри Элизабет Брэддон? Оба эти произведения объединяют примеры несчастных женщин, запертых собственной семьей дома, как в тюрьме, что и явилось причиной их помешательства. Уилки Коллинз в своей книге «Женщина в белом» рассказывает о неуравновешенной, находящейся почти на грани сумасшествия Лоре Глайд, помещенной мужем в специальную лечебницу, откуда не выходят, за то, что она не согласилась подписать завещание в его пользу. Если бы она сделала так, как он хотел, тогда бы он ее отравил, а так ее объявили ненормальной.

Психика женщин викторианского периода действительно была слабой и неуравновешенной. Это и понятно.
Сначала они ограждались родителями от реальности жизни, а затем сразу, без подготовки вступая в нее, не всегда могли выдержать давление и неприятные ее стороны. Женщины считались существами второго сорта, нужными на земле только для развлечения, услаждения и рождения детей, если им повезло с происхождением, и для работы не покладая рук, если нет.

Позиция мужа в данной ситуации никак не помогала. С одной стороны, беря жену под свое крыло, он сажал ее в клетку, часто даже не разрешая поддерживать прежние знакомства. Отныне у женщины не должно быть ни одной самостоятельной мысли и ни одного постороннего желания, которое она не могла бы обсудить со своим мужем. Даже чтобы посетить отца и мать, она должна была спрашивать позволения. Полная материальная зависимость только усугубляла ситуацию.

Мужчины снимали стресс в клубах, на дружеских попойках, в объятиях актрис. Даже в загородных имениях количество развлечений у них было несравнимо большим, чем у женщин. Приезжая на какое-то время вместе с женами в чье-то имение, где они собирались компаниями, мужчины оставляли своих спутниц на целый день одних, а сами после раннего завтрака уезжали верхом на спортивные соревнования, скачки, охоту, рыбную ловлю, или просто на кутеж, где наслаждались в компании веселых подружек. Их жены под присмотром хостесы - хозяйки дома все это время проводили в ожидании мужей. Занятий у них было немного: либо, собравшись вместе в одной комнате, вышивать, либо гулять в саду, либо выезжать на прогулку верхом. Вечером они видели мужей только за ужином. Все было устроено мужчинами для своего спокойствия. В любых семейных неурядицах всегда винили женщину.

Несмотря на то что во главе страны стояла королева, а не король, она ничего не сделала для изменения положения женщины. Являясь лидером в собственной семье, она не видела необходимости в каких-либо переменах в семьях своих подданных. Только в 1882 году был принят закон, позволявший женщине самой распоряжаться своей недвижимостью. Это означало, что муж уже не мог прогулять ее приданого. Даже избирательного права женщины добились только во время правления внука Виктории. Сын ее Эдуард VII внес свою лепту в раскрепощение женщин тем, что практически узаконил адюльтеры. Большой любитель слабого пола, имея красавицу жену Александру, он практически каждый вечер наведывался к чужим женам в отсутствие их мужей. Обычно все любовные похождения держались под страшным секретом, однако кто в Англии не знал карету наследника, а затем и короля?! Обычный визит вежливости для близко знакомых мужчин не должен был продолжаться более часа, его же коляска, а затем автомобиль, оставались возле крыльца и после полуночи, уже одним этим обрекая принимавшую его женщину на пересуды. Как должны были реагировать на подобное нравственные викторианцы? Заклеймить негодницу позором, исключить ее из приличного круга и, посмеявшись некоторое время над обманутым мужем, начать публично выражать ему симпатию и сочувствие? А вот и нет! Мужа одобрительно похлопывали по плечу, опуская в разговоре причину его популярности в обществе и неожиданное продвижение по службе, а жена становилась в прямом смысле слова царицей бала! Ее расценивали как самую интересную женщину в обществе, каждый пытался добиться ее благосклонности, и даже бывшие соперницы преклоняли перед ней головы. К чести короля, надо сказать, что он не опылял только что расцветших бутонов. Предметом его интереса являлись актрисы, когда он был еще наследником, и замужние женщины из общества, когда он уже стал править государством.

Рубрики:  Литература

Главы из книги Татьяны Диттрич "Повседневная жизнь викторианской Англии"

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 20:38 + в цитатник

Свадьба

Письма, дневники викторианского периода рассказывают о том, что большинство пар ограничивалась простой и скромной церемонией, предпочитая лишние деньги, если они были, потратить на решение более практичных задач, таких, как отделка дома или закупка мебели. В XIX веке свадебная церемония еще не приобрела такого обязательного характера, какой она является сегодня. Платье невесты, если позволяли средства, было новым, но не обязательно белым, а практичного немаркого цвета, порой черного, и оставалось лучшим нарядом в течение нескольких лет. Свадьбы же с приглашением гостей, соблюдением всех правил этикета были возможны только для богатых семей. Если доход составлял менее трехсот фунтов в год, то о подобном не стоило и мечтать.

«И теперь, хотя уже более шестидесяти лет прошло, все еще свежо в моей памяти. Я вижу свою дорогую няню, с трясущимися руками и слезами, струящимися по щекам, одевающую меня в наряд из белоснежного шелка, и мою новую горничную Тернет, убирающую в высокую прическу мои волосы, и надевающую на них венок из цветков яблони оранжевого цвета, под которым мое лицо прикрывала паутина вуали. Рядом стоят мои четыре сестры, одетые как подружки невесты в белые скромные кашемировые платья с бонетками на голове, отделанные розовым, моим любимым, цветом. Часы пробили три часа, и кареты были поданы к главному подъезду. Я села в экипаж, в который были впряжены четыре любимых лошади папа, за нами выстроился целый свадебный поезд, и мы отправились в церковь. Помню себя стоящей на коленях позади архиепископа, который венчал нас, произносящей клятву любить и уважать своего мужа до своего последнего дыхания. Когда церемония закончилась, я упала без чувств... Меня отнесли в ризницу, где мой бедный муж был в агонии, глядя на меня и не зная, что делать, в то время как моя дорогая мама и старушка няня, плача, терли мне руки и брызгали на меня водой. Затем няня укутала меня в белый, отделанный лебединым пухом балдахин, засунула мои руки в меховую муфту, такую большую, что через нее мог прыгнуть шут. Сестры приготовили старую сатиновую туфлю, чтобы бросить ее через плечо наудачу, и после этого папа посадил меня к моему мужу уже в новую карету с четырьмя нарядными лошадьми с султанами, которые нас ждали у дверей собора, чтобы отвести в имение для нашего медового месяца».

Однако подобная церемония, описываемая новеллистами, была всего лишь недостижимой мечтой для каждой девушки. И любимым развлечением для юных красавиц и дурнушек, независимо от того, где они жили, в городе или деревне, было наблюдать за свадьбами, обмирая от нарядов и манер жениха и невесты, рассматривая туалеты гостей и запоминая каждую деталь. Каждая из них в своем воображении рисовала себе картину, что «может быть, когда-нибудь и я так же пройдусь под колокольный перезвон и восхищенные взгляды гостей к алтарю, где меня будет ждать мой избранник!»* Но на самом деле только единицы могли осуществить свои мечты. Во многих случаях даже родители жениха не считали необходимым свое присутствие на подобных торжествах.

«Когда мы вернулись в Чарлекот, миссис Люси, мама Гeopra, остановилась у нас. Это было первый раз, когда мы встретились. Она была состоятельная, добрая, старая леди, к которой я привязалась сразу же, как только ее увидела. Она относилась ко мне как к своей дочери, даря мне свои украшения и тяжелый жемчуг, а также красивые, дорогие кружева».

А ведь в это время у Мари Элизабет Люси уже родился сын, и это означало, что свекровь не только не приехала на венчание, но далеко не сразу пожаловала и после рождения внука. Гости, приглашавшиеся на свадьбу, чаще всего ехали с пустыми руками. Тогда еще не вошло в привычку дарить подарки в благодарность за приглашение. И только близкие родственники или хорошие друзья семьи дарили нужные вещи, которые потом хранили всю жизнь.

«Родители Луизы дали мне все белье в дом и все вещи для кухни, дядя купил нам пианино, а сестра с мужем — всю мебель для спальни».

В то время большинство пар среднего класса отправлялись в церковь в назначенный день в сопровождении нескольких друзей и родителей и приносили друг другу клятвы перед алтарем. Белое платье невесты входит в моду с середины XVIII века, хотя еще в течение века многие предпочитают цветные. Постепенно бледные тона начинают удерживать первенство вплоть до изобретения анилиновой краски, с помощью которой платья начинают красить в потрясающие бронзовые, серебряные, аметистовые, лиловые и фиолетовые цвета. Цены на такие платья были неимоверные. Питер Робинсон в 1874 году рекламировал в своем магазине платье за десять фунтов (годовое жалованье служанки) и еще двенадцать фунтов необходимо было истратить на аксессуары: вуаль, перчатки, шарф, цветы или венок. В середине XIX века капор был заменен вуалью.

У. Теккерей — автор знаменитой книги «Ярмарка тщеславия», взял за основу сюжет, происходивший во время войны с Наполеоном, но описал его тридцатью годами позже. Он одел свою героиню в день ее свадьбы в коричневое плиссированное платье и соломенный капор с розовыми лентами. Поверх капора на ее голову была наброшена белая вуаль. К 1830 году разрешается иметь на голове венок из оранжевых яблочных цветков. Подобный тому, какой был описан на свадьбе Мари Элизабет Люси. А после того как королева Виктория сама на собственной свадьбе украсила прическу яркими цветками, такие венки стали уже не просто модными, а традиционными. Порой настоящие цветы заменялись восковыми, и впоследствии хранились молодыми женами в гостиной на комоде под стеклянной к крышкой в форме колокола.

Если же выходила замуж вдова, то для такой свадьбы существовали уже другие правила. Ей не полагались ни подружки невесты, одетые в одинаковые платья, ни вуаль, ни оранжевые яблочные цветки. Она надевала шелковое цветное платье и капор. Если ее мать также была вдовой, то ей полагалось платье глубокого красного цвета, которое она должна была сразу после церкви поменять на черное. Если невеста скорбела по близкому члену семьи, то для нее естественно было платье белого цвета, поскольку белый считался допустимым цветом траура, с букетом только из белых цветов, вуалью с черной каймой и белыми перчатками, вышитыми черным.

Мужская одежда для свадьбы также должна была соответствовать общепринятым нормам. В середине XIX века стали появляться длинные сюртуки. Управляющий «Модной газетой» в 1861 году уверял озадаченных мужчин, что вполне допустимо носить сюртуки синего цвета, оттенка ягод тутовника и вина кларет. «…к сожалению зеленые и даже черные сюртуки время от времени встречаются на свадьбах. Они неуместны, кроме как на свадьбах духовенства».
Однако к концу века черные фраки, надевавшиеся с темной жилеткой, окончательно утвердились в качестве одежды жениха. Тогда же и установился порядок самой свадебной церемонии, на которую приглашается все большее количество гостей. Если в начале XIX века только близкие люди жениха и невесты отправлялись с ними в церковь, то к концу века они уже сопровождаются и дальними родственниками, друзьями, знакомыми и соседями. Тогда же ситуация с подарками стала меняться, и их теперь ожидали от всех гостей. Подарки присылали перед свадьбой и за день до нее, выставляли в доме родителей невесты, где все гости могли на них полюбоваться. Утром в день свадьбы жених посылал в дом своего будущего тестя букет цветов для своей невесты и по букету для каждой подружки невесты. Каждой из них посылались в подарок и недорогие украшения. Так было принято.

После 1886 года церемонию стали переносить на более позднее время в отличие от ранее заведенного порядка, когда она назначалась не позже чем на двенадцать часов дня. Свадебное застолье устраивалось во время завтрака, а в конце века, когда венчание стало назначаться на три часа, оно стало проводиться уже во время обеда и ужина. Юная чета, посидев некоторое время вместе с гостями за столом, удалялась, чтобы переодеться к своему свадебному путешествию, в которое они отправлялись еще при дневном свете.
К спинке их кареты привязывались старые тапочки невесты как знак того, что с этого момента она уже принадлежит не семье своего отца, а собственному мужу. Для того чтобы удачно все сложилось в первую брачную ночь, в карету к молодоженам швырялся старый башмак. На следующий день подружки невесты шли в дом ее отца, для того чтобы помочь в рассылке свадебных открыток Они заказывались заранее женихом, и на внешней стороне стояло его имя, а на внутренней — девичье имя невесты. Эти открытки рассылались всем знакомым, оповещая о том, что венчание имело место, и положение обоих молодых теперь изменилось. Если же они какие-то знакомства не желали продолжать, в этом случае подобная открытка посылалась без обратного адреса. Гостям, которые не имели возможности приехать на свадьбу, посылались кусочки свадебного торта. Иногда молодожены навещали таких знакомых сами, и новобрачная для подобных визитов и на званые ужины в течение всего года надевала свое свадебное платье без вуали. Во время таких визитов молодоженам на десерт подавали свадебный торт.

Если сейчас очень большое значение уделяется свадебным торжествам, то приданого уже практически никто не подготавливает. А вот в XIX веке к главному событию в своей жизни — замужеству каждая девушка готовилась заранее. Ее приданое включало в себя не только одежду, которую она готовилась носить уже будучи женой, а также постельное белье, скатерти, салфетки, кружева.
В него также входили: «6 сорочек (Беатриса), 3 сорочки (Александра), два вида разных ночных рубашек в количестве 6 штук, 6 парижских, длинных кальсон, отделанных вышивкой снизу, две длинные нижние юбки и три фланелевые, один стеганый халат, один фланелевый, один цветной, один подъюбник на конском волосе, жакет для прогулок, 12 карманных носовых платков, 6 вышитых, пара французских корсетов, 6 xopoшиx полотенец».

Как видите, здесь не упоминаются ни юбки, ни платья, а только нижняя одежда, которую поначалу молодая жена будет стесняться просить своего мужа купить ей. В середине XIX века уже появятся специальные магазины, где богатая невеста, вместо того чтобы колоть иглами свои нежные пальчики, смогла бы заказать все необходимое приданое прямо перед свадьбой, ориентируясь на советы родни и журналы, где перечислялось все, что было нужно по этому случаю.

Рубрики:  Литература

Главы из книги Татьяны Диттрич "Повседневная жизнь викторианской Англии"

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 20:33 + в цитатник

ЧТО РАЗРЕШАЛОСЬ ПОРЯДОЧНОЙ ДЕВУШКЕ

Невидимки

Когда восьмилетние мальчики из аристократических семей отправлялись на жительство в школы, что же в это время делали их сестры?
Считать и писать они учились сначала с нянями, а потом с гувернантками. По несколько часов в день, зевая и скучая, глядя с тоской в окно, они проводили в комнате, отведенной под занятия, думая о том, какая прекрасная погода для поездки верхом. В комнате ставился стол или парта для ученицы и гувернантки, шкаф с книгами, иногда черная доска. Вход в комнату для занятий часто был прямо из детской.
«Моя гувернантка, ее звали мисс Блэкберн, была очень симпатичной, но ужасно строгой! Чрезвычайно строгой! Я боялась ее как огня! Летом мои уроки начинались в шесть утра, а зимой в семь, и если я приходила позже, то платила пенни за каждые пять минут опоздания. Завтрак был в восемь утра, всегда одно и то же, миска молока с хлебом и ничего больше до того времени, как я стала подростком. Я до сих пор терпеть не могу ни того ни другого, Не учились мы только полдня в воскресенье и целый день на именины. В классной комнате была кладовка, где хранились книги для занятий. Мисс Блэкберн клала туда же на тарелке кусок хлеба для своего ланча. Каждый раз, когда я что-то никак не могла запомнить, или не слушалась, или возражала чему-нибудь, она запирала меня r этой кладовке, где я сидела в темноте и дрожала от страха. Особенно я боялась, что туда прибежит мышка есть хлеб мисс Блэкберн. В своем заточении я оставалась до тех пор, пока, подавив рыдания, могла произнести спокойно, что теперь я хорошая. Мисс Блэкберн заставляла меня заучивать наизусть страницы истории или длинные поэмы, и если я ошибалась хоть на слово, она заставляла учить меня в два раза больше!*
Если нянек всегда обожали, то бедных гувернанток любили довольно редко. Может быть оттого, что няни выбирали свою судьбу добровольно и оставались с семьей до конца своих дней, а гувернантками всегда становились по воле обстоятельств. В эту профессию чаще всего были вынуждены идти работать образованные девушки из среднего класса, дочери безденежных профессоров и клерков, чтобы помочь разорившейся семье и заработать себе на приданое. Иногда гувернантками были вынуждены становиться и дочери аристократов, потерявших свое состояние. Для таких девушек униженность от их положения являлась преградой к тому, чтобы они могли получать хоть некоторое удовольствие от своей работы. Они были очень одиноки, и слуги всячески старались выразить им свое презрение. Чем родовитее была семья бедной гувернантки, тем хуже к ней относились. Прислуга считала, что если женщина вынуждена работать, то она приравнена в своем положении к ним, и не желала ухаживать за ней, старательно демонстрируя свое пренебрежение. Если же бедняжка устраивалась в семью, в которой не было аристократических корней, то хозяева, подозревая, что она смотрит на них свысока и презирает за отсутствие надлежащих манер, недолюбливали ее и терпели только для того, чтобы их дочери научились держать себя в обществе.
Кроме обучения своих дочерей языкам, игре на пианино и акварельному рисунку, родители мало заботились о глубоких знаниях. Девушки много читали, но выбирали не нравоучительные книги, а любовные романы, которые потихоньку потаскивали из домашней библиотеки. Спускались в общую обеденную залу они только для ланча, где сидели за отдельным столом вместе со своей гувернанткой. Чай с выпечкой в пять часов относился наверх в комнату для занятий. После этого дети уже не получали никакой еды до следующего утра.
«Нам разрешалось намазать хлеб маслом или джемом, но никогда тем и другим, и съесть только одну порцию ватрушек или кексов, которые мы запивали большим количеством свежего молока. Когда нам исполнилось пятнадцать или шестнадцать, нам уже не хватало этого количества еды и мы постоянно ложились спать голодными. После того как мы слышали, что гувернантка прошла в свою комнату, неся поднос с большой порцией ужина, мы потихоньку босиком спускались по черной лестнице на кухню, зная, что там в это время никого нет, так как громкий разговор и смех слышались из комнаты, где ели слуги. Украдкой мы набирали что могли и довольные возвращались в спальни».
Часто для обучения дочерей французскому и немецкому языкам приглашались в качестве гувернанток француженки и немки. «Однажды мы шли вместе с мадемуазель по улице и встретили подруг моей матери. В тот же день они написали ей письмо, говоря, что мои перспективы на замужество ставятся под удар, потому что невежественная гувернантка была обута в коричневые ботинки, а не в черные. "Дорогая, — писали они, — в коричневой обуви ходят кокотки. Что могут подумать о милой Бетти, если за ней присматривает такая наставница!"»
Леди Гартврич (Бетти) была младшей сестрой леди Твендолен, которая вышла замуж за Джека Черчилля. Когда она вошла в возраст, то была приглашена на охотy довольно далеко от дома. Чтобы добраться до места, она должна была воспользоваться железной дорогой. До станции рано утром ее проводил конюх, который обязан был встретить ее здесь в тот же вечер. Далее с поклажей, составлявшей все снаряжение для охоты, она ехала в вагоне-стойле вместе с лошадью. Считалось вполне нормальным и приемлемым, что молодая девушка путешествует, сидя на соломе, со своим конем, поскольку считалось, что он будет ей защитой и забьет ногами любого, кто войдет в вагон-стойло. Однако если бы она без сопровождения находилась в пассажирском вагоне со всей публикой, среди которой могли быть мужчины, общество бы такую девушку осудило.
В колясках, запряженных маленькими пони, девочки могли одни ездить за пределы имения, навещая своих подружек. Иногда путь лежал через лес и поля. Абсолютная свобода, которой юные леди наслаждались в имениях, пропадала мгновенно, как только они попадали в город. Условности поджидали их здесь на каждом шагу. «Мне разрешали одной в темноте скакать верхом через лес и поле, но если бы я утром захотела пройтись через парк в центре Лондона, полный гуляющей публикой, чтобы встретиться со своей подругой, ко мне тут же приставили бы горничную».
В течение трех месяцев, пока родители и старшие дочери вращались в обществе, младшие на своем верхнем этаже вместе с гувернанткой твердили уроки.
Одна из известных и очень дорогих гувернанток мисс Вульф открыла в 1900 году для девочек классы, которые работали до Второй мировой войны. «Я сама посещала их, когда мне исполнилось 16, и поэтому на личном примере знаю, каким было лучшее образование для девочек в это время. Мисс Вульф до этого преподавала и лучших аристократических семьях и в конце концов получила в наследство достаточную сумму, чтобы купить большой дом на Южной Адлей-стрит Мэйтер. В одной его части она устроила классы для избранных девочек. Она выучила лучших леди нашего высшего света, и я могу смело сказать, что и я сама очень много выиграла от этого прекрасно организованного беспорядка в ее образовательном процессе. На три часа утром мы, девочки и девушки разных возрастов, встречались за длинным столом в нашей уютной комнате для занятий, бывшей гостиной в этом элегантном особняке XVIII века. Мисс Вульф — маленькая, хрупкая женщина в огромных очках, делавших ее похожей на стрекозу, объясняла нам предмет, который нам предстояло изучать в этот день, затем направлялась к книжным шкафам и вынимала оттуда книги для каждой из нас. В конце занятий устраивалось обсуждение, иногда мы писали сочинения на темы по истории, литературе, географии. Одна наша девочка захотела заниматься испанским языком, и мисс Вульф моментально принялась учить ее грамматике. Казалось, не было предмета, который бы она не знала! Но самый главный ее талант заключался в том, что она умела разжигать в юных головках огонь жажды познания и любопытства к изучаемым предметам. Она учила нас находить во всем интересные стороны, У нее много было знакомых мужчин, которые иногда приходили к нам в школу, и мы получали точку зрения на предмет противоположного пола*.
Помимо перечисленных уроков девушки учились также танцам, музыке, рукоделию и умению держаться в обществе. Во многих школах в качестве тестирования перед приемом давалось задание пришить пуговицу или обметать петлю. Однако подобная картина наблюдалась только в Англии. Русские и немецкие девушки были гораздо более образованными (по признанию леди Гартврич) и знали прекрасно три-четыре языка, а во Франции девушки были и более изысканны в манерах поведения.
Как трудно сейчас нашему свободомыслящему поколению, практически не подвластному общественному мнению, понять, что всего лишь немногим более ста лет назад именно это мнение определяло судьбу человека, особенно девушек. Также невозможно для поколения, выросшего вне сословных и классовых границ, представить мир, в котором на каждом шагу вставали непреодолимые ограничения и преграды, Девушкам из хороших семей никогда не разрешалось оставаться наедине с мужчиной, даже на несколько минут в гостиной их собственного дома. В обществе были убеждены, что стоит мужчине оказаться наедине с девушкой, как он тут же будет ее домогаться. Таковы были условности того времени. Мужчины находились в поиске жертвы и добычи, а девушки ограждались от желавших сорвать цветок невинности.
Все викторианские мамы были сильно озабочены последним обстоятельством, и чтобы не допустить слухов о своих дочерях, которые часто распускались с целью устранения более счастливой соперницы, не отпускали их от себя и контролировали каждый их шаг. Девушки и молодые женщины к тому же находились под постоянным доглядом со стороны слуг. Горничные их будили, одевали, прислуживали за столом, утренние визиты юные леди делали в сопровождении лакея и конюха, на балах или в театре находились с мамками и свахами, а вечером, когда возвращались домой, сонные служанки раздевали их. Бедняжки практически совсем не оставались одни. Если мисс (незамужняя леди) ускользала от своей горничной, свахи, сестры и знакомых всего лишь на час, то уже делались грязные предположения о том, что что-то могло случиться. С этого момента претенденты на руку и сердце словно испарялись.
Беатриса Поттер — любимая английская детская писательница в своих мемуарах вспоминала, как однажды со своей семьей она отправилась в театр. Ей в то время было 18 лет, и она прожила в Лондоне всю свою жизнь. Однако возле Букингемского дворца, здания парламента, Стрэнда и Монумента — известных мест в центре города, мимо которых нельзя было не проехать, она ни разу не была. «Поразительно констатировать, что это было первый раз в моей жизни! — писала она в своих воспоминаниях. — Ведь если бы я могла, то с удовольствием прошлась бы здесь одна, не дожидаясь, пока кто-нибудь сможет меня сопровождать!»
А в это же время Белла Уилфер, из книги Диккенса «Наш общий друг», добиралась в одиночку через весь город от Оксфорд-стрит до тюрьмы Холлоуэн (более трех миль), по словам автора, «как будто ворона перелетает», и никто при этом не думал, что это странно. Однажды вечером она отправилась искать своего отца в центр города и была замечена только потому, что в финансовом районе на улице в то время находилось лишь несколько женщин. Странно, две девушки одного возраста, и так по-разному относились к одному вопросу: можно ли им выйти одним на улицу? Конечно, Белла Уилфер — вымышленный персонаж, а Беатриса Поттер жила на самом деле, но дело еще и в том, что существовали разные правила для разных сословий. Бедные девушки были гораздо свободнее в своих передвижениях в силу того, что некому было следить за ними и сопровождать везде, куда бы они ни направлялись. И если они работали в качестве прислуги или на фабрике, то дорогу туда и обратно они проделывали в одиночестве и никто не думал, что это неприлично. Чем выше статус женщины, тем большим количеством правил и приличий она была опутана.
Незамужняя американка, приехавшая в сопровождении тети в Англию навестить родственников, должна была по делам наследства вернуться домой. Тетя, опасавшаяся повторного долгого плавания, не поехала с ней, Когда через полгода девушка опять появилась в британском обществе, она была принята очень холодно всеми важными дамами, от которых зависело общественное мнение. После того как девушка самостоятельно проделала такой далекий путь, они не считали ее достаточно добродетельной для своего круга, предполагая, что, находясь без присмотра, она могла сделать что-то недозволенное. Замужество для молодой американки было поставлено под угрозу. К счастью, обладая гибким умом, она не стала укорять дам в несовременности взглядов и доказывать им их неправоту, а вместо этого в течение несколько месяцев демонстрировала образцовое поведение и, зарекомендовав себя в обществе с правильной стороны, обладая к тому же приятной внешностью, очень удачно вышла замуж.
Став графиней, она быстро заставила замолчать всех сплетников, все еще имевших желание обсуждать ее «темное прошлое».
Жена должна была слушаться и подчиняться мужу во всем, так же как и дети. Мужчина же должен быть сильным, решительным, деловым и справедливым, поскольку на нем лежала ответственность за всю семью. Вот пример идеальной женщины: «Было что-то необъяснимо нежное в ее образе. Я никогда не позволю себе повысить голоса или просто заговорить с ней громко и быстро, боясь испугать ее и причинить боль! Такой нежный цветок должен питаться только любовью!»
Нежность, молчание, неосведомленность о жизни были типичными чертами идеальной невесты. Если девушка много читала и, не дай бог, не пособия по этикету, не религиозную или классическую литературу, не биографии известных художников и музыкантов или другие приличные издания, если у нее в руках видели книгу Дарвина «О происхождении видов» или подобные научные произведения, то это выглядело так же плохо в глазах общества, как если бы она была замечена в чтении французского романа. Ведь умная жена, начитавшись подобной «гадости», стала бы высказывать мужу идеи, и он не только бы чувствовал себя глупее ее, но и не смог бы держать ее в узде. Вот как пишет об этом незамужняя девушка Молли Хагес из бедной семьи, которая сама должна была зарабатывать себе на жизнь. Будучи шляпной модисткой и потеряв свое дело, она отправилась в Корнуолл к своей кузине, которая побаивалась ее, считая современной. «Через некоторое время кузина отвесила мне комплимент: "Они сказали нам, что вы умны. А вы совсем нет!"»
На языке XIX века это означало, что, оказывается, вы достойная девушка, с которой я с удовольствием подружусь. Тем более что высказано оно было девушкой из глубинки девушке, что приехала из столицы — рассадницы порока. Эти слова кузины навели Молли на мысль, как она должна была себя вести: «Я должна скрывать факт, что получила образование и работала сама, а еще больше прятать свой интерес к книгам, картинам и политике. Вскоре со всей душой я отдалась сплетням о любовных романах и "до какой степени некоторые девушки могут дойти" — любимая тема местного общества. В то же время я нашла вполне удобным для себя казаться несколько странной. Это не считалось пороком или недостатком. Знание — вот что я должна была прятать от всех!»
Уже упоминаемая девушка из Америки Сара Дункан заметила горько: «В Англии незамужняя девушка моих лет не должна много говорить... Было довольно трудно для меня это принять, но позднее я поняла, и чем дело. Свои мнения нужно держать при себе.Я стала говорить редко, мало и нашла, что лучшая тема, которая устраивает всех, — это зоопарк. Никто не осудит меня, если я говорю о животных».
Также прекрасная тема для разговора — опера. Очень популярной в это время считалась опера «Гильберт и Силливан». В произведении Гиссинга под названием «Женщины в разброде» герой навестил подругу эмансипированной женщины:
«— Что, эта новая опера "Шльберг и Силливан" действительно так хороша? — спросил он ее.
— Очень! Вы что, действительно еще не видели?
— Нет! Мне, право, стыдно в этом признаться!
— Сегодня же вечером идите. Если, конечно, вам достанется свободное место. Какую часть театра вы предпочитаете?
— Я бедный человек, как вам известно. Я должен удовлетвориться дешевым местом».
Еще несколько вопросов и ответов — типичная смесь банальности и напряженной дерзости, и герой, всматриваясь в лицо собеседницы, не удержался от улыбки. «Неправда ли, наш разговор был бы одобрен за традиционным чаем в пять часов. Точно такой же диалог я слышал вчера в гостиной!»
Подобное общение с разговорами ни о чем кого-то приводило в отчаяние, но большинство было вполне счастливо.
До 17—18 лет девушки считались невидимками. Они присутствовали на вечеринках, но не имели права слова сказать, пока к ним кто-нибудь не обращался. Да и тогда их ответы должны быть очень краткими. В них как бы закладывалось понимание, что девушку заметили только из вежливости. Родители продолжали одевать дочерей в похожие простые платья, чтобы они не привлекали к себе внимания женихов, предназначавшихся для их старших сестер. Никто не смел перепрыгнуть свою очередь, как это случилось с младшей сестрой Элизы Беннет в романе Джейн Остин «Гордость и предубеждение». Когда же наконец наступал их час, все внимание разом обращалось на распустившийся цветок, родители одевали девушку во все лучшее, чтобы она заняла достойное место среди первых невест страны и смогла привлечь внимание выгодных женихов.
Каждая девушка, вступая в свет, испытывала страшное волнение! Ведь с этого момента она становилась заметной. Она больше не была ребенком, которого, погладив по головке, отсылали из залы, где находились взрослые. Теоретически она была подготовлена к этому, но практически у нее не было ни малейшего опыта, как вести себя в подобной ситуации. Ведь в это время идеи вечеров для молодежи не существовало вовсе, так же как и развлечений для детей. Балы и приемы давались для знати, для королевских особ, для гостей родителей, и молодым разрешалось всего лишь присутствовать на этих мероприятиях.
Многие девушки стремились замуж только из-за того, что они считали худшим из зол собственную мать, говорящую, что некрасиво сидеть, положив ногу на ногу. Они на самом деле не имели никакого понятия о жизни, и это считалось их большим достоинством. Опытность рассматривалась как дурной тон и почти приравнивалась к дурной репутации. Ни один мужчина не хотел бы жениться на девушке со смелым, как считалось, дерзким взглядом на жизнь. Невинность и скромность — вот черты, которые высоко ценились в юных девах викторианцами. Даже цвета их платьев, когда они отправлялись на бал, были удивительно однообразны — разные оттенки белого (символа невинности). До замужества они не носили украшений и не могли надевать яркие платья.
Какой контраст с эффектными дамами, одевавшимися в лучшие наряды, выезжавшими в лучших экипажах, весело и раскованно принимавшими гостей в богато обставленных домах. Когда матери выходили на улицу вместе со своими дочерьми, то, во избежание объяснений кто эти красивые дамы, заставляли девушек отворачиваться. Об этой «тайной» стороне жизни юная леди не должна была знать ничего. Тем большим ударом было для нее, когда после замужества она обнаруживала, что неинтересна своему супругу и он предпочитает проводить время в обществе подобных кокоток. Вот как описывает их журналист «Дейл и Телеграф»:
«Я засмотрелся сильфидами, когда они летели или плыли в своих восхитительных костюмах для выездов и опьяняюще прекрасных шляпках, некоторые в бобровых охотничьих с развевающимися вуалями, другие в кокетливых кавалерских с зелеными перьями. И пока эта великолепная кавалькада проезжала мимо, озорник ветер слегка приподнял их юбочки, обнажая маленькие, облегавшие ножку сапожки, с военным каблучком, или обтягивающие брючки для верховой езды».
Сколько волнения при виде одетых ножек, гораздо более, чем теперь при виде раздетых!
Не только весь строй жизни был построен так, чтобы блюсти нравственность, но и одежда являлась неизбежной преградой на пути порока, ведь на девушке было надето до пятнадцати слоев нижних сорочек, юбок, лифов и корсетов, избавиться от которых она не могла без помощи горничной. Даже если предположить, что ее кавалер был искушен в женском белье и мог ей помочь, то большая часть свидания ушла бы на избавление от одежды и затем натягивание ее вновь. При этом опытный глаз горничной мгновенно увидел бы неполадки в нижних юбках и сорочках, и секрет все равно был бы раскрыт.
Месяцы, а то и годы проходили в викторианское время между зарождением симпатии друг к другу, начинавшейся с подрагивания ресниц, робких взглядов, чуть дольше задержавшихся на предмете интереса, вздохов, легкого румянца, частого сердцебиения, волнения в груди, и решающим объяснением. С этого момента все зависело от того, нравился ли претендент на руку и сердце родителям девушки. Если нет, то ей старались подобрать другого кандидата, отвечающего основным критериям того времени: титул, респектабельность (или мнение общества) и деньги. Заинтересовав будущего избранника дочери, который мог быть старше ее в несколько раз и вызывать омерзение, родители успокаивали ее тем, что стерпится-слюбится. В такой ситуации привлекала возможность быстро овдоветь, особенно если супруг оставлял завещание в ее пользу. Если девушка не выходила замуж и жила с родителями, то чаще всего она являлась пленницей в собственном доме, где к ней продолжали относиться как к несовершеннолетней, не имевшей собственного мнения и желаний. После смерти отца и матери, наследство чаще всего оставлялось старшему брату, и она, не имея средств к существованию, переезжала жить в его семью, где всегда ставилась на последнее место. Слуги обносили ее за столом, жена брата ею командовала, и опять она оказывалась в полной зависимости. Если не было братьев, то девушка, после того как родители оставляли этот мир, переезжала в семью сестры, потому что считалось, что незамужняя девушка, даже если она взрослая, не способна сама о себе позаботиться. Там было еще хуже, так как в этом случае ее судьбу решал деверь, то есть чужой человек. При выходе замуж женщина переставала быть хозяйкой собственных денег, которые отдавались за нее в приданое. Муж мог пропить их, прогулять, проиграть или подарить любовнице, и жена даже не могла его упрекнуть, так как это бы осудили в обществе. Конечно, ей могло повезти и ее любимый муж мог быть удачливым в делах и считаться с ее мнением, тогда жизнь действительно проходила в счастье и покое. Но если же он оказывался тираном и самодуром, то оставалось только ждать его смерти и бояться одновременно остаться без денег и крыши над головой.
Чтобы заполучить нужного жениха, не стеснялись никаких средств. Вот сценка из популярной пьесы, которую лорд Эрнест сам написал и часто ставил в домашнем театре;

«Богатый дом в имении, где Хильда, сидя в собственной спальне перед зеркалом, причесывает свои волосы после события, произошедшего во время игры в прятки. Входит ее мать Леди Драгон.
Леди Драгой. Ну и наделала же ты дел, дорогая!
Хильда. Каких дел, мама?
Леди Драгон (насмешливо). Каких дел! Просидеть всю ночь с мужчиной в шкафу и не заставить его сделать предложение!
Хильда, Совсем не всю ночь, а всего лишь недолго до ужина.
Леди Драгон. Это одно и то же!
Хильда. Ну что я могла сделать, мама?
Леди Драгон. Не притворяйся дурой! Тысячу вещей ты могла бы сделать! Он тебя целовал?
Хильда. Да, мама!
Леди Драгон. И ты просто сидела как идиотка и позволяла в течение часа себя целовать?
Хильда (рыдая). Ну ты же сама говорила, что я не должна противиться лорду Пати. И если он захочет поцеловать меня, то я должна позволить.
Леди Драгон. Ты действительно настоящая дура! А что же ты не закричала, когда князь нашел вас двоих в его гардеробе?
Хильда. А почему я должна была закричать?
Леди Драгон. У тебя совсем нет мозгов! Ты разве не знаешь, что как только ты услышала звук шагов, ты должна была крикнуть: "Помогите! Помогите! Уберите руки от меня, сэр!" Или что-нибудь подобное. Тогда бы он был вынужден на тебе жениться!
Хильда. Мама, но ты никогда мне об этом не говорила!
Леди Драгон. Боже! Ну это же так естественно! Ты должна была сама догадаться! Как я теперь объясню отцу... Ну, хорошо. Бесполезно говорить с безмозглой курицей!
Входит горничная с запиской на подносе.
Горничная. Моя леди, письмо для мисс Хильды!
Хильда (прочитав записку). Мама! Это лорд Пати! Он просит меня выйти за него замуж!
Леди Драгой (целуя дочь). Моя дорогая, дорогая девочка! Ты не представляешь, как я счастлива! Я всегда говорила, что ты у меня умница!»

В приведенном отрывке показано еще одно противоречие своего времени. Леди Драгон не увидела ничегo предосудительного в том, что дочь, вопреки всем Нормам поведения, целый час находится наедине с мужчиной! Да еще и в шкафу! А все это потому, что они играли в очень распространенную домашнюю игру «прятки», где правилами не только разрешалось, но и предписывалось разбегаться, разбившись на пары, так как девушки могли испугаться темных комнат, освещенных лишь масляными лампами и свечами. Прятаться при этом разрешалось где угодно, даже в шкафу хозяина, как было в приведенном случае.
С началом сезона в свете происходило оживление, и если девушка не нашла себе мужа в прошлом году, ее взволнованная мамаша могла сменить сваху и начать охоту за женихами сызнова. При этом возраст свахи не имел значения. Иногда она была даже моложе и игривее, чем сокровище, которое предлагала и в то же время тщательно оберегала. Удаляться в зимний сад разрешалось только с целью предложения руки и сердца.
Если девушка во время танцев исчезала на 10 минут, то в глазах общества она уже заметно теряла свою ценность, поэтому сваха во время бала неотступно вертела головой во все стороны, чтобы ее подопечная оставалась в поле зрения. Девушки so время танцев сидели на хорошо освещенном диванчике или в ряд поставленных стульях, и молодые люди подходили к ним, чтобы записаться в бальную книжечку на определенный номер танца.
Два танца подряд с одним и тем же кавалером обращали на себя внимание всех, и свахи начинали шептаться о помолвке. Три подряд было позволено только принцу Альберту и королеве Виктории.
И уж конечно же было совершенно неприемлемым для дам делать визиты к джентльмену, за исключением очень важных дел. То и дело в английской литературе того времени приводятся примеры: «Она постучала нервно и тут же пожалела об этом и осмотрелась, боясь увидеть подозрительность или насмешку у проходивших добропорядочных матрон. У нее были сомнения, ведь не следует одинокой девушке посещать одинокого мужчину. Она взяла себя в руки, распрямилась и постучала снова уже увереннее. Джентльмен был ее управляющим, и ей действительно надо было срочно переговорить с ним».
Однако все условности заканчивались там, где царила бедность. Какой надзор мог быть за девушками, вынужденными зарабатывать на кусок хлеба. Разве кто-то думал о том, что они одни ходили по темным улицам, разыскивая напившегося отца, а на службе также никого не заботило то, что служанка оставалась одна в комнате с хозяином. Нравственные нормы для низшего класса были совсем иными, хотя и здесь главным считалось то, чтобы девушка сама о себе позаботилась и не перешла последней черты.

Родившиеся в бедных семьях работали до изнеможения и не могли противиться, когда, к примеру, владелец магазина, в котором они служили, склонял их к сожительству. Не могли отказать, зная даже, какая участь постигла многих других, работавших ранее на том же месте. Зависимость была страшная. Отказав, девушка лишалась места и была обречена потратить долгие не-, дели, а то и месяцы в поисках нового. А если последние деньги заплачены за жилье, значит, ей нечего было есть, она в любой момент могла упасть в голодный обморок, но торопилась найти работу, иначе можно было лишиться и крыши над головой.
А представьте, если при этом она должна была кормить престарелых родителей и маленьких сестер! Ей не оставалось ничего иного, кроме как принести себя в жертву ради них! Для многих бедных девушек это могло бы быть выходом из нищеты, если бы не рождавшиеся вне брака дети, которые меняли все в их положении. При малейшем намеке на беременность любовник оставлял их, порой без всяких средств к существованию. Даже если он и помогал какое-то время, все равно деньги кончались очень быстро, и родители, ранее поощрявшие дочь, чтобы с помощью заработанных таким путем средств кормить всю семью, теперь, не получая больше денег, позорили ее ежедневно и осыпали проклятиями. Все гостинцы, которые она получила до этого от богатого любовника, проедались. Позор и унижение ожидали ее на каждом шагу. Устроиться на работу беременной женщине было невозможно — значит, она оседала лишним ртом на шее и так бедной семьи, а после рождения ребенка оставались постоянные заботы, кто будет смотреть за ним, пока она находится на работе.
И все равно, даже зная все обстоятельства, перед искушением хоть на некоторое время скрыться от угнетавшей нищеты, приоткрыть занавеску в совсем другой радостный, нарядный мир, пройти по улице в сногсшибательных по своей красоте и дороговизне нарядах и посмотреть свысока на людей, от которых столько лет зависела работа, а значит и жизнь, устоять было почти невозможно! В какой-то мере это был их шанс, о котором они бы жалели в любом случае, приняв его или отвергнув.
Статистика была неумолима. На каждую бывшую продавщицу из магазина, гордо выхаживавшую в дорогих нарядах на квартиру которую снимал для нее любовник, приходились сотни, чья жизнь была сломана по той же причине. Мужчина мог лгать о своем статусе, или запугивать, или подкупать, или брать силой, мало ли путей, которыми можно сломать сопротивление. Но, добившись своего, он чаще всего оставался равнодушен к тому, что случится с бедной девушкой, которая ему обязательно надоест. Сможет ли бедняжка устроить свою жизнь? Как она оправится от позора, обрушившегося на нее? Умрет ли она от горя и унижения или сумеет выжить? Что будет с их общим ребенком? Бывший возлюбленный, виновник ее позора, теперь сторонился несчастной и, как бы боясь испачкаться, отворачивался в сторону, давая понять, что не может быть ничего общего между ним и этой грязной девкой. Она к тому же может быть еще и воровка! Извозчик, трогай!»
Еще хуже было положение бедного незаконнорожденного дитяти. Даже если отец оказывал материальную помощь до его совершеннолетия, то и тогда каждую минуту своей жизни он чувствовал, что его появления на свет не хотели и что он не такой, как другие. Еще не понимая слова незаконнорожденный, он уже знал, что оно имеет постыдное значение, и всю жизнь не мог отмыться от грязи.
Мистер Уильям Уайтли склонял к сожительству всех своих продавщиц и бросал их, когда они беременели. Когда один из его незаконнорожденных сыновей вырос, то, испытывая к отцу жгучую ненависть, однажды пришел в магазин и застрелил его. В 1886 году лорд Кзрлингфорд написал в своем журнале, после того как прошел после ужина по одной из главных улиц Мэйфэр: «Странно идти через ряды женщин, в молчании предлагавших свои тела проходившим мужчинам». Таков был итог почти всех бедных девушек, которые, пользуясь терминологией XIX века, «ввергли себя в пучину разврата». Жестокое время не прощало тех, кто пренебрег общественным мнением. Викторианский мир делился только на два цвета: белое и черное! Либо добродетельна до абсурда, либо развратна! Причем к последней категории можно было быть причисленной, как мы видели выше, всего лишь из-за неправильного цвета ботинок, из-за флирта на глазах у всех с кавалером во время танца, да мало ли из-за чего молодые девушки награждались клеймом от старых дев, что, сжав губы в тонкую ниточку, наблюдали за молодежью на балах.

(продолжение следует)

Рубрики:  Литература

Свадьбы в живописи (часть 2)

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 20:21 + в цитатник

Анри Мослер Покупка свадебного приданого 1880 г.

4535663_707dc546cc39 (700x549, 99Kb)

 

Янош Янко Поэт Шоконай на свадьбе 1869 г.

4535663_64c3951406fc (700x459, 82Kb)

 

Владимир Тетмайер Свадьба

4535663_ecdc261e73be (700x436, 59Kb)

 

Альфред Вируш-Ковальский Краковская свадьба 1876-78 г.

4535663_c63973b05c9f (619x700, 100Kb)

 

Ласло Дик-Эбнер Свадебная процессия 1888 г.

4535663_713f3d26f19e (700x338, 80Kb)

 

Edmund Blair Leighton Call to Arms

Картина Эдмунда Блэйр Лейтона называется "Призыв к оружию". Из названия понятно, что невеста останется без первой брачной ночи.

4535663_f7ce7cc9c4ec (478x700, 103Kb)

 

Melchior Desdourtis France Marriage in the country.

"Французская сельская свадьба" художника 18 века не очень-то отличается от сельских свадеб эпохи СССР. Те же шатры на огороде, вся деревня радуется счастью молодых и т.д.

4535663_24cc15c9c41b (521x700, 84Kb)

 

Alfred Jacob Miller The Trapper's Bride 1845 г.

Картина Альфреда Миллера иллюстрирует ответ на вопрос: Откуда пошли метисы? Охотники-ловцы брали в качестве дани молодых индианок в качестве невест. Но скорее всего, в редких случаях они становились женами, скорее наложницами.

4535663_bd566d51019d (557x700, 80Kb)

 

Pio Ricci The Bride to Be

Любая свадьба начинается (или должна начинаться!) с этого обряда. Предложение руки и сердца, цветы и шкатулка с подарками, кольцо, которым восхищаются подружки. Судя по сияющему лицу невесты, она приняла это предложение!

4535663_eff8b58e7648 (700x451, 72Kb)

 

Адриан Маркович Волков Прерванное обручение.

А иногда будущую невесту ждет еще на обручении неприятный сюрприз. В чем причина этого прерванного обручения? Жених - должник и банкрот? Он любит другую? Почему он имеет виноватый вид и выглядит жалким? Ответы дает история создания картины:

Картины А. Волкова обличали те или иные пороки, существующие в обществе, — социальное неравенство, тяжкий труд, боль вдовы или безнадежность больного, неравные браки, пьянство и др. Такую гражданскую позицию молодой выпускник класса живописи народных сцен Академии художеств Адриан Волков занял, еще когда вместо благочинного сюжета "Сговор невесты", предложенного ему Советом Академии, он выставил полную драматизма картину "Прерванное обручение" (1860).

Сюжет картины (а сюжеты жанровых картин легко переводятся на язык слов, по ним легко составить небольшой рассказ) обыден: в момент обручения молодого человека, желающего поправить свое финансовое положение женитьбой на купеческой дочери, в дверях появляется когда-то соблазненная и покинутая этим молодцом молодая женщина с ребенком на руках. Заметим, что картина А. Волкова, осуждающая аморальность одного человека, была достаточно холодно встречена Советом Академии, хотя нашла горячий отклик в широких кругах российского общества.

Рубрики:  Живопись

Свадьба в живописи (часть 1)

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 16:35 + в цитатник

Frederick Morgan. Молодожены.

4535663_4bdf81511136t (512x700, 308Kb)

 

Eduard Swoboda.Отвергнутая невеста.

4535663_dff414b94acet (700x546, 44Kb)

 

Conrad Beckmann

4535663_cdd2b153126et (521x700, 349Kb)

 

Журавлев Фирс Сергеевич. Перед венцом

Самой известной картиной Журавлева стала картина "Перед венцом", за которую он получил звание академика и первую премию "по живописи народных сцен" от Общества Поощрения Художеств. О ней восторженно отзывались критики, публика подолгу обсуждала изображенное. Она имела такой успех, что художнику пришлось исполнить несколько повторений. В первом варианте невеста измучена и в отчаянии от предстоящего брака. На втором варианте картины, тон более сдержанн, сокращено количество действующих лиц. Образ отца стал более суровым и непреклонным.

4535663_post2211268934623 (640x461, 82Kb)

4535663_802ad8b4f6d7t (700x505, 56Kb)

 

Adolph Tidemand

4535663_b426f9c7a139t (555x700, 306Kb)

 

Hermann Sondermann

4535663_5bd7a7a4c786t (700x481, 67Kb)

 

Ferdinand Georg Waldmüller.

4535663_533cdfd15b12t (584x700, 338Kb)

 

Per Eskilson

4535663_ac5b8b25323et (700x602, 61Kb)

 

Adolphe Jourdan

4535663_b44cd205b530t (521x700, 301Kb)

 

Johann Hamza

4535663_c2b82f986389t (700x500, 90Kb)

 

Василий Владимирович Пукирев "Неравный брак"

…Полумрак церкви. Свечи ярко освещают лишь жениха, невесту и священника, совершающего обряд венчания. Важный старик-чиновник берет в жены молодую девушку. Ее бледное, заплаканное лицо поражает измученным, страдальческим выражением, а пышный свадебный наряд кажется жестокой насмешкой. Перешептываются гости, оценивая красоту бесприданницы… Стоящий за нею молодой человек глубоко задумался о разыгрывающейся перед ним жизненной драме...

В мемуарах В.Гиляровского «Москва и москвичи» сказано: «Этот старый важный чиновник – живое лицо. Невеста рядом с ним – портрет невесты Пукирева, а стоящий со скрещенными руками шафер – это сам В.В.Пукирев, как живой». О достоверности моделей в картине Пукирева говорили многие современники, тем самым, подтверждая реальность изображенного события. Долгое время полагали, что в основе сюжета картины лежит личная драма художника, обстоятельства которой известны лишь в общих чертах: молодой человек полюбил девушку из бедного семейства, сватался к ней, но получил отказ. Вскоре она насильно была выдана замуж за старого богатого сановника.

Однако, недавно обнаруженные воспоминания потомственного почетного гражданина Москвы, коллекционера Н.П.Сырейщикова и изданные мемуары Н. А. Варенцова, свидетельствуют о том, что на картине Пукирева изображена драма московской купеческой семьи Варенцовых. С.М.Варенцов был другом Пукирева, у которого он брал уроки живописи. Он был влюблен в девушку, которая была выдана замуж за его родственника. Варенцов был шафером на свадьбе, и в эскизе, предварявшем картину, художник изобразил шафера с портретными чертами своего друга. Однако, в самой картине по просьбе Варенцова его черты были изменены. Поэтому в молодом человеке, стоящим за спиной невесты, современники узнавали самого художника, а в невесте – невесту В.В.Пукирева. Таким образом, картина изображает событие венчания, «неравного брака», тяжело пережитое не только самим художником (Пукирев на время даже покинул Москву), но и его близким другом.

4535663_9f02ff5fc112t (557x700, 285Kb)

 

Соломаткин Леонид Иванович

4535663_8667e5d2cbe2t (700x556, 59Kb)

 

Tidemand Adolph

4535663_19a54d3b6955t (605x700, 368Kb)

 

Herpfer

4535663_9871db65e1b1t (492x700, 277Kb)

Рубрики:  Живопись

Дневник Cloudless_hopes

Понедельник, 08 Августа 2011 г. 14:08 + в цитатник
Хотелось бы собрать в дневнике все то, что мне нравится читать, смотреть, слушать и просто заинтересовавшую меня информацию


Поиск сообщений в Cloudless_hopes
Страницы: [1] Календарь