Сегодня в Питере опять не читают Крандиевскую. Ту, которая Наталья Васильевна. Ту, которая великий русский поэт. И – это уже отдельной строкой! – великий поэт самой страшной в человеческой истории военной блокады.
Современникам нужна поэзия. Поэзия попроще, построже, подеревянней. Чтоб не стыдно было и при начальстве огласить, и по ящику продекламировать, и школьнице на бантик повязать.
В этом смысле мы пока все – современники блокады, младшие современники того поколения ленинградцев, которое 900 дней вместо хлеба жрало мякинный суррогат агитпропа.
А тот хлеб, который мог спасти тысячи жизней – вот он, перед нами, в тоненьком томике ее стихов.
АЧ
Наталья КРАНДИЕВСКАЯ
В ОСАДЕ
Сыну моему Мите посвящаю
(1941–1943)
* * *
А беженцы на самолётах
Взлетают в небо, как грачи.
Актеры в тысячных енотах,
Лауреаты и врачи.
Директор фабрики ударной,
Зав-треста, мудрый плановик,
Орденоносец легендарный
И просто мелкий большевик.
Все, как один, стремятся в небо,
В уют заоблачных кают.
Из Вологды писали: — Хлеба,
Представьте, куры не клюют! —
Писатель чемодан каракуль
В багаж заботливо сдает.
А на жене такой каракуль,
Что прокормить их может с год.
Летят. Куда? В какие дали?
И остановятся на чём?
Из Куйбышева нам писали —
Жизнь бьет по-прежнему ключом.
Ну, что ж, товарищи, летите!
А град Петра и в этот раз,
Хотите ль вы, иль не хотите,
Он обойдется и без вас!
Лишь промотавшиеся тресты
В забитых наглухо домах
Грустят о завах, как невесты
О вероломных женихах.
1941
* * *
Рембрандта полумрак
У тлеющей печурки.
Голодных крыс гопак, —
Взлетающие шкурки.
Узорец ледяной
На стёклах уцелевших,
И силуэт сквозной
Людей, давно не евших.
У печки разговор,
Возвышенный, конечно,
О том, что время — вор,
И всё недолговечно.
О том, что неспроста
Разгневали судьбу мы,
Что родина свята,
А все мы — вольнодумы.
Что трудно хоронить,
А умереть — не трудно…
Прервав беседы нить
Сирена стала выть
Истошно так и нудно.
Тогда брусничный чай
Разлили по стаканам,
И стала горяча
Кишечная нирвана.
Затихнул разговор.
Сирена выла глуше.
А время, старый вор,
Глядя на нас в упор,
Обкрадывало души.
<1941 или 1942>
* * *
В кухне крыса пляшет с голоду,
В темноте гремит кастрюлями.
Не спугнуть её ни холодом,
Ни холерою, ни пулями.
Что беснуешься ты, старая?
Здесь и корки не доищешься,
Здесь давно уж злою карою,
Сновиденьем стала пища вся.
Иль со мною подружилась ты
И в промерзшем этом здании
Ждёшь спасения, как милости,
Там, где теплится дыхание?
Поздно, друг мой, догадалась я!
И верна и невиновна ты.
Только двое нас осталося —
Сторожить пустые комнаты.
<1941>
* * *
На стене объявление: «Срочно!
На продукты меняю фасонный гроб
Размер ходовой. Об условиях точно —
Гулярная, девять». Наморщил лоб
Гражданин в ушанке оленьей,
Протер на морозе пенсне,
Вынул блокнот, списал объявленье.
Отметил: «справиться о цене».
А баба, сама страшнее смерти,
На ходу разворчалась: «Ишь, горе великое!
Фасо-о-нный ещё им, сытые черти.
На фанере ужо сволокут, погоди-ка».
1942
* * *
Шаркнул выстрел. И дрожь по коже,
Точно кнут обжёг.
И смеётся в лицо прохожий:
«Получай паек!»
За девицей с тугим портфелем
Старичок по панели
Еле-еле бредет.
«Мы на прошлой неделе
Мурку съели,
А теперь — этот вот...»
Шевелится в портфеле
И зловеще мяукает кот.
Под ногами хрустят
На снегу оконные стекла.
Бабы мрачно, в ряд
У пустого ларька стоят.
«Что дают?» — «Говорят,
Иждивенцам и детям — свекла».
Зима 1941–1942
* * *
На салазках кокон пряменький
Спеленав, везет
Мать заплаканная, в валенках,
А метель метет.
Старушонка лезет в очередь,
Охает, крестясь:
«У моей вот тоже дочери
Схоронен вчерась.
Бог прибрал, и, слава Господу,
Легше им и нам.
Я сама-то скоро с ног спаду
С этих сό ста грамм».
Труден путь, далек до кладбища.
Как с могилой быть?
Довести сама смогла б ещё,
Сможет ли зарыть?
А не сможет — сложат в братскую,
Сложат как дрова
В трудовую, ленинградскую,
Закопав едва.
И спешат по снегу валенки, —
Стало уж темнеть.
Схоронить трудней, мой маленький,
Легче — умереть.
Зима 1941–1942
* * *
Как привиденья беззаконные,
Дома зияют безоконные
На снежных площадях.
И, запевая смертной птичкою,
Сирена с ветром перекличкою
Братаются впотьмах.
Вдали над крепостью Петровою
Прожектор молнию лиловую
То гасит, то зажжёт.
А выше — звёздочка булавкою
Над Зимней светится канавкою
И город стережёт.
Зима 1941–1942
* * *
Смерти злой бубенец
Зазвенел у двери.
Неужели конец?
Не хочу, не верю!
Сложат, пятки вперёд,
К санкам привяжут.
— Всем придет свой черёд, —
Прохожие скажут.
Не легко проволочь
По льду, по ухабам.
Рыть совсем уж невмочь
От холода слабым.
Отдохни, мой сынок,
Сядь на холмик с лопатой.
Съешь мой смертный паек,
За два дня вперед взятый.
Февраль 1942
* * *
За спиной свистит шрапнель.
Каждый кончик нерва взвинчен.
Бабий голос сквозь метель:
«А у Льва Толстого нынче
Выдавали мервишель!»
Мервишель? У Льва Толстого?
Снится, что ли, этот бред?
Заметает вьюга след.
Ни фонарика живого,
Ни звезды на небе нет.
Зима 1941–1942
* * *
С детства трусихой была,
С детства поднять не могла
Веки бессонные Вию.
В сказках накопленный хлам
Страх сторожил по углам,
Шорохи слушал ночные.
Крался ко мне вурдалак,
Сердце сжимала в кулак
Лапка выжиги сухая.
И, как тарантул, впотьмах
Хиздрик вбегал на руках,
Хилые ноги вздымая.
А домовой? А кащей?
Мало ль на свете вещей,
Кровь леденящих до дрожи?
Мало ль загробных гонцов,
Духов, чертей, мертвецов
С окаменевшею кожей?
Мало ль бессонных ночей
В бреднях, смолы горячей,
Попусту перегорало?
Нынче пришли времена, —
Жизнь по-простому страшна,
Я же бесстрашною стала.
И не во сне — наяву
С крысою в кухне живу,
В обледенелой пустыне.
Смерти проносится вой,
Рвётся снаряд за стеной, —
Сердце не дрогнет, не стынет.
Если о труп у дверей
Лестницы чёрной моей
Я в темноте спотыкаюсь, —
Где тут страх, посуди?
Руки сложить на груди
К мёртвому я наклоняюсь.
Спросишь: откуда такой
Каменно-твёрдый покой?
Что же нас так закалило?
Знаю. Об этом молчу.
Встали плечом мы к плечу, —
Вот он покой наш и сила.
1942
* * *
Идут по улице дружинницы
В противогазах, и у хобота
У каждой, как у именинницы,
Сирени веточка приколота.
Весна. Война. Всё согласовано.
И нет ни в чём противоречия.
А я стою, гляжу взволнованно
На облики нечеловечии.
1942
* * *
Вдоль проспекта — по сухой канавке
Ни к селу, ни к городу цветы.
Рядом с богородицыной травкой
Огоньки куриной слепоты.
Понимаю, что июль в разгаре
И что полдень жатвы недалёк,
Если даже здесь, на тротуаре,
Каблуком раздавлен василёк.
Понимаю, что в блокаде лето,
И как чудо здесь, на мостовой,
Каменноостровского букета
Я вдыхаю запах полевой.
Лето 1942
* * *
На крыше пост. Гашу фонарь.
О, эти розовые ночи!
Я белые любила встарь, —
Страшнее эти и короче.
В кольце пожаров расцвела
Их угрожающая алость.
В ней всё сгорит, сгорит дотла
Всё, что от прошлого осталось.
Но ты, бессонница моя,
Без содрогания и риска
Глядишь в огонь небытия,
Подстерегающий так близко,
Заворожённая глядишь,
На запад, в зарево Кронштадта,
На тени куполов и крыш…
Какая глушь! Какая тишь!
Да был ли город здесь когда-то?
НОЧЬЮ НА КРЫШЕ
В небе авиаигрушки,
Ни покоя им, ни сна.
Ночь в прожекторах ясна.
Поэтической старушкой
Бродит по небу луна.
И кого она смущает?
Кто вздыхает ей вослед?
Тесно в небе. Каждый знает,
Что покоя в небе нет.
Истребитель пролетает,
Проклиная лунный свет.
До луны ли в самом деле,
Если летчику глаза
И внимание в обстреле
От живой отводит цели
Лунной влаги бирюза?
Что же бродишь, как бывало,
И качаешь опахало
Старых бредней над землёй?
Чаровница, ты устала,
Ты помехой в небе стала, —
Не пора ли на покой?
1942
* * *
Майский жук прямо в книгу с разлёта упал
На страницу раскрытую — «Домби и сын».
Пожужжал и по-мёртвому лапки поджал.
О каком одиночестве Диккенс писал?
Человек никогда не бывает один.
1942
* * *
Свидание наедине
Назначил и мне командор.
Он в полночь стучится ко мне,
И входит, и смотрит в упор.
Но странный на сердце покой.
Три пальца сложила я в горсть.
Разжать их железной рукой
Попробуй, мой Каменный Гость.
<1943>
* * *
Лето ленинградское в неволе.
Всё брожу по новым пустырям,
И сухой репейник на подоле
Приношу я в сумерках к дверям.
Белой ночью всё зудит комарик,
На обиды жалуется мне.
За окном шаги на тротуаре —
Кто-то возвращается к жене.
И всю ночь далекий запах гари
Не дает забыть мне о войне.
Лето 1943
* * *
Если птица залетит в окно,
Это к смерти, люди говорят.
Не пугай приметой. Всё равно
Раньше птиц к нам пули залетят.
Но сегодня, — солнце ли, весна ль —
Прямо с неба в комнату нырнул
Красногрудый, стукнулся в рояль,
Заметался и на шкаф порхнул.
Снегирёк, наверно, молодой!
Еле жив от страха сам, небось,
Ты ко мне со смертью иль с бедой
Залетел, непрошенный мой гость?
За диван забился в уголок.
Всё равно! — к добру ли, не к добру,
Трепетанья птичьего комок,
Жизни дрожь в ладони я беру, —
Подношу к раскрытому окну,
Разжимаю руки. Не летишь?
Всё ещё не веришь в глубину?
Вот она! Лети, лети, глупыш!
Смерти вестник, мой недолгий гость,
Ты нисколько не похож на ту,
Что влетает в комнаты, как злость,
Со змеиным свистом на лету.
1943
* * *
По радио дали тревоги отбой.
Пропел о покое знакомый гобой.
Окно раскрываю и ветер влетает,
И музыка с ветром. И я узнаю
Тебя, многострунную бурю твою,
Чайковского стон лебединый, — шестая,
По-русски простая, по-русски святая,
Как родины голос, не смолкший в бою.
1943
* * *
А муза не шагает в ногу, —
Как в сказке, своевольной дурочкой
Идёт на похороны с дудочкой,
На свадьбе — плачет у порога.
Она на выдумки искусница,
Поёт под грохот артобстрела
О том, что бабочка-капустница
В окно трамвая залетела,
О том, что заросли картошками
На поле Марсовом зенитки
И под дождями и бомбёжками
И те и эти не в убытке.
О том, что в амбразурах Зимнего
Дворца пустого — свиты гнезда,
И только ласточкам одним в него
Влетать не страшно и не поздно,
И что легендами и травами
Зарос, как брошенная лира,
Мой город, осиянный славами,
Непобеждённая Пальмира!
1943
Сайт ее здесь:
http://krandievskaya.narod.ru/Index.htm