-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Кусачий_Котёнок

 -Подписка по e-mail

 

 -Постоянные читатели

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 24.12.2012
Записей: 275
Комментариев: 3
Написано: 281





Навье семя

Вторник, 20 Февраля 2018 г. 15:22 + в цитатник
Автор: Елизавета Семенова

Ловко спрыгнув на схваченную первым ледком землю, Егор улыбнулся вознице и приложил руку к козырьку. Единственный согласившийся везти его в такую глухомань мужик что-то неопределенно буркнул, надвинул на глаза шапку и, погладив длиннющую бороду, стал разворачивать телегу. Егор еще долго смотрел ему вслед, пока глаза не перестали различать очертания в зимних сумерках: парню показалось, что возница торопливо и как-то неправильно перекрестился. Плохое начало.

Оставалось только найти дом, в котором он будет квартировать ближайшие пару лет, уж никак не меньше. Егору вспомнился старый седоусый полковник с красным лицом, который все брызгал слюной и пытался втолковать ему, что рано или поздно все эти суеверия они победят, если в каждую такую деревеньку поселить одного красноармейца. Для начала выведать, не прячут ли местные попов, не построили ли церковь вместо разрушенной, не молятся ли тихонько по домам. Просвещать их надо, просвещать, Егор Алексеевич! Ты же у нас первый по этому делу, вот и поезжай! Начнешь с малого, а потом, если самому тяжко или население агитации воспротивится, только весточку подай, ужо мы по их мракобесию вдарим и серпом, и молотом…

Да уж. На словах оно, конечно, очень неплохо получается. И перспективы-то какие. Егор представил, как через пару лет приедут с проверкой, а у него тут в каждом доме вместо Христа — Ленин со Сталиным на стене! И веселый рабочий люд вечером проводит собрания, говорит о коммунизме, о советах, колхозе, стыдит какого-нибудь Пахомку-пастуха за пьянство, хвалит Фому-пасечника за перевыполненный план и другим в пример ставит. И так он замечтался, что не заметил, как совсем стемнело. Впереди виднелись огоньки домов, плыл запах сытной деревенской кухни… Благодать. Так и стоял бы, да зябко уже.

Егор уверенно зашагал по широкой, но очень уж неухоженной дороге к деревне, размышляя, с чего бы начать. Нет, одобренный начальством план у него, конечно, был. Но кто ж тут проверит до мелочей? Главное — результат! А план и изменить можно, смотреть-то надо по ситуации. И пока Егор мысленно возводил в центре деревни школу, любовно укладывая каждый камешек в ее основание, справа будто из ниоткуда появилась девчонка. Красноармеец аж вздрогнул, но тут же улыбнулся, снял фуражку, обратился к ней:

— Здравствуйте, девушка!

Она смотрела дикой кошкой, куталась в дырявый шерстяной платок какого-то бурого цвета и переминалась с ноги на ногу. Егор отметил, что одета девчонка явно не по погоде, да и не по возрасту. На вид лет шестнадцать, а вся закутана в слои поношенной, мятой одежды, как бабка столетняя. Лицо в пятнах сажи, растрепанные волосы висят вдоль лица грязными космами, не понять, какого цвета. Глаза прячет, руки судорожно перебирают дырявую корзину с какими-то травами, где в такое время года взяла? Но молчит, хотя и наутек не пустилась.

— Меня Егор Алексеевич зовут, можно и Егор, — к подобной реакции у жителей захолустных сел парень давно привык. Дикие, что с них взять. Повезет, если не староверы какие, а то запрутся в церкви, помолятся и подожгут к чертовой матери себя вместе с женами и детьми. Он о таком слышал.

А девочка не отвечала, все боялась поднять глаза, грудь поднималась от быстрого дыхания. Бежала, что ли? Да он бы ее тогда услышал, но ведь появилась же за секунду, будто из земли выросла.

— Меня к вам направили вести агитационную деятельность, разве вам не говорили на собрании? — Егор старался говорить медленно, уверенно и доброжелательно. Спугнет еще, побежит в деревню и крик поднимет. Оправдывайся потом, что ничего дурного делать с дурой-девкой не собирался.

Она внезапно решилась, подняла глаза и ответила тягучим низким голосом, слегка коверкая слова, будто речью пользовалась очень редко и говорить с другими людьми ей было непривычно:

— Так не пускают меня на собрания-то…

— А почему? — удивился Егор. — Вот так новости! Вы, гражданка, не переживайте, я тут порядок наведу наш, советский. И женщинам право голоса, и все эти архаичные пережитки вмиг…

Девушка вдруг широко распахнула глаза, оглядела его с ног до головы, и Егор понял, что лет ей не меньше двадцати, просто очень худая и робкая. Да еще в грязи какой-то.

— И не пустят… Я ведь… Знамо дело… — она пробормотала что-то невнятное, покачала головой и прижала корзинку покрепче.

Но Егор так просто никогда не сдавался — иначе и не посылали бы его в одиночку в такие дали. Он терпеливо улыбнулся и уже собирался ее успокоить, как вдруг злой старческий голос раздался впереди них со стороны деревни:

— Пшла прочь, навье семя!

Девушка съежилась, мгновенно развернулась и неслышно побежала в сторону деревни так быстро, что Егор почти сразу же потерял ее из виду.

— Ох, милок, думала, опоздала… — из темноты к нему бодро ковыляла крепкая старушка в цветистом вышитом платке. — Говорили, что приедешь, так старые мы все тут уже, и встретить некому, а еще как на грех пожар сегодня был в амбаре, совсем позабыли о тебе. Меня Зинаида Павловна зовут, вдова я старостина…

— Егор Алексеевич, очень приятно… — Парень прямо растерялся, настолько благожелательной казалась бабулька. Ему иногда и не открывали на ночь глядя, приходилось первое время в чьем-нибудь сарае спать, а здесь вон даже бабку встретить отправили.

— Пойдем, Егор Алексеевич, озяб-то поди да проголодался. Жить будешь у меня, домишко хоть не хоромы, а все получше, чем у остальных, светлее, просторнее. Я тебе комнату-то еще вчера приготовила, а баню затопить не успела, но ежели не торопишься…

— Спасибо, Зинаида Павловна, я совсем не избалован. Накормите да спать положите — уже буду очень благодарен.

Егор действительно чувствовал себя каким-то уставшим, будто весь день провел на коне, хотя в действительности валялся на душистом сене и покачивал ногой в такт мерному скрипению колес телеги.

— А девушка эта — из вашей деревни? — спросил он.

Лицо старушки скривилось в брезгливой гримасе, она сплюнула и так ловко поправила что-то на тулупчике, что, будь Егор менее опытным, он бы и не заметил. Перекрестилась. Еще одна.

— А, эта… Из нашей.

— Как ее зовут? — не сдавался Егор.

— Никак не зовем, — развела руками старуха. — Да и кому бы к ней обращаться понадобилось, к порченой… Оно, конечно, мать как-то да назвала, да ее черти болотные давно с собой за волосы утащили, а доченьку пока тут оставили. Не думайте вы о ней, Егор Алексеевич, ни к чему это.

Егору стало жаль девушку. Он попытался представить себе жизнь изгоя в глухой деревушке, жизнь девушки, которая с детства ходит в обносках, при упоминании которой люди плюются. А почему? Да просто так. Потому что живут себе поколениями вдали от мира, бьют поклоны деревянным доскам с портретами несуществующего бога, верят в болотных чертей и гнобят невинную девчонку за какие-нибудь грехи ее матери, которая тоже била поклоны, но только чертям болотным. Вот и вся разница.

— Вы же понимаете суть моей деятельности, ради которой я собираюсь у вас поселиться? — уточнил Егор. — Тут всем это мракобесие оставить придется, а с вас, Зинаида Павловна, я и начну. Зачем девочку обидели? Что она вам сделала?

Старушка как-то неприятно улыбнулась и пошла вперед по дороге. Только когда они вошли в деревню под визгливый лай собак, она слегка повернула голову и негромко сказала:

— Вы свое дело, конечно, делайте, затем вас и послали. Препятствовать мы вам не станем, да и некому. Старики здесь одни остались, нет в нас прошлой силы, нет веры. Только к девке той не приближайтесь, а то как бы и вам в наше мракобесие не удариться. Да и не поможет оно, на кого упырица глаз положит — хоть в церкви поселись, а найдет способ забрать. Наказание наше… Ну да ничего, у меня в дом нечистая не пролезет, можете не опасаться, Егор Алексеевич. Только по ночам в одиночку не ходите, да к ней не суйтесь. А в остальном… Чудно тут у нас, дышится легко, леса какие — охоться не хочу!

Пока старушка возносила хвальбы местным красотам, животворящему воздуху и невиданному обилию дичи, Егор медленно шел за ней твердым шагом и думал только об одном: не должно так быть. Значит, есть церковь. И он все исправит. Пусть старые, упрямые, религиозные — ему не в первый раз. Девушку, если надо будет, в город отправит, за что ж ей тут прозябать? Он все исправит.

На следующее утро Егор проснулся чуть свет в мягкой, хрустящей чистым бельем старинной кровати. Сам по себе вспомнился материнский дом, такие же звуки, запахи, потемневший от времени иконостас в углу… Все это было давно, еще до того, как он, осиротевший, испуганный мальчишка, вступил в партию и робко делал первые шаги для становления Советов по всей стране.

Иконостас?! Егор чертыхнулся, увидев в углу целый ряд икон. Вот ведь упрямая старуха, знала, кого селила, а все равно по-своему сделала! Он вскочил с кровати, пригладил растрепавшиеся вихры и принялся за дело.

К полудню вся деревня мрачно стояла около избы покойного старосты и недружелюбно наблюдала за Егором, с каменным лицом бросающим в кострище одну икону за другой. На поясе у него висел револьвер, которого парень то и дело многозначительно касался. Мужики в большинстве своем только скрежетали зубами и в бессилии стискивали кулаки, а вот бабы выли, как по покойнику. Детей либо не пустили на такое смотреть, либо их и вовсе не было. Зинаида Павловна, у которой Егор собственноручно обыскал весь дом и вынес каждую иконку и крест, белая, как смерть, сидела на крылечке, привалившись к лестнице и ворочая бледными губами:

— Не переживем ночь-то, касатик… Что творишь…

Когда последняя икона превратилась в пепел, Егор медленно и доходчиво объяснил, что каждый день он будет «очищать по одному дому от мракобесия и суеверий». Когда люди разошлись, он заметил вчерашнюю девушку, которая стояла в отдалении от всех и смотрела на него с таким ужасом, будто он всю ее семью сжег.

К вечеру пропали даже зеваки и женщины, пытавшиеся с плачем собрать пепел. Егор все еще смотрел на девушку, которая весь день простояла, прислонившись к дереву и вперяясь тяжелым взглядом в горящие угли. Он утер капли пота со лба и направился к ней, но девушка отшатнулась от него, как от тифозного, прошипев:

— Ох, что наделал ты, парень… Не обессудь теперь, не удержусь…

— Как тебя зовут? — при свете дня она выглядела почти что красавицей. Да, неопрятная, да, в лохмотьях. Но черты лица правильные, губы вон как горят, а глаза-то какие. Синие, глубокие.

— Нет у меня имени, не заслужила.

— Завтра утром к тебе зайду. Пора и вам здесь избавляться от пережитков. Ты только подумай, тебя ведь тут нечистью зовут, а все из-за того, что дикие, табличкам деревянным кланяются. Нравится тебе такая жизнь?

— А нечисть и есть! — девушка внезапно засмеялась, топнула стройной ногой в каких-то обмотках. — И не зайдешь ты ко мне завтра.

— Зайду непременно, — заулыбался Егор.

— Нет, — девушка посерьезнела. — Не переживешь ты эту ночь. Видишь, солнышко садится? Как сядет, так мама вернется с болота. Теперь ведь есть дом, где ей не будет больно. И я с ней приду. Пока я за себя отвечаю, то слушай меня. Уходи отсюда, а бабку с собой возьми. Без икон нас и приглашать не надо, сами зайдем. Если в доме останешься — не обессудь.

— Что они с тобой такого делали, что ты во всю эту чушь веришь? Подожди немного, закончу тут, а тебя в город отправлю. Выучишься на кого-нибудь, человеком станешь, — Егора слегка передернуло от такого быстрого перевоплощения из скромной забитой девчушки в какую-то деревенскую сумасшедшую.

— Никуда мне отсюда не деться. Меня мама от нечистого родила, сама говорила. Не крестили, не отпевали, когда померла. А ты иди, парень, да сделай лучше так, как я говорю, — сказала напоследок девушка и, медленно развернувшись, пошла куда-то за деревенский частокол, в сторону леса.

Когда Егор вошел в дом, Зинаида Павловна сидела у стола, подперев голову кулаком. Перед ней стояла внушительных размеров бутыль самогонки и блюдце с мясом.

— Присядь, — попросила она глухим надтреснутым голосом.

Егор сел.

— А теперь слушай, да не перебивай. Сама я виновата, да что теперь. Солнышко садится, а я в этом доме не останусь. Господи, всю жизнь тут прожила, мужа схоронила, детей вырастила, а теперь отдавать нежити поганой… Молчи, парень! Уже совсем скоро поймешь, что натворил. Знаешь, что сделал-то? Молчи, говорю! Никому теперь покоя не будет из-за тебя. Я тебе расскажу, пока время есть.

Давно это было, мать моя еще девицей была. И пришла к нам женщина, Баженой назвалась. Мало ли тогда пришлых было? А она бабой работящей была, привела с собой двух коров, денег тоже принесла порядочно. Приняли мы ее. Поселилась Бажена на окраине, заплатила мужикам, отстроили ей хатку. Не хоромы, конечно, но хорошую. Коров в стадо приняли, да их на следующий день волки задрали. Плевалась местная знахарка на ту Бажену, да не верили ей. И ты не веришь. А через месяц житья от нечистых не стало. Ты не подумай, в лесу живем, всегда знали, что рядом с нами обретается. То охотник не вернется, то девку леший испортит, то дети ночью в лес убегут, а их упыри задрали... Но в деревню чертям поганым ходу не было, нет. А вот Бажена поселилась — стали захаживать. В окна по ночам скребутся, покойников земля принимать перестала. До ветру сходить страшно ночью — лезут в окна сгнившие рожи… Бажена бобылкой жила, никого до себя не допускала, а уж кузнецу нашему сильно понравилась. И решил он ночью к ней пробраться, а что она сделает? Живет на окраине, кричи не кричи, а ночью на границу с лесом никто не сунется. Откуда узнать, живой ли человек кричит или черти притворяются?

Набрался смелости, да пошел к ней. Смотрит, а окошки светятся — не спит Бажена-то. И дверь открытая настежь! И стоны оттуда, будто милуется с кем-то. Вернулся кузнец с седой головой, с дрожащими руками, коня с тех пор подковать не мог. И сказывал, что заглянул в хатку. А там Бажена, да не одна… Дескать, кто-то с хвостом, страшный, черный, на лавке с ней был. Сама Бажена вся расцарапана, кровь на полу, а хватается за нечистого, обвивает ногами да кричит. И черный этот кузнеца почуял, рожу повернул, а не человек это! Клыки до подбородка, глаза кошачьи, рыло свиное! Захохотало это что-то на Бажене, да только резвее задвигалось. А кузнец, не будь дурак, побежал обратно, за крест хватаясь… Думается мне, в ту ночь и зачала она дочку-то. Знаешь, сколько лет этой девке? Да она меня старше, а выглядит сам видел как… Пока в доме кресты да иконы, не трогала. Да и силы в ней нет, как в матери её, хотя наполовину лишь человек. Да и как человек? Ведьмино отродье!

После рассказа кузнеца мужики поднялись, колья наточили… А она сидит у себя, живот гладит. Не поднялась рука. Родила сама, крестить не понесла, а потом слух пошел, что померло дитя. И лежит, мол, синее да мертвое, а Бажена над ним с травками хлопочет да приговаривает что-то. И через полгода её черти и утащили, только крик стоял, когда в болото волокли да хохотали. Девку её всей деревней вырастить хотели, чтоб не стала, как мать… А потом кормилицу ее нашли, которая все с ней возилась да и приютила. Обглоданную и обескровленную, это уж я сама видела. Десять лет девке тогда было.

А теперь ты впустил… Ох, знала, что не стоит тебя принимать, лучше бы оставили на улице! Ухожу я, парень, пойдешь со мной?

Егор тяжело вздохнул, осознавая масштаб будущей работы.

— Ваша воля, вы идите. А я тут останусь, больно у вас кровать мягкая, — попытался отшутиться он.

Бабка кивнула и выскользнула, шатаясь, в сгустившихся сумерках. Где-то вдалеке еще слышны были плач и сетования. Егор прошелся по пустому дому, чувствуя какую-то странную усталость, рухнул на кровать и закрыл глаза. Тяжело будет… Старый дом остывал, потрескивали половицы, шуршало что-то в холодеющей печи, возилось на чердаке, шныряло под полом. А Егор видел сон. Что-то мокрое, липкое и мертвое медленно шло из леса, натыкаясь на деревья и неестественно вихляя ногами, брело к селу. Во сне парень понимал, что оно направляется именно в тот дом, где спит он сам, а ему нужно бежать, потому что если это нечто до него доберется… Во сне он даже дошел до крыльца, открыл дверь, вышел и застыл: перед ним оказался не уютный бабкин двор, а его собственный, сотканный из детских воспоминаний. Только на поскрипывающих качелях сидела странная девчонка, болтая ногами и щерясь белыми зубами. Хотя на дворе должна была быть глубокая ночь, все было прекрасно видно, пусть и подернуто какой-то почти физически ощутимой дымкой с запахом болотных испарений.

— Поздно уже, не успеешь уйти-то, — отметила девчонка, с интересом оглядывая двор его детства.

— Откуда ты здесь? Я же сплю, — медленно спросил Егор.

— Ты-то спишь, а мы вот идем. Пришли бы раньше, да мама совсем плохая стала, так и норовит обратно в землю лечь. В лесах да на болотах лежать несладко, мало от нее осталось уже… Ну ничего, в доме ей полегче будет кости беречь. Ты, опять же, сгодишься здоровье поправить.

Она ничем не напоминала ту робкую оборванку, которую он встретил по дороге в деревню. Во взгляде появилась уверенность, какое-то высокомерие и чувство собственного превосходства. Над ним, над Егором… Нет, над ним, над смертным человеком. Он не знал, что сказать, хотя прекрасно осознавал, что спит. Их дом давным-давно спалили проходившие мимо деревни белые, мать не выдержала бродячей жизни и совсем скоро померла, так что он никак не мог тут быть по-настоящему. Поэтому он прошелся по двору, заглянул в пугавший его в детстве колодец, прикоснулся рукой к старой яблоне, ласковым взглядом окинул дом, тоже изменивший свои очертания и прикинувшийся его родным домом.

— Завтра я продолжу свою работу, — неизвестно зачем обратился он к девушке. — Это же надо, как тут все запущенно, что даже меня пробрало, чушь снится…

— Завтра тебя даже похоронить не смогут, милый. Мама давно голодная, костей не оставит. Путников тут и нет почти, а местные в ее болото не ходят, знают все. А хорошо тут у тебя — качели, яблоня… У меня-то такого никогда не было. Ну ничего, скоро и у нас свой дом появится, а ты просыпайся да встречай гостей.

Двор и девушка замерцали, становясь все темнее и быстро отдаляясь от него. Егор почувствовал, что летит куда-то вниз, в густую темноту, попытался найти точку опоры, но вокруг уже ничего не осталось…

Когда он с трудом разлепил веки, стояла глубокая ночь. Напридумывают же глупостей, почти испугался… В соседней комнате еле слышно тикали бабкины часы, сиротливо темнел в холодном лунном свете пустующий иконостас, нагоняя жути. Егор понял, что заснуть у него больше не получится, со вздохом встал с кровати и направился к бадье с водой, чтобы поставить чаю.

Испуг пронзил его тело мгновенно, еще до того, как скрипнула запертая на замок дверь. Кто-то возился с ключом, тяжело дыша и изредка царапая наружную сторону с тихим хихиканьем. Егор почувствовал, как волна паники поднимается по горлу, превращая его зычный бас в какой-то постыдный писк. Кто там? Неужто бабка вернулась? Так она бы уже открыла, без хихиканья и скулежа…

— Открой мне, открой мне… — голос стоящего за дверью был больше похож на женский, но будто состоящий из нескольких голосов сразу. Один из них хихикал, другой стонал, третий пытался разговаривать. — Открой мне, есть хочу, есть. Открой, живой, открой мертвому…

Егор вытащил из-под подушки револьвер, трясущимися руками зарядил. Если кто-то из местных додумался — пристрелит, один раз предупредит, на следующий говорить будет пуля.

— Если вы сейчас же не уйдете, я выстрелю. Я сюда не шутки шутить приехал, — его собственный голос все равно дрожал, как парень ни пытался говорить спокойно.

— Там он, там, говорила же, — этот голос он узнал. Девчонка. — Пусть себе стреляет, пули у него простые, мама.

— Я не буду повторять еще раз… — Егор осекся. Он внезапно осознал, что никто в замке не ковырялся. Замок сам тихонько бился о дверь, из скважины что-то металлически щелкало. Спустя секунду кусок железа, отделяющий его от чего-то жуткого, неестественного и голодного, упал на пол.

Но в проеме никого не было — только ветер пронесся по комнате, обдав парня запахом склепа и болотных трав. Егор прикрыл лицо рукавом, спасаясь от зловония, шагнул к двери, но она захлопнулась так же резко, как и открылась. Он не пытался ее распахнуть, каким-то внутренним чутьем понимая, что это впустую. Его тут заперли, только теперь он не один.

— Вот он, мама, — радостно захихикало позади него.

Егор быстро развернулся, нос к носу столкнувшись с девчонкой. Она подняла руки, положила ему на плечи, и странное оцепенение поползло по мышцам. Парень подумал, что так, наверное, чувствует себя подстреленное животное, которое истекает кровью, но все еще пытается спрятаться, хотя охотники подходят все ближе и ближе. И жертва смиряется.

Будто во сне он положил свои руки на ее тонкую теплую талию, ощутил наготу молодого тела под тонкой рубашкой. Девушка повела его в спальню, легонько толкнула на кровать. Но даже в состоянии, близком к гипнозу, Егор слышал, как что-то копошится в темном углу; он попытался повернуться туда, посмотреть, но девушка не позволила, увлекая за собой.

— Не смотри на маму, рано еще, потом успеешь налюбоваться… Иди лучше сюда, мне тоже дочка нужна.

…Губы её были липкими и горькими, будто отвар сухих степных трав, а дыхание отдавало тленом. Часть Егора в ужасе кричала, прикасаясь к сухой холодной коже, гладкой спине и тонким волосам, выбившимся из двух толстых кос. Но было в этом что-то темное, упоительное и прекрасно отвратительное, запретное, будто он всегда хотел это сделать. Когда все кончилось, она приподнялась рядом с ним на локте, взяла его за подбородок двумя пальцами и облизнулась. Теперь он все видел. По груди безымянной девушки пятнами расползалось разложение, глаза запали, нос ввалился, сползшая челюсть обнажала желтые острые зубы. Он все понимал теперь. Остальные это видели, а он нет. Теперь она родит от него такое же существо, а когда их будет трое… Она довольно вздохнула, обдав его слегка ощутимым ароматом иссохшей падали и положив руку с отслаивающимися черными ногтями на лоб.

— Натешился? Теперь и умирать, поди, не страшно… Спусти-ка руку с кровати.

Тело уже давно не слушалось, да Егор и не пытался его контролировать. Он смирился. Единственное, чего он желал, — чтобы все кончилось быстро. Но то, что еще недавно было девушкой, хрипло засмеялось.

— Нет, милый, куда торопишься? До рассвета далеко... Я-то скоро наигралась, а вот мама тебя легко не отпустит.

В руку вцепились острые зубы, Егор закричал, но больше ничего он сделать не мог. Пилящая, терзающая боль нарастала, а зубы все сжимались и сжимались, пока не оторвали кусок плоти. Раздалось довольное чавканье, темная фигура поднялась с пола, судорожно запихивая в рот кусок его запястья.

Та, кого жители звали Баженой, со времени «как черти за волосы в болото уволокли» выглядела так, что дочь ее и в нынешнем облике, если их сравнить, казалась красавицей. Гнилое мясо стекало по ней, обнажая кости, неестественно выдающуюся вперед челюсть с тяжелыми клыками; раздувшиеся алые глаза с лопнувшими давным-давно сосудами смотрели на Егора в упор. Лежавшая рядом упырица легонько погладила его по виску, а потом отхватила кусок щеки, довольно урча и брызгая кровью на чистые простыни…

С первыми петухами Зинаида Павловна, осунувшаяся и постаревшая от бессонной ночи, раскачиваясь, шла к уже не своему дому. Шагнуть за калитку она не посмела, стояла и смотрела в окна, где ничего невозможно было разглядеть от засохших брызг крови. Егор кричал всю ночь, кричал, не останавливаясь, под хруст собственных костей, под рыки и утробный хохот упыриц. Но никто за него не молился.

Упырица вышла на крыльцо, довольно погладила округлившийся живот и оценивающе осмотрела бабку. Бояться ей было больше нечего, так что даже платья не сменила. Так и стояла вся в крови и кусочках мяса на лице и в волосах.

— Сожрала парня, тварь? — тихо спросила Зинаида Павловна.

— Хорош был, но нужда придет — и до твоих старых мослов доберемся, — когтистые пальцы поглаживали живот, постукивали, прощупывали.

Бабка подняла руку, хотела перекрестить… Верхние клыки мертвой вытянулись до подбородка, она отпрянула за дверь и уже оттуда издевательски захихикала, будто мороз по хребту прошелся.

— Родится доченька — всех вас сожрем… Кричать будете, как этот кричал.

В окне замелькали тени, неразличимые из-за слоя крови, что-то заухало, завыло. Зинаида Павловна пошла прочь, равнодушная к смерти Егора, к собственной жизни, к логову нечисти в своем доме.

…А через два месяца она лежала в чужом доме холодная, спокойная, с вырванным горлом и выгрызенными внутренностями. Хозяева лежали в соседней комнате. На улице и в других домах тоже не осталось ни одной живой души. Только бродили по округе три женщины разного возраста — одна почти девочка, — звали на помощь, изображали потерявшихся, аукали в лесу, искали добычу. И рано или поздно их обязательно кто-нибудь находил и пытался помочь. Если не встречал первым бледного парня в старой одежде, с видавшим виды револьвером на поясе, с кровоточащим запястьем и рваной щекой. И те, кому повезло его встретить, говорили, что женские голоса сразу замолкали, а лес переставал казаться таким гостеприимным, жуть какая-то накатывала, будто перед разрытой могилой стоишь. Парень всегда молчал, только указывал револьвером в правильном направлении, да уходил куда-то в сторону тех голосов, будто искал кого, да найти не мог.


Понравилось: 3 пользователям

Пещера ужасов

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 15:06 + в цитатник
Автор: Юрий Нестеренко

— К нам в город приехал луна-парк! — радостно сообщила Джейн.

Майк, в отличие от нее, воспринял эту новость без особого энтузиазма. Он даже в детстве не был фанатом всех этих аттракционов, особенно связанных с кувырканиями вверх ногами и прочим экстримом, а как-то раз, когда одноклассники подбили его «на слабо» прокатиться на «русских горках», пребольно отбил себе копчик в нижней точки траектории. Были, конечно, и всякие карусели поспокойнее, но их он находил попросту скучными, да и катались на них, как правило, совсем малявки. В общем, еще в те годы любому посещению парка аттракционов он предпочитал настольные игры или, еще лучше, возню над сборной моделью очередного автомобиля или самолета. И уж тем более он не видел смысла в посещении подобных парков теперь, дожив до солидного возраста в 22 года.

Его подруга, увы, придерживалась противоположной точки зрения. И потому, равнодушно пробурчав в ответ «Ну и что?», Майк, разумеется, уже прекрасно знал — что.

— Пойдем туда в субботу! — не обманула Джейн его ожиданий.

— Может, лучше в кино? — предложил Майк без особой надежды.

— В кино мы и так постоянно таскаемся. И потом — на что? Разве на этой неделе идет что-нибудь интересное?

— Не знаю, не смотрел еще. Может, и идет.

— Да наверняка старье какое-нибудь крутят. Майки, не будь таким нудным! Я хочу в луна-парк! Кинотеатр от нас никуда не денется, а они как приехали, так и уедут!

— Откуда они?

— Не знаю. Откуда-то издалека. Наверняка там есть какие-нибудь аттракционы, на каких мы еще не катались!

— Ага, вот именно, «откуда-то издалека». Эти странствующие парки еще хуже стационарных. В каждом новом месте они собирают все эти свои конструкции, потом разбирают заново. В итоге где-то что-то разболтается, какой-нибудь наемный рабочий не докрутит винт — и... В прошлом году, между прочим, была авария в Коннектикуте, в газетах писали. Три человека получили травмы, и еще пара десятков два часа болтались в вагончиках на самой верхотуре, дожидаясь, пока их оттуда снимут.

— Подумаешь, на дорогах аварии случаются куда чаще, и что ж теперь, на машинах не ездить?

— Если не ездить на машинах, придется ходить пешком, а вот если не лезть на всякие сомнительные крутящиеся конструкции, можно только потратить те же самые деньги с большей пользой.

— Скажи уж прямо, что боишься, — продолжала подзуживать его Джейн. — И вовсе не аварии. Кататься боишься!

— Почему боюсь? Просто не понимаю, что за удовольствие болтаться вверх тормашками...

— Ну, можешь не кататься вместе со мной, просто постоишь и подождешь рядом, если ты такой трусишка, — притворно вздохнула она. — Подержишь мою сумочку.

— Слушай, кто бы хорохорился! — потерял терпение Майк. — Тебе напомнить нашу поездку в Нью-Йорк? Ты, конечно же, сразу потащила меня на Кони Айленд, а там — на эти, как их, «Воздушные гонки» с переворачивающимися самолетиками... Ну и кто из нас начал блевать еще до того, как эта штука остановилась?

— Просто не надо было перед этим есть пирожные, — отмахнулась Джейн. — И я это учла на будущее. Но это же не значит, что из-за подобных мелких неприятностей надо лишать себя удовольствия до конца жизни?

Майк, разумеется, с самого начала понимал, что сопротивление бесполезно, так что, как и следовало ожидать, два дня спустя — было одиннадцать утра субботы — они с Джейн вошли на обнесенную высокой сетчатой оградой территорию луна-парка.

Когда-то давно в этом не слишком уютном месте на окраине размещалась мясная фабрика, совмещенная со скотобойней; однако дела у ее владельца шли не слишком хорошо, и в конце концов предприятие прогорело окончательно — в самом буквальном смысле: однажды ночью его охватил пожар. Ходили слухи, что к нему причастны не то какие-то фанатики из числа защитников животных, не то сам хозяин предприятия, решивший наварить хотя бы на страховке. Говорили также и о нескольких погибших в огне, хотя достоверно было известно только об одном — ночном стороже. Вероятно, слухам поспособствовало большое количество обгорелых костей, найденных на пепелище — неудивительное, учитывая профиль заведения. Выгоревшие корпуса ремонту не подлежали и некоторое время, несмотря на ограду и строгие запрещающие знаки, оставались притягательным местом для городских мальчишек, жаждущих приключений, страшных историй и жутких сувениров вроде цепей и крюков для туш или все тех же обугленных костей, телячьих или нет — пока, наконец, один из этих мальчишек не свалился в темноте в подвальное помещение и не сломал себе позвоночник; его дружки, испугавшись, убежали, и парнишка пролежал там внизу, в грязной ледяной воде, почти сутки, прежде чем его начали искать. Когда его нашли и достали, он был все еще жив и в сознании — но вид его заставил вздрогнуть даже видавших виды полицейских: пока мальчик лежал там, парализованный и беспомощный, крысы объели ему лицо и почти полностью сгрызли пальцы на руках.

Дальнейшая судьба злосчастного парня осталась лишь предметом слухов; одни говорили, что он умер в больнице от заражения крови, другие — что врачам все-таки удалось его выходить, хотя, добавляли они, скорбно покачивая головами, «лучше бы ему было умереть, право, лучше». Точно было известно лишь, что вскоре его семья уехала из города.

Эта жуткая история — и вызванное ею массовое возмущение городских родителей — подвигли, наконец, муниципальные власти на снос обгоревших развалин. Пустырь, образовавшийся на их месте, так и простоял незастроенным много лет, обнесенный сетчатой оградой; прикрученные к ней жестяные таблички, сулившие штраф за незаконное проникновение и за свалку мусора, успели проржаветь и облупиться настолько, что грозные надписи уже почти не читались. Несколько раз участок выставлялся на торги, но городские предприниматели, зная о закрепившейся за ним славе, не горели желанием обустраивать здесь свой бизнес. С годами, правда, мрачную историю мясной фабрики вспоминали все реже, и из молодежи нового поколения, включая и Джейн (которой не так давно исполнилось восемнадцать), многие о ней даже и не слышали. И вот теперь, как видно, территорию сдали в аренду заезжим аттракционщикам.

Идея прийти сюда еще до полудня тоже принадлежала Джейн, которая надеялась, что с утра пораньше в парке будет меньше народу. Ее расчет оправдался даже слишком хорошо — луна-парк оказался почти пуст. Скорее всего, причиной была не столько подзабывшаяся уже репутация пустыря, сколько стоявшая с утра погода, не очень располагавшая к прогулкам — было пасмурно и ветрено — и недостаток рекламы. Ни на один из аттракционов не было очередей, но ждать приходилось по прямо противоположной причине — работники не хотели гонять свои карусели и вагончики полупустыми и запускали их не раньше, чем накапливалось достаточно желающих.

Джейн это не смутило. В конце концов, ничто не мешало ей весело болтать с Майком (который, конечно, не удовольствовался ролью хранителя сумочки и волей-неволей сопровождал ее во всех головокружительных рейдах), уже сидя на очередном пластмассовом сиденье и дожидаясь, пока врубят ток. Молодые люди последовательно воздали должное всем крутяще-вертящимся агрегатам, исключая разве что совсем простенькие карусельки для малышей (и, разумеется, включая «Небесный корабль» на длинной штанге, описывавший столь нелюбимые Майком мертвые петли; в верхней точке, повисая вниз головой в открытой кабине, Джейн заливисто визжала, а затем принималась хохотать; Майк лишь нервно стискивал поручни и думал, когда же это безобразие, наконец, кончится); поупражнялись в меткости, стреляя из пневматических ружей и арбалетов и кидая мячи в кольцо, попытались ходить внутри плавающих в бассейне прозрачных пластиковых шаров (получалось, естественно, не столько ходить, сколько падать), совершили «космический полет» внутри кабинки с экраном, качавшейся и кренившейся в разные стороны в соответствии с развивавшимся на экране действием, съели по сахарной вате и по пакету чипсов, сфотографировались в костюмах пиратов и ковбоев на фоне соответствующих декораций, покривлялись перед кривыми зеркалами и...

— Ну, кажется, все здесь уже облазили, — изрек Майк, поглядывая в сторону выхода.

— Подожди, — возразила Джейн, в очередной раз останавливаясь возле кассы, на стене которой висел план луна-парка. — М-да, кажется, все, — разочарованно изрекла она спустя какое-то время.

— Ну так пойдем?

— Лично ты как хочешь, а мне надо пи-пи, — заявила Джейн; эвфемизмами типа «попудрить носик» она себя не утруждала. Отыскав на схеме нужный значок, она решительно двинулась в выбранном направлении.

Майк прислушался к своим ощущениям. Пожалуй, потребности он не испытывал и вряд ли испытает в ближайшее время; вместе с чипсами, ватой, попкорном и пончиками в луна-парке, конечно, продавали и колу, но она была совсем ледяной, и по причине отнюдь не жаркой погоды Майк не стал ее брать — а Джейн таки вылакала большой стакан. Так что он остался на месте, рассеянно поглядывая по сторонам. Время близилось к трем пополудни, и парк постепенно все-таки заполнялся гостями. В основном, конечно, это были родители с маленькими детьми или небольшие компании мальчишек лет по двенадцать-тринадцать. Взрослых парней с подругами, вроде Майка и Джейн, все еще было мало, они подтянутся ближе к вечеру... В ответ на увеличение числа гуляющих в толпе — теперь ее уже можно было назвать толпой, пусть и жидковатой — объявились и зазывалы в костюмах и масках; один из них, толстый клоун с нарисованной на белом лице красной улыбкой, словно почувствовав скучающий взгляд Майка с расстояния в несколько ярдов, вдруг обернулся к нему, заговорщицки подмигнул и поманил пальцем.

Юноша вежливо улыбнулся — мол, спасибо, мистер, но на сегодня я уже выложил все деньги вашему заведению, так что заманивайте лучше малышню. Клоун как будто понял, отвернувшись, двинулся прочь, но затем вновь оглянулся и поманил.

«Что ему от меня надо?» — неприязненно подумал Майк и даже оглянулся, проверяя, не стоит ли позади кто-нибудь более подходящий для этих завлекательных пассов. Но не обнаружил там никого, кто смотрел бы в сторону клоуна. Майк перевел взгляд в прежнем направлении, но больше не увидел зазывалы — должно быть, тот затерялся за спинами посетителей или свернул за ближайший павильон. Ну и правильно, пусть топает. Чем-то этот тип был Майку неприятен, хотя юноша и не смог бы сказать, чем именно. Впрочем, он вообще с детства недолюбливал клоунов, находя их классический облик уродливым, а отнюдь не смешным.

Однако Джейн тоже куда-то запропастилась. Что она там копается так долго? Хотя, возможно, там образовалась очередь — все-таки народу уже довольно много... Он неспешно двинулся в том же направлении, куда ушла его подруга — и куда, как он сообразил секунду спустя, манил его клоун. На ходу Майк поглядывал по сторонам, чтобы не разминуться с девушкой — а заодно он бы почувствовал себя спокойнее, если бы увидел, на какой именно аттракцион завлекает народ клоун. Кривые зеркала, возможно? Но они в другой стороне... В какой-то миг Майку показалось, что он снова видит клоуна прямо впереди, но в следующий момент тот снова куда-то пропал.

Так и не увидев больше красногубого толстяка, равно как и Джейн, Майк дошел до туалетов, находившихся едва ли не в самом дальнем углу парка. Разумеется, это были передвижные кабинки, а не стационарный домик. Никакой очереди тут не было. Не было вообще ни одного человека.

Майк оглянулся по сторонам. Вот только что вокруг него шумела толпа, ревели могучие электромоторы аттракционов, визжали девчонки, возносясь вверх тормашками к небесам, играла нехитрая балаганная музыка — и вдруг он оказался совсем один, в совершенно глухой части бывшего пустыря. Собственно, почему бывшего? Здесь он бывшим не выглядел... Нет, веселье по-прежнему было рядом, до него все еще доносились дружные взвизгивания, навязчивая мелодия и, кажется, хлопки пневматических ружей в тире — но от всего этого его отделяла стена какого-то сарая с надписью «только для работников» черной краской через трафарет поперек двери, рядом — трейлерный вагончик с опущенными шторками на окнах, за ним — длинный автофургон, должно быть, один из тех, на котором привезли оборудование, следом еще один... Эта часть пустыря заросла жестким кустарником, который расчистили лишь частично; кабинки туалетов, конечно, находились на выстриженном пятачке, но сразу позади них курчавились заросли, вымахавшие выше человеческого роста. Слева от кабинок торчал недавно вкопанный деревянный столб, на котором, однако, не было ни фонаря, ни репродуктора. В траве под ногами Майка неприятно хрустнула пластиковая бутылка — кажется (как понял он, глянув вниз), валявшаяся здесь уже не первый год. Чуть дальше желтел обрывок старой газеты... Но куда же запропастилась Джейн?!

— Майк! — он вздрогнул, вскидывая глаза. Девушка вышла из-за кабинок.

— Хорошо, что ты пришел. Я так и знала, что мы еще не везде здесь побывали, — констатировала она с довольным видом.

— Да, точно, в туалете еще не были, — усмехнулся Майк.

— При чем тут туалет! Иди сюда.

Юноша сделал несколько шагов, обходя туалеты слева, и увидел за ними узкий проход, уводивший куда-то вглубь зарослей. Но девушка указывала не туда, а на столб. Теперь Майк разглядел висевший на нем указатель. На листе фанеры был выведен толстый черный контур стрелки, внутри которого нарочито неряшливыми красными буквами было написано «ПЕЩЕРА УЖАСОВ» — а ниже багровел весьма натуралистичный отпечаток окровавленной ладони. Стрелка показывала прямо на проход.

— Еще один павильон? Здесь? — Майк скептически посмотрел на узкую тропку между колючими кустами. Обычно такие ведут в лучшем случае к пятачку, куда сваливают мусор.

— Ну да. Идем скорее! — она нетерпеливо ухватила его за руку и потащила за собой.

— Да ну, — уперся Майк. — Можно подумать, ты раньше подобного убожества не видела. Прокатят в вагончике по сараю, заставленному пластмассовыми скелетами и манекенами вампиров, помигают красными вспышками и повоют из динамиков... по-моему, такой примитив уже даже на детей не действует. В кино и то все куда правдоподобней выглядит.

— Ну раз уж мы сюда пришли — надо же посмотреть? Может, у них и есть какая изюминка! — Джейн была настроена решительно, и юноша, вздохнув, пошел за подругой.

Отсюда до внешней ограды, насколько понимал Майк, было уже совсем недалеко, но тропка оказалась длиннее, чем он ожидал — зачем-то ее проложили так, чтобы она сильно петляла среди переплетения колючих ветвей. Но вот, наконец, кусты раздались в стороны — и они действительно увидели сетчатый забор. По ту сторону которого густо росли такие же кусты. Но с внутренней стороны была расчищена широкая площадка, и на ней действительно стоял еще один павильон.

Выглядел он точно так же, как и все ему подобные в любом парке аттракционов. Вытянутый барак, которому с помощью камней из папье-маше попытались придать сходство с пещерой; передняя стена увешана аляповатыми изображениями мертвецов, черепов, уродов с окровавленными тесаками и летучих мышей, а поверх всего этого — название аттракциона выпуклыми красными буквами, стилизованные под потеки крови (и наверняка подсвечиваемые изнутри по вечерам). Внизу — передняя часть рельсов, по которым вагончики въезжают в «пещеру» слева и пару минут спустя выезжают из нее справа.

Вагончиков было всего два, и они как раз готовились к отправлению; в переднем сидела мамаша с мальчишкой лет одиннадцати, наверняка — большим любителем ужастиков и инициатором поездки (у самой женщины вид был недовольный), в задний усаживался одинокий молодой парень, смуглый, с длинными черными волосами. Работник аттракциона — худой, с обвислыми темными усами, облаченный в старомодный черный костюм — ни дать, ни взять провинциальный гробовщик из старого фильма — ждал, пока он устроится, положив руку на рубильник.

— Подождите! — крикнула Джейн, ускоряя шаг. — Мы тоже! — вагончики были четырехместными, так что им двоим было, куда сесть.

«Гробовщик» поднял голову, глядя на нее и Майка; девушка, подходя, протянула ему приобретенный в кассе жетон, дававший право в течение этого дня кататься на всех аттракционах луна-парка. Но вислоусый лишь покачал головой:

— К нам нужен отдельный билет, мисс.

— Отдельный? Что еще за дела? Мы заплатили за все... — начала возмущаться Джейн, но работник мягко перебил ее:

— Таковы правила, мисс. Есть некоторые формальности. Вы должны подписать бумагу, — он улыбнулся извиняющейся скорбной улыбкой, всем своим видом показывая, что он-то, конечно, считает все это глупостью, но такова воля начальства. Майк заметил, что в его речи тоже ощущалось нечто старомодное.

— Бумагу? — растерялась Джейн. — Что еще за бумагу?

— Вы понимаете, наш аттракцион _действительно_ страшный, — он выделил голосом слово «действительно». — Некоторые клиенты могут счесть, что он _чересчур_ страшный. Поэтому, во избежание претензий...

— Ну ладно, — сдалась девушка. — И где это все делать?

— В кассе, мисс, — он указал рукой, подчеркивая, что имеет в виду вовсе не главную кассу луна-парка. — В нашей кассе.

Джейн и Майк повернулись направо и действительно увидели будку с окном. «Гробовщик» тем временем повернул рубильник, и вагончики, рывком тронувшись с места, исчезли в черном зеве пещеры.

Молодые люди подошли к кассе и наклонились к окошку. Человек, сидевший внутри, с первого же взгляда не понравился Майку. Небритый и всклокоченный, он выглядел слишком неряшливо даже для своей скромной должности, а его левый глаз, сильно косивший куда-то в сторону из-под набрякшего века, лишь усиливал неприятное впечатление.

— Двадцать долларов, — произнес он в ответ на просьбу выдать два билета. — И вы должны подписать вот это, — он протянул им два листа бумаги.

«Я посещаю аттракцион »Пещера ужасов« по доброй воле, получив предупреждение об опасности и принимая на себя все риски», — скользил Майк глазами по своему экземпляру текста. «За исключением случаев технической неисправности аттракциона, администрация и сотрудники луна-парка не несут ответственности за возможный моральный, психический или физический ущерб, который может стать следствием моего посещения аттракциона, а также в случае моего исчезновения...»

— Что это за чушь? — возмутился Майк.

— Да ладно, — отмахнулась Джейн с видом человека, умудренного жизнью. — Это такой рекламный трюк, не понимаешь, что ли? Напугать нас заранее... У вас есть ручка, мистер? — обратилась она к кассиру. Тот равнодушным жестом протянул просимое.

— Погоди, не подписывай! — воскликнул Майк. — Что значит «рекламный трюк»? Ты понимаешь, что этими бумажками мы снимаем с них всякую ответственность за любой несчастный случай там, внутри?

— Ну какие несчастные случаи? — возразила Джейн. — Это же не «русские горки» и не «небесный корабль». Сам говоришь — прокатят в вагончике мимо манекенов... что с нами может случиться?

— Да мало ли что! Короткое замыкание, например. Или какое-нибудь чучело на голову свалится...

— Тут же сказано — «кроме технических неисправностей»! И потом, ну, неужели ты думаешь, что если бы тут у них _действительно_ кто-нибудь исчезал, им бы такое сошло с рук, какие бы бумажки мы ни подписали?

— И часто у вас тут случаются, ну, исчезновения? — спросил Майк у кассира, стараясь придать своему голосу насмешливый тон.

— Бывает, — невозмутимо ответил тот. Джейн прыснула со смеху и поставила закорючку на своем листке.

— Давай, Майки, — она ткнула парня локтем в бок. — Не будь трусливым цыпленком.

— Вовсе это не трусость! — возмутился Майк. — Просто мне не нравится эта дурацкая бумажка. И вся эта дурацкая затея. Двадцать баксов еще им платить... надувательство, вообще — когда покупали жетоны, нас не предупреждали, что есть аттракционы, на которых они не действуют...

— Ну давай я за тебя заплачу, — Джейн вытащила кошелек из кармашка джинсов. Окончание фразы «если ты такой скупердяй» читалось столь ясно, словно было, как в комиксах, написано в воздухе в овале рядом с ее головой, так что Майк буркнул «не надо» и с раздраженным видом поставил свою подпись.

В тот же миг из павильона донесся душераздирающий вопль.

Ручка дрогнула в руке Майка, оставив косую черту.

— Ага, а говорил — даже ребенок не испугается! — мстительно припомнила Джейн.

— Ну разумеется — вопли из динамиков, записанные на пленку, — пробурчал Майк. — Только слишком громко и неожиданно. Если здесь так слышно, то эти там, внутри, небось, вообще оглохли.

На самом деле было кое-что еще, что его смутило. Крик, полный ужаса и боли, звучал очень уж натурально. Ну да, впрочем, если хозяева аттракциона не поскупились нанять для записи хорошего актера... Да, вот в этом-то заключалась главная странность — актера, а не актрису. Такие вопли всегда бывают женскими, девушка в когтях чудовища — наишаблоннейший стандарт жанра... Но этот крик был мужским.

Получив деньги и подписанные листки, кассир выдал им билеты. На скверной серой бумаге было отпечатано:

ПЕЩЕРА УЖАСОВ

Вы будете КРИЧАТЬ!

Мы гарантируем.

И ниже, мелкими буквами:

При повторном посещении скидка. Приводите друзей!

Майк хмыкнул, насмешливо качнув головой, и молодые люди направились к павильону. Как раз когда они подошли, распахнулись выходные двери пещеры, и из них выкатился вагончик. Один.

Тот, в котором сидели мать и сын. Лицо ребенка так и горело от возбуждения, округлившиеся глаза блестели. Женщина, напротив, была смертельно бледной, и вид у нее был такой, словно она с трудом сдерживает тошноту.

— Вы не должны такое показывать! — процедила она «гробовщику», выбираясь со своего сиденья; длинное платье мешало ей. — Тем более — детям!

— Мэм, вы подписали бумагу, что предупреждены и не имеете претензий, — скорбно напомнил тот. — И, как мне кажется, ваш сын тоже их не имеет.

— Вау, это было круто! — немедленно подтвердил мальчик.

— Сохрани билет, — улыбнулся ему работник аттракциона. — Сможешь прокатиться еще раз со скидкой. А если еще приведешь своего друга...

— Никаких «еще раз»! — гневно воскликнула женщина. — И с тобой, Сирил Паркер, мы еще поговорим дома! О том, что ты читаешь и смотришь, если тебе нравится... такое... — она, наконец, совладала с платьем и ступила с платформы на землю, тут же повернувшись в сторону Майка и Джейн. — Уходите отсюда, пока не поздно, молодые люди, — безапелляционно изрекла она. — Это... омерзительно. Я теперь, наверное, несколько дней не смогу есть...

Но Майк не смотрел в ее сторону. Он смотрел на второй вагончик, который наконец-то выехал из пещеры на большой скорости и, с лязгом врезавшись в уже освободившийся первый, остановился.

Вагончик был пуст. И весь забрызган кровью.

На сиденье, где некогда сидел парень, глянцевито блестела целая лужа, казавшаяся почти черной. А рядом с борта вагончика свисало что-то прилипшее, волокнистое... Волосы. Слипшиеся от крови клочья длинных черных волос.

То есть, конечно же, никакая это не кровь, напомнил себе Майк. Просто краска. Все это декорация, часть аттракциона. Но куда подевался парень?

— Мэм! — окликнул Майк женщину, которая уже удалялась прочь, не оглядываясь и волоча за руку свое чадо; даже ее спина выражала возмущение. — А где молодой человек, что ехал позади вас?

— А разве он не... — она обернулась; ее взгляд упал на второй вагончик, и ее глаза расширились, хотя с такого расстояния она уже вряд ли разглядела подробности. — Не знаю, в какие игры они тут играют, — пробормотала она. — Говорю вам — лучше потребуйте у них деньги назад.

— Вы не слышали его крик? Это ведь он кричал? — настаивал Майк.

— Там было много криков... Идем, Сирил! — и они скрылись среди высоких кустов.

— Ну ладно, — юноша повернулся к «гробовщику». — Будем считать, что вы нас почти напугали. А теперь все-таки, куда вы дели того парня?

— Боюсь, что он пропал, — развел руками вислоусый с извиняющийся улыбкой. — Так иногда бывает.

— Что значит «пропал»? Куда пропал?

— Это пещера ужасов, вы же понимаете. Иногда отсюда не возвращаются. Особенно если вагончик отцепится или застрянет в туннеле.

— Браво! — насмешливо похвалила Джейн. — «Никогда не выходи из роли», да?

«Гробовщик» снова улыбнулся, на этот раз молча.

— Не нравится мне все это, — пробормотал Майк.

— Да брось, Майки! — воскликнула девушка. — Парень подсадной, неужели непонятно? Небось, вышел оттуда через заднюю дверь. Или остался там, быстренько приладил грим и будет сейчас пугать нас своим «окровавленным трупом». Остроумно придумано, — похвалила она усатого. — Я уже видела «комнаты ужасов» с живыми актерами, но вот такого, чтобы они притворялись простыми посетителями — нет.

«Гробовщик» продолжал молча улыбаться.

— Да, но я не хочу испачкать свой костюм подобной гадостью, — Майк кивнул на «окровавленный» вагончик.

— Насчет этого не беспокойтесь, — поспешно произнес вислоусый. — Конечно же, мы все это отмоем. А вы пока садитесь в передний.

Джейн не заставила себя упрашивать и перешагнула через низкий бортик. Майк волей-неволей занял место рядом с ней. «Гробовщик» опустил защелкнувшийся поручень, который практически прижал их к сиденьям, словно им и впрямь предстояла езда по крутым горкам, а не по ровному полу.

— Не пытайтесь встать или за что-нибудь ухватиться во время движения. Внутри запрещается фотографировать или делать иные записи, — напутствовал он и повернул рубильник. Вагончик рванулся с места, немилосердно тряхнув своих пассажиров, и несколько секунд спустя нырнул в беспросветный мрак.

Поначалу они двигались в полной тьме и тишине; тишина была какая-то неестественно-густая, ватная, поглощавшая даже звук электромотора. Затем внезапно из темноты впереди раздался отчаянный крик, на этот раз женский; теперь Джейн и Майк вздрогнули оба. Почти сразу же откуда-то слева на него откликнулся стон, полный муки и безнадежного отчаяния; он медленно угас, и тут же справа кто-то замычал, словно пытаясь о чем-то молить сквозь кляп — кажется, это была совсем юная девушка... или даже ребенок? А затем Майк почувствовал тяжелый, липкий смрад и тут же — все в той же абсолютной темноте — въехал лицом во что-то вроде густой паутины.

Майк с детства страдал арахнофобией и скорее бы сунул руку в грязный унитаз, чем прикоснулся к паутине; его горло тут же перехватило спазмом отвращения, и он отчаянно дернул головой, пытаясь отстраниться от мерзости. Словно уловив это движение, вагончик резко остановился, а потом откатился назад и снова встал. В следующее мгновение яркая вспышка озарила то, во что они только что въехали.

И это была не паутина.

Над рельсами висел вниз головой старый, давно сгнивший и усохший труп — скорее всего, женщины, возможно, молодой девушки — на такой стадии разложения определить это было уже затруднительно. Во всяком случае, некогда у жертвы были роскошные, пышные и длинные волосы. Сейчас от них остались лишь тонкие, ломкие пряди, покрытые пылью; это и была та самая «паутина». Жертва была связана колючей проволокой, до сих пор глубоко впивавшейся в истлевшую губчатую плоть; кое-где в разрывах побуревшей кожи желтели кости. Но самым жутким было перевернутое лицо, обтянутое морщинистым пергаментом усохшей кожи: рот распахнулся в безмолвном крике, скаля гнилые челюсти, на месте провалившегося носа чернела треугольная дыра, разделенная вертикальной перегородкой, зиявшие дыры глазниц походили на какие-то прогрызенные ходы. И главное, везде — во рту, в носу, в глазницах — копошились маленькие белые черви. Мертвая голова прямо-таки кишела ими.

Да, это не были просто неподвижные закорючки, как было бы естественно ожидать от манекена. Они _двигались_ — за те три или четыре секунды, что горел свет, Майк и Джейн различили это совершенно отчетливо. А затем вагончик вновь рванулся вперед, и они вновь вынуждены были проехать через _ее_ волосы, уже отчетливо видя, что это такое. И, как они ни пытались отвернуться, пыльные пряди вновь коснулись их лиц (в первую очередь Майка, Джейн лишь слегка мазнуло по щеке). И свет снова погас.

Откуда-то из глубин пещеры снова донеслись стоны.

— Черт... — пробормотала во мраке Джейн, пока вагончик вез их дальше. — Ты был прав, не надо было...

Чья-то холодная и мокрая рука дотронулась до ее плеча. Девушка взвизгнула. А другая рука в это время коснулась плеча Майка.

Вагончик вновь остановился и затем вдруг развернулся на месте — очевидно, здесь рельсы проходили через поворотный круг. Снова вспыхнул направленный свет, вырывая из темноты то, что они только что потревожили.

Это тоже был труп, но на этот раз, похоже, мужской (хотя он висел к ним спиной, и трудно было сказать с полной уверенностью), и не усохший, а, наоборот, раздувшийся. Притом, что мертвец и при жизни был изрядно толстым, ныне его распухшие, покрытые трупными пятнами телеса, кажется, готовые вот-вот лопнуть и истечь скопившейся под кожей гнойной жижей, выглядели особенно омерзительно. Он тоже был подвешен вниз головой — или, точнее, вверх ногами, ибо головы не было вовсе. Два крюках для туш, свисавшие с потолка на длинных цепях, пронзили его лодыжки сзади, зацепив сухожилия; он висел на этих сухожилиях, вытянувшихся под немалой тяжестью грузного тела из его плоти, словно на жутких петлях, и длинные потеки засохшей крови, тянувшиеся от покрытых бурой коркой крюков по его похожим на гигантские сардельки ногам, показывали, что он был еще жив, когда с ним проделали это.

Его руки, задетые Майком и Джейн, все еще слегка покачивались. Все слабее. Затем остановились. Вагончик стоял неподвижно, не трогаясь с места. Потом свет опять погас.

«Поехали, что ли...» — пробормотал Майк. Словно услышав его, вагончик слабо завибрировал — и тут же мотор вновь заглох с неприятным металлическим лязгом. К трупному зловонию добавился явственный запах горелой изоляции. Сломался? Только этого не хватало...

— Эй! — крикнул юноша в темноту. — Эй, тут, кажется, проблемы! Вытащите нас!

Вспыхнул свет, вновь озарив висевшее перед ними безголовое тело, теперь уже совершенно неподвижное. И вдруг руки мертвеца рывком потянулись к оцепеневшим пассажирам, слепо шаря в воздухе и лишь немного не доставая до их лиц. Где-то наверху раздался жалобный скрип, цепи качнулись и двинулись с места, придвигая безобразную тушу все ближе...

Джейн дернулась назад, потом попыталась вскочить, готовая выпрыгнуть из застрявшего на месте вагончика, но намертво защелкнутые замки поручня, столь же надежного, как и на «Небесном корабле», удержали ее на сиденье. Майк забарабанил кулаком по железному носу кабинки, словно надеясь таким образом оживить мотор. Разумеется, это было бесполезно. Но в тот момент, когда руки трупа уже должны были коснуться их, наверху залязгали шестерни, натягивая цепи, и тело поползло вверх, все еще сжимая и разжимая пальцы в тщетных попытках схватить оставшихся внизу. И тут же поворотный круг вновь развернул вагончик, а затем оживший мотор повлек их вперед.

Только теперь Майк понял, с какой скоростью колотится его сердце. «Фу, глупость! — сконфуженно подумал он. — Ведь это же просто кукла! Очень реалистично сделанная, но...»

Вообще-то, именно эти попытки «мертвеца» схватить их должны были сразу же успокоить его. Безголовое тело не может махать руками. Во всяком случае, не на такой стадии разложения. А значит, все происходящее — бутафория. По правде говоря, после первого трупа у него возникло в этом подсознательное сомнение — уж больно тот выглядел... настоящим...

А вонь? Тоже бутафория, очевидно. Такая же, как и запах горелой изоляции, призванный убедить их в неисправности мотора.

Тьму вновь распороли крики, на сей раз мужские, и впереди слева показался свет — теперь не ярко-белый, а тускло-багровый. Свет исходил из некой выложенной камнями ниши; вагончик проехал мимо, замедлив ход, но на этот раз не остановившись, и его пассажиры увидели сцену, изображавшую, должно быть, пыточные застенки средневековья. Изможденный человек был растянут на вертикальной дыбе, а голый по пояс палач в круглом красном колпаке, скрывавшем лицо, большими клещами методично сдирал с него кожу. И это отнюдь не было статической сценой... Голова несчастного уже была освежевана полностью, представляя собой мокро блестящий багровый шар; Майк с ужасом увидел, как движутся в глазницах совершенно круглые, лишенные век глаза, провожая взглядом вагончик; из безгубого рта вместе с криками толчками вырывалась кровь — кажется, у истязаемого был вырван язык. Палач тем временем сдирал кожу с его руки, стаскивая ее, словно длинную перчатку. Когда вагончик уже почти проехал мимо, палач, на миг прервав свое занятие, вдруг обернулся и помахал клещами проезжающим. Джейн вскрикнула, осознав, чем был на самом деле его красный колпак: не чем иным, как кожей, которую он только что содрал с головы жертвы и натянул на свою собственную, вывернув наизнанку...

Снова движение в полной тьме под аккомпанемент криков и стонов; затем справа совсем рядом к ним прибавился звук, напоминавший бормашину. Но, когда рядом с притормозившим вагончиком разошлись черные занавески, оказалось, что это куда более крупный инструмент.

К деревянному кресту был прибит молодой парень, скорее даже подросток. Точнее, даже не прибит. Привинчен. Ему досталось больше, чем Христу: в его руки и ноги было вкручено не меньше пары десятков здоровенных шурупов. И тот, кто это сделал — упитанный тип в рабочем комбинезоне, забрызганном кровью — не собирался останавливаться: в данной момент он рассверливал электродрелью коленные чашечки жертвы. Кричать парень не мог: в его рот был вбит деревянный кляп, для верности приколоченный гвоздями сквозь нижнюю челюсть.

Вагончик двинулся дальше. Новая сцена: к кухонному столу, покрытому веселенькой скатертью, была привязана — тонкой, распоровшей кожу проволокой, за запястья и лодыжки к ножкам — молодая женщина на позднем сроке беременности. Ее нижняя челюсть была полностью вырвана, вывалившийся язык — неожиданно большой с точки зрения тех, кому никогда не доводилось наблюдать человеческий язык _целиком_ — походил на жирного дохлого моллюска. А неопрятного вида волосатый и бородатый тип длинным, острым на конце кухонным ножом яростно бил, бил, бил в ее огромный беременный живот. С каждым ударом из разодранной дыры, некогда бывшей ртом женщины, выплескивался сгусток крови, но самым жутким было не это. Было отчетливо видно, как под кожей ее живота, туго натягивая ее то здесь, то там, конвульсивно ходят словно бы крупные желваки. Плод был все еще жив — хотя, по идее, уже первый такой удар должен был стать смертельным — и корчился и извивался каждый раз, когда нож вонзался в него. То рука, то нога растягивала живот матери так, что тот, казалось, вот-вот лопнет — тем более что он и так был в разрезах от ножа, которые вытягивались багровыми дырами; а в том момент, когда вагончик вновь тронулся с места, Майк отчетливо увидел сквозь кожу черты прижавшегося изнутри лица с разинутым ртом...

Тошнота подкатывала к горлу, и все же юноша не чувствовал себя в силах отвести взгляд. Когда их вновь окружила темнота, Майк закрыл глаза, решив не открывать их до самого выхода. Но когда практически над ухом услышал странный сосуще-хлюпающий звук, не выдержал и посмотрел.

Поначалу луч света был совсем узким, и Майк увидел лишь нежный девичий живот, прободенный стальным костылем. Таким образом девушка была пригвождена к бетонной опоре. По бледной коже стекали струйки пота, ниже костыля смешиваясь с кровью. Затем луч скользнул вверх, и пассажиры вагончика увидели, почему жертва не могла ни кричать, ни даже стонать: ее рот и ноздри были наглухо зашиты грубой сапожной нитью. Для того, чтобы несчастная могла дышать, ей проткнули горло трубкой, как при трахеотомии; именно из этой трубки и вырывались те самые звуки. Она задышала чаще, видя, что вагончик остановился совсем рядом с ней; ее глаза смотрели на Майка и Джейн с мольбой. Кажется (как понял Майк по движению ее плеч), она пыталась протянуть к ним руки... и вот тут луч света стал шире, и сидевшие в вагончике с содроганием увидели, что рук у нее нет. Правая была отрублена почти по плечо, левая — немного выше локтя. С ногами было то же самое, и тоже асимметрично — только здесь длиннее была правая культя, доходившая до середины бедра. Кожу на концах обрубков стягивали грубые швы на основе все той нити. Пригвожденная вытягивала свои культи в тщетной попытке коснуться Джейн, сидевшей к ней ближе, чем Майк; та невольно отпрянула, насколько позволяла тесная кабинка. Впрочем, живым обрубкам в любом случае не хватало нескольких дюймов, чтобы дотянуться.

И тут позади послышались шаги. Кто-то приближался шаркающей тяжелой походкой. Майк и Джейн резко обернулись. Поначалу они вообще ничего не могли разглядеть, затем во мраке обозначился грузный силуэт. Откуда-то снизу полился тлеющий багровый свет; лицо фигуры оставалось в тени, зато отчетливо можно было различить тяжелые башмаки, грязные джинсы, выглядывавшие из-под покрытого бурыми пятнами, когда-то белого фартука, и, главное, топор на длинной ручке в мускулистой руке. Топор, с которого капало что-то, казавшееся при таком освещении почти черным...

Как ни странно, при виде этого типа, без спешки приближавшегося к застывшему неподвижно вагончику, Майк вновь почувствовал себя спокойнее. Маньяк с топором, какой пошлый штамп... могли бы придумать что-нибудь пооригинальнее... Он смотрел на грузную фигуру с усмешкой, даже когда та подошла вплотную и занесла топор над головой...

А затем топор обрушился на Джейн.

Все произошло в доли секунды. Девушка отчаянно взвизгнула. Майк неуклюже дернулся, движимый противоречивыми рефлексами — перехватить падающее на подругу тяжелое лезвие и убраться с его пути как можно дальше... но в любом случае из такой позиции — прижатый поручнем к сиденью и выворачивающий голову назад — он ничего не мог поделать. Глухой удар, мокрый хруст разрубленной кости, крик...

Майк оцепенел, его мозг отказывался воспринимать происходящее. Прошло, наверное, секунды три, прежде чем он понял, что его подруга по-прежнему сидит рядом с ним, живая и невредимая. Кричала она просто от страха. Топор в самый последний изменил направление и обрушился на изувеченную жертву на столбе, укоротив более длинный остаток ее ноги еще на несколько дюймов. Из обрубка хлынула кровь, а из воткнутой в горло трубки вырывалось сиплое шипение — все, что заменяло ей крик...

Мясник вновь обернулся к пассажирам вагончика, поднимая топор. Теперь в луч света, направленный на пригвожденную, попала бОльшая часть его лица — Майку в первую очередь бросились в глаза небритый подбородок и оскаленные в усмешке крупные желтые зубы. Джейн завизжала снова. Она совсем, совсем не была уверена, что следующий удар придется не по ней.

И Майк такой уверенности тоже уже не чувствовал.

Топор снова стал падать. Но в тот же миг вагончик сорвался с места. Удар — на сей раз звонкий, топора о железные рельсы — донесся уже из-за кормы.

Мясник что-то глухо буркнул и побежал за ними.

Он бежал не слишком быстро, но и вагончик, после первоначального рывка, поехал разве что слегка быстрее торопливо идущего человека. Свет остался позади, вокруг снова была темнота, из которой слева и справа доносились мучительные стоны и крики боли, а сзади бухали тяжелые шаги мясника, постепенно сокращавшего расстояние. Вот они зазвучали совсем рядом, уже даже не сзади, а слегка сбоку, с того, где сидела Джейн — казалось, удар топора из темноты может обрушиться в любое мгновение. Но тут вагончик вновь ускорился, оставляя маньяка позади. Тот, однако, поднажал — ботинки забухали чаще, вновь приближаясь. «Это все игры, — сказал себе Майк. — Он специально будет догонять, а в последний момент отставать...»

Топор с лязгом обрушился на борт кабинки в считанных дюймах от локтя Джейн.

— Дерьмо! — завопила она. — А если б там была моя рука?!

Да, понял вдруг Майк. Ведь дело происходило в темноте. Этот тип, актер он или кто, не мог _видеть_, что руки там нет...

Вагончик вновь ускорился, а затем тяжелый топот опять стал настигать.

— Смотри! — крикнула вдруг Джейн.

Майк, выворачивавший голову назад в тщетных попытках разглядеть преследователя, вновь развернулся вперед — и увидел вспыхнувшие во мраке кроваво-красные буквы «ВЫХОД». Вагончик мчался прямиком к ним. Наконец-то, подумал Майк с облегчением. Скорость вновь уменьшилась, но до выхода осталась какая-то пара ярдов. Еще мгновение — и...

Пол под ними разверзся, и они полетели вниз.

Секунду спустя — секунду, заполненную совместным криком — они поняли, что это не свободное падение, а всего лишь спуск на скоростном подъемнике. Затем навалилась короткая перегрузка — расплата за невесомость в первый миг спуска — и вагончик съехал вперед на самое дно... ямы? шахты? колодца? Было слышно, как подъемник вновь уехал наверх, оставив их в абсолютной темноте.

Подвал скотобойни, подумалось Майку, который, в отличие от Джейн, слышал в детстве эту историю. И ему даже ясно представилось, что они увидят, когда в очередной раз вспыхнет свет: лежащего в грязной луже парализованного мальчика, которого заживо едят крысы. Мальчика, чье тело превратилось уже в сплошное кровавое мясо, бугристое, изрытое, лишь отдаленно напоминающее очертания человека, и множество острых зубов непрерывно отрывают, отщипывают от него все новые и новые маленькие кусочки...

Но из темноты не доносилось крысиного писка. Только какое-то негромкое, неритмичное поскребывание. И Майк почувствовал — хотя сам не смог бы объяснить, почему — как от этого тихого, вкрадчивого звука волосы начинают шевелиться на голове.

Вспыхнул свет, неровный и дрожащий. И они действительно увидели мальчика. Но не того самого — тот, если верить легенде, был белым, а этот — темнокожим. По его щекам текли слезы, но кричать он не мог. Он был насажен на длинный вертикальный кол, выходивший у него изо рта. Все, что он мог — это грызть эту толстую круглую деревяшку, покрытую кровью и содержимым его кишечника; его зубы и издавали тот самый звук. Кол был высотой больше двух ярдов и изгрызен с самого верха — но теперь мальчик сполз по нему почти до пола. Впрочем, шансов коснуться пола ногами у него не было — у основания кол становился слишком широким.

Мерцающий свет разгорался все ярче, озаряя теперь уже не только кол, но и подземелье вокруг. Это действительно был какой-то большой подвал с высоким бетонным сводом и глухими стенами. Здесь не было никаких коридоров и дверей, ведущих наружу. Рельсы заканчивались в считанных ярдах впереди. И на этих ярдах стояли... другие вагончики. Только совсем старые, проржавевшие, заросшие пылью, грязью и паутиной. И эти вагончики не были пусты. В ужасе смотрели Майк и Джейн на пожелтевшие черепа (на одном из них все еще висели наушники, на другом сохранилась бейсболка), на лохмотья одежды, свисающие с ребер... кажется, никто так и не смог выбраться из-под прижимающего к сиденью поручня...

«Так вот где оказываются те, кто исчезает!» — потрясенно подумал Майк... и тут же обругал себя идиотом. Луна-парк приехал в город только несколько дней назад, какие, к черту, скелеты и ржавчина?! Бутафория, все здесь — сплошное надувательство!

Словно в ответ на его мысль сверху что-то залязгало. Молодые люди вскинули головы и увидели, как с высокого потолка подвала прямо на них падают, разматываясь на лету, тяжелые цепи с крюками на концах. Казалось, что эти крюки рухнут им прямо на головы, но они пролетели мимо — по два слева и справа — и глухо звякнули о борта вагончика. А затем... затем из-под днища вдруг высунулась уродливая, покрытая шрамами рука, на которой не хватало фаланг двух пальцев (видимо, внизу был люк, открывшийся совершенно бесшумно) и принялась прицеплять крюки к стальным скобам под днищем вагончика, которые Майк и Джейн даже и не заметили, когда садились. Едва последний крюк занял свое место, цепи натянулись и рывками потащили вагончик вверх. Оторвавшись от пола, он стал раскачиваться, чему только способствовало неравномерное движение цепей. На полпути вверх механизм, кажется, разладился еще больше, левые цепи стали тянуть быстрее, чем правые, все более накреняя вагончик набок; Джейн, оказавшаяся вверху, вновь испуганно взвизгнула, хватаясь за руку Майка. Юноша посмотрел вниз и понял, что они покачиваются прямо над торчащим внизу колом; если замки удерживающего их поручня вдруг откроются...

Но замки не открылись. Цепи втащили вагончик наверх, в черноту открытого люка — и здесь, наконец, выровняли, а потом, пронеся чуть вперед, опустили на рельсы. Крюки лязгнули, отцепляясь. Вагончик вновь поехал сквозь тьму — но не к выходу (обманных горящих букв уже не было), а к следующей жертве.

Это вновь была женщина или девушка — сказать более определенно было невозможно. Она стояла, растянутая резиновыми жгутами на слегка отклоненной назад плоскости (Майку пришло в голову слово «стенд»), распластанная, как лабораторная лягушка. По сравнению с тем, что сделали с ней, парень, с которого заживо сдирали кожу, мог считаться счастливчиком. Лица у нее больше не было. Оно было срезано полностью, до кости, в то время как плоть по бокам головы оставили нетронутой — обнажившийся череп в этом обрамлении смотрелся особенно жутко. Но хуже всего было то, что это был череп живого человека. Лишенные век шары глаз, все в кровяных прожилках лопнувших сосудов, беспорядочно двигались в костяных глазницах, тщетно пытаясь укрыться от бьющего в них света прожектора, сквозь дыру на месте носа слышно было частое дыхание; нижняя челюсть бессильно отвисла, однако при приближении вагончика задергалась — несчастная пыталась что-то сказать, но того, что осталось от ее жевательных мышц, было для этого недостаточно. Язык, впрочем, двигался во рту, но ни Майк, ни Джейн не смогли разобрать мычаще-воющие звуки... С ее телом проделали то же самое, что и с головой: вся плоть спереди была срезана. В ярком свете прожектора было хорошо видно сквозь ребра, как колотится сердце, как вздуваются и опадают легкие. Все органы брюшной полости также были выставлены напоказ; они не вываливались наружу — возможно, благодаря отклоненному назад положению тела. Руки и ноги подверглись той же вивисекции; выскобленные кости белели в окружении прослоек желтоватого жира и багровых срезов мышц...

Майк увидел, как некое утолщение медленно движется внутри ее кишечника, и резко перегнулся через борт. Его тошнило. Вагончик дернулся и покатил дальше, не дав ему закончить. Юноша плотно зажмурился, пообещав себе теперь уже точно не открывать глаза, пока они не выедут наружу.

И он честно выполнял свое обещание, и когда справа отвратительно потянуло горелым мясом (даже жуткие надрывные стоны не могли заглушить шипения жира, капающего в огонь, и Майк почувствовал щекой близкий жар), и когда слева пронзительно завизжали дети — судя по голосам, сразу четверо или пятеро. Но когда Джейн испуганно закричала «Нет! Нет! Остановите!» — все же распахнул глаза.

На сей раз жертва была не слева и не справа. Она лежала прямо на рельсах. Совсем юный парнишка, лет на семь моложе самого Майка. Его руки и ноги были замурованы в два массивных бетонных куба по обеим сторонам пути, а вагончик вот-вот должен проехать своими колесами по его животу и груди. Судя по кровоточащим колеям, вдавленным в его плоть — далеко не в первый раз. И хотя, конечно, аттракционный вагончик — это не железнодорожный вагон и даже не автомобиль, вряд ли он весил больше пятисот фунтов вместе с пассажирами — но и это не так уж мало, особенно когда прокатывается по уже переломанным ребрам и ничем не защищенному раздавленному животу...

Парнишка приподнял голову и посмотрел на приближающийся вагончик мутным страдальческим взглядом, в котором читалась бесполезная мольба. Естественно, у них не было никакой возможности остановиться. Джейн еще раз крикнула «Стойте»!, но в следующий момент их слегка подбросило, и под колесами омерзительно захрустело и зачавкало. Парень закричал — тонким, совсем еще детским голосом. До сих пор они были лишь зрителями — теперь, пусть и невольно, стали соучастниками...

К счастью, впереди уже показался выход. На сей раз, похоже, настоящий — оттуда пробивался свет дня. Да, двери пещеры открывались, чтобы выпустить их на волю...

И в этот момент снова залязгали цепи, и сверху что-то упало. Упало и закачалось на цепях перед ними, преграждая им путь.

Это была девушка. Точнее, часть девушки. Взгляд Майка скользнул сверху вниз по ее рукам, пронзенным сквозь запястья стальными крюками для туш, по ее лицу, залитому слезами и обрамленному слипшимися от пота кудрявыми прядями — но все еще красивому, по ее грязному бюстгальтеру, а ниже... ниже она была даже не разрублена, а разорвана пополам. С нижних ребер свисали длинные лохмотья кожи и клочья отслоившегося мяса, а между ними виднелся сырой мешок желудка, похожий на сдувшийся воздушный шарик, оттянутый вниз тяжелым спутанным клубком кишок. Еще ниже не было уже ничего. И вагончик вот-вот должен был ударить носом в этот клубок, а потом его пассажиры должны были буквально уткнуться в то, что выше...

Но тут снова резко сработали тормоза. Майка и Джейн качнуло вперед; их лица оказались в какой-нибудь паре футов от лица разорванной.

Ее веки поднялись, искусанные губы шевельнулись.

— Пожалуйста... — прошептала она. — Помогите мне...

— К-как? — выдавил из себя Майк.

— Убейте меня...

— Как? — повторил юноша, растерянно оглядываясь по сторонам. Но она либо не могла больше говорить, либо сама не знала ответ. Вагончик снова тронулся, и в тот же момент цепи стремительно уволокли свою жертву вверх, во тьму. Ее болтающиеся кишки лишь на несколько дюймов разминулись с лицом Джейн.

И спустя буквально пару секунд вагончик выкатился из выходного отверстия пещеры под небо пасмурного дня, затем быстро проехал вдоль ее передней стены и остановился.

Ни возле аттракциона, ни рядом с кассой никого не было. Не только новых посетителей, но даже усатого гробовщика. Видимо, он выходил (откуда?) только тогда, когда появлялись новые клиенты. Автоматически щелкнули, открываясь, замки поручня.

Джейн первая выбралась на платформу. Майк в первый момент остался сидеть, полагая, что надо все же дождаться того типа — но затем последовал за подругой.

По низкому небу ползли тучи. Порыв холодного ветра взъерошил траву, поволок по ней мусор — бумажный стаканчик, драный пластиковый пакет... кажется, мелькнул и серый прямоугольник использованного билета. Кругом по-прежнему не было ни души, и даже из оставшейся за спиной Пещеры не доносилось ни звука. Джейн стояла на месте словно в какой-то прострации.

— Пойдем отсюда, — неприязненно сказал Майк, чуть ли не силой увлекая ее к дорожке среди кустов. Во рту у него все еще стоял кислый привкус блевотины.

— Ты... думаешь о том же, о чем и я? — спросила девушка, пока они петляли среди колючих зарослей.

— Это не может быть по-настоящему! — воскликнул Майк. — Искусно сделанные манекены с моторчиками... да, очень искусно, никогда таких не видел... на какой-то момент я и впрямь поверил... — учитывая извергнутый ланч, отрицать последнее было бы глупо.

— Манекены?! Ты видел их лица? Их глаза и все прочее?

— Ну, наверное, где-то манекены, а где-то живые актеры...

— Актеры, ну да. Ну, кровь, содранная кожа, шурупы, кол — ладно, грим, спецэффекты. А отрубленные конечности? Это ты как загримируешь?

— Зеркала. Тем более, там темно было. Мы видели только то, что было подсвечено.

— А самая последняя? Мы же прямо под ней проехали! Не было там никаких зеркал, вообще ничего, куда можно спрятать нижнюю половину человека!

— Послушай, — он остановился и развернулся лицом к Джейн. — Ну даже если на миг допустить, что они творят такое на самом деле на глазах у кучи свидетелей... ты же не думаешь, что кто-то может оставаться в живых, когда его разорвут пополам? Если этот кто-то не дождевой червяк, конечно...

— Не смешно.

— А я и не смеюсь. Я просто говорю, что это полная чушь. Не знаю, как был устроен этот фокус, но...

— Ну... — пробормотала Джейн, — в общем, конечно, да... наверняка какой-то фокус... но... это было так реально...

— Говорил тебе — не надо туда ходить, — буркнул Майк. — Теперь еще приснится, чего доброго...

Они, наконец, выбрались из зарослей. Здесь тоже не было видно ни души. Но, стоило им пройти мимо туалетов, за спиной у них негромко хлопнула дверь.

В другое время Майк не стал бы оглядываться на человека, выходящего из подобного места, но тут вдруг вздрогнул и обернулся.

Перед кабинками стоял клоун. Тот самый, с нарисованной улыбкой. Стоял и молча смотрел на них.

Разумеется, ничего противозаконного в этом не было, и самым логичным было бы просто пойти дальше, но Майк вдруг завелся.

— Ну и? — агрессивно осведомился он. — Что?

Клоун молчал и не двигался. У юноши даже мелькнула дурацкая мысль, что это тоже манекен.

— Что уставился? — повторил Майк, повышая тон, и шагнул вперед с видом человека, готового затеять драку — хотя на самом деле никогда не был забиякой. Джейн тоже обернулась и шагнула за ним, хватая его за локоть, чтобы предотвратить ссору.

Клоун вдруг жестом фокусника извлек откуда-то маленький блокнот и протянул его девушке.

— Ой... спасибо вам большое, — сказала она, беря блокнот и пихая его в карман джинсов. — Пойдем, Майк, — теперь уже она почти силой увлекла его прочь, туда, где гремела музыка, хлопали ружья тира и счастливо визжали посетители качелей-каруселей. Прошли какие-то секунды, и вокруг них уже было полно народу.

— Что еще такое он тебе дал? — требовательно спросил Майк.

— Да это мой блокнотик! Должно быть, обронила в туалетной кабинке...

— В кабинке? Или в «Пещере»?

— Ну причем тут «Пещера»? Он же из кабинки вышел!

— Лично я не видел, как он оттуда выходил, — пробурчал Майк.

— А что, ты его в «Пещере» видел? По-твоему, он крался следом за нами? Майк, это же смешно! Просто он нашел мою вещь...

— А откуда он узнал, что это твое?!

— Не знал. Предположил. Нашел, выходит — тут мы. Вот и подумал, вдруг мы только что потеряли? — они словно поменялись ролями: теперь Майк изумлялся, а Джейн искала рациональные объяснения.

— Не мы. Ты. Он протянул это именно тебе.

— Ревнуешь? — улыбнулась девушка.

Но Майк не принял подначки.

— Там есть твое имя? — осведомился он.

— Нет. Но записи женским почерком. Видишь, все просто.

— Да. Так же просто, как и в «Пещере»... Почему он молчал? Он что, немой?

— Может быть, и немой...

— А вот, кстати, — задумался Майк. — Может, для работы в «Пещере» нанимают инвалидов? Раньше же были всякие шоу уродов, почему бы и сейчас... То есть насилие, которое мы видели, конечно, бутафория. А ампутированные конечности, может быть, и нет. И... пожалуй, я знаю, как был устроен последний фокус. Карлица! Голова у нее нормальная, а тело настолько маленькое, что его можно полностью спрятать внутри резиновой имитации верхней части туловища. Может, у нее и ног нет... А кишки, конечно, тоже резиновые.

— Я не видела никакого шва на шее. Там, где настоящая голова высовывалась из...

— При умелом гриме ты бы и за полчаса его не разглядела. А мы смотрели несколько секунд, да еще против света.

— Да... наверное, ты прав, — произнесла Джейн без уверенности в голосе.

Они проходили мимо киоска с едой, и на этот раз Майк все же взял колу, чтобы избавиться от привкуса во рту.

— И все-таки мне не нравится, что этот тип лазил в твой блокнот, — заметил он, выбрасывая бумажный стакан. — Ну ладно, имени там нет, а что-то, позволяющее тебя вычислить? Адрес, телефон?

— Моего нет, а твой есть, — улыбнулась Джейн. — Так что теперь тебя будет преследовать звонками немой клоун.

— Не смешно, — сказал теперь уже Майк. — Мне это, между прочим, действительно не нравится. Посмотри, он случайно не вырвал себе на память какую-нибудь страничку?

— Да что за глупости? Зачем бы ему это понадобилось?

— Не знаю. Но этот странный тип мне не нравится. Он и мне, между прочим, какие-то знаки подавал, прежде чем я пошел за тобой... Серьезно, проверь свой блокнот.

— Ну, если ты настаиваешь... — она вытащила блокнотик из джинсов и принялась быстро перелистывать. В какой-то момент ее рука дрогнула, и выражение лица изменилось.

— Что там? — тут же требовательно спросил Майк. — Он все-таки что-то вырвал? Или, может, написал?

— Нет, просто... вот, — Джейн двумя пальцами вытянула лежавший между страницами серый прямоугольник. «ПЕЩЕРА УЖАСОВ. Вы будете КРИЧАТЬ...»

— Это что же — он бесплатно сунул тебе билет стоимостью в десять баксов? — Майк нахмурился еще больше.

— Ну, может, рекламная акция... — неуверенно произнесла девушка, и вдруг перебила себя: — Да нет же, мы с тобой два идиота. Это мой собственный билет — видишь, корешок надорван!

— И как он оказался в блокноте, который ты потеряла еще до того, как мы купили билеты?

— Да просто лежал в кармане и забился между страницами, когда я сунула туда блокнот.

— Угу. Логично. Только я ясно помню, что оба наших билета были у меня. И когда тот тип их надорвал, я сунул их... — Майк запустил руку в карман собственных штанов — левый, правый, затем проверил оба задних, которыми обычно не пользовался. Билетов нигде не было.

— Черт... — он проверил карманы еще раз. — Должно быть, где-то выронил. Но я помню, что не отдавал тебе твой.

— Но ты ведь не помнишь, куда его положил?

— А ты? Ты помнишь, как брала его у меня?

— Нет... — признала девушка. — Должно быть, мы оба делали это машинально.

— Ну-ка дай его сюда, — юноша буквально выдернул серую бумажку из руки Джейн. — Думаю, это не твой билет.

— А чей же?

— Не знаю, — Майк перевернул бумажку. — Вот это что, по-твоему?

На обратной стороне билета ближе к надорванному краю обнаружилось небольшое красно-бурое пятно. Уже засохшее.

— А по-твоему? Хочешь сказать, что это... кровь? Настоящая?

— Не знаю, — повторил Майк. — Может быть, клоунский грим.

— Он же не держал этот билет в руках.

— Это ты так решила. У тебя же в кармане нет ничего пачкающего?

— Может, его таким уже продали, — предположила Джейн. — Может, палец был испачкан у кассира... или у усатого. Возможно, что и кровью. Могли же они порезаться?

— Могли... — юноша задумчиво перевернул бумажку.

«При повторном посещении скидка. Приводите друзей!»

Он решительным шагом вернулся к урне, в которую уже отправил бумажный стакан, и выкинул билет туда.

— Ты чего делаешь? — возмутилась Джейн.

— А зачем тебе чужой... хорошо, пусть твой использованный билет? Ты же не собираешься лезть в эту чертову пещеру снова? Хотя бы и со скидкой...

— По-моему, — медленно произнесла девушка, глядя куда-то мимо собеседника, — мы там не все видели.

По справедливости этого Майк отрицать не мог: он помнил, как закрывал глаза, хотя и стыдился в этом признаться. Он уже собирался насмешливо осведомиться «ты что, зажмуривалась?» — но тут же вспомнил, как его вывернуло наизнанку на глазах у Джейн, и решил не нарываться. Но та, похоже, имела в виду что-то другое.

— Криков и стонов было больше, чем... тех, мимо кого мы проехали. Некоторые доносились словно бы издалека или из-за преграды...

— Запись. Да и какое еще «издалека»? Ты же видела павильон снаружи. Не такой уж он и большой.

— Может быть. Но там были стрЕлки.

— Какие еще стрелки?

— Рельсовые. Ты не заметил?

— Я и рельсов-то почти не видел в этой темноте...

— А я видела. Вагончики можно пускать по разным маршрутам. Наверняка они так и делают. Может быть, детям показывают какой-то менее жуткий вариант. Во всяком случае, детям с родителями...

— По реакции той женщины, которая каталась перед нами, я бы так не сказал.

— Мне кажется, если бы она увидела то, что видели мы, ее реакция была бы еще сильнее. И она бы уж точно отправилась жаловаться, несмотря на подписанную бумагу. А потом... ты помнишь, как он намекнул мальчику? Мол, приходи еще, только не с мамой, а с другом... тогда увидишь кое-что по-настоящему стоящее...

— Ничего подобного он не говорил. Только сказал про скидку, и все. Ну это и так написано на билете.

— Вот именно. Если и так написано, зачем подчеркивать это отдельно?

— Закон рекламы. Лишнее повторение не повредит.

— Нам почему-то не повторили.

— Потому что мы это уже слышали, — не слишком последовательно ответил Майк, чувствуя все большее желание прекратить этот дурацкий разговор.

— И потом, странное у них представление о рекламе. Павильон запрятан так, что его и специально не всякий найдет. Его даже нет на схеме парка.

— Ты, небось, просто не заметила.

— Посмотри ты, если такой умный! — сразу завелась Джейн, разворачиваясь обратно. Они были уже возле выхода из парка, и возвращаться к столбу со схемой Майку не хотелось.

— Ладно, ладно, допустим, нету. Все это тоже часть имиджа. Таинственная пещера ужасов... — Майк, впрочем, сам понял, что звучит неубедительно, и выдвинул другую версию: — А может, у них уже были неприятности с бдительными мамашами. И они действительно стараются лишний раз не светиться, больше полагаясь на завлечение клиентов по цепочке.

— Много ли так завлечешь? И сколько, по-твоему, стоят такие потрясающе реалистичные манекены? Если это и впрямь манекены...

— Не знаю. Это не наши проблемы, — они, наконец, вышли за ворота, и Майку почудилось, что воздух стал свежее, хотя, конечно, это была полная чушь. — Слушай, хватит уже с меня этой идиотской пещеры. Не хочу о ней больше ни говорить, ни думать. Не будем портить оставшуюся часть вечера.

Джейн вроде бы подчинилась и больше не возвращалась к теме, но на протяжении вечера Майк не раз замечал, что мысли девушки блуждают где-то далеко. У него у самого проклятая «пещера» оставила мерзкое послевкусие, избавиться от которого было намного сложнее, чем от рвотного привкуса во рту. Он злился и на себя, и на Джейн, затащившую его на этот чертов аттракцион, а теперь еще и впадающую в задумчивость как раз тогда, когда необходимо беззаботно развеяться. В итоге он отвез ее домой даже раньше десяти часов, требуемых ее строгой матерью.

Они сидели в машине перед домом Джейн. Девушка не спешила прощаться, но и ничего не говорила. Пауза затягивалась.

— Слушай, — сказал вдруг Майк, — ты ведь, между прочим, так и не ответила на мой вопрос.

— Какой?

— Ты же не собираешься возвращаться в эту чертову «пещеру»?

— Почему ты так решил? — встрепенулась Джейн. — В смысле, что я туда собираюсь?

— Сама сказала — мы, мол, не все еще там видели. Хотя по-моему, видели больше, чем достаточно. И еще ты возмущалась, когда я выбросил твой билет.

— Ну а если бы я и впрямь хотела рассмотреть там все получше, что с того? В первый раз все это было неожиданно... а теперь, зная, к чему присматриваться, где там должны быть швы или зеркала, как ты говоришь...

— Не вздумай!

— Почему? Ты же сам сказал — не может быть, чтобы там что-то было по-настоящему?

— Нет, конечно.

— Ну так и почему нет?

— А почему да? Зачем тебе это?

— Любопытно.

— Любопытство погубило кошку... — проворчал Майк.

— А я не Кэт, я Джейн, — попыталась отшутиться девушка. — Нет, ну в самом деле. Признайся — ты ведь тоже подозреваешь, что там что-то нечисто?

— Ничего я не подозреваю! А если бы и подозревал, обратился бы в полицию, а не пытался что-то разнюхивать самостоятельно.

— Так все-таки, есть, что разнюхивать?

— Нету! То есть в криминальном смысле нету. А так — всякие фокусники не любят, когда посторонние пытаются узнать их секреты. Недаром там запрещено фотографировать и все такое... И вообще, мне не хочется думать, что моя подруга — извращенка, которой нравятся подобные мерзости.

— Боишшшься? — страшным голосом прошипела Джейн; впрочем, хотя она и старалась шутить, беззаботности в ее тоне не чувствовалось. — Ну ладно, ладно, успокойся. Не полезу я туда ничего разнюхивать. Это просто аттракцион с актерами и манекенами. Доволен?

Майк что-то пробурчал в ответ. По правде говоря, он не был полностью удовлетворен ее словами.

Воскресенье они вновь провели вместе, и на этот раз все прошло гораздо лучше, включая погоду. Они ездили на озеро, и хотя вода была еще слишком холодной, чтобы купаться, нежиться под солнцем на берегу можно было вволю. О «пещере» и вообще минувшем дне, словно по молчаливому уговору, не вспоминали.

В будние дни следующей недели они не встречались, лишь пару раз перезванивались вечером. В кафе, где летом работала Джейн, заболела одна из официанток, и ее смены пришлось распределить между остальными; Джейн была не против дополнительно подзаработать, но приходила домой поздно и полностью вымотавшись. Майк, в свою очередь, сутками не вылезал из отцовской автомастерской, куда пригнали «Тандерб+рд» 1967 года; машина была в прескверном состоянии, нынешний владелец приобрел ее чуть ли не на свалке, и юноша возился с ней, возвращая ее к жизни, с не меньшим энтузиазмом, чем со сборными моделями в детстве. О луна-парке он больше не думал, да и, по правде говоря, о своей девушке вспоминал намного реже, чем она бы одобрила. Поэтому, когда поздно вечером в пятницу раздался звонок, и в окошечке высветился знакомый номер, первой мыслью Майка было — «ох черт, мы ведь не договорились о планах на уик-энд...» Джейн всегда звонила или с домашнего, или с рабочего — мобильного телефона у нее не было.

Но это оказалась не Джейн, а ее мать.

— Майк? Моя дочь с тобой?

— Н-нет, миссис Трентон.

— Это точно? Может, она не хочет, чтобы я знала, что она задержалась у тебя так поздно? Скажи мне правду, Майк, я действительно очень волнуюсь. Уже почти полночь...

— Нет, я правда не знаю, где она. В последний раз мы с ней беседовали позавчера, и она ничего не говорила о своих пятничных планах... Может, она все еще в своем кафе? Поздняя смена? Вы же знаете, у них там сейчас...

— Нет, я уже звонила туда. Клэр сегодня снова вышла на работу, так что никаких дополнительных смен больше нет. Джейн закончила работу еще в шесть часов.

— И никому не сказала, куда собирается?

— Нет. Майк, вы ведь не поссорились?

— Поссорились? Вовсе нет. Почему вы так подумали, миссис Трентон?

— Джейн была какая-то странная в эти дни. Я думала, это из-за того, что она устает на работе... но теперь мне кажется, она задумывалась о чем-то, что ее беспокоило. Ты не знаешь, что это могло быть? — в последней фразе Майку почудились напористо-обвинительные нотки.

— Нет... — ответил он, чувствуя, как разливается холод в животе, и миссис Трентон, конечно же, сразу уловила неуверенность в его голосе.

— Это точно, Майк? — вновь спросила она уже с угрозой.

— Если вы подозреваете, что она беременна или что-то в этом роде, то м

Место жительства

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 15:05 + в цитатник
В Стоянове считают, что все эти истории – чистая правда. А еще говорят, что если от церкви до дома горящую свечку донести и на чердак с ней забраться, то увидишь своего хозяйчика. Он в углу будет лежать, клубком свернувшись, и какой он масти – такую и скотину надо брать, и дом в такой цвет красить, и обои в тон, чтобы не сердился. У одной женщины в доме все стучало что-то, мелькало, полки сами падали, скотина взмыленная по утрам оказывалась, будто катались на ней. Женщина свечку принесла, забралась под крышу – а там вместо хозяйчика какой-то такой, вроде ребеночка, только ни ручек, ни ножек, и глаза угольками. Подпрыгнул и как завизжит:

– Твое счастье, а то б я тебя и дальше грыз!

И в пыль разлетелся. А женщина эта и вправду часто с синяками просыпалась и с кровоподтеками, сын ее даже в город возил, в клинику, там сказали – сосуды плохие.

А про то, почему село Стояновым назвали, рассказывают так. После того как из церкви, что на холме у реки, склад сделали, возле нее стало что-то ночью появляться. Появится и стоит, вроде человек, а вроде и нет, длинный, сутулый, при луне хорошо виден, а тень не отбрасывает. На него и внимания особенно не обращали, много в село всяких и до него приходило, и после, да и время и без того странное было, тяжелое. Просто не поднимались ночью к этой бывшей церкви, на всякий случай. А потом комсомольцы собрались и постановили – разъяснить чучело. Было их, самых смелых, пять человек, а заправлял всем Матвей, высоченный красавец, глаза как ляпис-лазурь. Очень он рвался в эту новую жизнь, которую тогда обещали так путано и сладко, и даже порубил на дрова материны иконы, темные, подслеповатые.

Дождались луны и ночью, как встал на холме тот, сутулый, комсомольцы к нему и пошли. Самые любопытные тоже подтянулись, брели потихоньку следом и увидели – только Матвей начал первым к бывшей церкви подниматься, чучело вдруг задвигалось, заплясало, руками и ногами машет, а ноги у него – коленками назад. Все испугались и обратно побежали, по домам, и двое комсомольцев тоже побежали, а Матвей рассмеялся:

– Это ж его за веревки дергают!

Что той ночью на холме происходило – никто не знает. А утром нашли у склада всех троих – Матвея и товарищей его, которые не испугались. Стоят как вкопанные, одеревенели, не дышат, лица у всех синие, точно их мороз прохватил мгновенно и насмерть, и это в сентябре-то. Звали их сначала, потом тронули – как каменные. Каждого несколько человек от земли отрывало. Даже из города комиссия приезжала на них смотреть, замеряли что-то, записывали и увезли троих остолбеневших в неведомом направлении. В Стоянове до сих пор мнения расходятся по двум вопросам: умерли тогда Матвей с товарищами или же обратились в живой камень и в честь чьего именно стояния село название получило – комсомольского или того, которое ему предшествовало. А чучело с тех пор исчезло, и к складу, позже снова ставшему церковью, в любое время дня и ночи ходили безбоязненно.

1. Дом на заложных
Этот случай с внуком двоюродным того самого Матвея произошел. Брат Матвея, Петр, маленьким совсем был, когда чучело разъяснять ходили. Через него род и продолжился. Пришло время – родился Димка, и так на всю жизнь Димкой и остался, ни полное имя ему не пригодилось, ни отчество. Мелкий, беленький и уши оттопырены.

Умел Димка пропажи находить: если у кого корова потерялась или вещь ценная, к нему приходили, а он говорил, где искать. Почти всем говорил, и только иногда подумает и руками разводит:

– Закрыто.

Соседу однажды так сказал, а сосед обиделся, скотина моя, говорит, не магазин, чтоб закрытой быть, а ты, Димка, темнота и жулик.

Через два дня Димка к соседу пришел и начал перед воротами копать. Сосед испугался, что Димка ему наводит что-нибудь в отместку, выбежал и отогнал. Димка плечами пожал и ушел, а сосед в яму лопатой ткнул, чтобы проверить, не подбросили ли чего, и звякнуло. Оказался кувшин, а в нем деньги серебряные, мелкие, с ноготок. Сосед хотел, конечно, все себе оставить, да что с ними делать будешь. Сдал, как положено, и даже вознаграждение получил, хоть и небольшое, и в газете про этот клад написали. Димку сосед на радостях напоил и подарил ему настоящую саблю, хотя по возрасту ни того ни другого Димке еще не полагалось. Сабля, впрочем, была не только тупая, но и из железных ножен вытаскивалась наполовину, а дальше застревала намертво.

Димка помнил, с чего у него все началось: стал ночью в окно, у которого он спал, светляк биться и ноет что-то тоненьким голосом. Димка светляков и раньше видел, знал, что беззвучные они, не такие яркие, да и не бывает их еще так рано весной. Пару ночей перетерпел, и спать очень хотелось, а потом подошел все-таки к окошку, так его прямо к зеленоватому огоньку и тянуло. Приложил ладонь к стеклу – и светляк с той стороны приник, как присосался. И вдруг побежали во все стороны от Димкиных пальцев по окну морозные узоры, разрастаются, папоротником молодым закручиваются. А светляк тускнеет, бьется уже вяло, сонно. Когда Димка опомнился наконец и руку отдернул – все окно было замерзшее, серебристое, и светляк пропал, разлетелся хрупкими снежными блестками по завиткам, а посередине так и осталось пятипалой полыньей то место, где Димкина ладонь была. И сквозь эту проталину увидел Димка, как лежит в земле колечко, покойной бабкой его потерянное, а в колечко личинка жучиная влезла, точно пальчик младенческий – спит.

Клады Димке больше не мерещились, зато, повзрослев, стал он людей видеть. Сперва нашел крикливую Аньку, здоровенную тетку, которую муж Семен отчего-то терпел и даже как-то неловко обхаживал. Когда Анька ночевать не пришла, Семен, вместо того чтобы заготовить для встречи что потяжелее и спать лечь, прождал ее всю ночь, а на рассвете побежал к Димке.

– На кладбище она, – сказал тот, и Семен сжал мелкое свое личико в кулачок – не зря неладное почуял.

– Пьяная, – подумав, уточнил Димка.

Аньку действительно нашли на стояновском кладбище. Не протрезвевшая со вчерашнего, она валялась в обнимку с памятником и то всхрапывала, то всхлипывала, поскольку думала, что это могила ее отца, в то время как отец лежал в другом ряду, а Анька, кое-как дотягиваясь, чмокала совершенно стершийся портретик отцова старшего приятеля, инвалида войны. Как потом, к тихой радости Семена, выяснилось, надралась Анька с подружками, а до дому не дошла, забрела на кладбище и там совсем раскисла.

Потом Димка нашел деда Кирю. Тот капитально пропал, по-серьезному. Приезжал сначала сын его из города, потом милиция явилась.

Димка милиционерам сразу сказал, что лежит дед Киря в лесу – дальнем, который за рекой, – с зимы лежит, лицом вниз, застреленный из собственного охотничьего ружья, а телогрейку его раздергала лиса и утеплила себе нору. Про лису он зря начал, милиционеры над ним очень смеялись, но дед Киря обнаружился именно там, куда Димка показал, и в том самом положении – лицом вниз, и ружье рядом в муравейнике нашли.

После этого милиционеры очень Димкой заинтересовались, и не потому, что он на подозрении был – деда Кирю его брат Василий убил, просто так, со злости, сам и повинился, – а потому, что тогда как раз случился очередной всплеск научно-популярного интереса к необычному, говорили про использование скрытых сил мозга, и про дельфиний язык, и про таинственные древние сооружения, и про то, какой на самом деле резерв в человеке заложен, если даже одна слепоглухонемая после соответствующего обучения стала лепкой увлекаться. Не в Стоянове, конечно, говорили, тут своего хватало и всплесков не было.

Расспрашивали Димку, удивлялись, и специально спрятанные часы одного из милиционеров он сразу нашел, а потом отвезли его в райцентр, в отделение милиции. Было оно большое, наверное, главное – целый дом занимало, новый, в два этажа, плиткой снаружи выложен. Димке дом очень понравился, и ехать в милицейской машине было здорово – он себя представлял то большим начальником, то стальноглазым оперуполномоченным, то наконец-то пойманным лихим разбойником. А мать Димкина сначала все шла за вязнувшей в грязи машиной и орала, что Димка здоровый парень уже, делом пора заняться, а не балбесничать и в бабкины гадания играть, которые, как всем известно, одно вранье и до добра еще никого не доводили.

Мать права оказалась, только Димка этого не понял – даже тогда, когда тетка, проверявшая пропуска, ухмыльнулась ему сразу всеми зубами, шире некуда, будто ее накрашенный ярко-алым рот разрезан от уха до уха. Сморгнул Димка – сидит обычная уже тетка, и даже не улыбается, смотрит хмуро – ходят тут.

Идет Димка дальше по коридору с милиционерами и видит – в одну комнату старушка ломится, кряхтит, подпрыгивает, хнычет, а на нее внимания никто не обращает, будто и нет никакой старушки. Димка стал ее разглядывать – уж очень забавная, маленькая, вся в тряпки замотана, – а она будто почуяла и обернулась. Один глаз обычный, водянистый, а другого нету, дыра здоровенная, и моргает ею старушка как ни в чем не бывало.

Димке не по себе стало, пошел быстрее, тут им навстречу два других милиционера парня тащат – морда гадкая, черным волосом заросла, поймали за что-то, наверное вор. И вдруг они у Димки в глазах раздвоились – то он их по коридору идущими видит, то вор уже на полу валяется, и один милиционер его сапогом бьет в печенки, а другой руку выламывает, и теперь у них, у милиционеров, морды гадкие, а у парня морды уже нет, одни желваки и сгустки.

Димка шарахнулся в сторону – а там дверь в комнату приоткрыта, мужик сидит и что-то пишет. Напротив человек в форме сидит, диктует, кивает. А тот, который пишет, головой постоянно влево подергивает. И видит Димка: рядом с ним мальчик стоит, мокрый весь, на лбу полоса кровавая. Лужа с него под стул натекла, и сам мальчик такой плотный, явный, как сам этот стул или как портрет Ленина на стенке. Мальчик ладошку к мужику протягивает и все повторяет:

– Папа, ты меня зачем в колодце оставил? Я вот тебе монетку там нашел.

Тут Димка заорал. Милиционеры к нему кинулись, спрашивают, что случилось, а сами плывут, мутятся, и такое проступает, что Димка в пол уставился, лишь бы на них не смотреть. И увидел сквозь него, на чем дом стоит: яма большая, а в нее кости человеческие свалены как попало. В черепах дырки, ребра раздроблены, и кости шевелятся, беспокойно им, а вокруг все корнями опутано. Сначала Димке показалось, что корни сверху идут и мертвых оплетают, но потом он понял, что все наоборот – это из костей корни растут, ветвятся, впиваются в дом и по каждому кирпичику бегут паутиной. Димка в учебнике видел, как грибница червяка заарканила и ест, вот и тут так же было, только сразу не понятно, кого жрут. А как Димка увидел, что светлые эти ниточки снизу к ногам его льнут, за подметки цепляются, ищут, куда бы впиться – завопил так, что все отделение подпрыгнуло, и сделался с Димкой припадок.

Привезли Димку обратно в Стояново, тихого и зеленого. С тех пор он стал вроде как дурачок. Ни скотину больше не находил, ни людей, не понимал почти, что ему говорят, только все рассказывал, как дом из покойников растет, и иногда начинал вдруг громко песни петь – старые почему-то, революционные. Одно Димка хорошо делать умел – деревья валить и пни выкорчевывать, прямо ненависть у него образовалась ко всему укорененному. Даже у себя во дворе яблони извел и сливу. Выворотит и смотрит в яму – будто ищет там что-то.

2. Пава
Помер Димка рано, а в доме после него поселилась родственница Вера. То ли она Димкиной смутной славы урвать хотела, то ли действительно что-то такое умела делать, но все Стояново знало, что эта Вера заговаривает, снимает, лечит и так далее. У нее даже соперница была по этим делам, и созвучная – Любанькой звали, лучше всех на картах и на воске гадала. За отдельное вознаграждение Любанька по птичьим следам на снегу судьбу читала – это считалось самое верное.

Любанька с Верой с незапамятных времен враждовали. Как друг друга увидят – выпрямятся обе, будто палку проглотили, прищурятся и смотрят друг на друга, так взглядом и норовят обжечь. Заломы друг другу на траве плели, яблони проволокой перекручивали, четверговую соль у крыльца сыпали и куколку под порог клали. Веркин отец, пока жив был, гонял обеих и посреди улицы как-то орал, что отыщет у Любаньки свинячий хвост и отрубит. А Любанька к нему вышла, задом повернулась, юбку задрала – нет хвоста. Потом еле ноги унесла.

Выросли – успокоились вроде. Любанька незамужняя осталась, не хотели ее брать – цыганистая, смазливая, и характер под стать, гулять же будет. А Верка мужа получила, тихого такого, работящего. Только забеременеть никак не могла, в Стоянове говорили – прокляла-таки одна ведьма другую.

И вдруг Вера, которой крепко уже за сорок было, родила. Пуза никто и не заметил, под одеждой-то, да и была Вера сама по себе в теле. Девочка у нее появилась, беленькая, с тонкими ножками. Любанька, как новость услышала, свечку достала, воск в воду вылила, поглядела и нахмурилась.

Вышла как-то Вера с младенцем из дома – а у забора Любанька стоит, смотрит.

– Как назвала? – спрашивает.

Вера вид гордый напустила:

– Параскевой.

– Параскеву Пятницу в заступницы зовешь? – Любанька хохотнула, а потом снова брови насупила и к Вере ближе подходит: – А что ж ты ее не окрестила? Кого обмануть вздумала?

– А-ай! – завопила Вера, младенца рукой закрыла и в дом убежала.

И пошел с тех пор слух, что Любанька хочет дочку Верину, Паву, извести. Вера жаловалась, что и подклады находит, чурочкикакие-то, все березовые, а выглянет иногда из окна – там Любанька за забором маячит.

Пава росла не по дням, а по часам. Тихий младенец, беленький, глазки водянистые, зато волос густой, медовый, и ест с таким аппетитом, что не нарадуешься.

А Любанька сказала:

– Ждите лета. Летом все начнется.

И накаркала – летом, в начале июня, повесился у себя во дворе тихий Верин муж. А Вера вышла на крыльцо, когда труп уносили, с Павой на руках. И девочка ручкой вслед махала, точно понимала что-то.

Потом началось в Стоянове хулиганство. Весь июнь вытаптывал кто-то и огороды, и цветники, и рожь в поле, и даже клумбу перед сельсоветом, где бюст Ленина. Грибы-колосовики в лесу тоже находили в кашу раздавленными, крошево подсыхало на солнце, и все Стояново пропахло отменным грибным супом.

Про висельника из-за всего этого забыли быстрее, чем следовало бы. Искали, кто куролесит – с ног сбились. Думали на мальчишек своих или на дачников – тогда дачки уже облепили Стояново, как опята. Ночью слышали люди, как кто-то бегает вокруг домов и в поле, звонко пятками по земле шлепает, выкликает по-птичьи. Иногда и мелькало по дворам, в кустах, что-то белое, а откроешь дверь, выйдешь – никого нет.

Любанька ходила к Вериным воротам, стучала и спрашивала громко:

– Ну что, мало тебе?

Никто на них внимания не обращал – опять ведьмы цапаются.

Продлилось хулиганство в Стоянове неделю где-то, потом перестало. А Верина Пава ненаглядная все росла, как на дрожжах. Пришлось соседа просить, чтоб кроватку ей новую смастерил – в старой не помещалась уже. И вот когда он кроватку ставил, услышал вдруг писк пронзительный из угла, где Пава сидела. Посмотрел на девочку – та жует что-то, довольная. А изо рта у нее хвостик мышиный торчит, и шерстка серая на губах. Сосед на что мужик не пугливый был, а так и ахнул. Вера к дочке своей тут же кинулась, от соседа ее закрывает:

– Это веревочка у нее, с веревочкой играется, Павонька, а ну плюнь, животик заболит…

И еще приметил сосед, что глаза у Павы – «без мяса». Розовенького краешка во внутренних уголках не было, поверье есть такое, что если «мяса» нет – не жилец младенец.

Потом стали замечать, что Вера Паву совсем из дома выносить перестала, и не видно ее, и не слышно. Пошел слух, что девочка-то – больная. И Вера стала несчастная какая-то на вид, худая, и синяки на руках. Жалели ее многие, а чем дочка болеет – она не говорила.

Год прошел, забыли. А на следующее лето опять началось в Стоянове беспокойство. Теперь не только грядки топтали и в поле кругами выплясывали, так что трава качалась без ветра, но и в двери по ночам стучаться начали, в окна скрестись. Глянешь – пусто, отвернешься – скребет, точно ноготками. А на речке плескало ночью в темноте и выло тоненько.

У Вериного соседа, Ильи, вдобавок куры пропадать стали и собака сдохла ни с того ни с сего. Он и вышел раз ночью со двора, хотел поймать тех, кто безобразничает. Ружье взял.

На рассвете пастух нашел Илью в речке. Сидел Илья в камышах, посиневший, распухший, задыхался и квакал, точно досмеивался из последних сил. Лицо вздулось, как у утопленника, думали, помрет не днем, так к вечеру. Но Илья оклемался немного, только дурной совсем стал – все кидался на людей с кулаками и матерился тоскливо, навзрыд. К Вере в дом ломился, стекла ей побил, еле оттащили. А на Троицын день Илья помер.

Любанька опять к Вере – кустами-огородами, чтоб не заметили. Стучалась, звала – не отвечает Вера. А войти Любанька не может – после того как она Вере закрутку на огороде сделала, Вера в ворота, в незаметном месте каком-то, иголку воткнула. И Любанька только вертится, а пока иголка есть – нельзя ей под воротами пройти.

– Вера, пусти, потолкуем! – кричала Любанька у забора. – Нас ведь сгубишь и себя!

Вспомнили о Любанькиных словах после того, как на третье лето девчонки в лесу пропали, а потом вернулись – мертвые. Рассказывают так: ветер сильный в тот день был, и из леса звуки всякие долетали – не то деревья скрипят, не то человек кричит. А девчонки-дуры, Галка с Тайкой, пошли посмотреть, не поспела ли земляника. И как провалились обе. Искали их до самого вечера, а ночью Тайкина мать фонарь во дворе зажгла, а сама у окна села – ждать, вдруг дочка вернется. Затихло все, ночь безлунная, черная, и вдруг видит Тайкина мать – ворота распахиваются и Тайка с Галкой входят. Лица у обеих серьезные, спокойные, волосы распущены, и одежда совсем не та, в какой уходили – рубахи какие-то длинные, белые. И глаза, это Тайкина мать хорошо запомнила, у них светлые стали, прозрачные, совсем как вода.

Мать вскочить хотела, к ним кинуться – а сама пальцем шевельнуть не может, застыла. Девчонки у окна встали, руки к ней тянут – а ноготки-то синие… И губами шевелят медленно, точно говорят что-то. Наконец мать Тайкина услышала:

– Будет вам, мамочка, плохо, пока не вернете, что взяли.

Мать застонала, дернулась, а девчонки на нее двинулись. Брови хмурят, и вода с рубашек течет. К самому окну подошли – и вдруг пропали, в морось водяную рассыпались.

Поняли в Стоянове, что надо к знающему человеку идти. А знающих – вроде бы, потому что трудно в такое верить, когда люди в космос летают, а с другой стороны, как не поверишь, если мертвые к живым ходят, – знающих и было на все село двое: Вера да Любанька. К Вере стучались – тихо, ставни закрыты, будто и нет никого. Пошли к Любаньке, а та на пороге уже ждет.

– Это Вера у них взяла. Сама к ней пойду, поговорю по-хорошему.

– Мы с тобой, уж заставим, – напирают стояновские.

Любанька на них глянула – у кого палка в руке, а кто и с ружьем явился. Лица со страху бледные, злые, а в глазах даже радость какая-то, точно на охоту вышли.

– Сидите, – говорит, – по домам. А то и вас заберут. Вон уже не одного, а двух сразу увели, во вкус вошли, значит.

Дождалась Любанька сумерек, в платок пуховый до глаз замоталась и к дому подруги своей заклятой пошла. Что потом было – это уже только с ее слов известно, может, и врала.

Рассказывала Любанька, что взяла с собой живой огонь – свечку церковную, чтобы посмотреть, кто это в темноте куролесит и людей забирает. Только вышла на улицу – видит, как вокруг девки и парни в белых сорочках бродят, все незнакомые. Увидели Любаньку – по кустам попрятались, по канавам, камни стали кидать, свечку из рук выбить норовят. А Любанька идет и бормочет:

– Как огонь невредим, так и я цела…

Почти всю улицу прошла, и вдруг выбегает к ней девочка, худенькая, черненькая, волосы чуть не до колен.

– Любонька, Любонька, это ж я, Катя…

Любанька застыла – сестра перед ней младшая, любимица, лет двадцать назад от скарлатины померла, на Русальную неделю.

– Любонька, пойдем с нами на березке качаться.

Засмеялась, а потом рот вдруг распахнула дырой черной, так что подбородок до ямки под шеей упал, и дунула холодным, затхлым, как из-под земли – прямо на свечку. Любанька пламя укрыла на груди, и платок затлел, и руку обожгла, но на самом кончике огонек уцелел. Другой рукой Любанька сорвала чернобыльник, вся обочина им заросла, и в сестру швырнула:

– Хрен да полынь, плюнь да покинь!

Катя взвизгнула, лицо у нее перекосилось, нос крючком согнулся, глаза запали. И сгинула, моросью рассыпалась.

Любанька до Вериных ворот дошла – а там все так же игла торчит, не пускает дурного человека – это Любаньку, значит. Тогда она свечку кверху подняла и через забор полезла. Ободралась вся, матом изошла, но перевалилась все-таки на ту сторону, а платок так на заборе и остался.

В дом Любанька зашла – а там грязь, тряпки навалены, воняет. Пошла искать – и в дальней каморке Веру нашла – сидит в углу, трясется, вокруг лампадки горят. А посреди каморки – Пава в своей кроватке, еле умещается. Огромная выросла, не три года ей на вид, а все десять, и красивая девчонка – глаз не оторвать. Кожа белая, волосы шелковые, а глаза не по-человечьи глядят, души в них нет. Вокруг кроватки крошки, кости обглоданные, потроха какие-то, мухи летают. Пава Любаньку увидела, руки к ней тянет и стонет:

– Е-есть хочу, тетенька…

Тут Вера очнулась, поднялась – и к дочке своей, от Любаньки ее загораживает.

– Ведьма! – орет. – Чего к людям вламываешься?

А Пава ее за руку – цап, до крови вгрызлась. И заметила Любанька, что все руки у Веры искусаны, и на шее от зубов следы, и на щеке, а сама Вера тощая, одни кости остались.

– К каким людям, Веронька? Сожрет она тебя, а родня ее все село изведет! Посмотри – какая она дочка тебе?

Вера разревелась:

– Доченька, доченька!.. Одна у меня, нет больше никого!

Пава свое тянет:

– Е-есть хочу…

А у самой тоже слезы из глаз побежали. Любанька Веру обняла, от кроватки оттащила и шепчет:

– Верни подменыша, Веронька. Вон подружки ее на улице воют, зовут, а сегодня день последний, дальше им гулять не дозволено. Они ж вместо нее живых уводят, Веронька. Верни подменыша…

А Вера кричит:

– Не подменыш она, а доченька моя!..

– А она к тебе приходить на Русальную неделю будет с подружками. Не сможешь ты ее всю жизнь тут держать. В окно погляди, кто там по улице ходит, ты ж все Стояново с ними рассорила. Всех погубишь, Веронька! Худо им без нее, и нам худо, и ей – глянь, души нет, а плачет, к подружкам хочет. Ты ж и ее мучаешь…

Вера руками всплеснула, а сама заливается:

– Ведьма ты чертова!..

Полезла за печку и достает рубашечку маленькую, белую. Пава ее увидела, ручками забила, засмеялась. А Вера и рассказала, как ходила на Русальную неделю у беленьких ребеночка просить, они же и сами подкидывают, думала – может, так дадут. И увидела на ветке люльку из бересты, а в ней младенчик в рубашечке – хорошенький, улыбается. Вера про все забыла, люльку схватила – и бежать. А дома рубашечку спрятала, потому что беленькие без одежды своей уйти не могут, и полыни под пороги насовала, чтоб в дом не зашли…

Надела Вера на Паву рубашку, а ткань тянется, до самых коленок дошла. Пава прыгает, радуется, бормочет что-то по-своему. Любанька выдохнула, к стенке прислонилась – думала ведь, что ни за что ей Веру не уговорить, раз та три года держалась.

Вера к ней повернулась и говорит:

– А ты за мной не ходи, ведьма. Мое дело, поняла?

– Поняла.

И Вера вдруг Любаньку обняла, поцеловала, мокрое на щеке осталось. А Пава еще и за плечо Любаньку зубами прихватить успела.

Ушли они, дверь хлопнула. Любанька рассказывала – сначала тихо было, а потом вдруг зашумело на улице, закликало, точно птицы слетелись, топот поднялся. Прошумело мимо дома слева направо – к лесу, значит, – и снова стихло. И собаки залаяли вовсю, а до этого сколько дней сидели, в будки забившись, и поскуливали только.

Врала Любанька или нет, а только пропали в ту ночь и Вера, и Пава. Все Стояново потом обыскали, когда осмелели – в лес пошли искать, а потом и милицию вызвали. Ни следа не осталось, только кофта Верина, вязаная, у самой опушки валялась, в малиннике. Куда обе делись – никто не знает.

Больше никто на Русальную неделю не безобразничал. А Любанька до самой своей смерти накануне Троицына дня стол накрывала, двери распахивала и окна настежь. Говорила – сестру свою названую с племянницей в гости ждет.

3. Обдериха
Эта история случилась, когда в Стоянове местных и не осталось почти, одни дачники. Все в город рвались, а городские наоборот – приезжали, восхищались и скупали просевшие дома. Место хорошее, река, доехать нетрудно. Сломают дом – дачку построят, кто деревянную, кто кирпичную. А кого особо к деревенской жизни тянуло – старый дом подновят и живут, к корням, значит, припадают.

Парень один, Шурик, чуть не каждое лето в Стояново к бабке ездил. Байдарка у него тут своя была, велосипед, удочки. Потом вырос, женился, дом бабка ему завещала. С одним условием только – чтобы он баньку, что за домом в лопухах и крапиве стояла, не трогал. Сто лет банькой никто не пользовался, не видать из-за зелени, а старушка уперлась: не ломай, пусть ее. Шурик покивал и забыл.

Померла бабка. Шурик с женой, Инной, дочку маленькую в городе с теткой оставили и приехали хозяйство осматривать. Хороший дом, по соседству от Любанькиного стоял, только Любаньки к тому времени не было уже давно. Выкосил Шурик двор – ну и, конечно, в баньку уперся. Приземистая, крохотная, как в ней мылись – непонятно. Зашел внутрь – темно, доской гнилой пахнет. Шурик по стене рукой провел – и прямо у двери за щепу зацепился, кожу рассекло, капнуло кровью на пол. Шурик разозлился – а мужик он здоровый был, – дверь ухватил, пошатал да и выломал. Жена кричит:

– Чего это ты там крушишь?

– Баньку ломаю. Сауну сделаем, финскую.

Денег на сауну у Шурика, конечно, не было, но он все равно размечтался, как в сухом жаре нежиться будет. И тут вдруг померещилось ему странное – будто прыгнул на него кто-то со спины. И плечи сдавило, и живот, точно сдавили крепко, и в груди екнуло. Испугался Шурик, что это ему от духоты и гнили с сердцем нехорошо стало, вышел побыстрее на свежий воздух – прошло.

Решили Шурик с Инной, что оформят все, денег накопят, а на будущую весну приедут сюда, дом подновят, цветник разобьют – в общем, наведут порядок.

Когда в город возвращались – все в багажнике постукивало что-то. Жена Шурика думала, что это банки с унаследованными от бабушки соленьями поставили неплотно, переживала – разобьются еще, все загадят, и огурцы жалко, специально для них бабуля закатывала.

Приехали, стали вещи разбирать – банки целы. Зато внутри багажника обшивка в двух местах изодрана, будто когтями. Решили – может, кот запрыгнул, пока машина за воротами открытая стояла.

Пошла Инна с дороги помыться – а кран вдруг фыркнул да как брызнет кипятком. Еле увернуться успела, в ванне поскользнулась и колено ушибла. Ну конечно, выговор Шурику сделала, что хозяйством пора заняться и кран наконец поменять. На том и успокоились, спать легли.

Утром приходит Шурик зубы чистить – а в ванной на полу веник банный лежит, сухой, старый совсем. Сроду они такого в доме не держали. Шурик удивился сильно, а потом решил, что это, наверное, жена из Стоянова сувенир привезла – пошутила. Схватился за веник – и чуть от боли не завопил. Веник колючий оказался, из шиповника, что ли – для особых ценителей, наверное. Надел Шурик перчатки толстые, веник в мусоропровод выкинул и на работу ушел. Думал вечером жене все про подарочек высказать, но забыл за делами.

Дочка Шурикова обычно крепко спала, тихонько. А после той истории с веником пришла вдруг к родителям ночью и мать за плечо трясет:

– Мам, мам, там ходит что-то.

Инна спросонья испугалась, вскочила, прислушалась – тихо.

– Да вот же, скрипит, мамочка. И шуршит чем-то.

Мать слушала, слушала, в коридор даже вышла – ничего нету. Только у соседей где-то вода шумит – моются. Сказала дочке, что это мыши, наверное, шуршат. Дочка насупилась:

– Мыши маленькие, а это большое…

К себе спать идти отказалась, в родительскую кровать залезла, раскинулась звездочкой, а Инне на краешке пришлось дремать.

На следующую ночь зато не только дочка проснулась, но и Шурик с женой аж подпрыгнули. Выло что-то в квартире – громко, тоскливо, с рыком, точно собака издыхающая. А Инне еще и почудилась у двери, возле шкафа, фигура бабья, костлявая и будто бы голая совсем. Моргнула – исчезло видение, на тени распалось. А тут и Шурик сообразил, что воют-то трубы в ванной. Побежал смотреть, что случилось – и в коридоре темном, на всем скаку в торец двери влетел, ванная открыта оказалась. Да еще и проскребло ему что-то по шее, может, за крючок зацепился в темноте. Шурик в ванную зашел, свет включил, в зеркало глянул – полоса кровавая до самой переносицы идет, а на шее ссадина, ровная такая, странная, будто кожу чем-то прямо срезало.

Воду включил – нормально течет. Начал умываться, и кровь в раковину закапала.

«Ха-а…» – из труб послышалось, на смех похоже, скрипучий, злой. И выть сразу перестало.

Шурик в комнату вернулся, йод с ватой искать. Жена глаза на него вытаращила, раскричалась. А Шурик увидел вдруг – на пороге листики сухие валяются, темные, жухлые, и не поймешь уже, с какого дерева были. Ногой их придавил со злости, уж очень болело у него все – в пыль листики рассыпались.

Только ссадины и шишки у Шурика зажили, перестал на работу в кепке ходить – новые странности начались. Как-то с утра принесла дочка Инне что-то на кухню, ладошки сложила, сама строгая такая. Инна улыбнулась, спрашивает, что у нее. Дочка одну ладошку убрала – а на другой у нее жаба лежит дохлая, раздувшаяся. Инна вскрикнула, жабу за лапку – и в форточку.

– Это ты откуда взяла?!

– Бабушка дала…

– Какая бабушка?

– А которая у нас живет и по ночам ходит. А еще бабушка сказала, что воду лить вечером не велит…

Только тут Инна заметила, что у девочки на руках ранки какие-то, кожа будто срезана лоскутками. И так ей жутко стало, даже присела на табурет.

– Где это ты так? – спрашивает тихонько.

– Это бабушка…

Шурик опять отмахнулся, что глупости – на улице жабу нашла и упала там же. А Инна дочку стала на кухне мыть, в старой ванночке детской, а сама приглядываться начала к тому, что в доме происходит, а в ванной – особенно. И заметила, во-первых, мусор негородской стал на полу появляться, то листья, то веточки, а как-то мха кусок под раковиной нашелся. А во-вторых, как в ванную вечером сунешься, непременно случится что-нибудь. То крючок упадет, то шторка, то кусочек кафеля вдруг сам по себе отколется, то флаконы с полки посыплются, то водой ледяной или, наоборот, горячей брызнет, то свет выключится.

А раз умывалась Инна вечером, голову от раковины подняла – и увидела позади себя в зеркале старуху. Вот как себя видела явственно – так и ее. Морщинистая, глаза круглые, без ресниц, ртом беззубым ухмыляется, сама голая вся, обвисшая, и листики к телу прилипли, будто из бани только что. Инна со страху голос потеряла, рванулась от нее – и лбом в зеркало.

Примчался Шурик – жена на полу сидит, в шторку вцепилась, лицо в крови и бормочет:

– Бабка, бабка в зеркале…

Шурик, конечно, не поверил. А Инна как в себя пришла, плакать начала. Это, говорит, проклятие какое-то, что-то в доме завелось, надо к экстрасенсу идти. Шурик тоже завелся – не буду я шарлатанам деньги черте-те за что платить. Кричали, кричали, дочку разбудили, потом Шурик как гаркнет:

– Сейчас я твоей бабке задам!

Пошел в ванную, дверь захлопнул и давай там грохотать. Инна застыла, сердце в горле колотится. А Шурик ей орет:

– Нет никого, поняла!

Грохнул еще чем-то и воду включил. Инна слушает – спокойно все, только кран шумит. Успокоилась понемногу, дочку спать уложила, лоб пластырем залепила. А Шурик все моется и моется. Инне даже стыдно немного стало – устроила истерику, разозлила мужа, вот он теперь и выходить к ней не хочет. К двери подошла и постучала легонько:

– Ты там скоро?

А из-за двери голос бабий, скрипучий:

– Да погоди, обдираю только!

Жена завопила, ручку задергала, начала в дверь ломиться – и влетела со всего маху в ванную. А там пар столбом, и крови столько, будто свинью забивали – и на кафеле, и на потолке даже. А на полу Шурик лежит, стонет, и все тело в ранах, кожа клочьями сорвана, мясо видно…

«Скорую» вызвали, в больницу Шурика увезли. Фельдшер еще Инне посоветовал в психиатрическую его, как оклемается. Инна сначала понять не могла, к чему это он, а фельдшер ей показал – в ванной на трубе, где носки обычно сушили, два обрывочка Шуриковой кожи висят, расправленные аккуратно – тоже, видать, сушатся. Инна глянула – и в обморок упала.

Шурик, пока в больнице лежал, все вспомнил – и про баньку, которую бабушка ломать запретила, и про то, как словно прыгнул там ему на спину кто-то. И как бросилась на него в ванной, будь она неладна, тень костлявая, а потом все тело болью ошпарило и темно в глазах стало. Понял, что привез он что-то из Стоянова, недаром рассказывают про село всякое, и надо, значит, на место теперь вернуть.

Инна с дочкой у родителей своих отсиживалась, пока Шурика лечили. Даже душ принимать боялась – заскочит, поплещется и пулей обратно.

Выписался Шурик, в квартиру свою вернулся – а там баней пахнет, хорошо так. И листики под ногами похрустывают. Шурик сразу к холодильнику, водку достал, стопку выпил и в ванную пошел. Повернулся спиной к зеркалу, хоть и страшно очень, и глупо, зажмурился и позвал:

– Давай, ты… бабушка, отвезу, откуда взял.

Тут на него, как тогда – прыг кто-то сзади, плечи стиснул, бока сдавил. И прошло тут же.

Поехал Шурик в Стояново, в имение свое унаследованное. И сразу к баньке – а она так и стоит, дверь рядом в лопухах валяется. Встал в проеме и попросил чудище как мог вежливо, чтоб катилось оно к себе домой. И спрыгнуло с его спины, зашлепало, захихикало, обернулся Шурик – пусто в баньке. Пошел в дом, достал инструменты и дверь побыстрее на место приладил. Ухом прижался – как грохнет с той стороны. Шурик все бросил и к машине своей побыстрее. Когда обратно ехал, все притормаживал, слушал – не шебуршится ли в багажнике.

С тех пор стало у Шурика в квартире все как раньше, тихо, спокойно, только лампочки часто перегорали. А дом в Стоянове они с Инной продали – от греха подальше. И новым хозяевам, тоже городским, наказали баньку ни в коем случае не трогать, а лучше – и не открывать ее никогда. Те, конечно, посмеялись только. А что с ними и с банькой потом сталось – никто не знает.А Стояново выстояло, снова разрослось, обзавелось даже несколькими пятиэтажками и считается теперь уже не селом, а поселком городского типа. Завод деревообрабатывающий неподалеку построили, а с другого бока свиноферма теперь. Дачников в окрестностях видимо-невидимо развелось.


Истории всякие в Стоянове тоже продолжаются. Недавно пострадавший один от стояновских чудес, профессор, даже по телевизору выступал вместе с астрологами и прочими гадалками. Рассказывал, как приехал на дачу грибы собирать, пошел в лес – и вдруг просека знакомая пропала, а сосны вокруг кольцом сомкнулись. Профессор боровики свои собрал, голову поднял и видит – фигура высоченная за деревом стоит. Было у фигуры тело длинное, мохнатое, а лицо – голое. Обычное такое лицо, деревенское, хитрое, только один глаз нормального размера, а второй – огромный, чуть не с кулак, и так и сверлит. И устремилось вдруг лицо это в небеса, фигура, и без того высоченная, расти стала, а в соснах ветер загудел.

Стал тогда профессор, заслуженный человек, одежду с себя стаскивать и наизнанку выворачивать. А в голове вдруг слова нужные всплыли – не то из детства, не то из лекции. Сел профессор на мох и забормотал:

– Лес честной, царь лесной, от меня, раба, отшатнись…

А фигура выросла до верхушек деревьев, захохотала и упала навзничь. И сосны на этом месте словно разбежались, просека появилась, а огромное тело рассыпалось по ней колокольчиками и ромашками.

Из сборника рассказов Дарьи Бобылевой "Забытый человек".

Нянечка

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 15:01 + в цитатник
Дорогая редакция...

Я сижу за рабочим столом, а передо мной лежат несколько пожелтевших тетрадных листов, плотно исписанных. Это письмо. Когда-то письма действительно начинали так. Одна тяжело больная пожилая женщина написала его непослушной рукой двадцать пять лет тому назад, так что чернила с тех пор расплылись и выцвели до фиолетового. И это послание содержит в себе больше ужаса, чем кажется на первый взгляд и чем я когда-либо буду в состоянии себе вообразить.

Вот как оно попало ко мне.

В начале девяностых я удачно устроился в крошечную газетку родного Борисоглебского района. Был я зеленым салагой, только что из армии после училища, искал хотя бы стажировку, но работы не было никакой вообще, меня не брали даже в хозяйство перекидывать вилами силос. Но мне повезло: через знакомых отца мне предложили должность в Борисоглебском вестнике, еженедельном издании со штатом в пять человек, включая водителя, которое выходило тиражом всего несколько тысяч плохо пропечатанных экземпляров. Я проработал там только год. Чем только не занимался, в частности в мои обязанности входил разбор почты.

Помню, там было скучно. Что передовицы об успехах вновь запущенного сахаросвекольного завода, что письма от местных старушек с народными рецептами от варикоза - все было до скрежета зубовного тоскливо и не соответствовало моим ожиданиям от репортерской работы. Но несколько случаев... выбивались из колеи, а хуже вот этого со мной не происходило ничего. Ниже - дословная (не считая небольшой корректуры) перепечатка одного из пришедших в редакцию писем. Того самого письма. Порядком потрепанный оригинал, написанный дрожащими печатными буквами и местами почти не читаемый, я храню в пухлой папке на антресолях. Раз в пару лет обязательно вспоминаю о нём, достаю и со странным чувством перечитываю, затем аккуратно убираю назад в пластиковый файл. В моей папке есть и пара вырезок из той самой газеты, набранных моей же рукой. Каждый раз я думаю одну и ту же мысль: "я мог быть внимательнее, я мог это остановить, я мог спасти", по кругу раз за разом. "Господи боже, я ведь мог это остановить".

Мог ли я? Случилось то, что случилось. Я пишу это не для того, чтобы меня осудили, так что не трудитесь. Просто имейте в виду, что время от времени происходит и такое. Возможно, прямо сейчас, возможно, совсем рядом с вами.

Жарким и пыльным летом 1992 года я неаккуратно вскрыл очередной конверт из скопившейся за неделю тонкой пачки. В залитой солнечным светом редакции я был один, только мухи бились об оконные стекла с тоскливой неутомимостью, да гудел бесполезный вентилятор, размешивая лопастями духоту. Я наискосок пробежал глазами по спутанному пространному тексту, едва улавливая смыслы, затем сложил листы в порванный конверт и бросил его в тумбочку "разобрать позже, когда-нибудь", другой рукой уже потянувшись за следующим. В тумбочке письмо пролежало до осени, до дня, когда я выдернул ящик, отыскал его среди прочих и принялся перечитывать вновь и вновь, водя дрожащим пальцем по строчкам. Скорчившись на своем стуле. Очень внимательно. Сам того не желая, но запоминая наизусть.

Прочтите его вместе со мной.

Дорогая редакция, меня зовут Галина Николаевна, пишу вам из Грибановки. Раньше я была конструктором, работала в области, но так уж повернулось, что настиг меня инсульт, и даже, говорят врачи, не один. Так что пришлось, как выписали, вернуться в старый мамин дом здесь, в деревне. За кульманом работать я больше не могу, пишу-то вот еле-еле. Хорошо, добрые люди помогают кто чем: кто яиц утренних занесет, кто яблок на крыльце оставит. Сосед Саша часто круп да овощей приносит, а сама я и ходить без костыля не могу, даже до рынка. И ладно бы еще ходить, так ведь и с головой после больницы нехорошо стало: на линейку эту раздвижную смотрю, а что делать с ней - не понимаю, смех да и только. Вчера, например, гляжу на плитку на кухне, гляжу, и не помню что такое. Потом вспомнила - и смеюсь, ну, мол, совсем дурная стала. Не дай бог никому, конечно. Но пишу я вам не за себя! Я уж приспособилась худо-бедно, соседи помогают, опять же, Людмила почтальонка газету вашу носит, Слава - крупы да макарон. Засвечу лампочку и читаю сижу, или радиоточку слушаю, много ли мне, старухе, надо. А вот ребеночка жалко - сил нет! У нас семья была большая, пять детей, я из старших, за всеми следила и не жаловалась. Нам с мужем покойным не повезло с детьми, не успели, а тут я подумала и предложила Славе со мной сынишку оставлять, как будто в детский сад. Он на работу уходит, на кого ж парня оставить еще, а мне все равно делать нечего, да и калитка у нас смежная - все удобства! Навязалась я им в нянечки, в общем. Мальчонку Костей зовут. Фамилию их не помню, да вы по адресу посмотрите. Я и не думала сперва, что у него дети есть, а он потом и рассказал, что у них авария была, сам он овдовел на месте, других родственников не осталось. И как будто мало, что Костя сиротой остался, так еще и пострадал в той аварии. Двое нас тут инвалидов, стало быть. Папка золото у него, но как помочь не знает, женский уход ребенку необходим. Когда Стас Костеньку привел, у меня аж слезы навернулись, уж такой он худенький, бледный, спотыкается, как олененок молодой. Замечательный мальчик, очень послушный, и весь в отца. Грустный только, не говорит совсем, кушает плохо. Чуть о маме стану спрашивать - сразу в слезы. Не удивительно, такая травма в его годы. Ну и ладно, и не надо, переболит со временем. Всякое бывает, а жить надо дальше! Мы вон войну пережили какую страшную, и ничего. Так я считаю и ему тоже говорю.

И повелось у нас: Стасик на работу - сына ко мне, а на ночь забирает, ну и продукты носит, как всегда. Гулять мы не ходим, куда там с нашими-то ногами, но время проводим весело. Папка кубиков купил цветных, игрушек. Я Косте книжки вслух читаю; он и сам умеет, но одним глазиком несподручно. Я ему и бабушка, и нянечка, и медсестра - повязочки меняю, капельницы; и так мы подружились, что по вечерам уходить от меня не хочет, цепляется и рыдает. Оно и понятно. Папка его (ну вот, опять забыла как звать) как заходит, все говорит про операцию. Операция мол Косте нужна, операция, а у нас таких не делают, нет соответствующих светил. Смотрит на сына, а в глазах такая боль и любовь! Вы не представляете. Костя все молчит, только к стенке перекатывается. Я к ним и сама привязалась уже как к родным, тоже бывает реву по ночам - угасает ведь мальчонка, никогда уж на велосипеде ему не кататься, с девочками не дружить, в кубики и в те не поиграешь, не ухватишь ведь толком. Я собственно потому и подумала, пока газету читала: чем черт не шутит, напишу вам в газету, вы Сережу расспросите, какая точно операция им нужна. Он знает, сам медик по образованию. Можно ведь передовицу дать, общественности рассказать, так мол и так, такое горе в семье, нужны столичные специалисты. Вдруг удача будет, и хотя бы одну ножку удастся спасти ребенку. Вам не трудно, а дело доброе на том свете зачтется.

Ну вот и все, пойду я Костика кормить, а то слышу, стучит. Вы уж простите старую, если непонятно написала, а лучше просто приезжайте и познакомимся, чаю все вместе попьем. Держаться - важно, конечно, но и мир не без добрых людей, человек не одинок. Когда собственных сил не хватает, нужно обращаться к людям, а не стесняться, так я считаю.

Нашли их случайно, через два месяца после отправки этого письма. Работница почтамта не достучалась до хозяйки и вошла в дом. Оказалось, у Галины Николаевны случился еще один инсульт, так что половина тела совсем отнялась, и встать на стук она не смогла. В задней комнате, превращенной в детскую, нашли в кровати мальчика лет шести в шоковом состоянии, позднее опознанного: пропавшего полгода назад ребенка, про которого тогда все решили, что он утонул, упав с понтона. От Кости к тому моменту оставалось очень мало, он весил килограмм 12. Органы зрения, слуха, язык и некоторые внутренние органы были удалены в результате, очевидно, целой серии хирургических операций, проводившихся на протяжении длительного времени. Также почти полностью отсутствовали конечности, на оставшихся культях были наметки, делящие их на сегменты - план предстоящих ампутаций, во множественном числе. Попытки наладить контакт остались безуспешными, Костя не реагировал, только издавал пустым горлом клекочущие звуки.

Сосед бесследно исчез, в подвале самовольно занятого им пустовавшего дома нашли саму операционную. Галина Николаевна путалась в показаниях ввиду общей спутанности сознания и ценных данных о личности психопата предоставить не смогла. Не вспомнила даже имя соседа. Она до самого конца не понимала, что происходит, предлагала всем выпить чаю и подождать прихода "отца ребенка". Обвинения ей не были предъявлены, женщину поместили под медицинскую опеку.

В тот день я был в доме (как представитель прессы, но больше как знакомый оперуполномоченного) и видел это. Существо. Костю. Долго решали вопрос с транспортировкой, я постоял в дверях и ушел. Закурил на крыльце. Мимо проносили пожилую женщину, своим перекошенным ртом она бормотала имя ребенка: беспокоилась как же он без нее.

В этот момент меня словно ударило током. Я побежал к машине, сказал гнать в редакцию. Нашел письмо. Остальное вы знаете.

Органы попросили ничего не печатать, но я бы и не стал. Вскоре я уволился и переехал в ЦФО, журналистикой больше не занимался. О судьбе ребенка мне ничего не известно.

Мог ли я остановить это? Мог ли помочь, если просто читал бы почту чуть внимательнее в тот исполненный горячего марева день? Заподозрил бы неладное? Догадался бы, что где-то маньяк-психопат и сумасшедшая старая ведьма держат и продолжают кромсать, калечить ребенка?

"Дорогая редакция" - начиналось письмо, как и сотни других. Я спрятал его. Увез с собой, уезжая, и вы первые, кому я рассказал о нем. Откуда мне было знать? Мы не отвечали за контроль оказания медицинских услуг, мы печатали передовицы про решения местного сельсовета и ремонт блядских оградок в парковой зоне райцентра. Да... Много, очень много оправданий я придумал для себя с тех пор.

Но мне не дает покоя то, что, судя по письму, в августе 1992 года у мальчика Кости еще оставался один глаз. И как минимум одна нога.

Автор: Chainsaw

Веерное отключение

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 14:56 + в цитатник
Потихоньку темнело, и буквы на серой газетной бумаге становилось все труднее различать. Они будто бы оставались на своих местах, вроде даже сохраняли привычные формы, но вот смысл ухватить было, чем дальше, тем сложнее. А если, как заметил Женька, остановиться на какой-нибудь одной букве и смотреть на нее, то остальные через некоторое время начинали словно подмигивать, мельтешить, роиться, и, если после полуминуты такого дела сдвинуть глаза в сторону, можно было прочитать что-то совсем другое, не то, что напечатано.

Поразвлекавшись таким образом минут пять, Женька почувствовал, что глаза заболели. В комнате медленно, неспешно становилось темно. Окна зала выходили на запад, но солнце уже опустилось за горизонт, а вернее, за гаражи. Он отложил районку и просто сидел в кресле, в ленивом оцепенении, свернувшись и подтянув коленки. Один раз снова взял газету, чтобы посмотреть, на что похожи теперь буквы, но, как ни напрягал глаза, не смог прочитать больше одного слова. Фотографии, и так плохого качества, в темноте совсем расплылись, лица превратились в белые пятна с черными впадинами глаз и ртов. Вокруг них громоздилась тьма, ранее бывшая фоном: унылыми кабинетами, портьерами, кронами деревьев. Дурацкий цветок над головой библиотекарши утонул в черном, став похожим на тонкую черту. Женька вдруг подумал, что он напоминает веревку, тянущуюся вверх от шеи, от равнодушного белого лица. Вообще все лица стали непривычными, в них проглядывала не то недовольная отрешенность, не то насмешливое упрямство. Словно все эти люди думали о чем-то недобром. Не тогда, когда их фотографировали. Теперь.

Побаиваясь, что он увидит что-нибудь похуже, Женька торопливо сложил газету и кинул на диван. Сумерки играли с глазами злые шутки. Пока те успевали привыкнуть к уровню гаснущего света, становилось еще темнее, и разум, проигрывая тьме в скорости, старался сам дорисовать недополученное. Получалось не очень здорово.

Женька, присидевшись, ленился встать, пусть даже хотелось чаю. Но для этого надо было идти на кухню ставить чайник, а значит – распрямлять ноги, отклеиваться от теплой спинки уютного кресла, шевелить руками. Не хотелось совсем. Хотелось сидеть вот так, и Женька подумал, что это даже неплохо – отключение. Сейчас он смотрел бы телевизор, как в сотни других одинаковых вечеров, а так – просто отдыхает.

Веерные отключения приходились на их дома три раза в неделю. Иногда чаще. «Их домами» Женька называл две пятиэтажки, жмущиеся друг к другу углами: ту, где жил он, и соседскую, во двор которой бегал гулять и где через забор можно было пролезть на территорию почты.

На почте, кстати, сейчас рычал дизель, негромко и сонно, как большой жук, которого закрыли в коробку. Самый вечерний звук, подумал Женька. Их подстанцию всегда отключали вечером. Домам за почтой везло больше, у тех света не было во второй половине дня, а включали его, как только начинало темнеть. Это было несправедливо, и Женька недолюбливал пацанов из домов за почтой за такое дело, хотя понимал, что они ни при чем. Но все равно какая-то незримая преграда между теми и своими пацанами была, чего скрывать.

Он вспомнил почему-то, как однажды шел через те дворы и увидел старуху в проеме темного подъезда. Она молча глазела на него, став в дверях, прямо-таки не сводила взгляда. Как назло, во дворе было пусто: ни человека, ни даже облезлой собаки, только эта бабка с неприятным лицом, и все. Ему тогда показалось, что она сейчас привяжется – мол, ходят тут, или погонит его, но та просто стояла молча и смотрела, и Женька, помнится, подумал, что лучше б уже сказала что-нибудь, чем так. Это было в прошлом году, еще в пятом классе, но вот внезапно вспомнилось.

Вообще, подозрительных людей он опасался, и не без основания. Было как-то неспокойно, в городе за этот год пропало несколько человек, и среди них были дети. Никого из них Женька не знал, но по разговорам выходило, что они сами кого-то пустили в дом в отсутствие взрослых или пошли гулять по темному городу. Ирку Лайду, бывшую одноклассницу, какие-то люди чуть не затолкали в машину, она вырвалась и убежала. Весь город говорил об этом неделю. Вскоре после того Женька на соседней улице остановился посмотреть на иномарку, темно-синюю «тойоту», и не сразу понял, что с заднего сиденья на него, не мигая, смотрит в ответ женщина с плоским лицом и светлыми глазами. Рот у нее был как будто каменный или парализованный, что-то с ним было не то. Женька поспешил уйти.

Вообще, сейчас почему-то всякие такие воспоминания полезли одно за другим. Наверное, расплывчатые лица с фотографий в районной газете что-то такое навеяли в сумерках. Они и тишина.

Вот, например, Юрка Билин рассказывал, что знал одного пропавшего пацана, звали его Славка. Было как раз отключение, кто-то ходил по подъезду, стучал в двери. Юркины родители даже не подумали открывать. А утром оказалось, что Славка пропал, он жил этажом выше вдвоем с отцом, отец в ночную работал. Дверь была закрыта, снаружи. Значит, Славка куда-то вышел, запер за собой дверь и пропал.

Так что, когда недавно какая-то толстая тетка попросила показать дорогу через соседние дворы, он сказал, что не отсюда, не знает дороги, и убежал.

Город слишком часто погружался в темноту, а когда она отступала, как отлив, то, бывало, уносила с собой кого-то из жителей. Чтоб тебе жить во время перемен, процитировал когда-то папа старинное китайское проклятие. Женька понимал, что живет во время перемен. Это не слишком его волновало, но осторожность он соблюдал.

Свет вроде бы скоро должны были дать. Хотя график выдерживали постольку-поскольку, но Женька надеялся, что сегодня включат вовремя. Ему никак не хотелось сидеть в темноте до ночи одному – папа был в Горьком на заработках, мама уехала в Переполье сегодня утром: у маминой двоюродной сестры, тети Лены, недавно родился ребенок, и они с мужем всех приглашали. Женьке новорожденный тоже приходился какой-то родней, но он не стал сильно в этом разбираться, тетю Лену знал плохо и в Переполье не захотел. Тем более что в автобусах его всегда укачивало, а пилить два часа туда и завтра два часа обратно, вместо того чтоб спокойно выспаться в субботу, тоже ему никак не хотелось.

А тем временем темнело. Темнело небо за окном, темнота сгущалась в углах комнаты, потихоньку разливалась по стенам, перекрашивая их на свой лад, стояла в дверном проеме спальни, а в самой спальне было уже совсем темно – длинная и узкая, с одним выходящим на восток окном, она полностью утонула в синих тенях, и там ничего уже не было видно. Так что получалось представить вместо нее любую другую комнату, как Женька иногда любил делать, фантазируя, что у них свой дом или они разбогатели – неважно как – и купили квартиру соседей, расширив свою, или еще что-нибудь.

Но сейчас почему-то представлялось совсем другое: какой-то сырой бетон, арматура, как в недостроенном банно-прачечном комбинате за соседним домом, куда они иногда лазили гулять. Так что Женька перестал об этом думать и размышлял просто о темноте.

Темнота – интересная вещь. Она вроде бы ничего не добавляет, только отнимает. Но вещи в темноте искажаются так сильно, что и мысли меняются следом за ними. Никогда в яркий полдень не придет в голову что-нибудь такое, что с легкостью пробирается туда темным вечером.

Тусклый свет лежал на откосах окна, на потолке, смутно белели косяки дверей: прямо – в спальню и направо – в прихожую. Почему-то Женьку тревожило пустое кресло, на котором лежали его штаны и рубашка, ожидающие глажки. Их хотелось куда-то убрать – в сумерках они теряли привычные контуры, голубая рубашка смахивала на лежащую кошку, и Женька понял, что подсознательно ожидает от нее какого-то движения. Хорошо тем, подумал он, у кого в квартире кот. Вот отключат свет, и ты знаешь, что если что-то в темноте шуршит, или шевелится, или топает, то это – кот.

От этой мысли – как что-то топает в темноте – стало немного не по себе. Начало даже казаться, что на самом деле топает – за стеной, на кухне. Какое-то время Женька сидел тише мыши, замерев, прислушиваясь, одновременно понимая, что этого не может быть и что он, большой уже пацан, ничего такого и думать не должен, а с другой стороны – цепенея от реальности этого звука, который и на шаги-то уже перестал быть похож. А стал похож на стук.

Тут ему резко полегчало. Ну конечно же. Стук собственной крови в виске, прижатом к спинке кресла.

Все сразу стало на свои места, сумерки сделались просто сумерками, шумы – привычными звуками, зыбкие образы на стенах – крупными рисунками родных обоев, теми самыми цветами, которые всегда напоминали ему почему-то о киевском торте.

Ничего страшного. Это же моя квартира, подумал Женька. Мой дом – моя крепость.

Он посидел еще какое-то время, наблюдая, как мир погружается в сумрак. Что-то гипнотическое было в непередаваемой плавности, с которой огромная планета поворачивалась вокруг оси. Географичка в школе была дурой, и всякие астрономические сведения Женька раздобывал сам. Он понимал, что темнота – всего лишь отсутствие света. Умом понимал. Но вот спинной мозг – или что там такое – с ним не соглашался: нет-нет да спину и покалывало беспокойно.

Минуты шли, и было что-то притягательное в этом бессилии и бездействии: смотреть, как темнота набирает силу, обретает плотность, усиливает свою черноту, и ничего не делать, откладывая на потом. В какой-то момент Женька сам перестал понимать: он не идет искать свечу и спички потому, что боится темноты, или потому, что дремлет, и все эти странные, неторопливые мысли приходят к нему сквозь сон?

Перспектива заснуть в темной квартире, в кресле, под взглядом отвешенных окон, без света, без ужина, словно он маленький и беспомощный, разом разбудила его.

Пока он сидел в оцепенении, совсем стемнело.

Тишина стала звенящей, темнота – давящей. Еще оставалось достаточно света, чтобы он, играя с чернотой в углах, вдоль плинтуса, на дверцах и полках полированной стенки, порождал какое-то тайное движение, такого рода, что иногда и правда становилось жутковато от невозможности понять: на самом деле это или просто глаза так воспринимают? Во дворе было подозрительно тихо – никаких теток, ни детей, ни лая собак. Женька вдруг понял, что давно не слышит ни звука, кроме почтового дизеля и часов. Надежда на то, что свет вскоре дадут, как-то угасала вместе с последними отсветами дня. Наступала ночь, и темнота сочилась отовсюду. Квадраты окон, минуту назад бывшие чуть светлее стен, погасли, сравнявшись с темнотой комнаты.

Женька встал. Сонная уютность момента исчезла, темнота влилась в окна, казавшиеся раньше последним пристанищем света, а теперь… Окна нужно было завесить. Тишина, наполненная редким тиканьем часов, оттеняемая привычным звуком дизеля, сделалась таинственной и жуткой. Нужно было раньше встать, подумал Женька. Зажечь газ, найти свечку в спальне на полке, зажечь огонек. Теперь все это предстояло делать в темноте, глаза к которой еще не привыкли.

Это было даже интересно. Задернув плотные коричневые шторы, которые ему всегда напоминали о поздней осени – через них любой свет казался ноябрьским, – Женька почувствовал себя спокойнее. Подумал даже, что сейчас соберется с духом и позвонит в РЭС, чтобы узнать, когда дадут электричество. Он терпеть не мог звонить по телефону и ходить в магазин. Но приходилось, куда деваться. Номер РЭСа он помнил.

Представляя, как замученный дядька возьмет трубку на том конце, мысленно готовый выслушивать очередную порцию ругани от очередной нервной тетки, и как он сам вежливо, стараясь сделать голос чуть ниже, извинится и спросит его, когда же в пятиэтажках по Ленина дадут свет, Женька шел через зыбкие тени к дверям спальни. А дядька ответит, мол, подождите минут пятнадцать – двадцать, работаем.

Почему они никак не купят фонарик, подумал Женька, выставив руку вперед, чтоб не налететь на дверной косяк. У старого, с вилкой на торце, сел аккумулятор, батареечный развалился на куски неделю назад… Без папы все приходило в легкий упадок. Они с мамой все собирались забрать с дачи керосиновую лампу, но лампа так и оставалась на даче, в семи километрах от Женьки.

Он не хотел останавливаться на пороге спальни, но на полсекунды все же замер, вспомнив свою мысленную игру в другую комнату. Теперь она не казалась ему привлекательной. А что я буду делать, подумал он, если свет дадут тогда, когда я зайду в спальню, и я увижу, что это на самом деле другая комната? Грязная, голая комната с черными лужами по углам, полная запаха сырого бетона, рваной ржавой жести и мокнущих газет? А дверь за спиной будет вести не обратно в зал, а в темную, чужую, замусоренную темноту.

– Тихо, Женька, – сказал он сам себе, чтобы приободриться. В конце концов, свет в спальне-то выключен и внезапно не вспыхнет в любом случае. – Как дурак, честное слово.

Голос прозвучал глухо и вовсе не приободрил, но шаг вперед Женька все же сделал.

Тут стоило действовать осторожно, Женькина кровать располагалась поперек, и, чтобы добраться до полки над столом, где стояла свечка, нужно было лавировать между кроватью, стеной и тумбочкой с трельяжем. Женька даже чуть обрадовался, что совсем темно, – так он не видел зеркала и никаких отражений в нем тоже.

Комната и правда казалась немного другой. Стена была неприятно холодной на ощупь, тянул сквозняк в щель неплотно прикрытой форточки. Почему-то здесь уже не слышно было ни дизеля, ни часов, а может, эти звуки просто слились в одну звенящую тишину, замаскировались. Он подумал, что с человеком, наверное, будет что-то нехорошее, если не давать ему ничего ощущать. И почему-то представил себя космонавтом внутри вышедшей из строя станции – ни звука в космосе, ни огонька в запертом стальном цилиндре, ни запаха в стерильном воздухе скафандра, ни верха, ни низа, ни гравитации. Когда прилетит спасательная экспедиция, она, скорее всего, найдет космонавта сумасшедшим.

Женька представил это так ярко, что ему стало дурно, словно он и впрямь утратил на секунду ощущение верха и низа. Зацепив, конечно, трельяж – ударился ногой, глухо звякнула косметика у зеркала, – он подошел к столу. На ощупь нашел полку, стараясь не смахнуть плющ и банку с огрызками карандашей и старыми ручками, которые все собирался перебрать; но все предметы в темноте казались чужими. Почему-то подсвечник искал очень долго, натыкаясь на какие-то невнятные штуки и замирая, пытаясь понять, что это. Потом соображал: вот это – обложка клеенчатая; это – дурацкая скрипящая подставка под книги, которая складывалась в самый неподходящий момент и которой он не пользовался; это, то, что рассыпалось, – башенка из ластиков. Иногда он грыз их, часто – разрисовывал и делал оттиски. Сейчас они попадали на стол и на пол, на ковер – без стука, словно канули в бездну.

Спички он найти так и не смог. То ли не было их тут, то ли не попались они ему.

Наткнулся на выключатель плафона на шнурке. Щелкнул. Темнота. Зачем-то нажал на кнопку еще пару раз, задумался, в каком положении она осталась. Сообразил, щелкнул снова, оставив свет включенным. Наверное.

Женька взял подсвечник и собрался выходить, жалея, что не нашел спичек. Как-то обычно темнота не вызывала дискомфорта, привыкли уже, пара шагов, два движения – и огонь горит. А сегодня он остался один, и вот какова ему, оказывается, цена. За свечкой не может спокойно в спальню сходить и возится все время.

Пребывание в спальне каждую лишнюю секунду давалось с трудом. Словно что-то такое было здесь, в здешней темноте, опасное, хотелось в другую темноту, в зал, на кухню, но только прочь отсюда, где не задвинуты шторы, и ночная тьма глядит в окно, – и нет, задергивать их он не будет, он тут не задержится. А за спиной еще и зеркало. Женька вдруг представил, что на месте стекла – пустота, проем в пустое, заброшенное помещение.

Некстати вспомнился стих Фета, тот, про зеркало в зеркало. «Ну как лохматый с глазами свинцовыми выглянет вдруг из-за плеч».

Да что ж такое лезет в голову, подумал он. Это же просто темнота. Веерное отключение, будь оно неладно. Звучит как название какой-то фантастической армейской операции. «Буря в марсианской пустыне», командир, подтвердите фазу «Веерное отключение»! И такой голосина в наушниках с орбиты: «Подтверждаю!»

Чего-то эти мысли Женьку не успокоили и не отвлекли, он сам себе показался маленьким и глупым. Нужно было выходить, параллельно кровати, к стене, чтоб опять не удариться об угол тумбочки. Женька засеменил вдоль стола.

Когда он приблизился к кровати, иррациональный глупый страх пополз вверх по позвоночнику. Он ничего не мог поделать с собой, но боялся сделать еще шаг. Какая-то часть сознания, которая, наверное, просыпалась только в темноте, мешала ему это сделать, горячо убеждая, что стоит подойти ближе, как из-под кровати протянется рука и схватит за лодыжку.

Может быть, в прошлом эта часть мозга оберегала людей от чудовищ. Какой-то старый рефлекс, как, к примеру, отдергивать руку от горячего, как боязнь высоты. Женька подумал, что очень недаром, наверное, существует страх темноты.

Он шагнул назад и тут же наступил на что-то. В голове пронеслось все подряд – что это арматура, кирпичи, чей-то ботинок, лапа, да мало ли… Он чуть не подвернул ногу, резко развернулся и понял, что это стирательная резинка. Да ну его, что ж такое, подумал он. Повернулся, шагнул вроде к выходу и налетел на стол. Внезапно, с грохотом, а сердце заколотилось так, что стало больно. Лицо как будто окунули в ужас, и этот ужас был горяч, а спина заледенела.

Женька осознал, что понятия не имеет, в какой стороне выход. Словно он перед этим полчаса играл в «Панас, лови мух, а не нас» и теперь не мог понять, где он и куда идти.

Или, подумал Женька, это не его комната. В какой-то момент, может быть, она перестала быть его комнатой.

Он постоял, глубоко вдохнув, нащупал стол. Это была его спальня, но она как-то… изменилась. Жутью веяло со стороны шкафа, кровать казалась крышкой на бездне страхов, штора, сдвинутая в угол, могла скрывать что угодно – он не видел ее, но знал, что она там, вертикальная груда ткани, словно высокая фигура, неподвижная до поры. Тут почему-то было холодно. И очень темно – слабый отсвет запада сюда не достигал. Он медленно двинулся вдоль стены, стараясь не поддаться панике, хотя ему все сильнее казалось, что за спиной стоит что-нибудь, вышедшее из зеркала или из угла. А может, оно все время смотрело на него со шкафа, где хранился старый бобинный «Маяк», похожий на морду стального бульдога. Однажды ему приснился какой-то кошмар про шкаф, он не помнил, какой, помнил только низкий рык, который оказался его собственным стоном, когда он проснулся.

Женька нес перед собой незажженную свечу так осторожно, словно она горела. Теперь он отчаянно жалел, что не позаботился найти ее при свете, но обычно в их домах по графику свет к такому времени уже включали. Он шел, казалось, очень долго, боясь не обнаружить дверного проема, и вздрогнул, едва не застонав, когда наткнулся подсвечником на полотно открытой внутрь двери.

Он сам от себя не ожидал, что темнота, тишина и одиночество так быстро сделают из него маленького испуганного мальчика. Что-то шуршало за спиной – непонятно, за окном или в комнате, – и ему очень хотелось бежать. Нет, конечно, это снаружи, естественно, снаружи, это сухой дикий виноград, который все лето плелся вдоль окна и залазил на подоконник, это ветер, но как же похоже на то, что за шторой завозилось что-то, побеспокоенное Женькиным уходом. Завозилось, вышло из угла и протянуло длинные руки к его шее.

Тут он услышал, как плавно налег ветер, как ударило что-то по стеклу и медленно, со знакомым шорохом, чуть приоткрылась форточка. Сквозняк тронул волосы.

Теперь все это уже не казалось ни интересным, ни героическим, ни забавным. Женька понял, что совершил ошибку. Он выскочил из спальни и плотно закрыл за собой дверь, обжигаясь ужасом. Его подмывало захлопнуть дверь побыстрее, чтобы темное невидимое, быстрое страшное не успело просунуться в щель, ухватить за плечи и сожрать, но он понимал, что так просто перепугается еще сильнее и докажет себе, что боится. Себе и темноте, подумал он. Отсутствие света становилось невыносимым.

Спички должны лежать на телефонной полке. Поводя рукой перед собой, Женька вышел в прихожую. Глаза, привыкшие за время блуждания по спальне, различали синий отсвет со стороны кухонного окна.

Женька поставил свечку на полку, вслепую зашарил вокруг. Вот что-то. Квадратное. Это печенье, он бросил. Вот… Ай! Медной проволоки кусок, ткнул в палец. Вот бумажка какая-то. А вот и спички.

Почему-то теперь, когда спички оказались в руках, темнота словно скачком надвинулась еще плотнее. Казалось, что нужно действовать на скорость, на время. Женька понимал, что, заспеши он сейчас, поддайся панике – и страх захлестнет его совсем. Если он в двенадцать, ну почти двенадцать лет боится темноты в своей прихожей, то что он вообще за человек? Женька вдруг представил, как было бы, если б родители были дома. Отец… Да что отец, даже мама, боящаяся темноты, – глупости, такое и представить не получится. И не надо, подумал Женька, вовремя остановив воображение у опасной черты, – и чиркнул спичкой.

Вспышка. Угасание. Маленький оранжевый огонек, один в темноте, как корабль в глубинах космоса.

Потом огонек стал соломенным, охватил спичку, отразился в большом темном зеркале, висевшем над телефоном. Женька старался не смотреть в него, в свое лицо, искаженное отсветами и тенями, в глубокую синеватую темноту отраженного окна. Зажав трубку между плечом и щекой, он, торопливо вращая диск, набрал номер. И, как ни противоречило это его желаниям, задул спичку.

Надо было свечу зажечь сначала, подумал он, слушая слабый треск в трубке. Он не желал признаваться себе, что не хочет зажигать свечу перед зеркалом и будить там отражения. Пока нет света – нет и их.

Темнота после ничтожной спички сгустилась еще сильнее. На линии было тихо. Женька хотел было зажечь новую спичку и набрать номер еще раз, но услышал гудок. Потом – еще один. Потом трубку сняли.

И тишина.

– Алло? – сказал Женька почему-то хрипло, сбитый с толку отсутствием дежурного усталого «РЭС слушает».

– Да, – ответил женский голос, и Женька растерялся еще сильнее. Он думал, в РЭСе работают одни дядьки.

– Алло, – повторил он, от неожиданности растеряв все слова. В трубке было так тихо – никаких фоновых шумов, – что чувство расстояния исчезало и казалось, женщина стоит совсем рядом в темноте. – А… Скажите… А… в пятиэтажках по Ленина скоро свет будет?..

– Нет, – ответила женщина. – Не скоро.

– А что там, авария? – Разговор пошел не по плану.

– Нет, все в порядке. Просто света не будет. Веерное отключение.

– Ааа… Спасибо. До свидания, – сказал Женька расстроенно.

– До встречи, – ответила женщина, и Женька рывком опустил трубку на рычаг.

Стало тихо.

Разговор оставил после себя неприятное впечатление. Что-то в нем было не так. Женьке стало неуютно после него. Внезапная мысль пришла ему в голову: а что, если он не захлопнул дверь, когда пришел с улицы? И она все это время открыта, поверни ручку и входи? Любой – входи: соседка, которая его может перепугать случайно, пьяный, ошибившийся дверью, наркоман… Ведьма, белолицый, огромный, темное быстрое страшное, да мало ли кто в темноте?

Женька помнил, как на прошлый Новый год в подъезде сидел мужик, иногда ползал на руках по лестнице, говорил что-то и снова садился под тети-Глашину дверь. Родители тогда сказали, что это и есть наркоман. Его забрала скорая, когда Женька уже спал. Женьке он казался страшным. И от мысли, что такой может зайти к нему в квартиру, делалось совсем не по себе.

Спину кололо тысячей холодных иголок и миллионом горячих. Женька шел к двери – ее надо было проверить немедленно, иначе сердце разорвется, – даже забыв о том, что свечка рядом, а спички в руке. Второй рукой он слепо шарил по стене, но не по той, где вешалка, – по другой: одежда в темноте на ощупь слишком похожа на людей, на толпу, и он страшно боялся наткнуться на руку в рукаве, хотя и не признавался себе в этом.

Дверь. Кожзам, деревянный косяк, привычная ручка. Женька повернул ее и потянул, весь холодея, ожидая, что сейчас приоткроется щель во внешнюю темноту, и что-то воспользуется ею, невидимое, черное, и вломится в его крепость, чтобы унести с собой, но дверь не шелохнулась. Конечно, он ее захлопнул, сейчас он ярко вспомнил это – поворот ручки, характерный щелчок замка.

Вот дурачок, подумал Женька. Он отошел от двери, рискнув даже повернуться к ней спиной, а лицом – к проему, ведущему в зал. Глаза уже привыкли и различали смутные контуры. Он взял свечу, спички и пошел на кухню, подальше от дверей и зеркал.

Последние отсветы на небе позволяли хоть что-то разглядеть. В кухню Женька заходил не без опаски, но вообще-то тут он чувствовал себя лучше. Меньше открытого пространства – папа из центра кухни мог дотянуться до любой вещи или ручки любого шкафа, не сходя с места, – остатки вечернего света и газ, который можно зажечь.

Женька выглянул в окно. Странно. В домах за почтой свет тоже не горел. Какое же это веерное, подумал Женька. Это весь город отрубили.

Он наконец зажег свечу, задернул штору – его отражение в синем стекле задернуло призрачную ткань с той стороны; огляделся и повернул кран. Ну так и есть, напор совсем слабый. Вода кончалась. Это значит, и на водозаборной станции света нет. Значит, и правда по всему городу. Светилась только почта, пока работал дизель.

Женька зажег две конфорки. Папа умел делать газовый рожок, снимая конфорку и поджигая газ каким-то хитрым образом, как факел. Света тот давал мало, шума много, и они с мамой над папиным методом посмеивались, но сейчас Женька не отказался бы от любого дополнительного освещения, только рисковать не стал.

Он поставил чайник – набрал полный, и еще кастрюлю воды – и полез в холодильник за маслом. Оно уже стало мягким, в холодильнике было почти не холодно.

Потом он вернулся к выключателю и щелкнул им, переводя во включенное положение. Теперь, если свет загорится, он узнает сразу.

Что значит «если», подумал Женька. Когда, конечно, когда.

Когда?..

Правда, долго уже нету. Он понимал, что скоро нужно будет ложиться спать, но возвращаться в спальню как-то совсем не хотелось. Нет, со свечой, конечно, там будет совсем не так страшно, но…

Да что такое, разозлился Женька. Какое «но»?

– Ну что за дурня, – сказал он вслух. – Совсем уже как маленький.

Он посидел, подождал, пока закипит вода. Сделал чаю. Посмотрел в окно еще раз. Когда собирался уже отойти, в домах за почтой загорелся свет. Правда, через секунду снова погас, но это значило, что рэсовцы где-то что-то да делают, а значит, есть надежда, что скоро включат, даже если это все-таки авария.

Женька вернулся за стол. Стало как-то веселее. Темнота сделалась прозрачной бытовой темнотой, плывучие тени – просто тенями, даже уютными. Зеркало – посеребренным стеклом, темные углы – частью дома, накрытого ночью просто потому, что планета повернулась боком к своему далекому раскаленному светилу; звук дизеля утратил ноты обреченности и стал всего лишь звуком двигателя, шум ветра в вентиляции – обычным природным явлением.

И ему вдруг стало совсем жутко, что вот сейчас, на пике его расслабленности, спокойствия, веры в рациональное, случится что-то такое из ряда вон, и мозг, не защищенный, не подготовленный опасениями и мыслями о страшном, не перенесет этого контраста, и он в ту же минуту сойдет с ума, но понять этого не успеет, потому что сердце не выдержит.

Не надо было думать про вентиляцию.

Пока миллиард иголок снова медленно вонзался в кожу – и холодных, и раскаленных, и таких, к которым было подведено темное, не дающее света, но колючее электричество, – он обернулся и посмотрел на черный квадрат вентиляции над кухонным шкафом, над разделочным столом. Разделочный стол – звучало очень мрачно сейчас в голове. Липко, и ржаво, и затхло.

Он вспомнил страшилку, услышанную летом у костра в соседнем дворе. Какой-то пацан, которого он ни до того, ни после не видел, рассказывал про вентиляционного человека. Пацан назвался Серым, Женька помнил его широкое, незагорелое, землистое лицо под некогда белой кепкой.

У него нет ни рук, ни ног, у этого человека, говорил Серый. Он живет в вентиляции домов, иногда на антресолях. У него бледное лицо, а тело не толще шеи. Так просто его нельзя увидеть – только внезапно и только если ты дома один; а еще на старых фотографиях, если в кадр попала вентиляция, то можно заметить едва различимое бледное лицо за решеткой или только глаза. Иногда, когда люди сходят с ума непонятно от чего, это значит, они встретились взглядом с вентиляционным человеком.

Всем было ясно, что Серый это придумал, но, придя домой, Женька попросил у мамы достать с полки фотоальбом и весь вечер проверял старые фотографии. Ничего, конечно, не нашел. Закрывая альбом, он был почти уверен, что не один он из всей компании занимался сегодня такой глупостью. Он понимал, что бояться надо не придуманных чудовищ, которые, вообще-то, никак не могли жить в вентиляции. Бояться стоило торговцев людьми, ненормальных, просто бандитов, наркоманов в конце концов. Но с тех пор он иногда нет-нет да и поглядывал на зарешеченные прямоугольники темноты, особенно когда купался, оставаясь в одиночестве в запертой ванной. Но так чтоб бояться – никогда.

А вот сейчас глядеть на вентиляцию было страшно. В темноте мысли, казавшиеся бредом при свете дня, при родителях, легко обретали силу, объем и убедительность. Ужас в вентиляции? Вполне возможно. Чужая комната за порогом? Почему нет? Тварь под кроватью, ведьма за дверью? Запросто. Нет в темноте ничего невозможного. Или есть в темноте нечто невозможное. Это смотря с какой стороны подумать.

Женька хотел уже влезть на стул и храбро посветить свечкой в вытяжное окно, но не успел.

В дверь постучали. Глухой звук ударов подбросил Женьку на месте. Он вытаращился в сторону прихожей, и темнота за пределами слабого свечного света показалась ему совсем черной.

Стук повторился, тяжелый, требовательный, и снова затих. Если б это была соседка, тетя Глаша, она б позвала, он бы услышал. Может, это из РЭСа, запрыгали мысли в голове, может, мама вернулась раньше; да ну какой РЭС, зачем им квартира, даже если авария, – подстанция во дворах, через один дом отсюда; а у мамы ключ, да и она в Переполье, конечно же, конечно, это не она. Потому что она никогда так не стучит.

В темном зеркале над телефоном он смутно видел свое лицо, и оно не нравилось ему, искаженное отсветом вдоль носа и скулы, с темными провалами вокруг рыжих отблесков глаз. Женька всегда опасался, что однажды не узнает своего лица в таком отражении. Он предпочитал на него не смотреть и никогда не изображал перед зеркалом монстра, подсвечивая подбородок фонариком. Обычно он не отдавал себе отчета, почему, но в темноте, сразу после тревожного стука в дверь, об этом думалось легко – потому что не хотел, чтобы оттуда на него однажды посмотрел монстр. Подобное призывает подобное.

Еще раз постучали. Взяли за ручку, нажали медленно. Женька проверял, недавно проверял дверь, он помнил, как ее захлопывал, но все равно волосы на затылке встали дыбом, и разряд страха прошелся по спине. Он забыл дышать, ожидая щелчка язычка и медленного шороха открывающейся двери.

Нет, конечно. Кто-то неведомый еще раз дернул ручку, потыкал кнопку звонка – это уже вообще непонятно зачем, электричества-то не было, – и наступила тишина.

Женьке она не нравилась. Ни шагов на лестнице, ни разочарованного тихого возгласа – ничего. Из подъезда никто не выходил, дверь на тугой пружине не хлопала. Как будто он так и стоял в темноте там, за дверью, – тот, кто стучал. Что интересно, как кто-нибудь заходил в подъезд, Женька тоже не слышал. Вроде бы.

Вдруг зазвонил телефон, так что Женька подпрыгнул на стуле. Да я за этот вечер психопатом сделаюсь, подумал он. Может, это соседка заходила или сосед какой, постучал и ушел, решил позвонить теперь? А может, это мама звонит? Женька встал, поколебавшись секунду, взял свечу. Оставлять темную кухню за спиной и идти во мрак прихожей, ближе к дверям и к тому страшному, кто мог находиться за дверью, к зеркалу, норовящему подменить отражение, он не хотел. Не желал ничем провоцировать тьму.

Телефон звонил, не переставая, очень громко в тишине. Женька шел медленно, тени качались, и плавал свет.

Он поставил свечу на телефонную полку, глянул в собственные глаза – отражение было испуганным, но своим – и снял трубку.

Тишина. Ни фонового шума, ни молчания, какое бывало, когда раз в месяц звонил, развлекаясь, какой-то унылый дурак, – просто тишина. Видно, на почте что-то работало не так, как надо.

Женька уже собирался положить трубку, когда услышал голос.

– Алло, – сказала женщина в трубке, и Женька вздрогнул так, что его аж подбросило.

– Алло, – хрипло ответил он, абсолютно машинально. – Кто это?

Хотя он понял, кто это, до того, как она ответила. Та самая тетка из РЭСа.

– Свет не появился у вас?

Что за чушь, подумал Женька, что такое, такого не бывает, никогда РЭС не обзванивает людей. Это неправильно.

– Нет, – ответил он.

– Хорошо, – сказала женщина.

В дверь опять постучали – совсем рядом, до нее была пара метров. Значит, тот никуда не ушел.

Женька вспомнил, как однажды долго стучал в двери пьяный мужик с помятым неподвижным лицом, в засаленной кепке. Вот так же стучал и стучал, пока мама была на работе. Полчаса, наверное, пока сверху не послышался хлопок соседской двери. Тогда алкоголик почему-то сразу ушел.

Он понял, что тот, за дверью, слышал разговор и знает, что дома кто-то есть.

– Стучат, откройте, – сказала женщина в телефоне. – Может, это наши специалисты.

Женька в ужасе уставился на телефон. Это было неправильно, происходящее сейчас было неправильным, не могло такого быть. Ситуация как-то вываливалась из реальности, неровно, как кусок штукатурки, и Женьку замутило. Он оцепенел, а потом, пересилив себя, рывком положил трубку на рычаг.

Нагнулся, выдернул телефон из телефонной розетки в углу и резко распрямился от стука в дверь.

Затылок его встретил полку, леденящий шар взорвался в голове, да так, что в глазах побелело, и Женька без крика сел на пол, схватившись за затылок. С полки что-то попадало, подсвечник полетел на пол, свеча выпала и потухла.

Он чувствовал себя так, будто в него всадили заряд парализатора из недавно прочитанного «Возвращения к звездам».

Было тихо и темно. Только газ давал с кухни блуждающий синий отсвет, слабый и неприятный, как колдовской огонь. Все что он мог – лишь подсветить пару контуров в море тьмы, затопившем квартиру. Пару зыбких, неверных контуров, тени которых никак не могли усидеть на месте.

Женька встал. Ему было больно, обидно и страшно, но, с другой стороны – как-то даже спокойнее. Словно удар на время выбил из головы всю эту потустороннюю муть. Он подошел к двери – тихо, на цыпочках, – сдвинул в сторону жестяную заглушку глазка, которую папа сделал давным-давно, и посмотрел в подъезд.

Темнота.

Он приложил ухо к холодной двери.

Тишина. Холодный колкий иней ожидания посыпался за шиворот, казалось, вот-вот кто-то постучит в дверь над самым ухом.

Стало вдруг понятно, что он не слышит дизеля, но выключили ли его до того, как зазвонил телефон, или уже после – Женька сейчас ни сообразить, ни вспомнить не мог. Ну если б дизель отключили, как бы телефон работал?

А если… Страшно было думать об этом, но не думать не получалось. Опасные мысли вернулись очень быстро и привели за собой ворох других, таких же пугающих.

А если телефон не работал? Если телефон не работал, потому что дизель молчит уже давно – иногда, когда свет отключают надолго, топливо на почте экономят, – и голос был не из трубки? А из темноты? Из щели за открытой дверью в зал, например? Там, в углу за дверью, вполне можно спрятаться, Женька сам так делал.

Что, если что-то есть в квартире?

Сдуреть можно было от такой мысли. Но разум сопротивлялся, и пока вполне успешно. Не в первый же раз Женька оставался в темноте, так что какой-никакой иммунитет против жути у него имелся.

Хотя сегодня был очень странный вечер.

Женька шарил в поисках свечи, но найти не мог. Траектория падающего предмета непредсказуема, говорил папа и был прав. Неизвестно куда можно было укатиться в темной прихожей, но куда-то свеча да делась. От ощупывания ботинок Женьку аж морозило – он боялся найти голень выше среза голенища, поэтому внутри обуви искать не стал. Вообще, ему уже невыносимо было тут, в прихожей, находиться, темнота и страх душили крепко, будто и правда имели реальный вес. Нервы были на пределе, а силы кончались.

Вот так, на ровном месте, можно сойти с ума, подумал Женька.

Он нащупал раскрошившееся печенье, ключи – их он сунул в карман – и еще что-то цилиндрическое, маленькое, чего не смог опознать.

И тут он услышал короткий шорох ткани по кожзаму.

Он был за дверью.

Всю его мысленную оборону смело, как и не было ее. Женька дико, до спазма в горле, испугался, что сейчас зазвонит отключенный телефон. Вспомнились сразу те истории про вентиляционного человека, про чудовище под кроватью, все эти недодуманные мысли про темное, быстрое, белолицее, белоглазое, страшное.

Он медленно выпрямился и попятился от дверей. Газовые отсветы почти не помогали что-либо разглядеть. Нужно было пойти на кухню, за спичками, нужно было, но Женька боялся идти вперед. Боялся шороха в прихожей – вот пойди пойми, снаружи двери он или внутри, а если снаружи, то кто это, а если внутри, то нет-нет-нет-нет. Боялся телефона, зеркала за спиной – почему-то казалось, что оно отражает не смутные очертания его затылка – нет, он боялся, что отражение смотрит ему в спину. Дурное ощущение чужого взгляда сразу же прилипло к затылку; Женька сцепил зубы и обернулся, пока страх не захлестнул его с головой; но в зеркале лишь смутно двинулось что-то, может, все было в порядке, а может, его отражение отвернулось от него.

Но больше всего он боялся, войдя на кухню, обнаружить темную худую тень, сидящую на разделочном столе за углом стены. Неизвестно в какой газете, которые в последнее время все словно нанялись писать про сверхъестественное, попалось ему это существо на столе, виденное кем-то краем глаза, и вот теперь не хотело вылезать из памяти. Женька знал, что его не будет там, но все же боялся, а еще больше боялся, что оно померещится в свете конфорки, просто так, на ровном месте, и мозг захлебнется от ужаса.

Ну как лохматый с глазами свинцовыми, подумала какая-то предательская часть его мозга. Ну как лохматый? С глазами? Свинцовыми? Со свиной мордой? Лохматой свиной мордой, как у кабана из музея? Огромный темный силуэт в прихожей за спиной – это он шуршит внутри прихожей, вот прямо сейчас, слышишь? Или худой на столе, на корточках – вон его тень гуляет в отсветах синего огня, – видимый только краем глаза? Или неподвижная, маленькая женщина, или что-то, лишь похожее на женщину, которая стоит за зальной дверью и посмеивается, дожидаясь, когда он шагнет мимо, чтобы выскочить, уже не таясь, из задверного пространства и схватить его?

Что хуже?

Женька понимал, что хуже всего – он сам, заложник страха в собственной квартире. Темнота давила невыносимо, свет каким-то образом только подчеркивал ее силу, словно чтобы контрастом оттенить чернильные тени. От запаха сгоревшего газа, а может от страха, дышать было трудно, начинала болеть голова. Руки были ледяными и мокрыми, ноги – ватными; на затылке каждый волосок стоял дыбом, по ощущениям, там гуляли искры; озноб и жар попеременно обдавали спину.

Не мог он войти на кухню. Не мог. Там, за углом, на столе, поджав ноги, кто-то сидит – вот что он увидит, если пойдет вперед. Даже если там никого нет, все равно увидит. Слишком слабый там свет, слишком он напуган.

А еще там вентиляция.

Нужно в зале, в буфете найти зажигалку. С ней найти свечку в прихожей. И тогда все будет нормально. Где-то хранились запасные свечки, но он не знал, где. Хорошо бы они тоже в буфете нашлись.

Темнота давила, стены жали, теснота, замкнутость, мрак поглощали его, пока по кусочку, но скоро от него не останется и следа. Страстно захотелось куда-то наружу, на простор, где хотя бы небо над головой будет светлее земли, пусть ненамного, но не будет никаких углов, никаких дверей, ни отражений, ни телефонов.

Женька отступил от кухни и сделал шаг в зал, изо всех сил ожидая удара дверью или мерзкого смешка в углу.

В зале кто-то шуршал. Возле окна. Стучал по подоконнику.

Да нет, шорох снаружи, за окном. Конечно, это все дикий виноград, тут его больше, чем в спальне, он рос на клумбе и вился по натянутой отцом проволоке. Теперь его лозы засохли, и ветер заставляет их скрести по подоконнику и стучать в стекла… Так ритмично… Тук-тук… тук-тук… Тук-тук…

По кухонному подоконнику кто-то на самом деле постучал и тут же завозился у водосточной трубы. На кухне капнула из крана вода – вдруг. И Женька представил, кто на самом деле повернул кран. Сейчас черной волосатой лапой, похожей на лапу чучела волка из того же музея, он повернет ручку конфорки, выключая последний свет в этом, становившемся чужом, жилище.

И тогда женщина выйдет из-за двери, низкая, быстрая, седая, с белыми глазами, и вместе с лохматым из темноты прихожей они набросятся на него.

Тот, в подъезде, грузно привалился к двери.

И тогда Женька не выдержал и побежал. Сквозь душащую темноту, толкнул дверь в спальню, перепрыгнул в темноте свою кровать, под которой могло быть что угодно, дернул тюль в сторону и схватился за гладкую стальную ручку рамы. Повернув вторую, он рванул створку на себя, свалил цветок, наступил на штору и оборвал ее и, вдохнув свежего воздуха, чувствуя каждым квадратным миллиметром кожи волну темных крючковатых рук, которые внутриквартирная тьма протянула за ним, обжигаясь от ужаса не успеть, присел на жестяном подоконнике и спрыгнул вниз, как уже делал, пусть летом и днем, но он знал высоту и знал, как прыгать.

Ноги ударили о твердую, почти бесплодную, полную строительного мусора землю под окном, Женька упал на колени. Уши заложило, в голове была серая вата. Странно, но снаружи было глухо, беспросветно темно, а он видел, поднимаясь, силуэты.

Он понял, когда выпрямился. Они обступили его полукругом, прижав к стене, призрачные, как пряди пара, высокие, неподвижные. Горько, холодно было внутри, но зато он хорошо понял, что натворил. Они не могли забраться в квартиру, не могли, не существовало ничего под кроватью, на кухне или в вентиляции. В квартире темнота была просто отсутствием света, а снаружи – нет. И эта тьма вытаскивала, выкуривала его из квартиры фальшивым страхом, чтобы забрать с собой теперь, когда он оказался снаружи. Как того Славку, как остальных. А в следующее отключение придет и чей-то еще черед.

Было тихо – только какой-то гул, хотя ветра, как оказалось, не было. Ни теплая, ни холодная, над миром стояла ночь, и в ней можно было найти многое, только оно не ждало, чтоб его искали, – оно само забирало себе кого хотело. Или могло.

Они стояли, глядя на Женьку, и он узнавал их лица, пусть они смутно текли, менялись. Прошло не больше двух секунд с момента его прыжка, но он успел увидеть их и узнать: лицо пьяного в кепке, ломившегося в дверь, лицо новогоднего наркомана, лицо человека, что однажды долго стоял во дворе и смотрел в окна, и того дядьки, что шел когда-то за ним от самой школы после уборки территории, пока Женька не оторвался, сделав крюк вокруг здания ЦСУ, лицо женщины из дорогой машины и старухи у подъезда. Лицо Серого, который рассказывал про вентиляцию. В них было что-то общее: светлые глаза, каменный, будто онемевший, чуть кривой рот.

Он видел их сейчас почти так же ясно, как днем, пусть они были лишь прядями тумана в темноте. Они смотрели на него, протянув руки, и туман стекал с их пальцев, почти невидимых в глухой тьме.

А потом дали свет.

На Женьку упал теплый желтый прямоугольник из открытого окна и сияние соседских окон. Очертили улицу светлые квадратики противоположной стороны – там были частные дома; загорелся оранжевый фонарик у магазина, а ярче всего были простые уличные фонари, сиявшие словно на столичном проспекте. Прожектор на крыше педучилища отсвечивал в небо, и не было никаких теней с лицами и тумана тоже. Женька обернулся на открытое окно. Ему стало стыдно, нестерпимо стыдно за свою дурную истерику и испуг. Теперь все проходило. Ночь была ночью, каких он видел тысячи. В темноте, хоть немного разбавленной электрическим светом, уже ничего не таилось.

Умом он понимал, что, наверное, чудом пережил этот вечер. Зато знал, что в его квартире ему точно ничто не угрожает. Раз этому чему-то, темному, большому и страшному, пришлось приложить столько усилий, чтобы выманить его на улицу, значит, проникнуть внутрь оно было бессильно.

Женька постоял, приходя в себя, вдыхая свежий воздух, потом нашарил в кармане ключи и пошел вокруг дома, к подъезду.

Он не слышал, как в квартире снова громко и настойчиво зазвонил телефон.

Ничего сверх

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 14:00 + в цитатник
Автор: Максим Кабир

Впервые доктор Дреянов увидел её в сентябре, не в метро, где обычно находил пациентов, а дома, поедая чипсы перед телевизором. На местном телеканале показывали репортаж про благоустройство города. Группе радостных жильцов вручали диплом за самую опрятную улицу. Она стояла слева в кадре, приятная блондинка с персидским котом на руках. Махала в камеру кошачьей лапкой.

В голове Дреянова щёлкнуло, и под футболкой зачесался давний шрам. С тех пор, как он вылечил пожилую супружескую пару, прошёл год, и ему не терпелось вновь взяться за инструменты.

Он выяснил, что блондинку зовут Яна Литкевич, тридцать шесть лет, живёт одна, работает начальником отдела кадров в престижной компании. Впрочем, особого значения это не имело. Главное, что она была больна и нуждалась в медицинском вмешательстве.

Операцию отложил на два месяца. Не хотел быть пойманным, ещё меньше хотел, чтобы блондинка судорогами испортила процесс. Консультировался на форумах с анестезиологами, подбирал медикаменты. Вечерами прогуливался мимо двухэтажного коттеджа Литкевич.

Наступил ноябрь. Снег запорошил черепичные крыши образцовой улицы, укутал детские площадки и газоны.

«Пора», — подсказывает ему Ассистент.

Дети вдоволь накатались на санках и отправились ужинать. Из свидетелей только снежная баба с морковным носом. Тихий уютный пригород.

Низкорослый человечек с саквояжем, шмыгнувший за чужую калитку. Скрип снега. Спокойная улыбка на неприметном лице.

Да, Паша Дреянов не настоящий врач, но и не безумец. Он встречал безумных людей, вроде того наркомана, помешанного на пришельцах. Парень клялся, что его похищали марсиане и описывал, как именно выглядел межзвёздный анальный зонд. Забавными в историях торчка были и музыкальные пристрастия инопланетян: они якобы содомировали его под Бетховена, Луи Армстронга и грузинское хоровое пение. Ну не псих ли?

Дреянов не верит в пришельцев. И Ассистент в них не верит.

Доктор, конечно, не маньяк. Серийные убийцы приводят его в ужас. Когда летом из Тигриного озера выловили труп пятиклассника, Паша не сдержал слёз. Ребёнок был изнасилован мерзавцами и затоптан до смерти. Газеты смаковали подробности, Дреянов намеревался посетить с визитом каждого журналиста, но Ассистент отговорил. Лечить надо больных. Primuma gemente, deinde manuarmata. Сначала орудуй умом, затем вооружённой рукой.

Вооружённая рука греется в кармане пальто. Ботинки на три размера больше тех, что Дреянов носит в действительности, пропечатывают следы к порогу коттеджа. Тень растущей во дворе ёлки прячет от любопытных соседей. Существует опасность, что Литкевич изменила привычкам и пригласила на ужин мужчину, всё же симпатичная молодая дама. Или подруг, или родителей. Но Дреянов доверяет собственному чутью. Она одна. Она готова к операции.

Хозяйка отворяет дверь ровно в девять. Розовый халатик, никакого макияжа, никаких мужчин. Она не смотрит во двор, не замечает мужчину в метре от себя. Нагнувшись, треплет по шёрстке упитанного перса:

— Иди, маленький, пописай и сразу к ма…

Дреянов вылетает из укрытия. Молниеносно оказывается около блондинки. Она разгибается, а он жалит её в беззащитную ключицу. Удар электрошоком отбрасывает пациентку вглубь дома. Доктор входит, аккуратно отодвинув кота, и клацает замком. Неторопливо счищает снег с подошв, озирается.

Гостиная Литкевич соответствует статусу улицы. Просторная, в пастельных тонах, с кожаными креслами и искусственным камином. На каминной полке — фотографии в изящных рамочках. Родители, отдых в Европе. Стены увешаны репродукциями импрессионистов. Ноутбук на стеклянном столике, рядом — бокал вина. Запах печенья и мандаринов.

Живи он в такой красоте, купил бы цепного пса и нашпиговал дом сигнализацией. Разумная предосторожность в городе, где не продохнуть от психопатов.

Литкевич ползёт к лестнице. Дамочка из тех, что и кашляя кровью будут избегать врачей. Дреянов не спеша догоняет и опрокидывает пинком. Затравленный взгляд. Зарождающийся крик.

— Не волнуйтесь, — утешает гость. — Я доктор.

Новая доза электричества усмиряет прыть пациентки. Он давит на диафрагму, коленом фиксирует женский локоть. Блестит шприц.

Перс мяукает и трётся о старомодный докторский саквояж.

— Это что-то типа миорелаксанта. Чтобы вы не дёргались.

Игла попадает в вену жертвы. Есть.

Паша Дреянов с раннего возраста мечтал стать хирургом. Лечил плюшевых медведей, проводил операции на друзьях. Понарошку, естественно. Никаких вспоротых игрушек, не говоря уже про животных. Он бы скорее убил себя, чем кошечку, собачку или хомячка. А ведь зоосадизм — наиболее распространённый факт в биографии маньяков. Его мать не была религиозным фанатиком, пережидающим в бункере конец света. Отец не бил его и, упаси Боже, не насиловал. Безоблачное детство рядового постсоветского мальчишки.

Всё рухнуло в один день. Из школьной столовой его госпитализировали с острыми болями.

— Напугал ты нас, — сказал отец, целуя в темечко одиннадцатилетнего Пашеньку, — а тут простой аппендицит.

Аппендицит привёл к перитониту. Потребовалась повторная операция, во время которой у Дреянова случилось интранаркозное пробуждение. Он видел и слышал, он испытывал боль — адскую всепоглощающую боль, — но не мог ни застонать, ни пошевелиться. Экзекуция длилась три с половиной часа, в течение которых он то отключался, то приходил в себя. Тщетно пытался подать сигнал. Горло распирала дыхательная трубка. Воздух вздувал лёгкие, в животе копались дьявольские лапы. Анестезиолог поднимал веки и рапортовал врачу, что пациент спит. «Он икает», — расшифровывала сестра спазмы мальчика. Когда его, молящего о смерти, зашивали по живому, в операционной появился Ассистент. И остался с Пашей навсегда.

Дреянов удовлетворённо кивает. Препарат подобран идеально. Женщина полностью парализована, но находится в сознании. Зрачки реагируют на боль. Можно приступать.

Он относит беспомощное тело на второй этаж. Спальня прямо по коридору. Оформлена со вкусом, как и другие комнаты.

— Поверьте, — говорит Дреянов. — Я понимаю ваши чувства.

Он снимает с пациентки халат, напомнив, что не следует стесняться врачей. Грудь мягкая и компактная — две пирамидки, как у совсем юной девушки. Спускает трусики к половым органам и скатывает в тонкий ремешок, чтобы не мешали.

Мысль о соитии с обездвиженной пациенткой вызывает отвращение. А вот традиционный секс представлялся вполне привлекательным, и он иногда жалеет, что банальный аппендицит превратил его в импотента.

— Полежи пока здесь, — рекомендует доктор и укладывает пациентку на бежевые простыни. — Optimum medicamentum quiesest. Лучшее лекарство — покой.

В ванной он моет руки. Гладит кота, наблюдающего за приготовлениями. Инспектирует рот женщины на предмет пирсинга и зубных протезов. Она косится голубыми обезумевшими от страха глазами. Страх — побочный эффект. Исцеляет боль, а не страх.

По сторонам от вытянувшегося обнажённого тела переливаются хирургические инструменты. Пальцы скользят по грудной клетке к пупку, скрипят о кожу резиной. Кожа холёная, в мурашках и светлых вздыбленных волосках. Никаких шрамов или татуировок.

Татуировки были у Ромы Леднёва, Пашиного приятеля. Они подружились в медицинском училище. Леднёв упаковками жрал колёса и редко мыл шевелюру, но отчего-то нравился будущим медсёстрам. Правое его предплечье украшал портрет Уэйна Гейси, клоуна-убийцы, на левом был вытатуирован милуокский каннибал Джеффри Дамер. Леднёв боготворил маньяков, и его домашняя фильмотека хоррора внушала уважение.

Приятель туманно намекал, что помимо игровых слэшеров, обладает коллекцией фильмов с реальным дерьмом. На деле же легендарная коллекция сводилась к постановочному японскому мусору, «Шокирующим Азиям» и растиражированным «Ликам смерти». Однако парочка эксклюзивных роликов у него была: казнь на гильотине преступника Ойгена Вейдмана, заинтересовавшая Ассистента, и видео с Ричардом Спеком.

И сейчас, вспоминая, Дреянов ощущает озноб.

— Абдоминальное чревосечение, — говорит он. — Perabdomen. Через брюшину.

Над изголовьем кровати висит натюрморт Сезанна. На тумбе ароматические свечи. Старенький жираф с потёртым плюшем валяется на подушке сбоку — он не защитит свою хозяйку. И глупый перс устроился клубочком в углу.

Скальпель расчерчивает кожу. Продольный разрез ниже пупка — такой может сделать даже человек, с позором исключённый из медицинского училища на втором курсе. Минимальное травмирование нервов и мышц.

На виске пациентки пульсирует вена. Лоб и верхняя губа в капельках пота. Она смотрит на своего мучителя. Радуга боли из оттенков мольбы, ужаса, проклятий, желания проснуться от этого чудовищного кошмара. Ни всхлипа, ни стона, только взгляд.

Кровь запачкала простыни. На миг доктор пугается, что взял слишком высоко, и пострадала круглая связка печени. Но кровотечение не обильно. Хорошо.

Брюшистый скальпель продолжает путь вниз, к выбритому лобку, рисует алую линию на трепещущем прессе. Линия утолщается. Подкожная клетчатка рассечена, как на иллюстрациях в учебниках.

Глаза блондинки кричат, вопят от страшной боли, а он, хмурясь, старательно вскрывает апоневроз и приподнимает створки металлическими зажимами. Если бы Ассистент хоть немного помогал ему, ножницы не выскальзывали бы, загнутые лезвия не жевали бы плоть впустую.

Доктор использует сводчатое зеркало Куско. Прикусив язык от усердия, черенком скальпеля отслаивает край мышцы. Он думает о Ричарде Спеке.

Шёл шестьдесят шестой год. Матрос Спек, ему, к слову, тоже удаляли аппендикс, ожидал очередного назначения на судно и накачивался виски в чикагском порту. Алкоголь и поиски приключений заманили матроса в медсестринское общежитие, где он изнасиловал и жестоко убил восьмерых студенток. Спека приговорили к восьми пожизненным срокам по сто пятьдесят лет, а спустя двадцать два года кто-то снял его на видео.

— Раритет! — хвалился Леднёв. Запрыгала зернистая картинка.

Стэйтвилльская тюрьма, штат Иллинойс. Списанный обществом Ричард Спек, лысый коренастый мужик, нюхает кокаин и пожирает цыплят.

«Я люблю анальный перепихон», — сообщает зрителям под гогот оператора и сокамерника-афроамериканца. Корчит рожи. Вещает, как комфортно в тюрьме. «Раздевайся», — подтрунивает оператор.

Второкурснику Дреянову словно загнали трубку в горло. Он смотрит, ошеломлённый, как массовый убийца охотно танцует стриптиз, демонстрируя бока в кольцах сала и безволосую, совершенно женскую грудь с пухлыми сосками. Спек тискает и лижет свои титьки, принимает эротические позы, оттопыривает зад в шёлковых небесного-голубых панталонах. На сцене, где он отсасывает чёрный член сокамерника, Дреянов орошает переваренным обедом ковёр Леднёва.

Теперь ты видишь? — спрашивает Ассистент.

— Боль, — говорит доктор. — Это наша сестра. Без боли мы бы вредили себе и другим. «Боль, ты не зло», — сказал Дюма. «Боль возвращает нас самим себе», — сказал Шиллер.

Предбрюшинный жир жёлто-розового цвета. Доктор рассекает его. Прощупывает. Подчищает скальпелем, удерживая складку брюшины пинцетом. Он весь взмок. Чертовски сложные манипуляции для одного человека.

В спальне пахнет сырым мясом, кровью и дерьмом. Увы, пациенты Дреянова не соблюдают режим голодания. Он приучен к вони, он поощрительно хлопает блондинку по бедру.

— Боль — предупредительный маячок. Наш наставник. Durane cessitas. Нет-нет, это не оскорбление. Это означает «жестокая необходимость».

Искалеченная женщина безмолвно воет, скрежещет зубами. Выпученные глаза — сплошные зрачки — таращатся в потолок. Как умудрились врачи не понять, что мальчик Паша очнулся от наркоза? Как могли ничего не заметить, если ему, санитару психоневрологического диспансера, на примере блондинки, это очевидно?

Он качает головой и ножницами расширяет отверстие в животе пациентки. Отделяя брюшную стенку от сальника, едва не протыкает мочевой пузырь. По щекам Литкевич текут слёзы. Дыхание со свистом вырывается изо рта. Кажется, что она шепчет что-то.

— Ты просто икаешь, — поясняет доктор.

Даша К. по кличке Свинья училась в параллельной группе. Забитая и презираемая сокурсниками. Она проживала на окраине города со слабоумной матерью. Подходящая жертва. Месяц Паша ухаживал за ней и, наконец, напросился в гости. Сдобрил вино украденными у Леднёва таблетками. Блин вышел комом. Стокилограммовая Даша сумела нокаутировать его и позвать соседей. Разразился грандиозный скандал, стоивший незадачливому лекарю образования. Он чудом избежал суда, но не отчисления. Дальше была армия, работа в диспансере. И подготовки к операциям по ночам. И пациенты.

За стеной звонит телефон. Неужели это надежда промелькнула в глазах блондинки? Телефон умолкает. Чуть подрагивают груди в разводах запёкшейся крови, ногти шуршат по постели.

Брюшная полость вскрыта. Края раны схвачены зажимами и скреплены марлевыми салфетками. Правое крыло грубыми стежками подшито к простыне. Доктор зачарован, хотя он видел кишки раньше. У наркомана-уфолога. Первая удачная операция. Morbus in sanabilis, неизлечимая болезнь. Он распотрошил парня от грудины до паха, как консервную банку, и при этом крутил Баха, Луи Армстронга и грузинское хоровое пение. Саундтрек из пригрезившейся наркоману летающей тарелки. Потом Дреянов ругал себя за ребячество, но в тот момент он был очень зол на пациента.

С супругами-пенсионерами вышло куда профессиональнее. Но Литкевич — пик его мастерства.

Доктор погружает кисти в рану. Хлюпает, ищет. Отклеивает кишечник от таза.

Лицо женщины белее снега. Лицо трупа с живыми горящими мукой глазами.

— Висцеральная боль, — цитирует он, — боль внутренних органов — трудна для изучения…

Он сдавливает скользкую трубку в кулаке. Проверяет реакцию.

— Шведский хирург Леннандер считал, что внутренние органы абсолютно нечувствительны, — говорит он, и наглядно мнёт кишку. — Но вот здесь, в месте прикрепления…

Тело Литкевич выгибается дугой. Натягивается нить, сшивающая край брюшины с простынёй. Ногти скребут по постели, ступни колотят об изножье, она шепчет что-то, смотрит на своего доктора и шепчет умоляюще.

Он склоняется над ней. Прислушивается.

— Там, — хрипит женщина, — На ноутбуке…

Белки налиты кровью, зрачки мечутся, слова не разборчивы.

— Диск… диск F… Скрытая папка…

Доктор думает, что воля у этой красивой хрупкой женщины сильнее паралитических препаратов.

— Удалите, — шепчет пациентка. — Пожалуйста.

Он снимает перчатки и бросает их в саквояж. В какой-то серии детектива Коломбо убийцу вычислили по отпечаткам пальцев с изнанки перчаток. Он врач, а не убийца, и уж точно не сумасшедший.

Спускается на первый этаж, устраивается в кресле.

Находит безымянную папку с единственным видеофайлом. Файл называется «Каблуки».

Он узнаёт ноги оператора — стройные ноги Яны Литкевич, обутые в красные туфли со шпильками. Узнаёт и мальчика, чьё фото публиковали местные СМИ. Пятиклассник, похищенный с подземной парковки супермаркета и позже выловленный из Тигриного озера.

Он узнаёт, что было в промежутке.

Что Литкевич сделала.

Закрывает ноутбук и медленно встаёт. Идёт по лестнице тяжело, будто к ботинкам пристёгнуты пудовые гири.

Quae medicamenta non sanant — ferrum sanat. Что не излечивает лекарство — излечивает нож.

Женщина ждёт его, ждёт врача. Она лежит со вспоротым чревом и её глаза чисты и блаженны, как глаза великомучеников с икон. Взор устремлён в верхний угол комнаты, на Ассистента.

Дреянов берёт ноутбук обеими руками. Замахивается. И тень его замахивается, напоминая Моисея, потрясающего скрижалями над идолопоклонниками. Он обрушивает ноутбук на пациентку, вгоняет в брюшину. Острый край LG рассекает внутренности, рубит, перемалывает, снова и снова, превращая живот в подобие супницы для каннибалов.

Пациентка мертва.

Ноутбук остаётся торчать из её тела.

Aegrotus est extrapericulum, — говорит Ассистент. — Больной вне опасности.

Дреянов устало садится на кровать. Перс сбежал из спальни. Они с Ассистентом одни.

Каторжная работа. Изматывающая. Убивающая, да.

Мало умертвить их. Ричарда Спека, мирно скончавшегося от инфаркта в девяносто первом году. Дашу К. по кличке Свинья, прижигавшую свою слабоумную мать сигаретными окурками. Повёрнутого на НЛО наркомана, избившего до смерти несовершеннолетнюю подружку. Милых пожилых супругов, издевавшихся над приёмными детьми. Литкевич в красных каблуках, которые будут сниться Дреянову до гроба.

Мало очистить общество от них. Нужно очистить их. Exactissime. Самым тщательным способом.

Он убирает в комнате, а Ассистент рассказывает о человеке, скупающем снафф-фильмы. Купившем у Литкевич по Интернету короткометражку «Каблуки».

Жизнь — странная штука, — размышляет доктор.

Недавно он смотрел телепередачу про НАСА. В семьдесят седьмом, говорил диктор, американцы отправили в космос послание возможным инопланетным цивилизациям — фонограф, две пластинки, иглу для их воспроизведения и инструкцию. Музыка землян была представлена, среди прочего, Бахом, Луи Армстронгом и грузинским хоровым пением. Наборчик, являвшийся в бреду героиновому наркоману.

Дреянов знает, что это. Чёртовое совпадение, вот что.

Жизнь и есть череда совпадений.

И его ждёт новый пациент — анестезиолог главной городской больницы, стыдливо прячущий под длинными рукавами лица убийц.

При мысли о нём старый шрам начинает чесаться.

За полночь они покидают коттедж, доктор и его Ассистент.

Падает пушистый снежок. Фонари золотят сугробы, и весело искрятся снежинки. Доктору приятно думать, что и он внёс свою лепту в благоустройство улицы. Обычная медицина. И nihil supra. Ничего сверх.

Навсегда

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 13:48 + в цитатник
Автор: Александр Матюхин

Стас помнил ее в мельчайших подробностях — дверь в пристройку около школы.

Она была деревянная, обитая с двух сторон неровными листами металла. Всюду торчали шляпки гвоздей (сейчас уже покрытых густой ржавчиной), кое-где гвозди свернулись, сделавшись похожими на высохших червячков. Дверь покрасили зеленой краской, оставив по углам светлые разводы от широкой кисти. Краска за двадцать лет выцвела, приобрела желтоватый оттенок, вздулась морщинистыми пятнышками и местами осыпалась.

Раньше наверху висела прямоугольная табличка, на которой было написано: «Секция по боксу». Никакой секции на самом деле там никогда не существовало. За дверью находился персональный подростковый рай.

Стас понял, что разглядывает белое пятно на месте таблички. Только сейчас до него дошло, что он совершенно не понимает, что здесь делает. Каким ветром судьбы его сюда вообще приволокло?

Он отошел на несколько шагов, осмотрелся. Старая, закрытая школа. Заиндевевшие ступеньки. Заколоченные двери и выбитые окна. Сетчатый забор, заклеенный афишами — с внутренней стороны были видны только кляксы клея на белой глянцевой поверхности.

В голове медленно рассеивался туман. Стас вспомнил, что получил письмо, а затем, будто обезумевший, мчался на Московский вокзал, покупал билеты и ехал почти сутки из Питера на поезде. В Мурманске прямо у платформы подхватил таксиста и за две тысячи примчался в этот крохотный и богом забытый городок на краю Кольского полуострова. Городок, где Стас родился и прожил шестнадцать лет.

Воспоминания.

Стас запустил руку в карман брюк, выудил легкий бумажный конверт, повертел его (тысячу раз уже, наверное, вертел), отогнул надорванный лохматый край, вытащил письмо. Всего одна страница в клеточку, а текста на ней — несколько предложений. Размытая губная помада внизу. Наташкина помада, чья же еще? И почерк ее. Невероятно, но факт.

Письмо принес курьер. Позвонил в полседьмого утра в дверь — настойчиво и терпеливо. Оглядел сонного Стаса от старых тапочек до короткого ежика волос, сказал:

— Распишитесь за получение, — а потом протянул конверт.

— Это от кого? — пробормотал Стас.

Курьер пожал плечами и был таков.

Обычно в полседьмого утра курьеры к Стасу не заглядывали. Да что там, последний раз он получал письма лет десять назад, когда еще была жива мать. С тех пор даже на телефон звонили исключительно из банка или по работе, а смски приходили только рекламные.

И вот конверт.

Сначала увидел фамилию отправителя — Егорова. Потом имя — Наталья. Нахмурился (бывают же совпадения), пробежал взглядом по адресу. Тут уже кольнуло в душе. Вспомнил тот самый день, когда виделся с Наташкой в последний раз. Почувствовал холодные капли дождя на коже, запах горячего мокрого асфальта и пыли. Еще вспомнил вкус ее губ. Сладкий. Эхо голоса, когда она шепчет на ухо:

— Это странное слово «навсегда».

Двадцать пять лет прошло с тех пор. Стас не был уверен, что сможет с точностью сказать, какого цвета были Наташкины волосы. Но тот самый поцелуй… те самые слова, которые она прошептала на прощание...

Трясущимися руками Стас вскрыл конверт, уронил его под ноги, развернул лист бумаги, и первое, что увидел — нежные очертания ее губ в розоватом отпечатке губной помады. Долго разглядывал, не в силах ничего понять. Перевел взгляд на первые строчки.

«Здравствуй…»

Мысли в голове были лохматыми, как край конверта. Всего двадцать минут назад Стас вышел из такси и направился по тропинке в сторону школы. Под ногами хрустела галька. Прохладный осенний ветер забирался под куртку. Стас знал в этом городе каждую подворотню, каждый подъезд и закоулок. Он мог дойти от продуктового магазина «Нерпа» до школы с закрытыми глазами. Но тут, почему-то, споткнулся, болезненно ударил мизинец о камень и остановился. Около серых панельных пятиэтажек за волнистые изгибы сопок заходило багровое солнце. Как в детстве. Много лет назад из детской комнаты Стаса был хорошо виден закат. Стас любил забираться на подоконник с ногами и, обхватив колени, смотреть, как солнце медленно ускользает за холм. Сходство картинки из прошлого так поразило Стаса, что он несколько секунд тер виски (все еще спрашивая сам себя — как я тут очутился?), а затем перевел взгляд на дверь в пристройку.

Она даже без таблички «Секция по боксу» казалась точно такой же, как и раньше. Подумаешь, немного облупилась и вылиняла краска. Стас взялся за ручку, потянул. Дверь со скрипом приоткрылась. В образовавшемся проеме затрепетали обрывки паутины, дыхнуло холодом и слякотью — совсем не детскими воспоминаниями. Показалось даже, что что-то заворочалось в темноте, а потом из проема выпорхнул крохотный красногрудый снегирь. Он метнулся в сторону, взвился под козырек школьного крыльца, в невероятном пируэте изменил траекторию и был таков. Стас непроизвольно взмахнул рукой с конвертом, и конверт жалобно хрустнул, сминаясь надвое.

Конверт и дверь. Две составляющие одной мозаики. Надо бы попробовать разогнать туман в голове, сосредоточиться, наконец, и сообразить, что происходит.

Сквозь дверную щель Стас разглядел (тот самый) узкий коридор, в котором раньше толпились мальчишки, в надежде купить билетик на сеанс после уроков. Несколько косых лучей света разрезали сумрак, освещая старую краску на стенах, грязные потеки влаги, куски штукатурки. И, конечно же, Стас увидел окошко кассы. Оно было заколочено квадратным куском фанеры. Один край топорщился щепками. На фанере кто-кто написал краской: «Марианна сосет!».

Стас раскрыл дверь шире — ее заклинило где-то на середине — протиснулся внутрь. Под ногами захрустело стекло. Почти весь коридор занимал старый грязный матрас в окружении пустых пивных бутылок. Единственное окошко на улицу под потолком было занавешено паутиной, будто шторой. Стены исписаны, среди подростковых каракуль слово «сосет» оказалось самым безобидным. На двери в конце коридора кто-то, безусловно, талантливый нарисовал гигантский красный член в пиджаке и при галстуке. Надпись внизу гласила: «Привет девяностые».

Точно. Привет.

В девяносто первом году в полуподвальном помещении у школы, за дверью с табличкой «Секция по боксу» появился видеосалон. Ходили слухи, что это директор привез из-за границы японский видеомагнитофон и кучу кассет. В помощники он взял физрука дядю Егора, который оборудовал зал — расставил в семь рядов стулья, повесил под потолком телевизор, туда же запихнул подмигивающий красной лампочкой видеомагнитофон. Еще дядя Егор сидел на кассе, продавал билеты, рассказывал, что за фильмы будет сейчас показывать, и гонял малолеток. Дядя Егор обожал фильмы, особенно с Брюсом Ли.

Это был лысеющий мужчина с темными мешками под глазами, с золотыми зубами и широким морщинистым лбом. Он всегда носил спортивный костюм, а на шее — свисток. Дядя Егор любил свистеть им три раза перед началом сеанса, прикрикивая в черноту зала: «Как в театре, бл… Сидим и не жужжим!». Смеялся дядя Егор противно, повизгивающим смехом, будто захлебывался воздухом.

Сейчас Стас был готов поклясться, что слышит эхо этого смеха. Слабые отзвуки его зародились внутри головы, расползлись по сырым стенам коридора, отразились от осколков стекла, покрывающих пол и грязный матрас.

Их-их-их-их

Смех определенно доносился из-за фанеры. Сквозь крохотную щель был виден дрожащий свет, подмигивающий тенями.

Стас взялся за фанеру и принялся ее отдирать. Угол ее изогнулся и лопнул с сухим треском, выпуская свет острым клином в коридор. Закружились встревоженные пылинки. Стас отломил кусок больше и швырнул его в сторону.

В образовавшейся дыре он увидел вдруг дядю Егора. Тот сидел на том же самом месте, что и четверть века назад. За спиной его на щербатой от штукатурки стене висели плакаты — Фред Крюгер, Терминатор, Сталлоне из фильма «Кобра». Под Сталлоне на табуретке свистел чайник, пускающий носиком струйку пара.

— Здарова, корова! — подмигнул дядя Егор. Он сильно постарел за это время, облысел окончательно, потерял золотые зубы, обзавелся еще более глубокими морщинами и темными пятнами, облепившими лоб. Спортивный костюм был надет такой же, как и много лет назад, а на старческой шее в складках темной кожи на шнурке висел потертый до блеска свисток.

— Сто рублей два сеанса сразу. За один фильм — двести пятьдесят, — подмигнул дядя Егор.

— За какой фильм? — ошалело пробормотал Стас.

— За «Еву-разрушительницу», — отозвался дядя Егор. — А если вместе с «Чужими», тогда сто. Не тяни резину, щегол, устану ждать — хрен что получишь.

Стас на всякий случай осмотрелся. Заброшенный коридор. Паутина. Пыль. Дверь в зал покрыта метровым слоем пыли. Сюда, наверное, последний раз заглядывали миллион лет назад.

С тех пор, как видеосалон закрыли к чертовой бабушке в девяносто четвертом.

После того, как в городке пропали шестеро подростков.

— Ну? — спросил дядя Егор хрипловатым баском. — Долго ждать? У меня чайник кипит. Думай, идешь или нет?

Стас машинально достал кошелек, нашел сторублевую бумажку. «Чужих» он смотрел, а вот «Еву-разрушительницу» нет. Уже когда протягивал деньги сквозь щербатую от кусков фанеры щель, спохватился:

— А вы что здесь вообще делаете?

Холодные и влажные пальцы дотронулись до его кисти. Дядя Егор взял деньги. Подмигнул:

— Думаешь, брат, удивил вопросом? Я тут фильмы показываю. Кручу на видике по две трехчасовые кассеты за раз. Для желающих.

— Вас же закрыли.

Чайник у стены свистел, надрываясь. От этого тонкого свиста пронзительно кольнуло в висках.

— Кто б посмел! — отозвался дядя Егор. — Все в порядке, Стасян. Не парься.

— А вы… — Стас запнулся, мимолетом отметив, что дядя Егор назвал его по имени. Показал физруку конверт. — Вы не в курсе, что это такое может быть?

— В курсе, конечно. Это, брат, письмо твоей юности, — дядя Егор тяжело поднялся, щелкнул выключателем чайника. Достал откуда-то граненый стакан и наполнил его кипятком. Потом запустил руку глубоко в карман, выудил пакетик кофе, надорвал край и высыпал содержимое в кипяток. — Письмо юности, брат.

Слова эти эхом отразились в голове Стаса. Он будто бы что-то вспомнил, но никак не мог сообразить, что именно.

…и какого черта я вообще здесь нахожусь?..

— На сеанс опоздаешь, идиот, — буркнул дядя Егор, размешивая кофе в стакане указательным пальцем. — Деньги-то заплочены.

Стас закивал, будто действительно собирался идти в кино. Направился к двери, давя ботинками куски штукатурки и осколки стекол. Из-за двери слышались какие-то звуки. Он взялся за ручку и потянул. Дверь приоткрылась на удивление легко. Звуки сделались четче. Играла музыка. Гнусавый переводчик из прошлого сбивчиво и бегло читал текст. Где-то скрипнул стул, кто-то негромко, но отчетливо захихикал.

Заглядывая внутрь, Стас уже знал, что там увидит. Вернее, он вспомнил — темный зал с рядами стульев. Телевизор под потолком. Две старые колонки на столе, откуда с грохотом льются звуки. Мальчишеские головы над стульями. Возня. Хихиканье. Блеск фонарика.

Невероятно.

Он сделал шаг в чарующую темноту прошлого. Дверь закрылась за его спиной, оставив один на один с квадратом света под потолком.

В девяносто третьем году родители Стаса решили переехать жить в Питер. Папу заманивали переходом на более высокую должность. Грех было не согласиться, тем более что с будущим крохотного северного города все обстояло довольно туманно. Тут мир вокруг рушится, что уж говорить о забытых всеми городках.

Стас и рад бы был уехать, но Наташка — любимая Наташка — оставалась здесь. Он обещал ей, что приедет при первой же возможности, что будет много писать, и как только поступит в училище, то сразу же приедет за Наташкой и заберет ее к себе. Наташка мягко соглашалась на все его предложения. В какой-то момент он даже сам стал верить, что все будет хорошо. Потом, правда, понял, что дело в Наташке. Она хотела, чтобы последние недели их первой влюбленной жизни прошли как можно безболезненней. Оттягивала расставание. Ничего не обещала, но и не отрицала. Стас до последнего не замечал, как исчезают дни, как стремительно подбирается дата переезда.

А до переезда они бегали за город в сопки, жарили на костре кусочки колбасы, безуспешно ловили снегирей, сидели в кафе-мороженом «Сказка» и, конечно, ходили в видеосалон. Наташке нравились фильмы ужасов и мультики вроде «Тома и Джерри». Она с нетерпением ждала вечера, когда начинались сдвоенные сеансы, проверяла расписание фильмов и очень радовалась, если удавалось в очередной раз посмотреть «Челюсти», «Фантазм» или «Зловещих мертвецов». Стасу было все равно, что смотреть. Он больше любил второй зал — другую персональную райскую комнату. В ней стояли игровые приставки «Денди», четыре штуки. Можно было развалиться перед телевизором прямо на полу (вернее, на мятой подстилке, похожей на старое полотенце) с джойстиками и сыграть на двоих в «Танчики» или «Double Dragon». Тут же за копейки можно было купить стакан холодного «Юпи». Особенно нравился виноградный, с кисловатым привкусом и осадком на нёбе.

Стас обожал, когда они с Наташкой садились бок о бок, задевая друг друга локтями, упирались спинами в стену. Вокруг них была чернота, а перед глазами — блеск телевизора. Стас чувствовал Наташкино дыхание, ощущал прохладу ее кожи (когда будто невзначай дотрагивался), а еще он мог незаметно поцеловать ее в ухо или в шею, уверенный, что никто вокруг не видит. Другим подросткам в самопальном игровом зале вряд ли было дело до двух влюбленных.

Однажды она спросила, не отрывая взгляда от экрана:

— Ты никогда не задумывался, почему в фильмах постоянно оправдывают всяких отрицательных героев?

— Наташ, — тихонько взвыл Стас. — Это же «Чип и Дейл» и супербосс, какие фильмы? Не зевай!

— Я про фильмы вообще, — продолжала она, ловко вдавливая кнопки джойстика. Надо отдать должное, Наташка умела играть в приставку не хуже любого парня в школе. — Всегда есть какое-то оправдание. Например, в человека вселился демон и человек начал убивать. Ну, не виноват он. Его как бы подчинили себе, да? Или злые души начинают нашептывать что-то, и герой сходит с ума. Как в «Сиянии». Он же, по сути, сам бы никогда не убил. Его заставили. Показывают так, будто есть оправдание. Будто эти люди не просто так захотели убивать, а их склонили.

— Думаешь, акулу из «Челюстей» тоже склонили?

— Ага. Она из-за голода убивала. С животными вообще все просто. Я про людей. Мы подсознательно стараемся оправдать злодея, понимаешь? Каким бы он маньяком не был, все равно в фильме есть мотивы и обстоятельства, которые подталкивают его к убийствам. Проблемы в семье, детские обиды, унижения одноклассниками, ну много всего.

Стас не понимал, к чему она все это ведет, поэтому кивал, продолжая играть. Супербосс никак не желал умирать.

— Интересно, существуют ли в реальной жизни маньяки, которые убивают просто так? Ну, потому что им хочется. Без всякой причины.

— Всегда убивают ради чего-то. Или кого-то.

— Вот и я об этом думаю. Никто не рождается с желанием убивать. А, значит, любого злодея можно оправдать с точки зрения общества. Его заставили.

Стас вспомнил этот разговор с такой ясностью, будто только что поставил игру на паузу и вышел посмотреть фильм.

Разница была в том, что комната с телевизором оказалась пуста.

Телевизор под потолком показывал мелкую серую рябь.

Гнусавый голос Володарского доносился из динамиков обрывками малопонятных фраз.

Надпись на витрине: «Прачечная»

Послушай, Джо, я не думаю, что это хорошая идея

Давай решим, что вообще происходит?

На стульях никто не сидел. Стас подошел к одному, обнаружил вмятину на мягком сиденье, еще не успевшую распрямиться. Кто-то шикнул:

— Не мешайте!

Стас вытянул шею, пытаясь различить хоть кого-то, но успел заметить только блики фонарика.

Я много раз бывал в этом отеле

Капрал, позвольте вас представить

Его мамаша никуда не делась

По затылку пробежали холодные мурашки. Стас почувствовал зарождающийся в груди страх — то самое состояние, когда ноги делаются ватными, руки безвольно повисают вдоль тела, а сердце начинает колотиться в груди, будто перепугавшийся снегирь. Воспоминания закружились в голове, выплывая из потока мутных и лохматых мыслей.

Почему ты решил, что это письмо от девушки, которая пропала много лет назад?

Разве она не говорила тебе? Не рассказывала о своей бабушке?

А почему ты уехал? Сопливый маменькин сынок!

— Господи! — Стас вздрогнул, перевел взгляд на телевизор. Голос Володарского сделался тише, перешел в невнятное бормотание. Серая рябь на экране завораживала.

Тогда Стас бросился вдоль рядов, опрокидывая стулья, к двери во вторую комнату. Сердце заколотилось еще сильнее. Ему показалось, что в спину кто-то смотрит. Стас обернулся. Он знал, кого там увидит.

Наташку.

Но в зале было темно и пусто. Из темноты сказали:

— Не мешай смотреть, козлина!

Наташка проводила здесь все вечера. Ей попросту некуда было идти.

Стас толкнул плечом дверь и ввалился внутрь игрового зала.

Конечно, он вспомнил. Как вообще можно забыть такое?

Идиотское правило жизни — с каждым годом воспоминания тускнеют, стираются, будто буквы на бумаге, исчезают. Проходит десяток лет, и уже не вспомнить, как выглядели лица твоих одноклассников. Еще десять лет, и из памяти вычеркнут имена, фамилии, адреса. К старости останется лишь неприметная рыбешка на мелководье, которую будешь выуживать с радостью младенца и не понимать, что всем на это наплевать.

У Наташки не было матери. Она умерла при родах. Отец привез из какого-то южного города свою мать — тучную пожилую женщину с огромным задом и сросшимися бровями. С Наташкиных слов выходило, что была она дурой, которая закатывала истерики по любому поводу. Бабушка визгливо кричала на Наташкиного отца:

— Я тебя вырастила! Я ради тебя сквозь огонь и воду! А ты, ты, сучонок этакий!..

А на саму Наташку вопила:

— Мелкая стерва! Знала бы ты, сколько нервов я на тебя угробила!

Бабушка жила с мнением, что если бы не она, то ни папа, ни Наташка не выжили бы в этом суровом мире. Она постоянно варила бульоны на мясе, от которых в кухне стоял приторный запашок, а стекла на окнах запотевали. На столе неизменно стоял чайный гриб в трехлитровой банке, и пока Наташка не выпивала стакан, кушать она не садилась. Бабушка была уверена, что от телевизора, магнитофона, жвачек, джинсов и уж тем более от шоколада одни проблемы. Вредные излучения, слишком много сахара, ну и так далее. Поэтому в Наташкиной семье налегали на сырую тертую морковь, редис в масле, настойки из сока свеклы. Одежду Наташка носила ту, которую покупала ей бабушка (за очень редким исключением). Радио считалось устройством разрешенным, оно работало сутки напролет. В шесть утра Наташка просыпалась в своей комнате от гимна России. Под звуки торжественной музыки скрипели пружины на диване — просыпалась бабушка, которой предстояло поставить на плиту мясной бульон, натереть морковку, погладить Наташкину школьную форму (не беда, что форму отменили несколько лет назад), сварить папе несколько яиц и процедить два стакана грибного чая.

— Она вообще чокнутая, — рассказывала как-то Наташка, когда сидели вдвоем перед телевизором в игровом зале и пили на двоих «Юпи». — У нее что-то там в голове провернулось за последние десять лет. Считает себя чуть ли не спасителем. Будто бы папа вообще ничего не умеет, а она приехала и вытащила нас из пропасти.

— А это не так? — спрашивал Стас. — Она же у тебя вроде мамы?

Наташка неопределенно пожимала плечами:

— Я не знаю, как ведут себя мамы. А бабушка сбрендила. У нее все по расписанию. Меню на неделю, как в столовой, представляешь? Макароны с сахаром на завтрак в понедельник, омлет с молоком на ужин в четверг, всякая другая фигня. Во вторник я должна надевать красные носки, а в среду — белые. У папы галстуки тоже по дням недели висят в шкафу. Если он наденет другой, то бабушка закатывает истерику. Опять про то, как она жизнь за нас отдала, ради нас живет и все такое. А костюмы у папы висят в целлофановых пакетах, чтобы дольше служили.

— Вы не пробовали отправить ее обратно, откуда привезли?

— Папа целыми днями работает. Бывает, по вечерам тоже уходит, и до утра его нет. Я думаю, он трахается с кем-то. Нашел себе симпатичную и сисястую.

Хорошо, что в темноте не было видно, как Стас покраснел.

— Ему-то вообще хорошо, — продолжала Наташка. — Готовить не надо, стирать и убирать тоже. Послушает иногда бабушкины истерики, и снова уходит. А на меня наплевать. Я уже скоро вырасту и сама решу, что делать.

— Поэтому ты здесь все время проводишь?

Наташа снова дергала плечом:

— Не все время, понятно?

Стас не спорил. Последние три месяца они каждый вечер смотрели фильмы и играли на приставке. Он сдавал бутылки после школы, чтобы наскрести денег на очередной сеанс, а еще научился виртуозно клянчить у родителей на книжки. Хорошо, что они так и не заметили, что книг у Стаса в комнате не прибавлялось.

Наташка могла просмотреть четыре фильма подряд. Стас любовался ее профилем, освещенным бледным светом экрана. Чуть вздернутый носик, большие ресницы, тонкие губки. А после фильмов они переходили в игровой зал и играли до тех пор, пока дядя Егор не свистел в свисток три раза и не орал из коридора:

— Закрываемся, слышите? Живо на свежий воздух, тунеядцы!

В приставках «Денди» была одна замечательная вещь: если не успел доиграть, то завтра придется начинать сначала. Стас обожал начинать сначала. Ему казалось, что пока игра не пройдена, время не движется. Замирает. И можно каждый день проживать, как предыдущий.

Стас каждую ночь провожал Наташку до дома. Они стояли у подъезда, спрятавшись от света фонарей, и долго, страстно целовались. Его руки скользили по ее волосам и шее, не решаясь опуститься ниже. Наташка водила языком по его губам.

За неделю до отъезда Стас сказал:

— Мы навсегда будем вместе!

А она ответила:

— Это странное слово «навсегда»

В одном из старых писем Наташка написала о бабушке.

Писала, что та совсем сбрендила. Заставила выбросить старую обувь и купила всем одинаковые ботинки и туфли. Темно-серого цвета. Это был цвет спокойствия, говорила бабушка, а в нашей семье необходимо быть предельно спокойным. Когда Наташка заявила, что не выбросит свои голубые туфли на молнии, бабушка взяла ножницы и изрезала туфли в лохмотья. Одной рукой бабушка не давала Наташке приблизиться, а второй щелкала ножницами

щелк-щелк!

распарывая ткань, ломая молнию. Седые волосы сползли бабушке на лоб и на глаза, на висках пульсировали вены.

«Я ее ненавижу! — писала Наташка. — Когда-нибудь убью и закопаю!»

В том же письме она сообщила, что даже папа не выдержал. Он назвал бабушку дурой и ушел, хлопнув дверью. Спустя десять минут Наташка выскочила за ним следом, намереваясь больше никогда не возвращаться.

Конечно, она вернулась. В крохотном городке не очень-то много мест, чтобы уйти навсегда. Наташка просидела в видеосалоне до его закрытия, а потом побрела по ночному городу, вспоминая, как Стас провожал ее до дома.

«Мне так тебя не хватает!»

Это было одно из последних ее писем, вспомнил Стас, оглядываясь.

В игровом зале работали телевизоры. На трех из них бегала по экрану серая рябь. На четвертом одинокий танчик героически защищал орла в кирпичном квадрате. По залу разносился монотонный звук, имитирующий работающие гусеницы.

Стас различил в темноте приставку «Денди» с вставленным в нее желтым картриджем. Один джойстик валялся на краю табуретки, шнур от второго тянулся куда-то… Стас повернул голову… у стены на куске тряпки сидела, поджав ноги, Наташка. Та самая Наташка из прошлого — семнадцатилетняя, светловолосая, с чуть вздернутым носиком и большими глазами. Закусила нижнюю губу. В руках джойстик.

— Привет, — сказала она, не отрывая взгляда от экрана. — Я думала, ты никогда не приедешь. Думала, не увижу больше.

— О, господи, — шепнул Стас.

Внезапно он ощутил себя чрезвычайно, необратимо старым. Ему недавно стукнуло сорок два. Годы проредили его шевелюру, изрезали легкими морщинами лицо, округлили живот. Появилась одышка, замучила изжога, постоянно кололо в печени, а еще по вечерам дрожали от усталости кончики пальцев.

И вот он стоял перед молодой Наташкой, в которую был влюблен все это время, образ которой хранил в памяти, чувствуя, как жизнь изменила его навсегда.

Это странное слово…

Конверт выскользнул из пальцев и упал у Наташкиных ног.

— Что ты здесь делаешь? Как ты вообще такая?..

— Какая?

— Молодая!

Она усмехнулась, поставила на паузу, и в наступившей внезапно тишине, шумно отбросила джойстик в сторону. Легко поднялась:

— Я очень по тебе скучала все это время. Размышляла, написать или нет. Пригласить ли.

— А почему не писала раньше? — Стас увидел, что одета Наташка была в свои любимые старые джинсы и рубашку в клеточку, которую завязывала узелком на пупке, как героиня сериала «Элен и ребята».

— Боялась разрушить твою жизнь.

— Какая там жизнь… Баловство одно.

— Видишь, как удачно совпало. Женат?

— Нет.

— Дети?

— Не случились.

— Скучаешь по прошлому?

Он пожал плечами:

— Странно все это.

— Ничего странного. Помнишь, мы говорили друг другу, что останемся вместе навсегда? Так вот, я решила, что это «навсегда» уже пришло, — Наташка протянула руки. — Давай обнимемся, что ли. Как в старые добрые времени.

— Я не понимаю. Почему ты не изменилась? Почему ты здесь? Почему не ответила на мое письмо, а теперь вот зовешь сюда, в старый и заколоченный видеосалон. Он же не работает, верно? Давным-давно не работает…

— Ты ошибаешься.

— Мне мама рассказывала. Клуб закрыли, когда директора школы обвинили в том, что он изнасиловал и убил шестерых подростков! Дядю Егора арестовали. Я видел, что тут вокруг все разрушено и разбито. Только пустой зал… и ты, каким-то образом…

— Хочешь «Юпи»?

— Что происходит?

— Видеосалон работает, — ответила Наташка. — Можем посмотреть «Техасскую резню бензопилой» или «Хэллоуин». Двести пятьдесят рублей…

— Что, блин, происходит?

— Я скучала по тебе. Поэтому решила написать письмо. Я гадала, что будет, если ты приедешь. Понимаешь, если бы ты не приехал, если бы у тебя было все хорошо, и ты бы подумал, что письмо — это просто чей-то розыгрыш, я бы смирилась и еще сто лет проходила эти блядские уровни в «Танчиках». А вот что делать, когда ты будешь стоять здесь? Я не ожидала. Не верила в такое счастье. Я ведь хотела быть с тобой навсегда. С того самого вечера.

— Но ты так и не ответила на мое письмо!

— Глупый, — отозвалась Наташка и вдруг неуловимо быстро оказалась рядом со Стасом. Он заметил, какая нежная и молодая у нее кожа. Уловил легкий аромат духов. — Я бы с радостью написала, если бы могла. Но обстоятельства изменились.

Наташка положила руки Стасу на плечи и заглянула ему в глаза. Взгляд ее заставил Стаса задрожать — от жгучего желания прикоснуться губами к ее молодым губам.

Она сказала:

— Я все расскажу, — и поцеловала Стаса так сладко, что он едва не потерял сознание.

Чем больше бабушка сходила с ума, тем чаще папа уходил. Иногда его не было по несколько дней, и жизнь один на один с бабушкой делалась невыносимой. Наташка предпочитала возвращаться домой из видеосалона поздно, чтобы бабушка уже спала.

Папа возвращался молчаливый и спокойный, подолгу лежал на диване в зале и смотрел телевизор, ни на что не реагируя. Послушно ел кашу из вареной тыквы и выслушивал мамины причитания о том, какая Наташка растет неуправляемая, и что с этим надо делать. Бабушка считала, что Наташка вырастет или проституткой, или наркоманкой. Мнение самой Наташки при этом никто не спрашивал.

Потом папе надоедало, и он снова уходил, чтобы успокоиться. Наташка часто уходила следом. Он мечтала подойти к папе на улице и попросить его о том, чтобы они вдвоем сбежали из городка и оставили бабушку одну. Однажды она даже едва так не сделала — шла позади папы метрах в тридцати и вдруг начала ускорять шаг, в порыве возникшего желания. Когда Наташка была так близко, что могла взять папу за руку, он неожиданно свернул в какую-то подворотню и растворился в темноте. Она свернула туда же, еще ни о чем не подозревая, но уже твердо решив, что хочет проследить за папой до конца. Заметила, как он исчезает за следующим поворотом. Догнала, стыдливо прячась. Папа выныривал из одной подворотни и исчезал в другой. Петлял, ходил кругами, торопливо проходил мимо освещенных подъездов и старался избегать фонарей. На улице наступила ночь, папа ходил по городу уже второй час. Наконец, он остановился у недостроенного здания спортивной школы, постоял немного, запустив руки в карманы, и зашел внутрь. Наташка, недолго думая, зашла следом. Она часто играла тут с подругами в прятки, поэтому знала лабиринты недостроенных секций и залов наизусть.

Где-то в темноте заблестел огонек зажигалки. Наташка ориентировалась по нему. Она слышала, как впереди идет папа.

В какой-то момент стало светлее, зажигалка погасла. Наташка видела папин силуэт. Она шла осторожно и тихо, потому что боялась, что папа ее обнаружит. Она не знала, что он тут делает и зачем пришел, но понятно же было, что просто так люди в заброшенные стройки не приходят.

Свет сделался ярче. Наташка различила бетонные стыки подвального помещения — небольшой закоулок, из которого был только один выход. На низком щербатом потолке раскачивалась электрическая лампочка. У одной из стен сидел подросток. Наташка его узнала. Парень из девятого класса, отлично играл в баскетбол. Он был обнажен по пояс. Руки и ноги смотаны веревкой и завязаны между собой в смыкающий узелок спереди. Рот заткнут тряпкой. Левый глаз разбит и набух. Струйка крови течет по щеке к скуле.

Наташка застыла в темноте, пытаясь понять — додумать! — что здесь творится. Она увидела папу. Тот подошел к подростку и стоял над ним, не вынимая рук из карманов.

Папа сказал:

— Пожалуй, ты будешь пятым.

Он произнес это с небрежностью и даже ленцой в голосе. Будто расставлял на полке книги и решал, куда же поставить томик Эрла Стенли Гарднера.

Вот только следующие его действия не отличались небрежностью и ленью.

Папа достал из кармана нож с откидным лезвием. Дома он этим ножом срезал корочки с сала, которые так любила грызть Наташка.

Папа нажал на кнопку. Лезвие бесшумно выскользнуло.

Папа взял подростка за волосы и несколькими быстрыми движениями срезал с его лица кожу. Он провел лезвием по часовой стрелке — по лбу, по щеке и скуле, под подбородком, по другой щеке. Будто счищал кожуру с апельсина. Брызнула кровь. Парень задергался, замычал истошно, до хрипа, захлебываясь криком.

Папа взялся пальцами за надрез над глазами и рванул кожу вниз.

От чавкающего, рвущегося звука Наташка вскрикнула. Вдруг скрутило живот, и ее стошнило. Перед глазами поплыло. Выпрямившись, она увидела, что папа на нее смотрит. В его глазах не было удивления или растерянности. Это был взгляд того самого папы, который приходит домой и валяется на диване перед телевизором. Того папы, который ест морковку и не обращает на бабушку внимания. Папы, которому все равно.

Тогда Наташка бросилась бежать. Во рту ее было кисло от тошноты, в животе кололо. Казалось, что она слышит за спиной хриплое дыхание своего отца.

Наташка выскочила на свежий воздух, ветер обжег ее разгоряченные щеки. Она бежала без остановки несколько кварталов, не оглядываясь и стараясь не думать о том, что папа может ее догнать. На глазах навернулись слезы. В какой-то момент она споткнулась и упала на колени, содрав их в кровь. Поднялась, побежала дальше, прихрамывая. В какой-то момент оказалась около школы и свернула к пристройке, к двери с надписью «Секция по боксу». Не думая и не сильно-то соображая, купила билет в видеосалон, прошмыгнула в темноту зала. Сеанс уже шел. Людей было немного, несколько рядов стульев пустовали. Здесь Наташка чувствовала себя в безопасности. Не первый год она прятала в видеосалоне свои несчастья. Можно было успокоиться и все хорошенько обдумать.

Наташка смотрела в телевизор, не понимая, что за фильм там идет. Был бы здесь Стас, он бы решил проблему. Он бы подсказал, как быть.

А ведь она до сих пор не ответила на его письмо…

Внезапно где-то сбоку вспыхнул тонкий луч фонарика, забегал по залу, кого-то выискивая. Наташка подавила острое желание вскочить и броситься прочь из видеосалона.

Мало ли кого могут искать в этой темноте?

Свет фонарика погас. С экрана гнусавый голос сказал:

— Мне искренне жаль вас!

В этот момент тяжелая рука легла на ее плечо. Сердце Наташки заколотилось. Она хотела закричать, но из горла вырвался лишь сдавленный тонкий писк.

— Прости меня, пожалуйста, — шепнул в ухо папа. — Я не могу так больше жить. Ты будешь у меня шестой.

Он зажал дочери рот ладонью и воткнул нож в сердце — прекрасно зная, где оно находится. Наташка почувствовала солоноватый привкус его потной ладони на своих губах. Жизнь утекала стремительно, не оставив и секунды. Наташка умерла, сидя на стуле в четвертом ряду, который в тот вечер был пуст.

Так ее и нашли после окончания сеанса, в луже крови, с упавшей на грудь головой. Светлые волосы прилипли к щекам. Рот приоткрыт.

— Мама рассказывала тебе, что в городе исчезло шесть подростков, — шепнула Наташка на ухо. — Так вот, исчезло только пятеро. Шестой жертвой была я. Трупы пятерых мальчишек нашли позже, почти год спустя, в сопках. Их изнасиловали, а с лиц содрали кожу. Смертельные раны были нанесены в сердце — точно таким же ударом, каким убили и меня.

— А директор? — спросил Стас.

— Он попал под горячую руку. Сначала взялись за дядю Егора, ведь это он проводил сеанс, на котором меня убили. Но у него было какое-то алиби на момент смерти. Поэтому взяли директора. А когда нашли остальных мальчишек, выяснилось, что все они учились в одной школе, тогда директору уже было не выкрутиться. Правосудию все равно, кого наказывать. Главное, что убийства прекратились.

Она замолчала, ласково перебирая тонкими пальцами волосы Стаса.

— Я видел дядю Егора.

— Такой же мечтатель, как и мы с тобой. Вечный киноман и кинолюб. Ждет неприкаянные души и продает им билеты на последние сеансы.

— Я тоже, получается, пришел на последний сеанс?

Наташка спросила:

— А ты сам как думаешь? Ты же приехал. Бросил все и приехал.

— Было бы что бросать.

— И ты ведь сразу поверил…

— Не забывал ни на секунду…

Он осмотрел игровой зал — телевизоры, приставки, желтые картриджи, которыми была забита сетчатая коробка из-под мусора. Где-то на столе валялись пакетики «Юпи» — много виноградного сока с характерным привкусом на нёбе.

— Я бы остался с тобой навсегда, — решил Стас.

Какая же все-таки Наташка молодая и красивая. Он снова залюбовался легкой прозрачностью ее кожи, тонкими чертами лица, изящностью ее движений. Немного сбивала с толку дыра в рубашке на уровне груди — дыра с лохматыми краями.

— Давай пройдем тот проклятый уровень в «Чипе и Дейле»? — предложила Наташка. — А потом вернемся в зал и досмотрим «Еву-разрушительницу». Фильм полная чушь, но интересно, чем закончится.

— Всегда готов.

Что-то кольнуло сердце Стаса, когда он садился у стены. Наверное, это игла любви. Та самая, о которой он мечтал много-много лет.

Наташка села рядом, протянула второй джойстик.

Спустя мгновение они увлеченно играли, не обращая внимания на выбитые окна, на осколки стекол, лужи, мусор, грязных бомжей, спящих в углу, на то, как в рваную крышу заглядывает луна, на висящую на одной петле дверь, куски кирпичей на полу, разбитые телевизоры и горы пивных банок.

Двое были счастливы и связаны этим странным словом — навсегда.

Богдана

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 13:40 + в цитатник
К тридцати годам Клаву стали звать Клавдией Васильевной.

Она работала бухгалтером в самом большом ПТУ райцентра Ольшаны и безнадежно влюбилась в Олега Викторовича, директора. Олег Викторович был статен, в свои сорок пять совершенно не лыс, красив и властен. Имелся у него единственный, тщательно скрываемый порок: в дни народных праздников, когда коллектив ПТУ собирался в буфетной за составленными в ряд столами, Олег Викторович сперва просил ему не наливать, потом пригублял по маленькой, потом веселился, как барин в гостях у цыган, и заканчивал вечер где-нибудь в рюмочной, откуда его, тревожно спящего, забирали потом друзья.

Друзей у Олега Викторовича хватало — из-за несомненной щедрости натуры.

В другие дни, непраздничные, Олег Викторович не пил, более того — считал себя строгим трезвенником, спортсменом и поборником здорового образа жизни. Воспитанники ПТУ его любили; когда об этом заходила речь в каком-нибудь разговоре, Олег Викторович обязательно прикладывал руку к груди и добавлял проникновенно и просто: «Как отца!»

У Олега Викторовича была жена, крашеная блондинка, и дочь-школьница. Жена числилась в ПТУ буфетчицей, но никто никогда не видел ее на работе. По мнению Клавы, она занималась неблаговидными и тайными махинациями: во всяком случае, ее замечали то на знаменитом «Рынке-на-Обочине», который по дороге на Житомир, то в городском комиссионном магазине. Мужа-директора блондинка не ценила, иногда кричала на него, а тонкие стены деревянного домика, стоящего позади кирпичного двухэтажного здания ПТУ, не умели хранить тайну. Особенно громко крик блондинки раздавался после отмеченных как обычно народных праздников.

Соседи понимали и извиняли: дело житейское, можно сказать, традиция.

Олег Викторович хранил достоинство и никогда не повышал голос ни на жену, ни на дочь — четырнадцатилетнюю троечницу, которой мать против всяких правил педагогики купила где-то настоящие американские джинсы, неопрятно потертые на коленях. Подобных штанов ни у кого больше не было в Ольшанах.

Клава любила директора со всем нерастраченным пылом стареющей девичьей души. Директор знал, что Клава его любит, но никогда не позволял себе никаких вольностей, разве что в дни праздников, случайно оказавшись рядом, мог ущипнуть за бок или за другую выступающую часть. В такие дни Клава бывала почти счастлива.

Так проходило время; Клава жила вместе с матерью на тихой окраинной улочке, в старом, но еще крепком дощатом домишке с невысоким крыльцом в три скрипучих ступеньки, жила на зарплату в сто двадцать рублей и ни в чем не нуждалась. Она была бы и вовсе довольна, если бы существовала на земле сила, способная соединить ее судьбу с судьбой благородного, сильного, но такого недостижимого Олега Викторовича.

И вот эта сила нашлась, да так, что всем жителям райцентра надолго хватило тем для разговоров и встали дыбом волосы на многих головах. Возвращаясь однажды с толкучки, крашеная блондинка угодила в аварию и в одночасье померла.

Дело было так: ехали на мотоцикле с коляской. Блондинка помещалась в коляске, укутанная платком от ветра и в надвинутой на лоб лимонного цвета каске. А за рулем сидел доверенный друг блондинки, Гриша Дымарский, частью слесарь, частью фарцовщик. Этому самому Грише от аварии не сделалось ничего, он только палец ушиб на ноге. И, взятый для дачи показаний в милицию, Гриша трясущимися губами клялся, что на пустынном шоссе (а дело шло к вечеру) через дорогу прямо перед мотоциклом метнулась серо-бурая полосатая кошка размером примерно со взрослую немецкую овчарку. И от такого знака Гриша вильнул рулем и въехал в кювет. А скорость была — дай боже, и мотоцикл, значит, разбился в лепешку, и спутницу Гриши через день похоронили.

В милиции сказкам о гигантской кошке не поверили. На Гришино счастье, алкоголя в его крови на момент аварии не оказалось, иначе могли бы и посадить; и без того история вышла скверная. Права у Гриши отобрали.

В ПТУ в это время ожидали большую ревизию, и обстановка приближалась к фронтовой: «вылизывая» отчетность, Клава дневала и ночевала на работе. Директор, овдовев, растерялся совершенно; Клава помогала ему, чем только могла, заботилась совершенно обо всем, включая угощение и подарки для ревизоров. Забегая домой, наскоро готовила суп и рыбные котлеты, складывала в эмалированные судочки и несла Олегу Викторовичу, у которого от потрясения ложка валилась из рук.

Дочка Олега Викторовича к безвременной смерти матери отнеслась до неприличия легко — уже на другой день видели ее раскатывающей на велике, в знаменитых американских линялых штанах, под аккомпанемент закрепленного на багажнике кассетного магнитофона — штуки совсем уж невиданной в спокойных Ольшанах. Вслед за Богданой — так звали директорову дочку — длинным хвостом тянулись окрестные пацаны. Неизвестно, что их привлекало больше: велик, магнитофон или обтянутая джинсами Богданина мякоть.

Соседи строго осудили Богданино поведение, но, повозмущавшись, смягчились и простили: совсем юная девка, вдобавок трагически осиротела. Олегу же Викторовичу и вовсе было не до того: он искренне горевал о жене, одновременно принимая в своем учебном заведении контрольно-ревизионную группу из пяти суровых человек.

Справили сороковины.

Клавдия Васильевна вела себя осмотрительно: знала, что за ней наблюдают. Ведь ни для кого в округе не была тайной ни ее долгая безответная любовь к директору, ни самоотверженная помощь и поддержка, которую Клава оказывала Олегу Викторовичу после смерти жены. Будучи от природы человеком порядочным, Клавдия Васильевна ничего нескромного себе не позволяла, наоборот, как бы отдалилась от директора — не пила с ним чай в кабинете, не оставалась надолго после работы, даже снедь в эмалированных судочках носить перестала — пришло, мол, время юной Богданке испытать себя в роли хозяюшки…

Но Богдана, как докладывали соседи, была из тех, кто «ни за холодную воду не возьмется». Отец давал ей деньги — то ли задабривая, то ли желая скрасить сироте жизнь; девица покупала себе пирожки и мороженое (а злые языки утверждали, что и сигареты покупала) и больше ни в чем не нуждалась. Олег Викторович, щадя дочку, к домашней работе ее особенно не принуждал: сам мыл посуду и сам готовил, сам полол маленький огород и вытряхивал во дворе ветхие голубенькие покрывала. Соседи роптали все громче: вот ведь растет нахлебница, вот когда штаны американские аукнулись!

Директор, горевавший по супруге неожиданно глубоко и искренне, прятался от тяжелых мыслей в работе. Затеял в училище ремонт, выпросил у властей землю под настоящий большой стадион, самолично проводил каждую субботу общее построение учащихся, где ругал нерадивых и награждал отличников. Клава жалела его; глядя, как он идет из училища домой, понурив голову, опустив плечи, она всякий раз себя спрашивала: ну за что, за что такому хорошему человеку такая печальная судьба?

Вопрос этот задавала себе не одна только Клава. Все вокруг гадали: как долго директор продержится холостяком? Дом ведь женской руки требует, и мужчине нужно женское внимание, и дочка, гляди, совсем от рук отбилась, должен же кто-то ее окоротить? Олег Викторович, говорили, мужик не из последних: нет, долго одиноким ему не быть. Вот только — кто?

Внимательно присматривались, пытаясь раньше соседа догадаться: к кому ездит? Кому пишет? Кому звонит со служебного телефона? Что за красавицу привезет из области?

Миновала зима; близились окончание учебного года и практика. На Первое мая собрались, как обычно, в буфете за сдвинутыми столами. Олег Викторович, против обыкновения, от первой чарочки не отнекивался, зато после третьей — завязал и в рюмочную, как бывало, не пошел. Вместо этого на глазах всего коллектива предложил Клаве проводить ее домой.

Клава зарделась, как девочка, и не знала, куда деваться. Боязливо, кончиками пальцев оперлась о согнутый локоть директора и засеменила рядом, с трудом примериваясь к его широким шагам.

Шли молча. Прошли две улицы; у калитки Клавиного дома директор остановился и выпустил ее руку.

— Клавдия Васильевна, — сказал резко, отрывисто, но Клава прекрасно понимала, что это от смущения. — Прошу вас быть моей женой.

— Я согласна, — сказала Клава быстро, будто боясь, что прозвенит будильник, обрывая чудесный сон.

Олег Викторович ничего не ответил. Только шумно вздохнул.



* * *



Свадьбу сыграли тихо — все-таки и года не прошло со смерти крашеной блондинки, так что особенных празднеств устраивать не решились. Расписались, выпили в буфетной, сдвинув вместе столы, и проводили молодых на супружеское ложе.

Затянувшееся Клавино девичество счастливо закончилось. Мужа своего она обхаживала как могла: приносила завтрак в постель, обстирывала и обшивала, никогда не говорила ни слова поперек. Олег Викторович такое отношение ценил, новую жену любил и баловал подарками. Правда, Клаве пришлось уйти с работы: начальство намекнуло, что директор и бухгалтер в супружестве — это слишком для одного учреждения. Но, возможно, все к лучшему — Клава получила возможность заниматься исключительно мужем, домом и огородом, продавая овощи на базаре и дополнительно поддерживая семью. Хозяйство, пришедшее было в упадок за время вдовства Олега Викторовича, под рукой Клавдии восстановилось и расцвело: везде в доме порядок, на лампах липучки от мух, в шкафах нафталиновые шарики, на полу — чистые половички.

Единственная проблема, можно сказать, беда, заключалась, конечно же, в Богдане.

Девица, которой к тому времени исполнилось пятнадцать, приняла мачеху в штыки. О том, чтобы называть Клавдию «мама», не было и речи; даже «тетю Клаву» не удавалось выдавить из упрямой девчонки. «Мачеха», — говорила Богдана, глядя Клаве в глаза, вкладывая в это слово все смыслы, издавна на нем наросшие, и даже сверх того.

Клавдия пыталась поначалу воздействовать на девицу лаской, мягкостью и терпением. Богдана бросала колготки на обеденном столе — Клавдия покорно убирала, укладывала в шкафчик, а если надо — и стирала, и сушила; Богдана ходила по дому в грязных туфлях, нарочно вытирая их о свежевымытый пол, — Клавдия перемывала все заново и опять увещевала, уговаривала, держа в уме и долю сиротскую, и переходный возраст. Богдана возвращалась за полночь, влезая к себе в комнату через окно, Богдана прогуливала школу, расшвыривала вещи, включала на всю мощность свой проклятый магнитофон; Богдана, наконец, плевала в кастрюлю с «подходящим» на дрожжах тестом (Клавдия ее однажды застала за этим делом), — ответом на все были увещевания, уговоры и ласковые просьбы.

Тем не менее время шло, а Богдана не становилась лучше. Наоборот, войдя во вкус безнаказанности, она грубила все наглее, училась все хуже и вела себя все развязнее; за ней вечно таскались табуны парней, и Богдана дразнила их, не понимая, чем такие игры могут кончиться. Клавдии пришлось серьезно поговорить с мужем. Олег Викторович, оказывается, прекрасно чувствовал свою вину — он давно уже не занимался воспитанием дочки, боясь доставить сироте хоть малейшее огорчение. Чем такое попустительство могло закончиться, страшно было представить.

Итак, Олег Викторович вспомнил свои обязанности по отношению к дочери. Велосипед был на время заперт в сарае, магнитофон унесен в училище, в сейф, а джинсы, коротенькие юбки и отвратительные прозрачные майки отправились высоко на антресоли. Богдане оставили в назидание только школьную форму — до тех времен, пока она не опомнится и не возьмется за ум. Клавдия Васильевна искренне надеялась, что это случится самое большее через неделю.

Куда там!

Вместо раскаяния девчонка обозлилась. Скоро Клавдия обнаружила, что на нее косятся соседи; выяснилось, что Богдана, обиженная сирота, направо и налево рассказывает людям «всю правду» о «злобной мачехе».

Богдана жаловалась в школе, жаловалась на улице, жаловалась в магазине; выдумки ее вовсе не были наивны — нет, плела она их тонко, с недетской изощренностью. Школьная форма, которую Богдана теперь не снимала, оказалась знаменем ее обиды: всю одежду продали, говорила Богдана. На вырученные деньги купили мачехе колечко. Когда придет, присмотритесь — оно у нее на пальце (а на пальце у Клавдии действительно появилось скромное колечко, второе кольцо в ее жизни после обручального, крохотная серебряная змейка — подарок мужа). И все вещи матери, говорила Богдана, снесли в комиссионку, даже французский кружевной лифчик, который покойница надевала только по праздникам. А на вырученные деньги поставили мачехе золотую коронку — вон она, присмотритесь (а Клавдии в те дни в самом деле пришлось поставить коронку — передний зуб сломался)…

Соседи, еще недавно называвшие сироту «нахлебницей» и «паршивицей», вдруг прониклись к ней сочувствием. Клавдия, узнав, в чем дело, сперва нервно смеялась, потом доказывала с пеной у рта: ложь! Да врет она, вы ей, сопливой, верите, а мне нет?!

К сожалению, все обстояло именно так. В Богдане проснулось дьявольское искусство лжи: ей верили. Клавдии — нет.

Уже говорили, что она окрутила вдовца ради его дома и денег. Что она все эти годы только и думала, как бы выскочить за директора; что она и в смерти блондинки повинна (не уточняли, правда, каким образом). И вырастала, крепла, передавалась из уст в уста новая легенда о жестокой мачехе, сживающей со света юную падчерицу…

Однажды, вернувшись с базара, Клавдия села у входа на низкую табуретку, уронила кошелки и разрыдалась, не в силах больше сдерживаться. Ее счастье распадалось прахом. Косые взгляды, злобные шутки, насмешка и ненависть от вчерашних добрых знакомых — да за что же?!

Случилось так, что Олег Викторович вернулся в тот день с работы раньше обычного. Открыв дверь своим ключом, он застал Клавдию рыдающей, кинулся утешать, обнимать, а потом и расспрашивать: кто обидел? Клялся стереть с земли, разобраться как следует: кто посмел?!

Клавдия не смогла скрыть от мужа то, что знал уже весь город и только он, Олег Викторович, не знал. Она-де, Клавдия, выскочила за него из-за денег, а падчерицу заживо хоронит, чтобы не с кем было делить наследство…

Поняв, в чем дело, Олег Викторович побледнел. Крепко обнял Клавдию, побежал на кухню, нашел в аптечке какие-то таблетки, принес жене со стаканом воды. Клавдия проглотила безропотно, умылась и легла в постель. И долго лежала, глубоко дыша, слушая, как восходит в животе, будто солнце, таблетка и распространяет вокруг себя покой и безмолвие.

В тот день Богдана вернулась домой часам к одиннадцати. Отец, ни слова не говоря, крепко взял дочь за руку и повел в ее комнату; там, не обращая внимания ни на крики, ни на слезы, снял ремень и задал дочке ту самую порку, которую она давно заслужила.



* * *



Соседи, разумеется, все узнали. Жалея Богдану (и страшась, конечно, новых чудовищных обвинений), Клавдия уговорила мужа вернуть девчонке велосипед, магнитофон и шмотки. Может быть, умелое сочетание кнута и пряника принесет наконец плоды…

После порки Богдана в самом деле изменилась. Сделалась послушнее и тише, не огрызалась, не грубила, не пропускала школу, не возвращалась за полночь. Радоваться бы — но у Клавдии Васильевны все тревожнее становилось на душе. Она едва удерживалась, чтобы не вздрагивать всякий раз, встречаясь с падчерицей глазами.

Богдана смотрела странно и страшно. Зеленые тени жили на дне ее глаз — там сидела злоба такая глубокая, такая неистовая, что Клавдия невольно ежилась под этим взглядом. Не раз и не два говорила себе: да пусть ее, пусть делает что хочет, пусть пропадает где вздумается, ей-то, Клавдии, что за дело, зачем взялась воспитывать чужую дочь? Зачем вмешалась, зачем сделалась врагом, ну ее, чур ее, вон как смотрит… Ведьма…

Отводила глаза, с Богданой старалась не встречаться и не разговаривать, но никак не могла отвязаться от мысли, что воздух в доме давит. Что Богданина ненависть висит в нем, как удушливое облако пропан-бутана. Что хочется вырваться и уйти — хотя бы к матери, за три скрипучие ступеньки, избавиться разом и от шепота за спиной, и от ядовитых Богданиных глаз.

А тут еще со здоровьем начались проблемы. Клавдия смолоду была крепкой и даже карточки в поликлинике не держала — а теперь узнала в одночасье, где у нее сердце, и что такое давление, и как ноет спина, и как набухают вены… Даже золотая коронка во рту, кажется, потускнела. Мать качала головой: сглазили тебя. Точно, сглазили. Поехать бы к бабке, снять порчу, а то ведь все хуже и хуже…

Жаловаться мужу не решалась. По-прежнему летала по дому, всюду успевала, но без огонька, без прежнего энтузиазма. Радость погасла совсем.

— А чтоб тебя! — сказала однажды в сердцах, слушая вопли соседского мальчишки, второй час канючившего под окном девчонкиной комнаты: «Богда-ана… Богда-ана!..» — Чертдана, не иначе!

Никто не слышал.

В ту ночь Клавдии приснился страшный сон. Тем более страшный, что сочетался с явью; она то задремывала, то просыпалась. Снилось (или мерещилось), что из темного угла их с мужем комнаты выходит собака, светло-желтая, будто кость. И идет к ней, Клавдии, посверкивая глазами, поцокивая когтями по деревянному полу. Казалось бы, чего страшного — собака приснилась. Но чем ближе она подходила, тем яснее становилось Клавдии, что с собакой что-то не так. Крылось в глазах ее, в движениях, в тени на полу — непростое, не звериное и не человеческое; да и откуда взяться в комнате собаке? Собакам место на дворе…

Клавдия хотела выбраться из сна, ворочалась, трясла головой, поднималась на локте; вот проснулась, в комнате темно и тихо, рядом похрапывает директор, и время облегченно вздохнуть: «Куда ночь, туда и сон»… Глядь — из угла смотрят два горящих глаза, и все начинается сначала: крадется странная собака, тянется за ней изломанная тень, останавливается сердце: проснуться!..

С каждым разом тварь подходила все ближе. Наконец прыгнула на кровать; Клавдия проснулась с криком, принялась толкать мужа локтем в бок, будить на помощь. Муж спал как мертвый; Клавдия попыталась встать, не оглядываясь на темный угол. Хотела добраться до выключателя, включить свет…

Собака была тут как тут.

— Пшла вон, проклятая!

Вскочила все-таки с кровати. Схватила за ножку деревянный табурет (где только силы взялись!) и угостила бестию изо всей силы. По голове, как метила, не попала: тварь увернулась. Но угодила, кажется, по лапе; собака дико взвизгнула, и Клавдия Васильевна очнулась наконец в постели рядом с мужем на рассвете: ночная сорочка прилипла к спине, сердце молотит, захлебывается, и душно, душно… Ночью, оказывается, случайно закрылась форточка, и в комнате такой спертый дух получился, что не только сучка — черт приснится…

Было воскресенье. Падчерица, как выяснилось, поднялась раньше всех, села на велик и укатила куда-то, накорябав отцу небрежную записку.

Вернулась днем, бледная и без велосипеда. Рука в гипсе; каталась, значит, по старой дороге над песчаным карьером, куда и взрослым, и детям ход строго-настрого запрещен. Земля осела, и Богдана свалилась. Шею, по счастью, не свернула, а поломала только руку. Выбралась, на шоссе «проголосовала», довезли ее до больницы. А велосипед там и остался, в карьере: рама лопнула.

Олег Викторович опять повел себя, по мнению Клавы, непедагогично. Вместо того чтобы объяснениями связать в Богданиной голове непослушание и несчастье — побежал сломя голову в карьер, чтобы велик вытащить и раму сварить и вообще все, что нужно, поправить.

Не нашел велика. Засыпало песком; но обещал Богдане, что в понедельник пойдет с лопатой и откопает.

Богдана обещаниям особенно не радовалась. Сидела бледная, смотрела на пальцы, перемазанные гипсом, на слова отца угрюмо кивала, а Клавдии вообще как будто не видела.



* * *



Страх воцарился в жизни Клавдии.

Ночью кошмары. Днем — будто тень за ней ходит. Не сводит ненавидящих Богданиных глаз.

Олег Викторович все видел и все понимал. Разрывался между женой и любимой дочерью; стал приходить домой навеселе, а то и вдрабадан пьяным. Уже не нужно было праздников — упитый приходил и валился на кровать в одежде, и сивушный дух стоял плотно, так что Клавдии приходилось стелить себе на веранде или в кладовой.

Мучился сам от этого. Голубил Богдану, а порой бил; доброты это девочке не прибавляло, и Клавдия, хоть как старалась не огорчать мужа, а все-таки сказала однажды в сердцах: уйду. Вернусь к матери; не в силах жить в одном доме с эдакой злобой.

Олег Викторович долго сидел на кухне хмурый. Потом пошел к дочке и объявил: «Устрою тебя в экономический техникум в облцентре. Техникум хороший, у меня там знакомые; конкурс аттестатов не пройдешь — так хоть по блату впихнут».

— Выжить из дому хочешь! — крикнула Богдана так пронзительно, что услышала не одна Клавдия Васильевна, но и соседи за тонкой стенкой. — Не пойду! Пусть она убирается!

Олег Викторович надел кепку и, ни слова не говоря, ушел. Вернулся домой вдребезги пьяный, но не упал на кровать, как обычно, а полез с кулаками на Клавдию: ребенка из отчего дома выживаешь, ведьма?!

Клавдия Васильевна, едва вырвавшись, убежала к матери. По улице шла крадучись, прячась за деревьями: не видит ли кто? Время было позднее, но многие окна еще светились.

У матери прикрывала ладонью щеку. Врала что-то; мать вранью не верила, хотела вызвать милицию — «снимать побои»; Клавдия с трудом отговорила ее от постыдной затеи. Ночь провела без сна, на кухне за клеенчатым колченогим столом, и слезы капали в остывший чай.

Утром пришел Олег Викторович. Стоял на коленях, просил прощения; Клавдия его очень по-человечески понимала. Не отречься ведь от дочери. Не выгнать. Не развестись. Какая ни есть, а все своя. Но возвращаться домой — отказалась. «Не могу ее видеть, — сказала просто. — Ты, родной, прости меня, но я с ней под одной крышей жить не стану».

Олег Викторович ушел.

Слухи в городе теперь уже не затихали. Мать приходила с базара вся красная, первые три минуты отказывалась хоть слово повторить из «этого трындежа», потом долго кляла сплетниц, желая, чтобы у них повысыхали языки, а после выкладывала все до копейки: и как Олег Васильевич взъелся на родную дочь в угоду новой жене, и как возил Богдану, едва ли не связанную, в областной центр — «сдавать» в какой-то ужасный техникум для умственно отсталых сирот, и как директор того техникума сказал Олегу Васильевичу: подожди, вот она тебя так же в дом престарелых сдаст! И как Богдана клялась, что повесится или утопится, и друзья ее скорбно говорили своим родителям: довели девку. Жалко ведь. И впрямь вот-вот наложит на себя руки.

Клавдия Васильевна сидела тихо, в город не выходила, даже во двор не показывалась. Ждала, пока устоится немного. Оно, может быть, и не устоялось бы так быстро, но тут случился пожар в единственной на весь город девятиэтажке, и в тени этой новости семейные проблемы Олега Викторовича потеряли для болтунов привлекательность.

Накануне пожара Олег Викторович пришел к Клаве. Ничего не сказал, постоял рядом, опустив голову, и в молчании было все: и что любит, и соскучился, и хозяйство в упадке…

Тоже ни слова не говоря, Клава собрала узелок с пожитками и вернулась обратно, под мужнин кров. Боялась сплетен, но никто ее возвращения не заметил — весь город занят был передачей сводок с места происшествия: где загорелось, как спасали, как один чудак выбросил с девятого этажа любимый фикус в кадке, едва не убив пожарного, и тому подобные важные сведения.

Три дня прошли спокойно, даже мирно; потом Богдана снова дала себя знать, устроив за ужином безобразную сцену. Не желала, видите ли, есть кашу, швырнула миску об пол, билась головой о стену: уморить хотите сироту! Только Клавдия на этот раз не растерялась, и не вспылила, и не огорчилась, а тихо и спокойно сказала Богдане: «Будет с тебя. Поглумилась, и хватит. Теперь я хозяйка. Иди по доброй воле в техникум. Может, жизни научишься».

Богдана бросила на мачеху полный ненависти взгляд — и убежала из дому, на прощанье так хлопнув дверью, что посыпалась с потолка известка.

Всю ночь где-то пропадала.

И наутро не вернулась. Не вернулась и к вечеру, зато прибежали, запыхавшись, два одноклассника — дескать, утонула Богданка. Утопилась. Вот ее сумка. Бросили Клавдии под ноги светло-розовую клеенчатую сумочку, которую Богдана имела обыкновение носить через плечо. И убежали.

Клавдия сама не поверила и мужа успокоила: придуривается девчонка. Издевается. Пугает. Тем не менее Олег Викторович поспешил в милицию, и вскоре Ольшаны разве что на ушах не стояли: искали Богдану.

Мальчишки, приведенные в участок, рассказывали каждый одно и то же: Богдана, доведенная мачехой до отчаяния, прыгнула в омут. Омут в местной реке действительно имелся: на дне били ключи, и в самый жаркий день самый опытный пловец мог быть затянут в воронку или погублен судорогой, уж как повезет. А теперь стоял апрель, лед недавно сошел, и, конечно, оказавшийся в омуте человек имел малые шансы на спасение.

Вызвали водолазов. Обшарили дно, но ничего не нашли, кроме правой Богданиной туфли. Туфля, говорила Клавдия мужу, еще не доказательство: туфлю могла бросить в пруд, а сама — на поезд, деньги-то у нее водились… Кстати, метрика пропала вместе с Богданой. С документами, значит, топиться пошла.

Милиция приходила домой и в школу. Изучали быт семьи, расспрашивали соседей и Богданиных учителей; соседи, может, и наболтали лишнего, а вот учителя все как один подтвердили: девчонка была тяжелая, своенравная и психованная. Еще родная мать ее избаловала: ну зачем ребенку настоящие американские джинсы?! А Клавдия Васильевна стояла на своем: за приключениями поехала. Веселой жизни искать. Может, еще вернется.

В милиции и дольше бы мурыжили, но прибежал однажды один из мальчишек-»свидетелей» с потрясающей новостью: видел у реки Богдану. Ходит при луне мокрая, волосы распущены, и в волосах водоросли; клянется найти проклятую мачеху и утопить…

После этого дело о самоубийстве было тихонько закрыто. Богдану объявили в розыск как пропавшую без вести.

Олег Викторович не знал, куда себя девать. Бродил по дому как потерянный; Клавдия не отходила от мужа ни на шаг. Утешала, отвлекала мелочами, чуть не кормила с ложечки; вернется, уговаривала, твоя Богданка. Попутешествует, поумнеет и вернется; жизнь научит. Жизнь — она лучший учитель…

А поскольку оставаться в Ольшанах супругам сделалось невозможно, то Клавдия нашла себе работу в Харькове. Хорошую работу, бухгалтером на заводе; год прожили в общежитии, потом получили однокомнатную квартиру. В первое время Олег Викторович тосковал о своем ПТУ, но связи ведь остались, а город строился, расширялся, и опытному человеку дело найти не так трудно…

И зажили супруги спокойно и счастливо, душа в душу.

Только слесарь-пьянчуга, живший в рабочей общаге напротив, клялся последним шкаликом, что не раз видел на подоконнике супружеской квартиры огромную кошку, полосатую, серо-бурую. Кошка — размером со взрослую немецкую овчарку — вылизывала когтистую лапу и улыбалась, и во рту ее вроде бы светилась золотая искра…

Но что с пьянчуги взять?

Истории из детства

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 13:31 + в цитатник
Наверное, каждый из нас, если как следует покопается в памяти, вспомнит странные (не обязательно страшные) явления и события, которые происходили в раннем и не очень раннем детстве. Я не исключение. Более того, всякая неведомая ерунда до сих пор преследует меня по жизни, но сейчас не об этом.

Детство мое пришлось на конец 80-х — начало 90-х. Родители вместе с полуторагодовалой мной отправились по распределению в какое-то адское ново-кукуево без водопровода, канализации и продуктов питания на полках единственного магазина. Для проживания молодым специалистам была выделена комната в бараке. Барак радовал обилием мышей и тараканов и невероятной продуваемостью. Прочитав первое же письмо дочери о чудесном новом месте, в котором предстояло прожить еще три года, бабуля моя собрала ноги в руки и рванула на помощь. Оценив условия и немало офигев, бабуля оставила родителям две сумки с продуктами, собрала немногочисленные ссаные ползунки и две погремушки, взяла меня в охапку и отчалила, сказав, что, мол, разбирайтесь со своими распределениями и прочим, а ребенка я увожу в нормальные человеческие условия, пока ей тут мыши нос не отъели.

Так началась моя жизнь у бабушки. Бабуля не так давно переехала в небольшой провинциальный городок на юге России. Как ветерану тыла и труда ей выделена была так называемая малосемейка (были такие микро-квартиры, где еще под кухонным окном располагался «хрущевский холодильник»). Вместе с бабулей в квартире проживали ее тогда еще подающий надежды сын и дочь (моя любимая тетка). И вот, в пятнадцатиметровой комнате появилась еще и я.

Именно в этот период моей жизни произошла первая история. Я думаю, она никому не покажется страшной, благо все закалены кинематографом и крипи-историями. Но некий ареол загадочности есть для меня в этом событии. Дом наш находился в центре городка, но немного в стороне от главной улицы. Во времена моего детства напротив дома был длинный бетонный забор, за которым находилось какое-то такое же бетонное двухэтажное здание (до сих пор не знаю, что там было, потому что никаких признаков жизни из-за забора не поступало, а уж мы-то с друзьями уже в более взрослом возрасте каждую щель в этом заборе изучили). Наша обычная кирпичная трехподъездная пятиэтажка с длиннющими коридорами была окружена боярышниками, проклятыми тополями и зарослями каких-то ягодных кустов. С одного торца дом выходил на ныне благополучно застроенный пустырь.

У бабули была подагра и ночами ныли ноги. Чтобы не мешать всем спать, она спускалась во двор и долго сидела на качелях, ждала пока уймется боль. Часто компанию ей составляли несколько подруг, таких же не очень молодых полуночниц. У одной пил сын и она спасалась от пьяных тумаков на улице. У другой бессонница. Третьей просто скучно. Так или иначе, компанией они могли долго сидеть летней теплой ночью во дворе. Играли в дурачка, пили чай из термоса. Такой славный коммунальный уют. Иногда я просыпалась, когда бабушка собиралась уходить, и требовала тоже гулять. Пару раз посопротивлявшись, бабуля-таки стала брать меня с собой.

Ночи на юге очень темные, но фонари в ту благословенную пору работали исправно. Один фонарь был напротив нашего подъезда, он освещал кусок двора с большой качелей в виде скамейки, на которой как раз и тусили бабушка сотоварищи. Второй фонарь светил у последнего подъезда, там стояли маленькие качели. Простая дощечка на двух металлических прутьях. В одну из ночей я отпросилась на маленькую качелю, потому что тетки на своих больших качелях раскачивались едва-едва, и мне этого явно не хватало. Я не сразу поняла, что стало очень светло. Явно светлее, чем от фонаря. Сидя на качелях спиной к краю дома, лицом к пустырю, я увидела огромную луну. Не просто полнолуние, а невероятно большую лунищу, которая едва не касалась земли. Знаете, как в каких-нибудь сказочных фильмах. Причем, она была прямо передо мной. Не в небе, а четко, будто на вертикальном экране. Голубоватая, очень яркая, за ней черные, резко очерченные с неподвижной листвой стояли деревья. Я восхитилась и повернулась в сторону бабушки, мол — ты глянь! С удивлением я увидела, что бабушка и ее подруги вскочили на ноги и замерли, глядя в мою сторону. Я помахала рукой, бабушка отмерла и весьма резво, учитывая больные ноги, побежала ко мне. Наверное, чтобы лучше рассмотреть огромную луну, подумала я. Но она схватила меня в охапку и потащила к подъезду. Я вырывалась и пыталась объяснить, что нам непременно надо посидеть еще и посмотреть на чудо-луну, я же не видела такой красоты никогда. Но куда там. Буквально взлетев на третий этаж, бабушка затащила меня в квартиру. Я до сих пор не знаю, что это было, и почему такая реакция была у взрослых. Возможно, они видели совсем не то, что я. А, возможно, окажись сейчас передо мной огромный светящийся шар, я бы тоже испугалась. Я не знаю в чем причина, но я так и не спросила у бабули, что же ее так напугало, хотя воспоминание это трепетно храню до сих пор, потому что несмотря ни на что — это было прекрасно.

В этом же году, но уже зимой, в город приехали мои родители. Я не знаю, как они добились перевода, но так или иначе, наша почти трехлетняя разлука закончилась. Где-то с месяц родители жили в той же малосемейке (вот где крипота — вшестером на 15 метрах и двух диванах, спали штабелями). Потом им выделили комнату в семейной общаге. До сих пор я, бывая в родном городе, с содроганием проезжаю мимо этой жути. Огромная, серая, с грязными стеклоблоками в пролетных окнах. Конечно же, родители соскучились. И, конечно же, забрали меня с собой в общагу. Из уютной бабушкиной квартиры, из родного двора. В общаге мне полагалась своя собственная отдельная кровать с прутьями. У бабушки я преспокойно спала на кресле, но кто-то отдал родителям эту детскую мини-тюрьму, так что и спорить было не о чем.

С первой же ночи я поняла, что моя славная жизнь закончилась. Заснув по настоянию родителей слишком рано (у бабули привыкла к отсутствию режима), я проснулась посреди ночи от музыки. Я не знаю, как ее описать, хотя до сих пор она звучит в моих ушах. Представьте ритмично бьющие барабаны. Сначала негромко, потом мощность нарастает, при этом на заднем фоне усиливается какой-то неприятный пронзительный визго-звук. Кровать, стоящая у стены, начала потихоньку раскачиваться. Я в ужасе смотрела на край кровати, из-за которого под эту жуткую музыку медленно появлялась женская рука с длинными ногтями. Это не была каноничная ведьминская скрюченная ручища с трупной кожей. Нет, рука была красивая, ухоженная, ногти острые и длинные, покрытые красным лаком, на среднем пальце кольцо с большим камнем. Меня сковал совершенно осязаемый, болезненный ужас. Я не могла нормально дышать, не могла кричать. Только смотрела на эту постепенно высовывающуюся руку. Она уже пробиралась между прутьями кровати, когда я поняла, что если эта сволочь ко мне прикоснется, я умру. От моего дикого воя, думаю, проснулись не только родители. Неведомая дрянь происходила каждую чертову ночь. Музыка, толчки в кровать, рука, мои вопли. К бабушке в гости ходили раз в три-четыре дня. Каждый раз я устраивала истерику и не хотела уходить от бабули в страшную общагу. Родители, конечно, думали, что я от них отвыкла и таким образом переживаю стресс от разлуки с бабушкой. Но я всего-навсего не хотела возвращаться к ужасной руке, которая меня терроризировала каждую ночь.

Дальше произошло сразу два события. Первое — я стала обладательницей велосипеда. Папа задолбался каждый вечер по два-три часа читать мне книжки (а я, как вы понимаете, не спешила отпускать родителя, ибо страшная рука появлялась только тогда, когда родители засыпали). Поэтому славный родитель усадил меня за книжки и с упорством хронически недосыпающего человека в рекордные сроки обучил меня грамоте. В награду мне был вручён голубой трехколесный велосипед.

Вот тогда я и познала пятьдесят оттенков ужаса, и, собственно, произошло второе событие. Велосипед был, конечно же, прекрасен. На улице была зима. Поэтому тестила транспортное средство я прямо в общаге. Возможно, детское воображение сохранило несколько преувеличенные воспоминания об общежитии, ведь и деревья тогда были больше. Но тем не менее. В моей памяти коридоры общаги были невероятно длинными и извилистыми. С множеством поворотов и несколькими выходами на лестницу. Я каталась по коридорам и радовалась своему трехколесному другу. Но длилось это совсем недолго. В один совсем не прекрасный день я ехала по своим велосипедным делам по очередному мрачному коридору. Проезжая мимо выхода на лестницу, я увидела стоящего в проеме мужика. Лица его видно не было, так как у него за спиной находилось здоровенное стеклоблочное окно, соответственно лицо находилось в тени. В руке у мужика был мешок. Предупреждая вопросы, скажу, что меня никогда в жизни не пугали серыми волчками, буками, «придет-злой-дядя-и-заберет» и прочими детскими ужасами. Поэтому поначалу я вообще не заострила внимание, ну мужик, ну с мешком, ну стоит. Доехав до следующего выхода на лестницу, я слегка напряглась, поскольку здесь опять стоял тот же мужик с мешком. Когда я проезжала мимо, он резко шагнул вперед и схватил велосипед за перекладину между задними колесами. Я удивленно обернулась. Поскольку теперь позади мужика был только коридор, я увидела его лицо. Это была маска ненависти. Понимаете, я была вполне очаровательным ребенком. Носила милый комбинезончик с зайками и морковками, имела на щеках славные ямочки и в данный момент ехала по своим делам на ярко-голубом трехколесном велосипеде с кисточками на руле по пустому коридору общежития. Меня совершенно не за что было ненавидеть. А этот страшный мужик в серой робе и лохматой шапке совершенно очевидно меня ненавидел. И тащил за велосипед к выходу на лестницу.

В моей голове мгновенно возникла логическая цепочка, которая привела к выводу — мужик — подсобник страшной руки. Сейчас он затащит меня на лестницу, сунет в мешок и мне конец — рука меня все-таки достанет. Я, издав тихий писк, слезла с велосипеда и попятилась. Мужик, отшвырнув велик на лестницу, медленно пошел на меня. Тут я развернулась и побежала со всех своих коротких детских ног. На бегу я стукала кулаком в каждую встречающуюся дверь, в надежде, что кто-то выйдет и спасет меня. Я не оборачивалась, но слышала, что мужик за мной. Дело осложнялось тем, что я совершенно не помнила, где наша комната. Меня спасла случайность — из очередной двери наперерез мне вышла мама. Я врезалась ей в ноги и завыла. Когда я обернулась, мужика не было. Потом я долго пыталась объяснить, куда делся велик. Не знаю почему, но про мужика я ничего не сказала, поэтому все смирились с совершенно тупорылым «потеряла». Мне в утешение был предложен новый велосипед на день рождения, но я с ужасом отказалась. К слову, велик чуть позже нашел сантехник, по случаю оказавшийся в подвале. Несчастный малыш был буквально изувечен и практически скручен узлом.

Всю ночь после встречи с мужиком я мучилась кошмарами о том, как убегаю от него по запутанным лабиринтам общаги, сбегаю по лестницам и никак не могу найти выход. Потом меня, как всегда, разбудила музыка. Родители привычно проснулись от моих криков.

На следующий день я сидела на полу и читала книжку. Со стола упал чайник с кипятком и обварил мне ноги. Я плохо помню, как мама разрезала на мне колготки и чем-то мазала, смутно вспоминаю ее заплаканное лицо и то, как она причитала «Он же был с холодной водой, с холодной водой!».

Отлеживаться и лечить ожоги меня забрала бабушка, и в общагу я больше не вернулась, так как где-то через пару месяцев родителям выделили служебную квартиру, и начались совсем другие события. Но до сих пор где-то раз в год мне снится, как я убегаю по мрачным коридорам от страшного мужика с мешком. И во сне обязательно звучит ужасная музыка, которая всегда сопровождала появление руки.

Мой пёс

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 13:23 + в цитатник
Теперь, когда я пишу это, я понимаю, насколько странно, что моей собаке почти 31 год. Но когда живешь рядом с кем-то каждый день жизни, на это как-то не обращаешь внимания.

Я имею в виду, конечно, мне это приходило в голову иногда, типа: «Эй, Снупу же уже 20, 24, 26 лет!», но я никогда не придавал этому особого значения. Правильное питание, ежедневные физические упражнения... Всякое же бывает, правда?

Снуп всегда был со мной, с 1-го дня моей жизни. Я родился 10 августа 1985 года, а мои родители взяли его 9 августа, примерно за 12 часов до моего рождения. Они хотели, чтобы я вырос любящим животных, поэтому с самого начала подарили лучшего друга.

Он был лучшей собакой в мире. Я знаю, что все так говорят о своих домашних животных, но моя собака действительно была такой. Он никогда не покидал меня, и я брал его с собой всюду, куда только мог, я даже привез его в США, когда переехал из Черногории. Некоторые мои бывшие девушки были не в восторге, что я так близок со Снупом, но он же мой приятель с первых дней жизни, поэтому всегда оставался в приоритете.

Снуп не только всегда играл со мной, но и выручал из нескольких странных ситуаций.

Помню, как однажды около 19-20 лет назад, я косил лужайку рядом с домом моих родителей, и ко мне подошел мужчина. Он был одет в черный деловой костюм и красивую шляпу, так что выглядел нормально для меня-11-летнего. Он заговорил со мной о «Звездных войнах», которые я обожал, и сказал, что у него огромная коллекция фигурок героев в фургоне, припаркованном на той же улице. Нормальный человек + игрушки из Звездных войн заставили меня забыть обо всех предупреждениях родителей насчет опасности незнакомцев.

Я уже был в 3 метрах от входа в фургон этого человека, когда он повернулся ко мне, и его лицо стало бледным, как у призрака. Затем он яростно обернулся, забежал в свой фургон, и умчался как угорелый, не сказав ни слова. Секунду я стоял в замешательстве, а когда пожал плечами и повернулся, чтобы вернуться домой, увидел Снупа, стоявшего прямо позади меня. Он не лаял, но, должно быть, напугал хорошего джентльмена, который собирался показать мне свою коллекцию игрушек. Я был зол, что Снуп спугнул мужчину, но пес был моим лучшим другом, поэтому я его тут же простил.

Помню еще странный случай, когда мне было 19 или 20. Я пошел в поход с парой приятелей. Ну, вы знаете: пиво, много мяса на гриле... Конечно, я взял с собой собаку; все его любили, да и он любил гулять в лесу. Вечером, обосновавшись в кемпинге, мои приятели пошли искать дрова, чтобы разжечь костер, а я пошел на прогулку к реке. Снуп спал в моей палатке, так что я не брал его. Он был таким послушным псом, что я никогда его не боялся, что он убежит.

Когда я добрался до реки, было уже довольно темно. Я приблизился к воде, чтобы посмотреть, глубоко ли там, и услышал сзади шаги. Я обернулся и увидел девочку лет 11-12, стоявшую позади меня. Она была как бы не отсюда, одетая в красивое черное платье посреди леса. Я спросил, не потерялась ли она? Девочка ответила, что, по видимому, заблудилась, выйдя из палатки своих родителей. Поэтому я решил помочь ей вернуться, следуя за ней по лесу. Мы шли и шли, и я уже подумывал, не вызвать ли лесников, когда она повернулась ко мне с улыбкой и сказала, что видит впереди шатер родителей.

Мы подошли к большой черной палатке, казавшейся пустой. Тишина показалась мне странной, ведь родители, вроде как, должны были искать дочь… Однако, когда девочка открыла палатку, я увидел мужчину и женщину, сидящих внутри и улыбавшихся нам. Я подумал, что они как-то странно одеты для кемпинга: мужчина был в чем-то вроде черной спортивной куртки, темной водолазке и черных джинсах, а женщина — в длинном черном коктейльном платье. Когда девочка зашла внутрь, мужчина, наконец, весело обратился ко мне и пригласил зайти выпить, раз уж я нашел их дочь, за которую они очень волновались. И хотя я ощущал в происходящем какую-то неестественность, все же решил зайти. Ну не умею я отказывать людям… Как только я шагнул к палатке, позади меня раздалось скуление.

Снуп стоял в 5 метрах, скулил и выглядит очень смущенным, я никогда не видел его таким. Я вышел из палатки и подошел к Снупу. Мужчина из палатки кричал, чтобы я вернулся, но я все-таки выбрал собаку, как и всегда. Когда я опустился на колени рядом со Снупом, то подумал: странно, что из палатки не доносится больше ни звука, да и не выходит никто. Всех этих странностей было чересчур даже для меня, поэтому я просто крикнул, что должен вернуться в свой лагерь, и мы ушли. Снуп начал вилять хвостом, как только мы отошли от палатки, и я был счастлив, что мой лучший друг снова весел.

В другой раз несколько лет назад я катался по городу со Снупом на пассажирском сиденье. Начало смеркаться, так что я развернулся и направился домой. Когда мы оказались возле нашего дома, я заметил автомобиль, припаркованный на обочине, с выключенным светом и дымом из-под капота. Перед ним стояла девушка, осмелюсь сказать, привлекательная, которую я, правда, сперва с трудом заметил, потому что она была в черном, а на улице уже было очень темно.

Я не разбираюсь в машинах, но мне захотелось помочь, и я остановился. Снуп стал очень беспокойным, запрыгал с сиденья на пол и обратно. Я сказал ему посидеть и вышел из машины, оставив его внутри.

Девушка, казалось, была очень рада, что я остановился. Я сказал ей, что я не особо разбираюсь в машинах, но, по крайне мере, могу дать ей аварийный светоотражающий знак, чтобы ее было видно на дороге. Я передал ей знак, она поблагодарила меня, а потом попросила на всякий случай заглянуть под капот. Несмотря на то, что толку от этого я не видел никакого, я, как вы помните, не умею отказывать людям, да и девушка была симпатичная… Когда я приблизился к ее машине, Снуп стал вести себя очень странно: он скребся в окно и скулил. Я сказал девушке, чтобы она подождала следующую попутку, и хотел вернуться к собаке, но она схватила меня за руку и попросила просто взглянуть на ее двигатель. Как всегда, я считал Снупа важнее всех остальных, так что просто улыбнулся и пошел обратно к своей машине. Снуп вскочил с пола так быстро, что я испугался за его суставы — в 24 года они уже были не те, что в молодости.

Когда я обратил внимание обратно на девушку, то был очень удивлен, увидев как она рвет на машине с места, даже не закрыв капот, из-под которого все еще валил дым. Ну, подумал я, наверное, сама все починила. Не особо зацикливаясь на произошедшем, что я сел обратно в машину к виляющему хвостом Снупу.

Со временем я стал подозревать какую-то закономерность во всех этих событиях. И вот теперь, когда я пишу все это, то вспоминаю последнюю странную историю, случившуюся около года назад. Снуп чувствовал себя немного не очень, ему все-таки было уже почти 30, поэтому мы просто гуляли в нашем дворе. Мы живем в тихом пригороде, где ничего не происходит. По улице как раз проезжали дети на велосипедах, и вдруг я услышал громкий треск, за которым последовал плач.

На дороге я увидел плачущего ребенка на велосипеде. Я вышел на улицу, оставив Снупа во дворе. Он скулил, но я хотел быстро проверить, что там с малышом на улице. Я спросил мальчика, все ли в порядке, и он засучил черные штаны и показал мне кровоточащее колено. Его черная рубашка тоже была разорвана в нескольких местах. Он попросил меня довести его до дома, прямо за углом. Конечно же, я согласился, проводил его, и, когда мы дошли, он попросил меня зайти с ним.

Мне не показалась удачной мысль входить в чужой дом, особенно с ребенком, поэтому я поблагодарил его и пошел прочь. Дверь открылась и вышла мама мальчика. Она была одета в черное платье, на лице была очень милая улыбка. Она умоляла меня зайти к ним и выпить свежего лимонада в благодарность за помощь сыну. Я сперва сопротивлялся, но потом уступил, ведь она казалось очень милой. Уже поднявшись на крыльцо, я услышал позади громкий лай. Я обернулся и увидел стоящего на улице Снупа. Странно, он ведь в жизни почти никогда не лаял. Вдвойне странным было то, что мой забор по крайней мере 4 фута высотой, и Снуп не мог через него перепрыгнуть. Потом я заметил, что у него живот расцарапан, видимо от того, что он все-таки смог перепрыгнуть слишком высокий для него забор.

Когда я двинулся к Снупу, нему, мальчик схватил меня за руку. Они с мамой вместе продолжали упрашивать меня зайти и попробовать свежий лимонад. Но я снова предпочел своего старого приятеля чужим, так что извинился, отцепил руку парня, и направился домой. Снуп был очень этому счастлив, хотя ему и было больно.

Снуп умер вчера вечером у меня на коленях, а я нежно почесывая его за правым ухом, как он любил. Я не хотел плакать, пока он не сделал свой последний вздох. Как только пес перестал дышать, я сломался. Я плакал сильнее, чем когда мой дедушка умер, сильнее, чем когда-либо в своей жизни. Я знал, что этот день рано или поздно придет, но все равно не был к этому готов. Снупу почти исполнился 31 год.

Я похоронил его прошлой ночью в своем дворе. Кто-то может счесть это странным, но он был моим лучшим другом, неописуемо большой частью моей жизни, и я просто не мог его отдать на кремацию или еще куда-нибудь.

Прошлой ночью я плохо спал. Я ворочался в течение нескольких часов, а когда часы пробили 4 утра, понял, что сон уже не придет. Все о чем я мог думать, это о моем лучшем друге, лежащем сейчас в холодной земле перед моим домом. Как бы для того, чтобы еще раз убедиться в том, что он не очнулся каким-то чудом, я встал, чтобы посмотреть на его последнее пристанище.

Когда я подошел к окну второго этажа, все мое горе моментально сменилось ужасающей волной страха, поразившей мое тело.

На его могиле, прямо в моем дворе, стояли 12-13 человек. Они все смотрели вверх, прямо на меня. Обычно не ожидаешь увидеть, что кто-то стоит в твоем дворе в середине ночи, особенно не 13 человек, одетых в черное.

И затем еще одно осознание пронзило меня. Я узнал их. Я узнал каждого, клянусь. Малыш на велосипеде и его мама. Девочка из леса с родителями. Девушка, которой я остановился помочь на дороге. Некоторые другие люди из разных ситуаций моего прошлого.

Но был там один, который поразил меня сильнее всего. Это был тот же человек, который пытался заставить меня войти в его фургон почти 20 лет назад. Он не выглядел ни капли старше, чем тогда. Всех остальных я встречал в США. А того человека я видел в детстве, в Черногории, в 5000 миль отсюда. И он стоял в моем дворе, глядя на меня.

Потом он заорал, чтобы я выходил. Остальные начали махать, чтобы я спускался: малыш и его мама улыбались, девушка поправляла волосы и посылала воздушные поцелуи, семья из кемпинга махала… Все они носили одинаковую одежду, ту, в которой я видел их в прошлом.

Я задернул шторы, едва не оборвав их, и набрал 911.

7 минут страшной тишины спустя, появился полицейский автомобиль. Они никого не видели во дворе, но пообещали продолжать поиски по окрестностям. Я посоветовал им проверить дом за углом, они сказали, что посмотрят. С тех пор они не объявлялись.

Сейчас 11 утра. Я вижу множество следов в траве в моем дворе, так что это определенно не вызванные горем галлюцинации.

Ребята, что вы думаете обо всем этом? Я не какой-то псих, я в полной мере осознаю абсурдность всего этого, и у меня нет никаких идей о том, что происходит. Надо позвонить родителям. Если бы только мой друг был со мной…

Человек из ниоткуда, или как у нас появился граненый стакан

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 13:17 + в цитатник
Автор: Татьяна Бессонница

А у нас пропал бомж. Да, да, не удивляйтесь, человек из ниоткуда исчез в никуда, оставив после себя кучу вопросов, недоуменный шепоток моих коллег по работе, фонокарту, дактокарту и… граненый стакан. Старый такой стакан, совдеповский. Такой, какие в автоматах с газировкой раньше на улицах стояли. Смотрю я сейчас на этот стакан и в голове события перебираю, а тем временем коллега по работе ерошит на голове волосы и просматривает заново и заново видеозаписи с камер наблюдения, что в коридоре установлены.

За день до этого.

Стук в дверь, заходит наш сегодняшний дежурант, старлей Вадик, с дебильной улыбкой на лице. Ну, да улыбка у него всегда такая, когда знает Вадик, что его сейчас пошлют с его просьбой далеко или очень далеко. А если и не пошлют, то так прозрачно намекнут, что ты, мол, Вадик, шел себе мимо нашего кабинета и дальше иди, не отвлекай серьезных людей от серьезного дела. Но в этот раз Вадик уж слишком как-то уверенно зашел, да и улыбка нам его дебильная какой-то странной показалась. В общем, всем стало ясно, что обычной чашкой кофе с карамелькой в этот раз не отделаться.

Серьезные люди оторвались от своих серьезных дел: свернули на экранах компов игрушки и браузеры с открытыми в них форумами. Вадик, окрыленный своим успехом, окончательно осмелел и вплыл в кабинет, а с ним вместе вплыл и какой-то странный запах. Нет, не то, чтобы неприятный (был бы неприятный, серьезные люди сразу бы сообразили что к чему и дали бы решительный отпор), а какой-то приторно-сладковатый. У меня почему-то сразу появилась аналогия с тем, как пахнет вареная сгущенка… мноооого ваааареной сгущенки… Возвращаясь к Вадику. Заходит, значит, он и, обращаясь к моему коллеге, говорит:

— Саныч, тут дело такое, — смущенно хихикая, — ребята, опера, привезли какого-то бомжа, говорят, надо его на фоноучет поставить, ну а заодно и дактокарту снять.

Саныч, понятное дело, краснеет, затем багровеет (и я его понимаю!):

— Вадик, ты головкой сегодня утречком не ударялся, не? С какого перепугу мы, эксперты, должны каким-то бомжом заниматься?

— Так я что? Это не моя инициатива, сверху распоряжение спустили, — не переставая улыбаться, Вадик уже впихивает в кабинет нечто, замотанное в тряпки и сладко благоухающее, — я лишь выполняю то, что мне сказали. Ну, в общем, сами с ним разбирайтесь, а мне пора, — быстро ретируется, не забыв захлопнуть за собой дверь.

В комнате повисает зловещая тишина. Саныч пыхтит, сопит и мечет искры из глаз, нечто в тряпках смущенно топчется посреди кабинета, я из последних сил пытаюсь сдержать хохот. Первым приходит в себя коллега:

— Проходите, садитесь на стул, — рявкает Саныч. Бомжик шустренько устраивается на краешке стула. — Ваши фамилия, имя, отчество, год рождения?!

— Васьвась, — отвечает «подарок» Вадика.

— Васькто? — удивленно переспрашивает Саныч.

— Я, — говорит «подарок», — Васьвась. Василий Васильевич, то есть, — поправляется.

— Фамилия, говорю, как твоя?

— Петухов. Но лучше Васьвась, меня все только так зовут, — бомж осмелевает и уже поудобнее устраивается на стуле.

Саныч ещё больше багровеет, на лице начинают играть желваки, а в воздухе пахнет грозой. Уже даже не пытаясь скрыть смех, я шустренько под благовидным предлогом «а пойду-ка я пока за порошочком и дактокартой» ретируюсь из комнаты. А что, не первый год замужем. Сочетание «Саныч и желваки на лице» — смесь гремучая, наукой не исследованная, но однозначно ничего хорошего не несущая. Сходила к нашим дактикам, слово за слово, хихи за хихи — и полчаса мимо. Возвращаюсь, захожу в кабинет. Аромат сгущенки просто сбивает наповал, хотя и окно открыто. Ладно, думаю, потом всё хлорочкой отмоем. Бомжик уже в фоноучёте (молодец, Саныч, опытный боец), быстренько ему откатываем пальчики и…

— Свободен, Васьвась. Вот тебе пропуск с печатью, иди вниз на пост. Там ребята решат, что с тобой дальше делать, — произносит Саныч.

— Ой, спасибо вам большое, добрые люди, — елейным голосом произносит бомжик, попутно опустошая мою вазочку с печеньем, — а можно мне руки у вас где помыть?

— Прямо по коридору и направо. Там туалеты, можешь помыться, — произношу я, мысленно прощаясь и с печеньем, и с самой вазочкой (её даже хлорка теперь не возьмет).

Бомжик вскакивает, быстренько подбирает свои «чемодан-саквояж-картину-корзину-картонку-и»… Нет, собачонки не было… В дверях, будто вспомнив о чём-то, поворачивается, задумчиво смотрит на Саныча, а затем, порывшись в вещах:

— А это Вам, — протягивает граненый стакан. Ставит его на стол и, помахав ручкой, удаляется из кабинета.

Меня пополам складывает от хохота:

— Вот, Саныч, это ты почему раньше злой был? Это потому что у тебя стакана не было, — ржу в голос.

Саныч, сперва смачно выругавшись (помянут Вадик, бомжик, самодуры-начальство с их тупым распоряжением, ленивые опера и вся их многочисленная таджикская родня до седьмого колена), тоже начинает смеяться:

— Аха, надо этот трофей в сейф спрятать, пока соседи не испортили мне кармы и не умыкнули его.

Ну, посмеялись и ладно. Серьезные люди возвращаются к своим серьёзным делам.

Часом позже звонок по телефону: «Где переданный вам в руки бомж? Чем вы с ним так долго занимаетесь?» — «Ничем. Поставлен, откатан, отправлен мыть руки, а после к вам». Вот тут и начинается всё самое интересное. После короткого расследования местных Пинкертонов имеем:

Видеокамеры зафиксировали, как бомж выходит из нашего кабинета и направляется в туалет. Ну, мыться, конечно, а заодно и мыло оттуда свистнуть — понятное дело. И-и-и-и… всё. И не выходит оттуда. Как корова языком слизала. Оперативная проверка туалета на наличие бомжа показала, что мыло (как ни странно) есть, запах вареной сгущенки тоже есть, а бомжа нет. Совсем нет. Туалетная комната у нас — абсолютно изолированное помещение без окон, с небольшим вентиляционным окошком под потолком, в которое если только кошка пролезет, и с одной дверью, которая и входом и выходом служит. То есть, по всем законам логики, физики и даже аэродинамики (а чем чёрт не шутит): негде человеку там потеряться. Разве что самолично расчлениться на мелкие кусочки и смыться в унитаз. И то, следы же должны от такого действа остаться. А здесь — НИЧЕГО, ни крови, ни мяса, ни костей. Даже пуговицы оторванной, и той — ни одной... Вот куда он подевался?

P.S. А вареной сгущенкой у нас в кабинете и в туалете ещё долго потом пахло.

Бабуля

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 13:09 + в цитатник
Автор: Борис Левандовский

— Лиза! — требовательно задребезжало из комнаты раздраженным фальцетом.

Была середина немного облачного летнего дня, освещавшего сквозь расшторенные окна скромную однокомнатную квартиру, обставленную старой разношерстной мебелью; уличный свет контрастно подчеркивал все шероховатости выцветших обоев с незатейливым рисунком, некогда бывших салатными, и облупившиеся места на давно не беленом потолке. На подоконнике одиноко возвышался большой глиняный горшок с засохшим растением, тянущим в сторону окна чахлый стебель. Вокруг трехрожковой люстры, басисто жужжа, виражировала толстая зеленая муха.

— Ли-иза-а! — повторил спустя секунду тот же старушечий голос, словно ожидал немедленного исполнения всех желаний. — Ты ждешь, пока я сдохну от голода?

— Уже… — в комнату вошла худощавая девушка с бледным анемичным лицом, одетая в домашний халат, неся из кухни поднос с двумя тарелками, чашкой горячего чая и несколькими кусочками черного хлеба. — Уже, бабуля…

Она помогла сесть лежавшей в кровати старухе. Устроившись, та стрельнула злыми глазами, заглянула в поднос с обедом и скептически поджала тонкие морщинистые губы. Но затем все же взяла ложку и начала есть.

Когда бабуля потянулась за хлебом, девушка поспешила на кухню, не дожидаясь, пока та опять заговорит.

Лиза всегда обращалась к ней «бабуля». Не потому, что не знала других форм этого слова, — просто не могла сказать бабушка. Так сложилось: для Лизы бабуля и бабушка обладали совершенно несхожим смыслом, словно в этих словах заключалось даже… противоположное значение — как у одного и того же числа, только с обратным знаком. Ее бабуля не вязалась в сознании девушки с тем наивно картинным образом доброжелательных улыбчивых бабушек, которые лелеют внуков с самых пеленок, а спустя несколько лет (дождавшись, когда те достаточно подрастут, — а дальше уже безо всяких ограничений в годах) балуют аппетитными сдобными пирожками. И так далее… Сколько Лиза помнила себя, бабуля была вечно больной, злобно ворчащей на всех, кто находился рядом, и никогда не улыбалась. Никогда. Возможно даже, у нее отсутствовали необходимые для этого мышцы лица или давно атрофировались за ненадобностью. Бабуля была всецело убеждена (либо… только делала вид? — иногда подозревала Лиза), что главная цель окружающих «загнать ее пораньше в гроб», потому что все желают ее смерти. И постоянно об этом говорила. Однажды, когда Лиза училась в пятом классе, у бабули случилось несварение желудка, и та позвонила в милицию, заявив, что ее пытались отравить.

Еще в те времена, когда бабуля могла самостоятельно выбираться из квартиры, ей почти что удалось убедить некоторых соседей в том, что ее дочь и даже маленькая внучка делают все возможное, чтобы спровадить ее на тот свет, «беспомощную пожилую женщину», обвиняя мать Лизы и саму девушку в немыслимых преступлениях.

Вдобавок, бабуле никогда и ни в чем нельзя было угодить (встречался ли старухе вообще хоть один человек?.. — думала Лиза), и дом ежедневно десятки раз сотрясался от ее проклятий. Их однокомнатная квартира слышала столько проклятий бабули, что, обладай те реальной силой, хватило бы с лихвой, чтобы сжить со свету целый город. А вот цветы не желали расти, словно чувствуя ядовитую атмосферу их жилища. Факт: они с мамой не раз пытались развести зелень, но не проходило и двух-трех дней, как листья жухли, и растения засыхали. Даже на балконе.

Вернувшись на кухню и начав готовить себе, — так всегда: сначала для бабули, потом для себя (чему-чему, кстати, а аппетиту бабули мог бы позавидовать и совершенно здоровый человек), — Лиза вспомнила маму. К горлу привычно подступил горький ком: бедная мама, она так и угасла, ухаживая за своей вечно больной матерью, безропотно перенося все ее выходки и прихоти, отдав старухе последние силы. И ни разу, до памятного дня, не ответив на ее беспрерывные упреки. «Кроме вас двоих, у меня никого больше нет…» — говорила мама, встречаясь взглядами с Лизой в самые невыносимые моменты. Она старела прямо на глазах, будто существовала в каком-то собственном времени, — особенно это стало заметно после того, как бабуля почти перестала ходить.

Тогда они жили втроем, если, конечно, подобный кошмар стоило именовать жизнью. Отца с ними не было, — собственно, Лиза его вообще никогда не видела; по словам матери, он был первой и последней ошибкой ее молодости. Став старше, Лиза случайно узнала, что роковую роль в отношениях родителей сыграла бабуля. Возможно, выйди мама вторично замуж, у них в семье все сложилось бы по-другому, но…

Разве бабуля, сделав себя Центром маминой жизни, могла допустить подобное непотребство?

…Четыре года назад мама умерла, буквально свалившись у постели бабули. Едва осознав, что произошло, Лиза чуть не всадила большой кухонный нож в сердце этого упыря, коим ей представлялась старуха. Но вовремя опомнилась.

Она только окончила среднюю школу, подала документы на поступление в университет… но вместо факультета журналистики заняла мамино место поклонения идолу. Потом устроилась на неполный рабочий день уборщицей в государственную контору недалеко от их дома и начала жить ради бабули.

Уже через несколько месяцев она растеряла всех подруг; они превратились в просто знакомых, с которыми здороваются мельком, случайно столкнувшись на улице, и тут же расходятся каждый своей дорогой.

Примерно так прошли последние четыре года ее жизни. За все это время Лиза всего несколько раз покидала свой микрорайон. Мир как в ужасном сне сузился до размеров одной их улицы, где она жила, работала через полтора квартала от дома и ходила в магазин за покупками. Не потому, что не хотела появляться в городе, хотя бы раз в месяц позволить себе сходить в кино или посидеть в кафе с кем-нибудь из старых подруг (либо, к примеру, начать встречаться с парнем — многие ее ровесницы уже давным-давно замужем, нянчат собственных детей, — «а не бабку-вампира, ха-ха!..»). Однако сейчас она могла обо всем этом только мечтать, засыпая в постели, — дело в том, что она просто не могла оставить бабулю надолго одну.

Кроме того, бабуля забирала все заработанные Лизой деньги и прятала вместе со своей пенсией под матрасом кровати, с которой почти не вставала. Выдавала всегда сама, планируя расходы без участия внучки, и только на самое необходимое. Потом скрупулезно подсчитывала сдачу и постоянно ворчала, что Лиза ее обманывает. Такие понятия как инфляция, рост цен и прочее — для старухи были завыванием ветра в чердачном окне, и Лиза давно махнула на это рукой.

Вот и все. Бабуля, бабуля, бабуля… И ни единого спасибо за эти четыре года. У нее не было бабушки, у нее — бабуля.

— Пойди сюда! Сколько раз я должна повторять?!

Отодвинув тарелку, к которой едва успела притронуться, Лиза поспешила в комнату, гадая, какое именно из обеденных блюд пришлось не по вкусу старухе сегодня.

— Вашей светлости требуется особое приглашение? — глаза бабули сузились в две узкие щелки, полные обвислые щеки, когда она говорила, тряслись и багровели как бородка разъяренного индюка.

— Разве ты уже звала? Я не…

— Я что, по-твоему, — дура? — колыхнулись «индюшьи бородки».

Лиза заведомо знала — спорить бесполезно.

«Может, она действительно звала, а я просто о чем-то задумалась?» — когда из тебя постоянно делают чучело, со временем поневоле начинаешь сомневаться…

Девушка приняла поднос с грязной посудой и направилась в кухню.

— ЛИЗКА! — рявкнула старуха, лишь та успела скрыться в коридоре.

Лиза оставила поднос с посудой на кухонном столе и снова вернулась в комнату, чувствуя, как изнутри поднимается давно сдерживаемое бешенство.

— Что?

— Что — «что»? — пискляво передразнила бабуля. — Тебе только бы скорее отделаться от меня… — и добавила шепотом одно из своих излюбленных ругательств, но Лиза все равно уловила. — Научись выслушивать до конца, я еще не все успела сказать. Муха… Она мне мешает… да прогони же ее! Чего вытаращилась?!

Лиза одернула в сторону тюль с окна, открывая свободный доступ к форточке, сняла тапочек и шагнула к мухе, которая в тот момент устроилась на дверце шкафа, наблюдая, когда же наконец эти двое — молодая и старуха — перегрызут друг другу глотки, и кто получит главный приз. Ставки растут, господа!

— Ты собираешься всю мебель разломать?! — багровые дряблые щеки, казалось, вот-вот сорвутся вниз, и на пол выплеснутся два ядовитых потока. — Руками!.. Или сверни газету!

Газет в доме не было, и старуха об этом прекрасно знала; их не покупали из экономии, даже тех, где печаталась программа телевидения. Телевизора, впрочем, тоже не было, — вернее, когда-то был, но сломался и уже лет пять покоился в подвале: бабуля его никогда не любила.

— …мне назло!

Лиза вспомнила, что иногда к ним в почтовый ящик забрасывают бесплатные рекламные листки. Но вдруг ей стало безразлично. Совершенно.

— …блядь! Сколько мне еще нужно пов…

Она надела тапок и прямо посмотрела на бабулю: «Твое счастье, старая сука, что однажды я имела великую глупость поклясться маме: если с ней когда-либо что-то случится, то ты не отправишься в богадельню, где за один день от твоей спеси не осталось бы и следа, или же тебя придушил бы кто-нибудь из персонала. Твой счастливый билет, старая ведьма, что… мамы не стало уже на следующий день. Но, видит Бог, я давно близка, чтобы нарушить даже такую клятву».

— Хватит. — Удивительно спокойно произнесла Лиза, вынудив бабулю осечься на полуслове. — Вылетит сама. У меня еще масса важных дел.

— ВАЖНЫХ дел? — С удвоенной силой трепыхнулись налитые багрянцем «индюшки бородки», — Ах ты дрянь! Такая же неблагодарная дрянь, как и твоя мать!

При этом упоминании Лиза почувствовала, что все ее хрупкое напускное спокойствие куда-то исчезло, и с ней может произойти истерика. Она выскочила из комнаты, затем из квартиры вообще и оказалась на улице.

Вслед неслись проклятия бабули.

За последние годы ее нервы основательно расшатались. Неудивительно, если через несколько лет она сама загнется, как мама, — думала Лиза, рассеянно наблюдая за возней двух карапузов-близнецов, которые с неистощимым энтузиазмом пытались перевернуть собственную коляску, пока отвернувшаяся девочка лет тринадцати, вероятно, старшая сестра, разговаривала с подругой; в конце концов, один из трудяг случайно ткнул другому в глаз, и оба горько разревелись. Девочка спешно покатила коляску домой.

Лизе внезапно вспомнились слова, сказанные кем-то давно из знавших их семью: «Эта старуха вас раньше сгноит, чем сама окочурится, точно вам говорю», — на что мама смертельно обиделась и указала гостю на дверь, после чего Лиза его больше никогда не видела у них в доме.

Она проводила девочку с вопящим дуэтом в коляске, изо всех сил пытаясь представить молодую бабулю, которая вот так же когда-то катала в коляске ее маленькую маму или ее — лет восемнадцать-девятнадцать назад… Ничего не выходило. О том периоде Лизе практически ничего не было известно. Даже просто представить бабулю в молодости…

Легче было вообразить стариками тех двух карапузов.

Однажды, еще в детстве, она спросила маму, почему бабуля такая? И получила ответ: «Потому, что у нее была очень тяжелая жизнь»… и еще крепкий подзатыльник. А у тебя, мама, она была легкой?

Сколько раз за эти четыре года к ней возвращалось кисло-приторное желание убить бабулю (последний год оно преследовало ее почти ежедневно) — уничтожить это чудовище, монстра.

Но еще чаще Лиза думала, как было бы хорошо, если бы старуха умерла сама. Господи, как было бы хорошо! Подобные мысли уже давно перестали казаться ей дикими. Это были ее обычные мысли в отношении бабули. Жизнь БЕЗ нее представлялась сказкой, несбыточной, ирреальной мечтой, которую Лиза, сколько не пыталась, оказывалась не способной вообразить до конца. Даже до половины. Ведь всю ее жизнь бабуля ВСЕГДА БЫЛА и жила вместе с ними. Лиза помнила ее с самого раннего детства, с того самого момента, когда заканчивался темный период времени, о котором она ничего не знала и о котором не хотела рассказывать даже мама, — когда речь заходила об их семье. Ей казалось, что бабуля нисколько не изменилась за эти годы, оставалась одной и той же, даже внешне.

И все-таки, как было бы хорошо, если бы ее не стало. Но она живет, живет… Мамы уже давно нет, а она…

Проведя на улице около получаса, Лиза вернулась домой.

Старуха встретила ее уничтожающим взглядом, но лишь указала на «утку», занимавшую пост №1 рядом с кроватью:

— Вынеси…

От судна невыносимо разило. Эта проклятая вонь! Из-за нее было невозможно никого пригласить в дом. Этим буквально пропиталась вся их квартира — крепко устоявшимся запахом экскрементов, — особенно с тех пор, как бабуля почти перестала вставать с постели. Иногда Лизе казалось, что нормального человека пришлось бы, наверное, с полгода кормить дохлыми крысами, чтобы вот так… Вставала же бабуля крайне редко и большей частью в отсутствие Лизы дома, чтобы порыться в ее вещах. Несколько раз Лиза заставала ее за этим занятием, но та нисколько не смущалась и, возвращаясь на свою кровать, каждый раз уверенно заявляла, что обязательно найдет деньги, которые Лиза крадет из сдачи, пользуясь ситуацией, и где-то прячет. Однажды Лиза не сдержалась и заявила, что ей достало бы ума прятать деньги вне квартиры, будь это так. Старуха восприняла ее слова совершенно равнодушно.

Лиза отнесла судно в туалет и посмотрела на часы: скоро наступит момент, когда она уйдет на работу. Те два особых часа, которые она проводила в конторе, таская ведра с водой и махая шваброй (кто мог бы подумать, а ведь сейчас она должна была окончить университет с дипломом журналиста), служили ей единственной передышкой от бабули, два часа, — без которых она наверняка давно сошла бы с ума. Сто двадцать минут… семь тысяч двести мгновений в день. Когда наступали выходные, она уже жила понедельником — долгим, затянувшимся на трое суток понедельником, в конце которого она сбежит на работу.

А дома ее будет ждать бабуля.

Старуха каркнула, что хочет чаю, и добавила, чтобы Лиза, после того, как вымоет судно, не забыла его снова поставить у кровати перед уходом в контору. Год назад, опаздывая, она действительно забыла это сделать. Бабуля сходила под себя и навсегда запомнила тот случай. Как, впрочем, и Лиза. Бо-оже, как отвратительно было мыть дряблое, вымазанное фирменным дерьмом тело бабули, с ее сморщенной, какой-то пористой, словно изъеденной тонкими червями кожей. Ничего не вызывало у Лизы большего омерзения, чем мыть бабулино тело и стричь ей ногти, а в тот раз — особенно.

Ожидая пока закипит чайник, Лиза смотрела на соседний дом через дорогу: в нем жил светловолосый парень, примерно ее возраста, или немного старше. При возможности она следила за ним из окна кухни, наблюдая, как он выходит из подъезда, курит на балконе четвертого этажа или останавливается перед домом, чтобы поговорить с приятелем. Лиза точно не помнила, когда началась эта слежка из окна. До сих пор она ни разу не говорила с ним и даже не видела вблизи. И, кажется, только однажды услышала имя, когда его кто-то громко окликнул на улице. Парня звали Павлом.

* * *

Несмотря на то, что время, проводимое на работе, служило Лизе передышкой от домашнего кошмара, она редко когда по-настоящему забывала о бабуле; например, размышляла, чем та занимается в ее отсутствие дома (кроме того, что иногда роется в ее личных вещах, разумеется). Должна же она была что-то делать! Когда Лиза находилась дома, бабуля обычно могла часами смотреть в потолок, слушая все передачи в подряд по радио, или — что случалось не реже и, главное, с точной, как метроном, регулярностью — доводила ее до белого каления своими бесконечными репликами и замечаниями. Иногда Лизе казалось, что бабулин взгляд способен следовать за ней на кухню, проникая сквозь стену, и даже в туалет.

Бабуля любила задавать тысячи различных вопросов — нередко очень странных, ставящих в тупик своей неожиданностью: как-то она поинтересовалась, в каком возрасте у Лизы начались месячные, и насколько изменился их цикл с тех пор. Или требовала немедленного исполнения очередной сумасбродной прихоти (в большинстве случаев Лиза предпочитала все же подчиниться — старуха была чрезвычайно изобретательна по части мелкой мести), после чего неизменно оставалась неудовлетворенной и сыпала своими излюбленными прокленами.

О нет, бабуля вовсе не была сумасшедшей — Лиза могла присягнуть в этом, чем угодно. Страдала тяжелой и изнурительной для окружающих формой старческого маразма? В таком случае ее маразм следовало внести в Книгу рекордов Гиннеса — как самый стабильный и ранний маразм столетия.

В общем, когда Лиза находилась дома, для бабули всегда находилось стоящее занятие. Но что происходило в то — пустое — время? Не проводила же старуха его, разучивая на память рисунок обоев, — зная бабулю, в это было трудно поверить.

Как-то однажды, когда Лиза собиралась на очередное дежурство в контору, бабуля попросила найти ей что-нибудь почитать. Старуха презирала книги, но Лизу просьба не удивила; она протянула бабуле первую попавшуюся ей на маленькой подвесной полке. Это оказалась Библия, неизвестно откуда попавшая к ним в дом и много лет собиравшая пыль среди других немногочисленных книг. Сама Лиза обычно пользовалась услугами библиотеки, посещая ее по дороге на работу. Когда бабуля поднесла Библию к глазам, чтобы прочесть название, вытесненное на темно-синем твердом переплете, некогда позолоченными буквами, а теперь почти целиком осыпавшееся, — Лизе показалось, что старуха сорвется с кровати и вцепится ей в горло. Спустя мгновение бабуля с неожиданной силой швырнула Писанием прямо в нее, и книга, пролетев у самого уха оторопевшей девушки, с хрустом врезалась в стену, развалившись на несколько частей. Затем бабуля совершенно незнакомым голосом сказала: «Иегова сочинил эти сказки для своей глины!» И отвернулась к стене.

Лиза ничего не поняла из сказанного, возможно, потому, что гораздо сильнее была напугана в тот момент ее голосом, чем внезапным броском толстенной книги.

Голос этот…

В дальнейшем Лиза предпочитала тот случай не вспоминать, иначе, помимо ненависти к бабуле, она начинала испытывать еще и страх перед ней.

По дороге из конторы домой Лизу едва не хватил апоплексический удар, — она забыла ПОСТАВИТЬ СУДНО НА МЕСТО!

Как нарочно это произошло именно сегодня, после специального напоминания бабули.

«Господи, только бы она не сходила под себя…»

Лиза бросилась домой со всех ног.

ТОЛЬКО БЫ ОНА НЕ…

Подбегая к своему дому, она едва не сбила с ног молодую пару и, не обратив на них внимания, понеслась дальше.

только бы она не

Взлетев третий этаж с приготовленным заранее ключом, Лиза ворвалась в квартиру.

…И тут же споткнулась о нечто большое, мягкое, возвышающееся поперек коридора, и упала.

Это была бабуля.

Она лежала на животе, широко раскинув руки в стороны. Седые длинные волосы разметались серебристой короной вокруг повернутой набок головы; ее глаза были закрыты. Около виска в обозримой части лба лиловел огромный кровоподтек.

Дверь в туалет осталась приоткрытой; оттуда тошнотворно разило.

Значит, не обнаружив судно на месте, она решила в этот раз самостоятельно добраться до уборной; но на обратном пути, вероятно, споткнулась о порог и, падая, ударилась головой о стену узкого коридора… или об угол дверного косяка комнаты, расположенного почти напротив… — отстранено соображала Лиза, глядя на бабулю.

Примерно три года назад у старухи случился сердечный приступ, она даже потеряла сознание до приезда «скорой», и Лиза решила, что бабуля скончалась. Но теперь Лиза видела разительное отличие между тогда и сейчас: черты лица бабули резко заострились, да и само лицо обрело ярко выраженный восковой оттенок. Короткие рукава ночной рубашки открывали тянущиеся, словно из трясины, руки утопленника.

Бабуля была мертва.

Минут десять Лиза просидела на полу рядом с бабулей, онемевшая от потрясения — бабули больше НЕ БЫЛО. Она оказалась совершенно не готовой к таким внезапным переменам, хотя думала о смерти старухи ежедневно в течение всех этих лет. Идол пал, однако поверить, что теперь она свободна…

Собравшись, наконец, с духом, Лиза перетащила бабулю в комнату. Потом поочередно — сначала туловище, затем ноги — уложила ее грузное тело на кровать. Это отняло у Лизы почти все силы. Видимо, в молодости (которую она не могла представить) бабуля была чрезвычайно крупной женщиной, да и сейчас она раза в полтора оставалась тяжелее девушки.

Когда Лиза закончила все действия с перемещением тела бабули, часы показывали около семи вечера. Вызывать «скорую», похоже, было незачем, — скорее всего, ей ответят, что нужно просто взять паспорт бабули и отправиться в поликлинику, чтобы заявить о смерти. «Потом в похоронное бюро…» — Лиза еще помнила, как занималась всеми этими процедурами, когда умерла мама. Если бы у них в квартире был установлен телефон, многое можно было бы сделать уже сегодня, или, по крайней мере, заранее спланировать завтрашний день, но она успеет только… И еще нужно было взять деньги на возможные расходы. Деньги, как паспорт и другие документы, находились под матрасом бабули. Лиза поморщилась: значит снова придется касаться мертвого тела. Однако это было НЕОБХОДИМО.

Она посмотрела на бабулю. Казалось, в выражении ее лица таилась угроза: «Только тронь меня снова». Лизе вдруг представилось, как прохладные бледные руки бабули потянутся к ее лицу, когда она подойдет к кровати достаточно близко. Откроются остекленелые глаза, заглядывающие вглубь нее…

И только теперь Лиза осознала, что должна провести ночь одна — в квартире с мертвой бабулей.

Она стала двигать бабулю к стене, стараясь держаться как можно дальше от ее воскового лица. Мягкое, еще неостывшее тело лишь в первый момент показалось податливым: оно продавливалось, вздрагивало от толчков, как мешок, набитый старой гнилью, но почти не сдвигалось с места, будто сопротивляясь.

«только притронься ко мне…»

Сантиметр за сантиметром тело бабули двигалось к противоположному краю кровати — туда-назад… туда-назад… — пока, наконец, не оказалось у самой стены, и не высвободилось достаточно места, чтобы приподнять матрас.

Лиза просунула руку и вытащила из-под него пухлый полиэтиленовый пакет. Потом отступила на пять шагов и изнеможенно рухнула на свою кровать в противоположном углу комнаты.

Минуту спустя она бросила опасливый взгляд в сторону бабули и решила, что ей будет гораздо спокойнее просмотреть содержимое пакета на кухне.

В нем оказался большой блокнот в темно-коричневой потертой обложке (у Лизы промелькнула мысль, что в нем, вероятно, могут находиться адреса родственников, которым следует сообщить о смерти бабули, но она ее тут же отбросила), пожелтевшая от старости фотография молодого мужчины в военной форме (она видела его впервые, тем не менее, догадалась сразу, что это ее дед; бабуля никогда не показывала ей эту фотографию); еще в пакете обнаружились кое-какие документы, в том числе паспорт бабули, несколько старых писем, еще один пакет поменьше, аккуратно завернутый в тонкую материю, — его Лиза отложила отдельно в сторону, чтобы просмотреть его содержимое позднее. И деньги.

Денег было много. По крайней мере, для Лизы — столько она не держала в руках никогда. Примерно пенсия бабули за год, а может, и больше. Вряд ли та собирала себе на похороны, — не смотря на ситуацию, Лизой овладело угрюмое раздражение: некоторые купюры уже давно успели выйти из оборота, другие не первый год пожирались инфляцией, — а она привыкла ежедневно отказывать себе во всем.

Правда, найденной суммы вполне хватало, чтобы относительно нормально прожить несколько месяцев не работая. Хотя вряд ли это тянуло на равноценную компенсацию за четыре кошмарных года, проведенных с бабулей вдвоем.

Развернув меньший пакет, Лиза с удивлением обнаружила вещи мамы: несколько золотых украшений (которые она неоднократно пыталась отыскать после ее похорон и, в конце концов, решила, что они либо бесследно исчезли неким загадочным образом, либо — во что Лиза верила больше — на них молча наложила руку бабуля), носовой платок, в уголке которого Лиза сама в десятилетнем возрасте вышила имя мамы к ее дню рождения, и неподписанный конверт без марки. Внутри него зашелестел листок бумаги. Лиза достала и развернула.

Это оказалось письмо… адресованное ей.

От мамы.

«Любимая моя доченька!

Меньше всего на свете мне хотелось бы, чтобы это письмо попало к тебе в руки. Потому что это означает, что нашла ты его случайно, разбирая мои вещи. Уже после похорон.

(У Лизы потекли слезы, но она лишь смахнула их машинальным движением, продолжая читать дальше.)

Надеюсь, когда-нибудь порву его сама, если мне станет лучше. В последнее время мне кажется, что у меня рак. Силы куда-то улетучиваются, будто что-то сосет… (дальше целая строчка густо зачеркнута чернилами) Но ты и сама, наверное, понимаешь или поймешь когда-то, что я не могу сейчас… (опять зачеркнуто)…потому предпочитаю не знать наверняка.

Более всего меня сейчас беспокоит твоя нелюбовь к бабушке, поэтому я и решила написать это письмо. Помни, сегодня ты мне кое-что пообещала (Лиза еще раз перечитала последнюю строчку: сегодня ты мне кое-что пообещала… — выходит, письмо было написано меньше чем за сутки до смерти мамы), но я боюсь, через год или два сегодняшний разговор покажется не таким уж важным. Прошу тебя еще раз: пожалуйста, Лиза, не забывай, что она моя мать. Скажу даже больше — она самая лучшая мама на свете! Во всяком случае, я помню ее такой до того страшного дня, пока она не… даже не знаю, как тебе это объяснить — не умерла и не воскресла? Это, кажется, называют еще клинической смертью. Мне было тогда всего девять лет, и об этом случае я знаю только из чужих рассказов. Бабушка выпала из лодки на озере и едва не утонула. Вернее… (зачеркнуто) Она никогда не умела плавать. Пока ее вытащили из воды и приехали врачи, она уже… Ее посчитали мертвой и даже не пытались что-то предпринять, потому что время клинической смерти имеет определенные границы, а прошел уже гораздо больший срок. Намного больший. Но по дороге в морг она вдруг закашлялась, ее начало рвать водой из озера, а потом она пришла в себя. Врачи сказали, что это чудо.

Но с того дня она сильно изменилась (последнее слово было жирно выделено чернилами). Я думаю, это из-за пережитого. Жаль, ты никогда не видела ее той, прежней. Чтобы не случилось, не бросай ее. Хотя бы ради меня.

Молюсь, чтобы ты никогда не прочла это письмо.

Очень люблю тебя, мама».

Затем, успокоившись, Лиза перечитала письмо еще раз.

— Я сдержала свое обещание… — произнесла она вслух, вытирая кончиками пальцев уже почти сухие глаза. — Я сдержала свое обещание, мама.

Взгляд снова вернулся к конверту с письмом, и на ее лице отразилось недоумение. Почему бабуля скрывала его существование? И почему письмо вообще оказалось у старухи?

Но, похоже, все ответы бабуля унесла с собой.

Помимо маминых вещей, в меньшем пакете Лиза нашла еще кое-что: небольшую белую картонку, сложенную вдвое и от этого похожую на обложку для тонкой книжки либо на карманную папку энтомолога — сходство рождали невысокие, миллиметров пять, бортики, не позволявшие соприкасаться сторонам в сложенном виде.

Она раскрыла ее. Одна сторона была совершенно чистой, а на другой… Лиза изумленно застыла.

Потому что на нее смотрело ее собственное лицо. Изображение не просто было поразительно схоже с оригиналом — в первый момент оно показалось Лизе живым! Возможно, из-за рельефности, потому что было сложено из множества (сотен!) желто-оранжевых полупрозрачных чешуек. Эти продолговатые тонкие чешуйки ей даже что-то напомнили.

Однако, присмотревшись, Лиза заметила, что портрет до конца не был готов: краешку левого глаза не доставало последнего штриха.

Она отвела изображение на длину вытянутых рук: сколько же труда и времени потребовалось бабуле, чтобы… Да и зачем?! Вряд ли, конечно, чтобы преподнести ей приятную неожиданность.

«Ну, по крайней мере, ты теперь знаешь, на что она тратила те два часа ежедневно, кроме выходных».

Как бы там ни было заподозрить у бабули такие способности Лиза никогда не осмелилась бы: портрет был просто потрясающим!

Вот только эти странные чешуйки…

Лиза вдруг вспомнила, как часто в окрестностях кровати бабули замечала шныряющих прусаков, причем, среди бела дня, хотя по квартире в целом их практически не было, в том числе на кухне. Однажды, помнится, она даже подумала, что тараканы, должно быть, бабулю очень любят.

Лиза с отвращением выронила странную картонку; та мягко захлопнулась в воздухе и шлепнулась на пол.

За просмотром содержимого пакета время пролетело незаметно. Солнце уже садилось; кухней медленно завладевал сумеречный полумрак. Лиза включила люстру.

Заявлять о смерти было уже поздно.

А впереди у нее целая ночь с бабулей.

Верно, четыре года безумия закончились, — монстр умер. Скоро она сможет начать новую жизнь, теперь она свободна.

Только вот… эта ночь.

Ведь, умирая, монстр становится еще ужаснее.

* * *

Лиза остановилась перед комнатой и взялась за дверную ручку. Но не открыла. Ей вдруг представилось, что бабули не окажется на месте, а затем холодные руки потянутся откуда-то сзади и лягут на ее плечи…

Проведя перед дверями целую минуту, Лиза вернулась на кухню. Кроме, как дома, ночевать было негде. Нагрянуть к подруге? К которой из них после этих четырех лет? — таких не было в списке. Может, к кому-нибудь из соседей? На их лестничной площадке все как назло поразъехались в отпуска на лето, а с других этажей она не достаточно близко знакома, чтобы вот так просто придти и сказать: «Пустите переночевать, дома мертвая бабуля…»

В крайнем случае, конечно, можно провести ночь и на кухне. Хотя… Неожиданно Лиза разозлилась: почему на кухне? Старуха издевалась над ней, сколько жила, — неужели она и теперь позволит ей это?

Н! Е! Т!

Сейчас она пойдет в комнату и займется там всем, чем посчитает нужным, и плевать ей на эту старую ведьму, к тому же — мертвую.

Однако чем ближе она подходила к двери комнаты, тем меньше в ней сохранялось прежней злости. Когда Лиза взялась за ручку, от нее не осталось и следа.

Но на этот раз она решила принять бой и резко распахнула дверь. Бабуля стояла прямо перед ней в своей измятой ночной рубашке и ухмылялась фиолетовыми бескровными губами…

На несколько секунд Лиза окаменела. Но когда ее глаза приспособились к сумраку (свет падал за порог комнаты из коридора от сорокаваттной лампочки), поняла, что это только мираж. Она шагнула в комнату и включила свет. Первым делом взгляд Лизы остановился на лежащей бабуле. Кажется, ее положение на кровати не изменилось. Все по-прежнему. Или… Нет, ерунда.

«Так», — подумала Лиза, пройдясь по комнате. — «Теперь…» Ее взгляд снова вернулся к мертвому телу. Ну, конечно же, как она могла забыть: бабулю нужно чем-нибудь накрыть. Всю, с ног до головы. Лиза не знала, почему так принято поступать с почившими, вернее, никогда не задумывалась, но сейчас ощутила всю уместность этой процедуры. Она достала из шкафа свежую простынь и, ступая как можно тише, словно боялась разбудить бабулю, приблизилась к кровати. Затем, стараясь не смотреть на восковое лицо, накрыла тело.

Результат оказался совершенно не тот, что Лиза ожидала: фигура под простыней стала еще более зловещей. Казалось, стоит только отвернуться, и она начнет медленно подниматься. В конце концов, Лиза решила, что может сойти и так. Главное, тело лежит правильно… хотя, наверное, стоило бы поправить левую руку бабули, которая чуть сползла с груди. Но это значило опять прикасаться к телу.

Настенные часы в комнате показывали половину двенадцатого. Ей обязательно нужно поспать хотя бы несколько часов — завтра предстоял тяжелый день. А рассчитывать она может лишь на собственные силы. Она одна, совершенно одна. И это случилось не сегодня, потому что умерла бабуля, а гораздо раньше — когда ушла мама.

Лиза расстелила свою постель, не стала раздеваться и секунду поколебалась прежде, чем выключить свет. Завтра все закончится, осталось только чуточку потерпеть, совсем немного. Одну ночь.

Только одну ночь…

Она пролежала два часа, испытывая каждой клеточкой тела пульсирующую усталость, но так и не смогла себя заставить уснуть. То открывая, то снова закрывая глаза, вертелась с боку на бок. Зрение давно адаптировалось к темноте, и она старалась не смотреть туда, где мутнело бесформенное возвышение на кровати бабули. Лиза с радостью готова была отдать несколько лет жизни за возможность отключиться сейчас и проснуться только утром.

До рассвета еще три часа.

Около двух ночи у соседей наверху громко хлопнула входная дверь, донеслись возбужденные голоса, но слов было не разобрать. Лиза предположила, что произошел скандал. Затем опять наступила тишина. Лиза закусила нижнюю губу: там, наверху, всего в паре метров от нее протекает совершенно иная жизнь, словно на другой планете. Повернулась, сменив затекший от напряженной бессонницы бок, и стала думать о светловолосом парне, живущем в доме напротив. Есть ли у него подруга? И в этот момент кровать бабули заскрипела.

Лиза не могла поверить. Но звук был характерным — его она способна узнать из миллиона других. Еще маленькой девочкой она нередко просыпалась ночами, когда бабуля поворачивалась во сне. А, став старше, привыкла и перестала обращать внимание. Скрип внезапно прекратился (она услышала, как где-то далеко просигналила машина). Но Лиза видела, что бабуля продолжает шевелиться под простыней. Выглядело это так, будто она искала выход. Даже когда тело бабули тяжело свалилось на пол, Лиза все еще не могла поверить, что все это происходит в действительности, только слышала, как бабуля освобождается от простыни, в которой запуталась, будто в саване. А затем темная масса на полу неуклюже поползла в ее сторону.

Безмолвно.

Лизе удалось наконец сбросить с себя леденистый панцирь оцепенения, и она выскочила из комнаты, больно зацепившись бедром о спинку кровати и едва успев проскочить между ней и подбирающейся массой на полу.

Уже вбегая в кухню (и каким-то немыслимым движением успевая одновременно включить свет), она услышала за собой тяжелые шаги.

Когда Лиза повернулась, чтобы закрыть кухню, массивная туша в ночной рубашке уже заслонила дверной проем, надвигаясь на нее.

Бабуля была ужасна.

Ее тело, преодолевая трупное окоченение, двигалось серией быстрых коротких рывков, словно изображение от неисправного кинопроектора; один помутневший глаз был широко раскрыт, другой — только наполовину, обнажая полоску серо-желтого белка. Огромная гематома на бледном лбу у виска казалась пятном черной туши, из обеих ноздрей медленно текло…

Лиза пятилась назад, пока не уперлась поясницей в жесткое ребро подоконника. Бабуля тоже несколько замедлила движение, впрочем, Лизе, зажатой между подоконником и наступающей на нее массивной фигурой, и так уже было некуда деваться. С натужным клокочущим звуком бабуля втянула в свои легкие воздух, в котором ее тело последние часы абсолютно не нуждалось, потому что было мертво.

«Это, наверное, как тогда… почти как тогда — по дороге в морг с озера… только сейчас все гораздо хуже…» — пронеслось у Лизы в голове.

Вдруг бабуля заговорила:

— Ты все испортила… грязная девка!.. — на Лизу дохнуло жутким зловонием. — Еще несколько дней!..

Бабуля вновь двинулась на нее, вытягивая вперед руки, словно желая заключить в любящие объятия. К нижней губе прилип маленький дохлый таракан.

…самая лучшая мама на свете…

Вдруг Лиза все поняла.

Сейчас бабуля говорила тем самым голосом, который она уже однажды слышала, когда та швырнула в нее…

…«Иегова сочинил эти сказки для своей глины!..»

Бабуля — ее бабуля — давно УМЕРЛА, утонув в озере еще 47 лет назад. А все эти годы — она и мама прожили…

«…врачи говорили… это чудо…»

…с тем, кто, сумев оживить еще теплое тело, тогда вошел в нее. И теперь Он не собирался уходить просто так.

И еще в ближайшие дни Он планировал…

— Оставь нас! У тебя ничего больше не выйдет, я знаю! — что было сил Лиза обеими руками отпихнула от себя напирающую бабулю и ей удалось проскочить на свободное место.

Разворачиваясь следом, бабуля наступила на картонку с портретом Лизы из тараканьих крылышек — послышался тихий хрустящий шелест. Она с гримасой разочарованно посмотрела себе под ноги.

— Девкаа-а!..

В груди бабули утробно заклокотало, она отрыгнула какой-то серой дрянью и повалилась на пол.

Когда отголоски хрипов в груди бабули окончательно утихли, Лиза опустилась на табурет и закрыла лицо ладонями.

— Что он с тобой сделал, баб… Бабушка.

Она просидела так до самого утра. А когда в окне забрезжил рассвет, ее взгляд упал на растоптанную картонку, и уже совершенно спокойно Лиза подумала: «Мне просто повезло».

* * *

Похороны бабули прошли тихо, и на них, кроме Лизы, никто не присутствовал. Никто не выражал ей соболезнований и не сыпал утешениями по поводу «смерти близкого человека».

Бабулю просто закопали.

В первые дни Лиза вдруг начала опасаться, что ее могут обвинить в убийстве старухи. Но патологоанатом констатировал «смерть в результате несчастного случая». (Несколько позже, в частной беседе с одним из коллег за рюмкой хорошего коньяка, он, правда, поведал, что за двадцать шесть лет практики еще не сталкивался со столь быстро прогрессирующим разложением. А о том, что мозг «клиентки» на девять десятых представлял собой старую тряпичную паутину, — не сказал вообще никому.)

Пять или шесть раз к ней ночью приходила бабуля — во сне — и требовала вернуть сдачу, которую Лиза крала, собирала и прятала в течение четырех лет.

Потом все прекратилось.

Осенью Лиза успешно сдала вступительные экзамены в университет на вечернее отделение факультета журналистики. Сменила работу и начала готовиться к первой сессии.

В конце ноября она нос к носу столкнулась с Павлом в одном из университетских коридоров.

— Я тебя раньше видел? — спросил он, явно забыв, куда торопился минуту назад. — Твое лицо мне кажется знакомым.

— Да ну? — смущенно рассмеялась Лиза. — Может, в окне дома напротив?

— Точно! — он посмотрел на нее так, будто впервые увидел, хотя, возможно, так оно и было.

— Меня зовут Павел.

— Я знаю, — вырвалось у Лизы (и она густо покраснела), — А я — Лиза.

Выяснилось, он учится на том же отделении, только на выпускном курсе.

Домой ехали вместе.

На следующий день он пригласил Лизу в кино, и с тех пор они стали регулярно встречаться.

Несколько недель спустя они как обычно возвращались домой из университета, болтая о разных мелочах. Павел проводил Лизу до подъезда.

— А ты не хочешь, наконец, пригласить меня к себе в гости? — спросила Лиза.

Раньше они бывали только у нее.

Он в секундном смущении улыбнулся и пожал плечами:

— Мы живем вдвоем. Хочешь, я познакомлю тебя… с моей бабулей?

Можарово

Воскресенье, 28 Января 2018 г. 09:42 + в цитатник
— Значит, повторяю в последний раз, — сказал Кошмин, высокий сухой человек, больше похожий на следователя-важняка, чем на инспектора гуманитарки. — В Можарове стоянка пять минут. Этого им достаточно, чтобы отцепить вагон с гумпомощью. При первой же вашей попытке открыть двери или окна я буду действовать по инструкции. Потом не обижайтесь.

Васильеву и так было страшно, да ещё и за окном сгущалась июльская гроза: набухали лиловые тучи, чуть не касавшиеся густого сплошного ельника. Безлюдные серые деревеньки по сторонам дороги глядели мрачно: ни живности, ни людей, только на одном крыльце сидел бледный большеголовый мальчик и провожал поезд недобрым внимательным взглядом, в котором не было ничего детского. Иногда Васильев замечал такой взгляд у безнадёжных сумасшедших, словно сознающих своё печальное состояние, но бессильных его изменить.

— Да не буду я, — сказал Васильев с досадой. — Вы же ещё в Москве пять раз предупреждали.

— Всех предупреждали, — буркнул Кошмин, — а некоторые открывали…

— Да у нас вон и окно не открывается.

— А Горшенин, который перед вами ездил, бутылкой разбил окно, — мрачно напомнил Кошмин.

— Ну, у нас и бутылки нет… И решётки вон снаружи…

— В эту решётку свободно можно руку просунуть. Хлеба дать или что. И некоторые просовывали. Вы не видели, а я видел.

Васильева бесило, что Кошмин столько всего видел, но ни о чём не рассказывал толком. Он терпеть не мог неясностей.

— Вы лучше заранее скажите, Георгий Валентинович, — Васильеву было всего двадцать пять, и он обращался к инспектору уважительно. — Что это за сирены такие, перед которыми невозможно устоять? Честное слово, проще будет. Кто предупреждён, тот вооружён.

— А чего вы такого не знаете? — настороженно глянул Кошмин. — Вам всё сказано: на станции подойдут люди, будут проситься, чтоб впустили, или там открыть окно, принять письмо для передачи, дать хлеба. Принимать ничего нельзя, открывать окна и двери не разрешается ни в коем случае. Можарово входит в перечень населённых пунктов, где выходить из поезда запрещается, что непонятного?

— Да я знаю. Но вы хоть скажите, что там случилось. Зона заражённая или что.

— Вас когда отправляли, лекцию читали? — спросил Кошмин.

— Ну, читали.

— Перечень пунктов доводили?

— Доводили.

— И что вам непонятно? Какая заражённая зона? Обычная зона гуманитарной помощи в рамках национального проекта поддержки русской провинции. Всё нормалдык. Но есть определённые правила, вы понимаете? Мы же не просто так, как баба на возу. Мы действуем в рамках госпроекта. Надо соблюдать. Если не будете соблюдать, я довожу о последствиях.

— Понял, понял, — сказал Васильев. Он терпеть не мог, когда ему что-либо доводили. Это его доводило. Также он терпеть не мог слов «йок» и «нормалдык».

— А почему тогда вообще не закрыть окна на это время? Жалюзи какие-нибудь спустить железные, ставни, я не знаю…

— Ну как это, — поморщился Кошмин. — Едет же пресса вроде вас. Иностранные наблюдатели вон едут. Что, в глухом вагоне везти, как скотину? Вон в седьмом едет представитель фонда этого детского, Майерсон или как его. Он и так уже приставал, почему решётки. Ему не нравится из-за решётки глядеть. Он не знает, а я знаю. Он Бога должен молить, что решётки.

Люди вроде Кошмина всегда были убеждены, что за их решётки все должны кланяться им в пояс, потому что иначе было бы ещё хуже.

— И потом, это же не везде так, — добавил он успокоительно. — Это одна такая зона у нас на пути, их и всего-то шесть, ну, семь… Проедем, а дальше до Урала нормально. Можно выходить, картошки там купить отварной, с укропом… пообщаетесь с населением, если хотите… Заповедник, природа… Всё нормалдык! Зачем же ставни? Всего в двух пунктах надо соблюдать, Можарово и Крошино, а в остальное время ходите, пожалуйста, ничего не говорю…

Васильев попытался вообразить, что делается в Можарове. Ещё когда их группу — три телевизионщика в соседнем вагоне и он от «Ведомостей» — инструктировали перед отправкой первого гуманитарного поезда, пересекающего Россию по случаю нацпроекта, инструктор явно чего-то недоговаривал. К каждому журналисту был прикреплён человек от Минсельхоза с внешностью и манерами профессионального охранника — что за предосторожности во время обычной поездки? Оно конечно, в последнее время ездить между городами стало опасно: вовсю потрошили электрички, нападали на товарняки… Ничего не поделаешь, тоже был нацпроект — приоритетное развитие семи мегаполисов, а между ними более или менее дикое поле, не надо нам столько земли… Кто мог — перебрался в города, а что делалось с остальными на огромном российском пространстве — Васильев представлял смутно. Но он был репортёр, вдобавок с армейским опытом, и его отправили с первым гуманитарным — писать репортаж о том, как мегаполисы делятся от своих избытков с прочим пространством, где, по слухам, и с электричеством-то уже были перебои. Правда, о том, что на отдельных станциях нельзя будет даже носу высунуть на перрон, в Москве никто не предупреждал. Тогда симпатичная из «Вестей» точно бы не поехала — она и так всё жаловалась, что в вагоне не предусмотрена ванна. Ванна была только в спецвагоне Майерсона, потому что он был филантроп и Бог знает какой миллиардер, Гейтс курит.

За окном плыл безлюдный и ничем не примечательный, но именно поэтому особенно страшный пейзаж: всё те же пустые серые деревни, иногда одинокая коза с красной тряпкой на шее, иногда тихий косарь, в одиночку выкашивавший овраг, — косарь тоже смотрел вслед поезду, нечасто он теперь видел поезда, и лица его Васильев не успевал разглядеть; мелькало поле с одиноко ржавевшим трактором — и опять тянулся угрюмый ельник, над которым клубилась лиловая туча. Быстро мелькнули остатки завода за полуразвалившимся бетонным забором, ржавые трубы, козловой кран; потянулось мелколесье, среди которого Васильев успел разглядеть бывшую воинскую часть за ржавой колючей проволокой, на которой так и остался висеть чей-то ватник — небось мальчишки лазали за техникой… Поезд замедлял ход.

— Что там хоть раньше-то было, в Можарове? — спросил Васильев, чтобы отвлечься от исподволь нараставшего ужаса. Он знал, что Минсельхоз просто так охранников не приставляет — там работали теперь люди серьёзные, покруче силовиков. — Может, промыслы какие?

— Кирпичный завод, — нехотя ответил Кошмин после паузы. — Давно разорился, лет тридцать. Ну и по мелочи, обувная, мебельная фабрика… Театр кукол, что ли… Я тогда не был тут.

— А сейчас есть что-то?

— Если живут люди — значит, есть, — сказал Кошмин с таким раздражением, что Васильев почёл за лучшее умолкнуть.

— В общем, я вас предупредил, — проговорил Кошмин после паузы. — К окну лучше вообще не соваться. Если нервы слабые, давайте занавеску спущу. Но вообще-то вам как журналисту надо посмотреть. Только не рыпайтесь.

— Ладно, ладно, — машинально сказал Васильев и уставился на медленно плывущую за окном станцию Можарово.

Сначала ничего не было. Он ожидал чего угодно — монстров, уродов, бросающихся на решётку вагона, — но по перрону одиноко брела старуха с ведром и просительно заглядывала в окна.

— Раков! — покрикивала она. — Вот раков кому! Свежие кому раки!

Васильев очень любил раков и остро их захотел, но не шелохнулся. Старуха подошла и к их вагону, приблизила к стеклу доброе измождённое лицо, на котором Васильев, как ни вглядывался, не мог разглядеть ничего ужасного.

— Раков! — повторила она ласково. — Ай кому надо раков?

— Молчите, — сквозь зубы сказал Кошмин. Лицо его исказилось страданием — тем более ужасным, что, на взгляд Васильева, совершенно беспричинным. Не может быть, чтобы ему так сильно хотелось раков и теперь его раздирала борьба аппетита с инструкцией.

Старуха отвернулась и тоскливо побрела дальше. Станция постепенно заполнялась людьми — вялыми, явно истощёнными, двигавшимися замедленно, как в рапиде. К окну подошла молодая мать с ребёнком на руках; ребёнок был жёлтый, сморщенный, вялый, как тряпичная кукла.

— Подайте чего-нибудь ради Христа, — сказала она тихо и жалобно. Несмотря на толстое стекло, Васильев слышал каждое её слово. — Работы нет, мужа нет. Христа ради, чего-нибудь.

Васильев со стыдом посмотрел на дорожную снедь, которую не успел убрать. В гуманитарных поездах кормили прекрасно, Минсельхоз не жалел средств. На купейном столике разложены были колбаса двух сортов, голландский сыр, что называется, со слезой, и паштет из гусиной печени с грецким орехом, так называемый страсбургский. Прятать еду было поздно — нищенка всё видела. Васильев сидел весь красный.

Вдоль поезда шла девочка с трогательным и ясным личиком, словно сошедшая с рождественской олеографии, на которых замерзающие девочки со спичками обязательно были ангелоподобны, розовы, словно до попадания на промёрзшую улицу жили в благополучнейшей семье с сытными обедами и ежеутренними ваннами. Васильеву казалось даже, что он видел эту девочку на открытке, сохранившейся в семье с дореволюционных времён, — в этой открытке прапрапрадедушка поздравлял прапрапрабабушку с новым 1914 годом. Девочка подошла к окну, подняла глаза и доверчиво произнесла:

— Мама болеет. Совсем болеет, не встать. Дяденьки, хоть чего-нибудь, а?

Она просила не канюча, улыбаясь, словно не хотела давить на жалость и стыдилась своего положения.

— А я песенку знаю, — сказала она. — Вот, песенку спою. Не прошла-а-а зима, снег ещё-е-е лежит, но уже домо-о-ой ласточка спеши-и-ит… На её пути горы и моря, ты лети, лети, ласточка моя-а-а…

Васильев знал эту песню с детского сада и ребёнком всегда плакал, когда её слышал. Он посмотрел на Кошмина. Тот не сводил с него глаз, ловил каждое движение — не было никакой надежды обмануть его и хоть украдкой выбросить в окно деньги или упаковку колбасы; дай решётка…

— Ну вот скажите мне, — ненавидя себя за робкую, заискивающую интонацию, выговорил Васильев, — вот объясните, что был бы за вред, если бы мы сейчас ей подали кусок хлеба или три рубля?

— Кому — ей? — жёстко переспросил Кошмин.

— Ну вот этой, девочке…

— Девочке? — снова переспросил Кошмин.

Что он, оглох, что ли, подумал Васильев. Может, он вообще сумасшедший, псих проклятый, придали мне урода, а я теперь из-за него не могу ребёнку дать еды.

— Вы не видите, что ли?!

— Вижу, — медленно сказал Кошмин. — Сидите смирно, или я не отвечаю.

К окну между тем подошла ещё одна старуха, маленькая, согбенная, очкастенькая, с личиком провинциальной учительницы. Дрожащей скрюченной лапкой она протянула к самому лицу Васильева маленькие вязаные тапочки, такие ещё называют пинетками, собственные его пинетки до сих пор хранились дома, покойная бабушка связала их крючком. Если бы не дедушкина пенсия да не проживание в Москве, покойная бабушка на старости лет могла бы стоять точно так же.

— Купите тапочки, — умоляюще сказала старушка. — Хорошие тапочки, чистая шерсть. Пожалуйста. Дитенку там или кому… Купите тапочки…

Вот они, сирены Можарова. Вот к кому нам нельзя теперь выходить. От собственного народа мы отгородились стальными решётками, сидим, жрём страсбургский паштет. Васильев встал, но Кошмин как-то так ткнул его стальным пальцем в подреберье, что журналист согнулся и тут же рухнул на полку.

— Предупреждал, — с отвратительным злорадством сказал Кошмин.

— Предупреждал он, — сквозь зубы просипел Васильев. — Суки вы все, суки позорные… Что вы сделали…

— Мы? — спросил Кошмин. — Мы ничего не сделали. Это вас надо спрашивать, что вы сделали.

Парад несчастных за окном в это время продолжался: к самым решёткам приник пожилой, болезненно полноватый мужчина с добрым и растерянным лицом.

— Господа, — лепетал он срывающимся голосом, — господа, ради Бога… Я не местный, я не как они… Поймите, я здесь случайно. Я случайно здесь, я не предполагал. Третий месяц не могу выбраться, господа, умоляю. Откройте на секунду, никого не впустим. Господа. Ведь нельзя же здесь оставлять… поймите… я интеллигентный человек, я такой же человек, как вы. Ведь невыносимо…

Голос его становился всё тише, перешёл в шёпот и наконец сорвался. Мужчина рыдал, Васильев мог бы поклясться, что он плакал беспомощно и безнадёжно, как младенец, забытый в детском саду.

— Я всё понимаю, — снова начал он. — Я вас понимаю прекрасно. Но я вас умоляю, умоляю… я клянусь чем хотите… Вот! — внезапно осенило его, и из кармана мятого серого плаща он извлёк какую-то обтёрханную справку. — Тут всё написано! Командировка, господа, командировка… умоляю… умоляю…

Тут он посмотрел влево, и на лице его отобразился ужас. Кто-то страшный в водолазном костюме неумолимо подходил к нему, отцеплял от решётки вагона его судорожно сжатые пальцы и уводил, утаскивал за собой — то ли местный монстр, то ли страж порядка.

— Ааа! — пронзительным заячьим криком заверещал пожилой, всё ещё оглядываясь в надежде, что из вагона придёт помощь. — Спасите! Нет!

— Это кто? — одними губами спросил Васильев.

— Кто именно?

— Этот… в водолазном костюме…

— В каком костюме?

— Ну, тот… который увёл этого…

— Милиция, наверное, — пожал плечами Кошмин. — Почему водолазный, обычная защита… Тут без защиты не очень погуляешь…

Станция заполнялась народом. Прошло лишь пять минут, а вдоль всего перрона тащились, влачились, ползли убогие и увечные. В них не было ничего ужасного, ничего из дурного фантастического фильма — это были обычные старики, женщины и дети из советского фильма про войну, толпа, провожающая солдат и не надеющаяся дождаться их возвращения. Уйдут солдаты, придут немцы, никто не спасёт. В каждом взгляде читалась беспокойная, робкая беспомощность больного, который живёт в чужом доме на птичьих правах и боится быть в тягость. Такие люди страшатся обеспокоить чужого любой просьбой, потому что в ответ могут отнять последнее. На всех лицах читалось привычное кроткое унижение, во всех глазах светилась робкая мольба о милости, в которую никто толком не верил. Больше всего поразила Васильева одна девушка, совсем девчонка лет пятнадцати — она подошла к вагону ближе других, опираясь на два грубо сработанных костыля. Эта ни о чём не просила, только смотрела с такой болью, что Васильев отшатнулся от окна — её взгляд словно ударил его в лицо.

— Что ж мне делать-то, а! — провыла она не с вопросительной, а с повелительной, надрывной интонацией, словно после этих её слов Васильев должен был вскочить и мчаться на перрон, спасать всю эту измученную толпу. — Что ж делать-то, о Господи! Неужели ничего нельзя сделать, неужели так и будет всё! Не может же быть, чтобы никакой пощады нигде! Что ж мы всем сделали?! Нельзя же, чтобы так с живыми людьми…

Этого Васильев не мог выдержать. Он всё-таки отслужил, вдобавок занимался альпинизмом, так что успел повалить Кошмина резким хуком слева, своим фирменным, — и выбежал в коридор, но там его уже караулил проводник. Проводник оказался очень профессиональный — в РЖД, как и в Минсельхозе, не зря ели свой страсбургский паштет. Васильев ещё два дня потом не мог пошевелить правой рукой.

— Нельзя, — шёпотом сказал проводник, скрутив его и запихнув обратно в купе. — Нельзя, сказано. Это ж как на подводной лодке. Сами знать должны. Знаете, как на подводной лодке? — Странно было слышать этот увещевающий шёпот от человека, который только что заломал Васильева с профессионализмом истинного спецназовца. — На подводной лодке, когда авария, все отсеки задраиваются. Представляете, стучат люди из соседнего отсека, ваши товарищи. И вы не можете их впустить, потому что устав. В уставе морском записано, что нельзя во время аварии открывать отсеки. Там люди гибнут, а вам не открыть. Вот и здесь так, только здесь не товарищи.

— Мрази! — заорал Васильев, чумея от бессильной ненависти. — Мрази вы все! Кто вам не товарищи?! Старики и дети больные вам не товарищи?! Это что вы за страну сделали, стабилизаторы долбаные, что вы натворили, что боитесь к собственному народу выйти! Это же ваш, ваш народ, что ж вы попрятались от него за решётки! Хлеба кусок ему жалеете?! Рубль драный жалеете?! Ненавижу, ненавижу вас, ублюдков!

— Покричи, покричи, — не то угрожающе, не то одобрительно сказал проводник. — Легче будет. Чего он нервный такой? — обратился он к Кошмину.

— Журналист, — усмехнулся Кошмин.

— А… Ну, пусть посмотрит, полезно. Тут, в Можарове, журналистов-то давно не было…

— Что они там возятся с вагоном? — неодобрительно спросил Кошмин у проводника. Они разговаривали запросто, словно коллеги. — Давно отцепили бы, да мы бы дальше поехали…

— Не могут они быстро-то, — сказал проводник. — Меньше двадцати минут не возятся.

— Ослабели, — снова усмехнулся Кошмин.

В этот момент поезд дрогнул и тронулся. Несколько девочек в выцветшем тряпье побежали за вагоном — впрочем, какое побежали, скорей поползли, шатаясь и сразу выдыхаясь; Васильев отвёл взгляд.

— Ну, извиняй, журналист, — сказал проводник, переводя дух. — Сам нам будешь благодарен.

— Ага, — сказал Васильев, потирая плечо. — За всё вам благодарны, всю жизнь. Скажи спасибо, что не до смерти, что не в глаз, что не в рот… Спасибо, век не забуду. Есть такой рассказ — вы-то не читали, но я вам своими словами, для общего развития… Называется «Ушедшие из Омеласа». Имя автора вам всё равно ничего не скажет, так что пропустим. Короче, есть процветающий город Омелас. И все в нём счастливы. И сплошная благодать с народными гуляниями…

— А в жалком подвале за вечно запертой дверью, — невозмутимо вступил Кошмин, — сидит мальчик-олигофрен, обгаженный и голодный. Он лепечет: выпустите, выпустите меня. И если его выпустить, весь город Омелас с его процветанием полетит к чертям собачьим. Правильно? Причём ребёнок даже не сознаёт своего положения, и вдобавок он недоразвитый. Даун он, можно сказать. Слезинка ребёнка. Читали. Урсула Ле Гуин. Наше ведомство начитанное.

— Какое ведомство? — спросил оторопевший Васильев.

— Минсельхоз, — сказал Кошмин и подмигнул проводнику. Тот жизнерадостно оскалился в ответ.

— Но если вы всё это читали… — упавшим голосом начал Васильев.

— Слушай, журналист, — Кошмин наклонился к нему через столик. — Ты думать можешь мало-мало или вообще уже все мозги отшибло? Ты хорошо их слышал?

— Кого — их?

— Ну голоса их, я не знаю, кого там ты слышал. Хорошо слышал?

— Ну, — кивнул Васильев, не понимая, куда клонит инструктор.

— А ведь стекло толстое. Очень толстое стекло, журналист. А ты их слышал, как будто они рядом стояли, — нет? И видел ровно то, что могло на тебя сильней всего надавить, так? Зуб даю, что-нибудь из детства.

— А вы? — пролепетал потрясённый Васильев. — Вы что видели?

— Что я видел, того тебе знать не надо! — рявкнул Кошмин. — Мало ли что я видел! Тут каждый видит своё, умеют они так! Интересно послушать потом, да только рассказывать чаще всего некому. Тут щёлку в вагоне приоткроешь — и такое…

— Ладно, — устало сказал Васильев. Он всё понял. — Кому другому вкручивайте. Ведомство ваше, Минсельхоз, Минпсихоз или как вы там называетесь, — вы хорошо мозги парите, это я в курсе. И фантастику читали, вижу. Но дураков нет вам верить, понятно? Уже и телевизор ваш никто не смотрит, про шпионов в школах и вредителей в шахтах. И про призраков в Можарове, которых я один вижу, — не надо мне тут, ладно? Не надо! Я и так ничего не напишу, да если б и написал — не пропустите.

— Вот клоун, а? — усмехнулся проводник, но тут же схватился за рацию. — Восьмой слушает!

Лицо его посерело, он обмяк и тяжело сел на полку.

— В двенадцатом открыли, — еле слышно сказал он Кошмину.

— Корреспонденты? — спросил Кошмин, вскакивая.

— Телевизионщики. Кретины.

— И что, всё? С концами?

— Ну а ты как думал? Бывает не всё?

— Вот дура! — яростно прошептал Кошмин. — Я по роже её видел, что дура. Никогда таких брать нельзя.

— Ладно, о покойнице-то, — укоризненно сказал проводник.

Васильев ещё не понимал, что покойницей называют симпатичную из «Вестей». До него всё доходило как сквозь вату.

— Нечего тут бабам делать, — повторял Кошмин. — В жизни больше не возьму. Что теперь с начпоездом в Москве сделают, это ужас…

— Ладно, пошли, — сказал проводник. — Оформить надо, убрать там…

Они вышли из купе, Васильев увязался за ними.

— Сиди! — обернулся Кошмин.

— Да ладно, пусть посмотрит. Может, поймёт чего, — заступился проводник.

— Ну иди, — пожал плечом инструктор.

Они прошли через салон-вагон перепуганного Майерсона. «Sorry, a little incident», — на безукоризненном английском бросил Кошмин. Майерсон что-то лепетал про оговорённые условия личной безопасности. Пять вагонов, которые предстояло насквозь пройти до двенадцатого, показались Васильеву бесконечно длинным экспрессом. Мельком он взглядывал в окно, за которым тянулись всё те же серые деревни; лиловая туча, так и не проливаясь, висела над ними.

В тамбуре двенадцатого вагона уже стояли три других проводника. Они расступились перед Кошминым. Васильев заглянул в коридор.

Половина окон была выбита, дверцы купе проломаны, перегородки смяты, словно в вагоне резвился, насытившись, неумолимый и страшно сильный великан. Крыша вагона слегка выгнулась вверх, словно его надували изнутри. Уцелевшие стёкла были залиты кровью, клочья одежды валялись по всему коридору, обглоданная берцовая кость виднелась в ближайшем купе. Странный запах стоял в вагоне, примешиваясь к отвратительному запаху крови, — гнилостный, застарелый: так пахнет в пустой избе, где давным-давно гниют сальные тряпки да хозяйничают мыши.

— Три минуты, — сказал один из проводников. — Три минуты всего.

— Чем же они её так… купили? — произнёс второй, помладше.

— Не узнаешь теперь, — пожал плечами первый. — Не расскажет.

— Иди к себе, — обернулся Кошмин к Васильеву. — Покури пойди, а то лица на тебе нет. Ничего, теперь только Крошино проехать, а потом всё нормалдык.

Дмитрий Быков, «ЖД-рассказы»

Привет, старик

Суббота, 27 Января 2018 г. 16:39 + в цитатник
Автор: Мария Галина

— Ты чего, мужик? — спросил Сергей Степанович.

Он только что вылез из ванны, и потому был красный, распаренный и неловкий. Майку и треники натягивал впопыхах, и ткань неприятно липла к телу. К тому же майка была грязная. Он думал как раз сунуть ее в стирку, но тут раздался звонок.

Предпраздничный день выпал на рабочий, что было по-своему хорошо. Тетки из бухгалтерии, хотя и ворчали, что, мол, дома дел невпроворот, втайне радовались возможности похвалиться своими кулинарными талантами и принесли в коробочках оливье и заливное, домашнюю буженину и пирог-лимонник. Лилька, которая ухаживала за вдовым заместителем по АХЧ Мендельсоном так и вообще притащила нарезку осетрины и банку красной икры. Выяснилось, что Мендельсон осетрины принципиально не ест, и Сергею Степановичу достался дополнительный ломтик.

А он как раз осетрину любил. Но как-то сам для себя жалел покупать, баловство какое-то. А тут праздник все-таки.

Так получилось, что с его, Сергея Степановича, подначками и тостами, отмечали почти до конца рабочего дня, хотя вдовый Мендельсон нетерпеливо дергал коленом, потому что провожал дочь с внуками в Турцию и злился, что Новый Год придется встречать в аэропорту, а тетки рвались домой, к елкам и семьям. Сергей Степанович тоже в конце концов поехал домой, устроившись у окна на сиденье автобуса и просто так, от скуки, время от времени протирая ладонью в перчатке запотевшее стекло. В образовавшуюся прореху иногда вплывали из сумерек новогодние огни искусственных елок, пестрые, украшенные серебряной мишурой праздничные витрины, но потом все опять ныряло в тусклые чернильные сумерки, на автобусном стекле нарастал иней, огни расплывались и шли золотыми нитями, словно бы Сергей Степанович плакал, хотя он вовсе не плакал.

К его остановке автобус уже пустел, спальный район тут нечувствительно переходил в лес, тянувшийся далеко за окружную. Поначалу в лесу еще попадались косые детские грибки, чудовищные корявые бабы-яги, словно бы вырезанные наевшимися грибов предками, скамейки, изрезанные инициалами, а иногда, если у резавшего хватало терпения, и полными именами, и вообще следы всякого человеческого мусора... Дальше расчищенные гравийные дорожки превращались в тропы, потом и вовсе пропадали сами собой в овражках и буреломах, лес делался все гуще и, как подозревал Сергей Степанович, не кончался до дальнего северного моря, разве что расступался иногда, если попадались на пути деревенька с горсткой бессмысленных огоньков, холодное чистое озеро или блестящий келоидный рубец железнодорожного полотна. Хотя в волков и прочих хищных обитателей Сергей Степанович не очень-то верил, поскольку как всякий горожанин справедливо полагал, что в лесу следует бояться в первую очередь маньяков-душителей и диких собак, тоже своего рода отбросов цивилизации, потерявших всякое понятие о должном и недолжном, только четвероногих.

Окно однушки Сергея Степановича выходило как раз на трассу и далее на лес, зубчато вырисовывавшийся на фоне багрового подсвеченного снизу неба. Вид этот представал взору Сергея Степановича уже лет двадцать, и ему было неприятно думать, что вся его оставшаяся жизнь так и пройдет, с видом на лес.

С автобусной остановки окна, обращенного к лесу, видно не было — чему Сергей Степанович, не отдавая себе отчета, втайне радовался, поскольку окно было темным и слепым; жил Сергей Степанович один, а свет зажигать экономил, и первое, что делал по возвращении — слепо и привычно шарил по стене рукой в поисках выключателя.

Невнятную праздничную тоску он заглушил делами — вынес мусорное ведро в мусоропровод, подмел полы и помыл горку тарелок; вспомнил, что в холодильнике стоит бутылка пива, и чтобы сделать удовольствие еще большим удовольствием, решил предварительно попариться в горячей водичке. Вот и услышал звонок в дверь, чуть только выбрался из ванны. Звонок был одновременно и настойчивым и неуверенным, если такое вообще возможно — но звонившему это как-то удавалось.

Поскольку никого Сергей Степанович не ждал, то открывать с голым пузом явно чужому человеку было как-то неловко, он замешкался, натянул треники и майку, и в одном шлепанце подхромал к двери. И сказал:

— Ты чего, мужик?

Поскольку на пороге стоял Дед Мороз.

Дед был в красной шубе с меховой овчинной оторочкой, в красной шапке-колпаке, с красной мордой и особенно красным носом. И с мешком, мешок этот он, отдуваясь, поставил рядом с собой на сбитую плитку пола, почти что на носок валенка, огромного, белого и расшитого красными узорами.

Дед этот Сергею Степановичу сразу не понравился, тем более, пиво в холодильнике по мере того, как на Сергея Степановича, мокрого и распаренного, дышал из разбитого окна лестничного пролета синий клубящийся холод, становилось все менее и менее привлекательным.

— Ты, мужик, ошибся, — он попытался захлопнуть дверь, но дедморозов мешок как бы сам собой оказался между дверью и дверным косяком. Видимо, Дедморозу удалось незаметно и ловко подпихнуть мешок тупым носком своего противного валенка, — я тебя не заказывал. Это, слышишь, наверное с адресом перепутали. Или ты или в конторе твоей.

Он хотел добавить — «пить меньше надо», — но сильно пьяным Дедмороз не выглядел, и ему стало неловко. Тем более, он сам пребывал в задумчивом и раздраженном состоянии быстро трезвеющего человека.

— Черемуховая, дом сто тридцать, корпус пять, квартира семьдесят восемь, — сказал Дедмороз.

— Ну... да, — согласился замерзающий Сергей Степанович. И опять попытался захлопнуть дверь перед носом Деда. Но наглый Дед уже сунул в щель между косяком и дверью свой толстый валенок, а мешок его опять как бы сам собой перевалил через порожек и теперь частично находился в квартире Сергея Степановича, словно бы гигантская разбухшая амеба с обманчиво неподвижными ложноножками.

— Не заказывал я тебя, — сказал Сергей Степанович и даже попытался пнуть мешок ногой, но тот каким-то странным образом увернулся.

Возникла сама собой мысль о розыгрыше, ну, скажем, на работе могли скинуться на приходящего Деда, только вот с какой такой стати? Он особой популярностью среди сослуживцев не пользовался, Мендельсон и тот был популярнее, хотя он, Сергей Степанович, был разведен и с квартирой, и никаких внуков на шее не сидело.

Может, кто-то из старых друзей? Но друзей, способных на такой широкий жест, у Сергея Степановича тоже не было, бывшие его однокашники все стали серьезными усталыми людьми, да и отношений с ними Сергей Степанович не поддерживал, честно говоря, потому что при нечастых встречах они хвалились машинами, женами и фотокарточками детей, а ему хвалиться было нечем. Разве что бывшая выкинула какую-то неожиданную и злую шутку, с нее станется, но она еще пару лет назад сказала, что претензий не имеет, вышла замуж за какого-то то ли супервайзера, то ли дистрибьютора, и с тех пор ни разу ему не позвонила.

— Устал я, — сказал Дедмороз густым дедморозовским басом, словно бы на детском утреннике, — умаялся. Шел-шел, вот, пришел, мешок тяжелый, ух, до чего умаялся, зеленые... Ты, Гунька, что стал как столб? Пустишь меня или нет?

Сергей Степанович машинально отступил назад, таким образом, что Дедмороз с его мешком опять же как-то сами собой оказались в прихожей. Гунькой сокращенно от Сергуньки называла его бабка, которой давно уже не было на свете, а больше никто. В школе звали Серым, в институте Серегой, а жена звала его сначала «заинька», а потом просто «слушай, ты...».

— Позвольте, — сказал Сергей Степанович, незаметно для себя переходя на «Вы», — кто вы такой?

— Мороз я, сам, что ли, не видишь, — сказал Дедмороз устало, — подарки принес. А ты думал, кто? Бэтмен?

— Почему Бэтмен, — растерянно переспросил Сергей Степанович, — какой еще Бэтмен?

— Ну, такой, — Дедмороз махнул широкими рукавами, встал на цыпочки, насколько этого позволяли валенки, — уууу... Тоже ночная тварь. Но я не он. Не он.

Маньяк, — подумал Сергей Степанович, — псих. Вон, глаза психа, и руками хлопает. Переоделся в Мороза, а что, кто его опознает, в костюме-то?

Он читал детективы и знал, что запомнить яркий костюм легче, чем человека. Нет лучшей маскировки, чем вырядиться кем-то, стать функцией, утратив личность и особенность. Скажем, ходит-ходит человек в костюме Чебурашки у метро, раздает всякие рекламные проспекты, а потом выясняется, что он самый что ни на есть серийный убийца. Но какой интерес маньяку конкретно в Сергее Степановиче? И откуда маньяк знает его детское прозвище?

— Шел я издалёка, — тем временем говорил Дедмороз, стаскивая шубу и путаясь в ее боярских рукавах, — подмёрз изрядно. Ух, как подмерз...

Шубу Дедмороз кинул на галошницу, мешок же подхватил и деловито двинулся на кухню. Встревоженный Сергей Степанович засеменил за ним следом, мимоходом обратив внимание, что под шубой у Дедмороза оказалась примерно такая же шуба, только потоньше и полегче. Словно бы Дедмороз был луковицей, послойно одетой в несколько шкурок.

Дедмороз тем временем деловито хлопотал у стола, извлекая из мешка виски, неплохой, но, как опять же мимоходом отметил Сергей Степанович, blended, нарезку осетрины — точно такую же, какую по незнанию суровых законов кашрута принесла Мендельсону Лилька, банку красной икры и белый пухлый багет. К виски прилагались два тяжелых стакана, а к икре — лимон, который Дедмороз ловко нарезал ломтями на синем кобальтовом блюдце, которого у Сергея Степановича сроду не было.

— Все-таки розыгрыш, — подумал Сергей Степанович, хватая воздух ртом, — но чей, чей?

— Да ты садись, Гунька, не стой столбом, — Дедмороз ловко подпихнул под Сергея Степановича табурет, — вот, выпей, все ж таки Новый Год а не кот насрал.

— Дедмороз, а выражаетесь, — укорил Сергей Степанович, — что детишки подумают?

— Какие еще детишки? Ты, Гунька, вроде вырос! Ладно, поехали.

Дедмороз сидел на кухонном табурете по-хозяйски, широко расставив колени, обтянутые красным... кафтаном? — гадал Сергей Степанович, а когда Дедмороз открыл рот, чтобы влить туда золотистый маслянистый виски, то Сергей Степанович отметил, что борода у Дедмороза либо очень хорошего качества, либо настоящая, что уж и вовсе ни в какие ворота не лезло, потому что таких сугубо кинематографических бород у наших людей не бывает.

— Ты закусывай, закусывай, — заботливо сказал Дедмороз.

Сергей Степанович покорно взял ломоть багета и положил на него сверху ломтик осетрины.

— Лимон еще положи, — посоветовал Дедмороз.

Сергей Степанович положил сверху на желтоватую осетрину тоненький, словно бумажный, просвечивающий ломтик лимона. Почему он никогда сам не устраивал себе такие вот праздники? Стеснялся? Деньги копил? А на что их копить?

— И правда, на что? — повторил Дедмороз печально.

Я же вроде ничего не говорил... Или говорил?

Прицел, под которым человеческий мозг обычно рассматривает реальность, у Сергея Степановича несколько сбился.

— К окну подойди, — сказал Дедмороз и намазал хлеб сначала маслом, а потом красной икрой. Подумал и положил сверху ломтик лимона.

— Зачем?

Я подойду к окну, а он меня в спину.

— Чего трясешься? Не трону тебя, дурень.

Сергей Степанович осторожно обошел большого красного Дедмороза и притиснулся к узкому подоконнику. За окном блестящим холодным бинтом разматывалась дальняя трасса, одинокий фонарь бросал на снег желто-розовый, сливочный конус света, а там, дальше снег искрился и переливался в свете холодной луны, пока подступившие черные деревья лесопарковой зоны не выгрызали в нем тени, сначала полосатые, чуть размытые, синеватые, а потом сплошные, непроницаемые...

На границе света и тени колебались алые, золотые, зеленые, серебряные отблески, все время смазанные, словно бы немножко не в фокусе, странным образом проявляясь и становясь четче, если смотреть на них украдкой, боковым зрением, тогда они складывались в рисунок саней с высокой спинкой, украшенной сверкающими узорами, и неподвижные приземистые белые силуэты вдруг сами собой выдвигались из снежной массы, то ли волки, то ли огромные собаки...

— Это — что? — шепотом спросил Сергей Степанович.

— Это... ну, что ты, Гунька, как маленький. Я ж Дедмороз. На чем мне, по-твоему, рассекать? На мерсе? Нет уж, я по старинке, как испокон веку заведено.

— Слушайте, — тоскливо сказал Сергей Степанович, — ступайте отсюда, а? Ну что вам от меня надо?

— Так ведь я к тебе и ехал! — Дедмороз, который тоже привстал, разглядывая сквозь пластиковое окно свое нестандартное транспортное средство, хлопнул себя по бокам руками и дробно, по-бабьи рассмеялся, — какое такое «ступайте»! Дорога-то, между нами, нелегкая... Я несся и несся сквозь бесконечный мрак, сперва на белых оленях, потом на белых волках. Мимо пустых селений, мимо замерзших рек. Когда олени устали, волкам я скормил оленей, когда все волки подохли, скакал на мертвых волках...

— Вы детям это тоже рассказываете? — брезгливо спросил Сергей Степанович.

Белые огромные силуэты, словно бы расслышав сказанное, синхронно повернули головы. На миг они стали видны отчетливо, словно бы вдруг приблизившись к окну, так что Сергей Степанович мог различить слипшуюся мерзлыми иглами шерсть и слепые лунные глаза.

— Где ты тут видишь детей? Нешто я зверь, чтобы детей пугать? Я им про снегурочку, про зайчика. Но ты ж вроде вырос, Гунька. Зачем тебе про зайчика? Мимо пустых деревень ехал я, где последние старики сидят за столами в холодных избах, твердые, точно бревна, а когда луна валится за край земли, поднимаются и идут в гости к соседу за десять верст, пока не собираются за одним столом, все вместе, потому что в безлунные ночи между Рождеством и Крещеньем есть у мертвых свои праздники и свое утешенье. Из темных областей земли ехал я к тебе, Гунька.

Псих, подумал Сергей Степанович. Псих-гипнотизер. Он как-то наткнулся в телевизоре на передачу про битву экстрасенсов, и теперь имел кое-какое представление о мощи человеческого разума, которую некоторые несознательные личности обращают во зло.

— Послушайте, почему — ко мне? Причем тут вообще я?

— Должок у меня.

Дедмороз вернулся к табуретке, которая к ужасу Сергея Степановича, за то время, что Дедмороз стоял с ним у окна, успела обрасти колючим игольчатым инеем, и уселся, с хрустом обламывая ледяные иглы.

— Испортил я тебе жизнь, Гунька. Всю жизнь испохабил. Ну, так... понятное дело. Я ж Дедмороз, я вроде как в своем праве, однако ж, извиниться хотел. Вот и приехал.

— Что значит, испортил? В каком смысле испортил? — пробормотал Сергей Степанович побелевшими губами. Иней нарастал на стекле с краев к центру, затягивая дыру в темноту, где странные существа неподвижно стояли на снегу, задрав головы и глядя в холодное багровое небо, на отсветы городских огней.

— А ты по сторонам погляди-ка, Гунька, — сказал Дедмороз ласково, — так ли живешь, как хотел? Вот в этой вот берлоге? На службе этой гребаной? В говне ты прожил, Гунька, в тоске и серой скуке...

— Ну, так... — Сергей Степанович увидел внутренним взором свою холостяцкую однушку с унылыми обоями, еле втиснувшейся румынской стенкой и продавленным диваном, фикус в конторе, помятые лица сослуживцев, востренький носик Лильки, лысину Мендельсона, и вздохнул.

— А в детстве мечтал пиратом быть, — ласково сказал Дедмороз, — стоять на носу корабля под черным флагом, эдак, расставив ботфорты, подзорную трубу складывать-раскладывать в загорелых ловких руках, держаться за ванты, стряхивать пену с розоватых брабантских манжет... Море до горизонта сверкает, летучие рыбы на палубу шлепаются, эдак, по дуге, словно бы птички-бабочки... Так и отвечал, мол, пиратом, когда спрашивали — кем стать хочешь?

— Мало ли кем в шесть лет я быть хотел? — сквозь зубы сказал Сергей Степанович, чувствуя, как лицо заливает краска. — Кончились пираты. Какие сейчас пираты, на хрен?

— Пираты как раз есть, — Дедмороз вздохнул и упер ладони в широко расставленные под красным кафтаном колени, — сенегальские, например. Мировое правительство не продохнет от этих пиратов. Просто, где оно, Гунька, море? Рыбки летучие где?

Сергей Степанович помимо воли представил себе сверкающее, переливающееся море, встающий на горизонте дальний остров, и почувствовал, как что-то царапает в горле.

— У нас с выходами к морям проблема в стране, — сказал он, — только на рубежах родины, и то...

— Ну да, ну да, — согласился Дедмороз, — Это ты верно сказал. А как астрономом быть хотел, помнишь?

— Ну, — неохотно согласился Сергей Степанович. А сам думал — откуда эта сволочь знает?

— А про телескоп помнишь?

Сергей Степанович ощутил, как рот его сам собой сложился скобкой, как у обиженного ребенка.

— Как хотел телескоп на Новый Год?

— Помню, — сказал шепотом Сергей Степанович.

— А что под елкой нашел? Что Дедмороз тебе принес?

— Конструктор, — сказал Сергей Степанович и неожиданно для себя горько заплакал.

— Ну будет, будет! — Дедмороз похлопал его по плечу, и даже сквозь майку Сергей Степанович ощутил смертный холод, словно бы ожог жидким азотом. — Конструктор тоже неплохо. Ты вон как наловчился, даже в инженеры пошел.

— Но я-то хотел телескоп, — горько сказал Сергей Степанович, — чтобы звезды и планеты смотреть. Книгу читал, «Занимательная астрономия» называлась. Перельман Я. И.. Я фазы колец Сатурна хотел наблюдать. И Большое Красное пятно на Юпитере. И... Ну, вот, каналы на Марсе. Вроде, нет на самом деле никаких каналов. А в телескоп видно. Непонятно. И полярные шапки видны. И сезонные изменения, вроде бы, у них... А марсоход этот... Воды он, вроде, не нашел пока. А полярные шапки, между прочим, из це-о-два состоят. То есть, сухой лед. И, спрашивается, углерод откуда взялся? Углерод — основа жизни, между прочим... И кислород тоже. Есть на Марсе условия для жизни, получается. А уж если их растопить, полярные шапки эти...

Он оборвал себя и горько махнул рукой.

— Ну, переворота в науке ты, положим, не совершил бы, — заметил Дедмороз. — Ты, Гунька, не гений, и гением не был никогда, хоть в астрономии, хоть в строительной акустике. Но телескоп, это да. Тут ведь вот в чем, Гунька, дело. Здесь условия для наблюдения плохие. Световое загрязнение сильное и облачность. Вот ты и записался бы, Гунька, в астрономический кружок, поехал бы в Крым с юными астрономами. Познакомился бы с одной местной девушкой. Показывал бы ей ночью звезды и планеты, ну и слово за слово. Работал бы сейчас в крымской обсерватории, ну, как я полагаю, эмэнэсом до сих пор, ну, там сейчас кризис и неплатежи, но был бы домик с садиком, виноград прозрачными такими гроздями, ночное море... И в личной жизни ты, Гунька, был бы счастлив. И, конечно, это... звездное небо над головой. Было бы его у тебя, Гунька, хоть жопой ешь. А когда у человека есть звездное небо над головой, да еще какой-никакой нравственный закон внутри... Читал Канта?

— Что-то слышал, — печально сказал Сергей Степанович.

— А все потому, что не нашел под елкой телескопа, — назидательно сказал Дедмороз.

— Папа положительно обещал, что будет телескоп, — печально сказал Сергей Степанович, — но там что-то не получилось с тринадцатой зарплатой... И он решил, что конструктор тоже подойдет. Сам-то он как раз в детстве о конструкторе мечтал... А ему барабан подарили. Но ты-то тут при чем?

— Как при чем? — весело удивился Дедмороз. — Подарки кто под елку кладет? Кто детишкам подарки разносит? Хорошим — хорошие, плохим — плохие. Кто как себя вел, такие и подарки...

Подумал и добавил:

— Хо-хо-хо.

— Подарки взрослые дарят. А врут, что Дедмороз. Это всем известно, — возразил Сергей Степанович.

— Как это — не Дедмороз? А я тогда кто? Я ж сам тебе, Гунька, этот конструктор под елочку и ложил.

— Клал, — машинально поправил Сергей Степанович, — мама говорит, нельзя говорить «ложил». Так только невоспитанные дети говорят.

— Ну, пусть так. Но я его точно помню, такой в плоской коробке, в бумагу плотную был завернут и перевязан такой красной ленточкой, и написано было на плотной бумаге «Сереженьке».

— Но я не хотел конструктор, — всхлипнул Сергей Степанович, — я хотел телеско-оп! Я себя хорошо-о вел! Я весь год без троек. Я так старааался... Не трогай меня, ты холодный!

— Ну, я ж извинился, — сокрушенно сказал Дедмороз, — я ж вот, к тебе специально, под Новый Год, виски вот привез, икру красную. Ты давай, закусывай.

— Значит, ты есть, — горько сказал Сергей Степанович, — тогда ты должен делать все как положено, если ты настоящий. А ты наоборот.

— Я и веду себя как положено, — Дедмороз, поразмыслив, налил воды в стакан и, прикоснувшись пальцем к стеклу, сделал лед для виски, — откуда ты, Гунька, знаешь, что мне положено?

— Тебе положено хороших детей любить... А ты, выходит, мне жизнь сломал.

— Гунька, — сказал Дедмороз серьезно и печально, — вот, по-твоему, чем мы, создания ночи живем? Как и чем?

— Ну, не знаю я... А почему создания ночи?

— Потому что Дедмороз приходит к людям в самую страшную, самую темную ночь года. Ночь, когда неприятные силы по земле ходят, Гунька. Откуда ты знаешь, из каких областей он приходит? Из мертвых ледяных стран приходит он, коснуться своим пальцем теплого и живого. Зачем, как ты думаешь?

— Ну...

— Потому что он этим теплым и живым кормится, Гунька. Это его еда, его праздник, новый год его... А люди, ну не дураки же они, вы не дураки, то есть. Начали елки эти ставить. Елки нам глубоко неприятны, они как бы сразу и живые и мертвые. Путаемся мы. А тут — сунулся в дымоход или в курную избу, в любую поганую дыру заглянул — как там дела у людей? И на тебе — елка! Бррр...

Он передернул плечами.

— Елка, она, Гунька, что-то вроде репеллента для нашего брата. Зачем, думаешь, на могилы венки еловые кладут? Это чтобы мертвецы не вставали, Гунька. Это, Гунька, последняя печать, зеленая печать, жизнь среди зимы, среди смерти, холода и мрака. А ведь негоже, мы ведь тоже жить свою мертвую жизнь хотим. Ну, мы и... Делать-то что-то надо. Вот мы и встали как-то раз, все вместе, покумекали немного и пошли в люди. То одного отловим, то другого. Поговорим по душам. Подарок оставим... Это, Гунька, называется, обработка населения. Пропаганда. Пиар-кампания. Да хрен его знает, как хочешь, так и называй! Мы, мол, хорошие. Вы свои елки ставьте, хрен с вами, потому что мы хорошие. Ну, правда, лучше, конечно, если елка искусственная, тогда нам, конечно, дышать легче, тут уж мы потрудились — спаси зеленого друга, все такое. Но и натуральная, ладно, хрен с ним. Перетерпим. Если с приглашением. И заглядываем мы к вам буквально на минутку, на минутку, и веселим всех и подарки оставляем... Вы только пригласите нас: там, чулок повесьте или колпак, мы не можем без приглашения. И придем, и деток порадуем... И про снегурочку расскажем, и про зайчика. Хо-хо-хо...

— В чем засада? — осторожно спросил Сергей Степанович.

— Вот ты утром побежал чуть свет тогда, кинулся к елке, нашел коробку... А она плоская. Если бы телескоп, то длинная должна быть. Трубой. А эта — плоская. Но ты еще надеялся, и дрожащими пальчиками обертку срывал с надписью «Сереженьке!». И открыл, замирая духом, и заплакал, и коробку на пол кинул... А папка твой, он между прочим всю жизнь о таком конструкторе мечтал. Он думал, ты обрадуешься. И он вспомнил, как хотел такой же конструктор, и он из него танки-самоходки, а ему барабан подарили. И расстроился и на тебя накричал, что ты тварь неблагодарная. Конструктор этот дорогой, Сережа, он, папка, порадовать тебя хотел. Хотя дешевле телескопа, конечно.

Сергей Степанович ясно представил то утро, словно бы упал в него, как в воронку, в то нетерпение, дрожь, азарт, разочарование, горе, и остро почувствовал, как холодит босые его мальчишеские ноги вощеный паркетный пол.

— Сколько таких подарков, сколько обманутых надежд, сколько слез... А нам пища. Мы ведь не радостью питаемся, Гунька. Ну как такой, как я, может питаться радостью. Не говоря уж о Бэтмене. Ты б его, Гунька, видел!

— При чем тут Бэтмен, — пробормотал дрожащими губами Сергей Степанович, — при чем тут Бэтмен... Но ведь бывают и правильные подарки. Есть же... ну, которые могут себе позволить?

— А ты думаешь, сбывшаяся мечта приносит радость? Вот хотел пацан пожарную красную машину. Ты когда-нибудь хотел пожарную машину?

— Не-а. Я телескоп...

— Упертый ты, Гунька. А он хотел. С выдвижной лестницей, звонком и все такое. Он ее так хотел, что аж в животе замирало. Взрослые так даже бабу не хотят, как иной пацан пожарную машину. И вот бежит он под елку, и стоит там коробка, перевязанная ленточкой. И он дергает ленточку и открывает эту коробку, а там она! И лестница выдвигается, и блестит она, и гудит, и сверкает, и он вроде бы должен быть рад до усрачки, а вместо этого чувствует он какое-то странное опустошение, и там, где была мечта, остается такая метафизическая дырка. Как бы посткоитум, слышал о таком? И он смотрит на эту машинку и катает ее по полу, и думает, что ж я не рад-то, такая классная машинка, ух ты, моя машинка... что-то лестница плохо выдвигается. Должна хорошо, а она плохо. И гудит она как-то... Не тот гудок, сигнал должен быть звонкий, а этот не звонкий, а какой-то пронзительный... Ты что, душа моя, не рад? — спрашивает маменька, он, конечно, отвечает, как послушный мальчик (а он, Гунька, послушный мальчик, иначе ему бы не подарили пожарную машинку), и он отвечает — что вы, маменька, очень даже рад... а сам думает, наверное, это потому, что там, в магазине, были лучше пожарные машинки, просто маменька не ту выбрала, ах, что она в пожарных машинах понимает! И видя его кислое лицо, маменька вздыхает и идет на кухню доедать оливье, и он остается с этой пожарной машиной один на один, и сам не понимая, почему, пинает ее ногой, и лестница отваливается, и он опять же сам не понимая, почему, садится на пол и начинает горько плакать... И ему расстройство, а нам пища. Где тут радость, Гунька? Скажи, где тут радость? Ладно, пошел я.

Дедмороз встал, взвалил мешок на плечо и двинулся к двери, по пути подхватив с галошницы свой тулуп. Тулуп был красный и сверкающий, словно... словно игрушечная пожарная машина.

— Погоди! — крикнул в широкую спину Сергей Степанович. — Зачем приходил-то?

— Так извиниться же, — сказал, оборачиваясь, чертов дед, — вот, виски, двенадцать лет, это... блендед, правда, но хороший виски, не паленый. Нарезка — балык осетровых рыб... икра нерки слабосоленая, Сахалинского рыбкомбината. Как бы отступное это, Гунька. Ты уж на меня зла не держи. За испорченную жизнь свою, за жену-стерву, за контору тухлую...

— Лучше б не приходил, — сказал Сергей Степанович и вытер нос тыльной стороной руки, — я б посидел, пивка выпил, телевизор посмотрел и заснул... может, обои бы переклеил в каникулы, светильник-бра давно починить пора... а там, после каникул, глядишь, в себя бы пришел — и на работу. А так что? Что я теперь?

Он смолк, осененный ужасной мыслью.

— Это ж ты опять... опять, проклятый! Опять пришел жизнь мою есть? Что ж мне теперь... так остаток дней и думать, что все могло быть хорошо, а теперь уж и не поправишь? Мне мучение, а вам, сволочам, пища?

— Ну... — сказал Дедмороз, — ну вот это ты, брат, это... ладно, бывай!

Он распахнул носком валенка хлипкую дверь и стал спускаться по выщербленной лестнице, держа мешок на широкой сутулой спине.

— Сколько нас таких? — закричал ему в спину Сергей Степанович. — Вот таких, к которым ты приходишь... извиняться, сукин ты сын, прожорливая лесная тварь! Нежить, нежить!

Он колотил кулаками по перилам, не ощущая боли, потом, забыв захлопнуть дверь, кинулся к кухонному окну, где иней, наросший изнутри и снаружи, оставил крохотное, размером с человеческий глаз, отверстие, и тер его, тер, тер ладонью, как раз чтобы успеть увидеть, как на миг проясняется контур саней, страшных, костяных, и сидящий на облучке скелет подхватывает поводья, и страшные мертвые звери разом трогаются с места и не оставляя следа исчезают во мраке, там, за окружной, где лесопарк переходит в лес, а потом и в мертвый лес, лежащий далеко за пределами ведомых нам полей...

Сергей Степанович стоял и плакал, потом подошел к столу, плеснул виски в стакан и сделал жадный глоток, но спиртное было как вода, никаким, безвкусным...

Тогда он распахнул окно и, щурясь от ударившего в лицо колючего ветра, высунулся до половины наружу, на миг подумав, как нелепо он будет выглядеть на снегу, в майке и трениках, с нелепо подвернутой ногой и вывернутой шеей...

На миг зрение у него вновь обострилось, как бывает, когда раздергивается завеса обыденного, так что он увидел, как где-то далеко-далеко скелет на облучке натянул поводья и костяные сани остановились, подняв тучу сверкающего снежного праха, и Сергей Степанович отчетливо понял, что остановились они потому, что седок тоже хочет посмотреть на крохотную, будто поломанная кукла, лежащую на снегу фигурку... И ждет, недвижно и спокойно, ибо нежить может ждать вечно.

Он отшатнулся и с треском захлопнул окно, обрубив столб морозного воздуха, ворвавшийся в кухню, постоял задумчиво, разглядывая остатки накрытого стола, сделал себе бутерброд с икрой, так же задумчиво съел его, поднял валявшуюся рядом с мусорным ведром газету «Из рук в руки», и, шаря пальцами по строчкам, нашел нужный телефон.

— Это товары для детей и юношества? Доставка? Да, и вас с Новым Годом. Да, телескоп. Любительский. Самой простой модели. Да, это вполне подойдет. Сколько? Ничего себе! Нет, не передумал. Нет, не обязательно сегодня. Можно и после каникул. У вас нет каникул? Знаете, я думаю, это даже лучше. Что нет каникул, я имею в виду.

И продиктовал адрес.

Моя богатая американская семья

Суббота, 27 Января 2018 г. 16:38 + в цитатник
Я живу в богатой американской семье в небольшом американском городке, полном богатых американцев.

Жизнь подобна аду.

Каждое утро я, как и остальные Жёны, встаю в 5:00, не раньше, не позже.. Пятнадцать минут пробежки по окрестностям, пять минут холодного душа, двадцать минут на то, чтобы причесаться и накраситься, и ещё пять минут на то, чтобы одеться. Если нам удаётся успеть всё вовремя, то есть не позднее 5:45, то нам даже разрешено перекусить и выпить кофе.

Этот Городок чист, богато обустроен и изолирован. Нам не разрешено покидать окрестности. Моя семья — Роджерсы: Мальчик, Девочка и Муж.

Убраться, приготовить поесть. Упаковать ланч. Помахать рукой Мальчику, Девочке и Мужу на прощание. Полить цветы. Прибрать постели. Убраться, приготовить поесть. Прочитать молитву. Лечь спать. Иногда Муж жестом приказывает мне лечь на спину, чтобы отыметь меня, приговаривая: «На спину. На спину, быстро. Да-а-а-а-а. Вот так. Боже. Да. О да», словно я какая-то скотина или умственно отсталое дитя. Закончив, он поворачивается на бок и засыпает.

Нам не рекомендуют общаться друг с другом, однако прямого запрета нет. С соседскими Жёнами мы время от времени обмениваемся парой-тройкой слов. Порою, словно подружки, вместе обедаем в Дамском кафе. Когда Дети в школе, а Мужья на работе, мы можем скоротать пару минут, ублажая друг друга куни, держась подальше от окон.

Это не идеально. Обычно — даже так себе. Но это лучше, чем ничего. Своеобразный способ убедиться, что за всеми этими напомаженными в розовый улыбками, идеальными причёсками и оживлёнными голосами скрываются настоящие люди.

Никто из нас не улыбается глазами.

Джон Роджерс любит блондинок с голубыми глазами, вздёрнутым носом и симпатичными чертами лица. Предпочитаемый рост — 170-178 сантиметров. Его привлекают стройные, с почти мальчишечьей фигурой девушки возраста в пределах от двадцати до двадцати шести лет. Если одна из этих черт вдруг меняется, или мы становимся для него слишком старыми, он звонит в Агентство и просит привести новую.

Они говорят, что меня зовут Лана Роджерс. Но я знаю, что это не так. Без понятия, сколько Лан Роджерс было до меня, но, раз Мальчик и Девочка уже подростки, их было как минимум несколько. Но кое-в-чём я уверена. Моя дата рождения — 19 ноября 1990. Сегодня мне исполнилось двадцать шесть.

Поскольку мне хорошенько прочистили помять, пока подготавливали к новой жизни, моим первым в жизни воспоминанием было то, как Агентство на роскошной машине подвозило меня к дому Роджерсов.

— Вы же помните всё это, верно? — спросил мужчина, сидевший со мной в задней части машины, — Помните.

— Да, — сказала я. Они предварительно показали мне кучу фотографий с якобы мной и моей семьёй.

Я вышла из машины. Подошла вдоль ухоженного газона к двери, открыла её, и сразу пошла на кухню. На кухне сидели Мальчик и Девочка — выполняли домашнее задание. Они оторвали взгляды от тетрадей и посмотрели на меня.

— Привет, мама.

— Привет, спортсмен. Привет, золотце.

— Что на обед?

Я знала, как ответить. Меня долго тренировали. Улыбнувшись накрашенной в розовый улыбкой, я подошла к холодильнику и открыла его.

— Чего бы вы хотели?

Мой Муж позвонил в Агентство за шесть недель до устаревания его прежней Жены, прямо по протоколу, а они избрали меня и похитили из... в общем, оттуда, где я была раньше. Я почти забыла, как проходил процесс подготовки, но иногда отрывочно кое-что вспоминаю. Бесконечная музыка, разговоры, показ фотографий и неумолимый голод.

Но это неважно.

К моменту, когда я впервые увидела Джэнет Браун, я провела в семье Роджерсов ровно неделю. Мы иногда одновременно выходили во двор поливать цветы. Мистер Браун любит рыжих с зелёными глазами, приплюснутым носом и приподнятыми уголками губ. Не ниже 162 сантиметров. Не выше 170. Худеньких, но фигуристых. Не младше двадцати пяти и не старше двадцати девяти.

— Доброе утро, — сказала она.

— Доброе утро, — ответила я.

Мы улыбнулись. Встретились глазами и не могли оторвать друг от друга взгляда. Я заметила нечто, от чего у меня у меня по спине пробежали мурашки: её губы были покрашены в красный. Не в розовый.

Не уверена, что меня привлекали женщины до того, как меня превратили в Жену. Но, когда, через пару дней предварительных ухаживаний, Джэнет перепрыгнула через забор и, поднявшись на цыпочки, потянулась ко мне с поцелуем, я не смогла ей отказать.

После этого жизнь стала ярче. Я стала махать Роджерсам на прощанье с двойным энтузиазмом, ведь их уход означал, что я смогу выбраться в сад и быть с Джэнет до самого их возвращения. Мы много общались. Сидели, укрытые от посторонних глаз кустами и деревцами. Сидели в объятиях, болтая о жизни и обливаясь слезами. От слёз поцелуи становились солёными. Иногда мы занимались любовью. Это был способ отвлечься, доказать друг другу и самим себе, что мы не одиноки — Лана и Джэнет против целого Городка.

Годы летели мимо. Мы были влюблены.

— Эй, — сказала она, — ты мне очень нравишься.

Я усмехнулась, оценив, в какой компрометирующей позе мы в ту секунду находились.

— Ну да, заметно.

Джэнет протянула вперёд руку, чтобы убрать с моего лица прядь волос. А затем, ухмыльнувшись своими красными губами, продолжила:

— Нет, не в этом смысле. Ты такая красивая. Я и до этого развлекалась с одной Женой. Ты совсем другая. Я давно тебя знаю, и ты мне просто невероятно нравишься.

Наши сроки годности подходили к концу.

Однажды вечером к дому Браунов подъехал фургон. На следующее утро, когда я по привычке вышла в сад, чтобы встретиться с Джэнет, её уже не было.

— Доброе утро, — сказала я зеленоглазой брюнетке с приплюснутым носом и приподнятыми уголками губ, поливавшей цветы.

Она улыбнулась мне розовым. Мать его, розовым.

— Доброе утро.

Джэнет заменили. Её больше нет. Её нет, нет, и я больше никогда её не увижу. К горлу подступил утренний кофе, и я чуть было не упала на колени. Нельзя.

Поэтому я просто подняла лейку и выдавила из себя:

— Как дела?

Тогда я осознала, что отслужила больше половины своего срока. Мне было двадцать три. Медленно, но верно я устаревала. Становилась прокисшим молоком. Сгнившим мясом. Джону Роджерсу, который когда-то трахал меня до посинения, я стала наскучивать. Тем вечером я впервые за всё время сожгла ужин. Джон подошёл, ударил меня по лицу, прижал к столу и начал орать. Девочка и Мальчик тихо наблюдали.

— Бесполезная шлюха, тупая шмара, тварь, скотина!

Позднее, когда Дети заснули, он взял телефон и стал звонить. Помню, как я лежала в темноте, держась за своё истерзанное лицо, и с трудом дышала. Что, если он звонил в Агентство? Что, если он собирался заменить меня, как случилось с Джэнет?

Затем Джон пришёл и прилёг рядом. Мы молча глядели в потолок. Казалось, тишина продлилась вечность. А затем он, наконец, сказал:

— Чтобы этого больше не повторилось, Лана.

— Не повторится. — Ответила я, — Не повторится, Джон.

Может, мне бы и стало полегче, если бы я смогла убедить себя, что новая Джэнет — та самая. Но я не могла. Сколь бы похожа на мою Джэнет она ни была, она всё равно отличалась. Или просто была чересчур как все: розовые губы, мёртвые глаза.

Напротив нас жили Миллеры. Они были низкими и толстыми. Толстый Муж, Толстый Мальчик 1, Толстый Мальчик 2, Толстый Младенец. Толстой не была только Жена, Сьюзан. По сути, она была настоящей амазонкой. Мистер Миллер любит сильных женщин.

Сьюзан — единственная Жена, которая при мне сошла с ума.

Около года назад мы с Джоном проснулись из-за громкого крика. Мы удивлённо переглянулись, а затем выбежали на улицу.

Миллеры каждый год устраивали пикник — поджаривали борова. Они приглашали все соседние семьи. Мы сидели вокруг огня, а через пару часов искусственного смеха и общения Сьюзан отрезала каждому по ломтику солоноватой свинины. Вкуснотища.

Мясо, раскиданное по газону Миллеров, на этот раз выглядело куда менее аппетитно. Жирная, влажная плоть, клочья сальных волос и круглые очки, которые каким-то чудом по-прежнему оставались у него на лице, несмотря на то, через что прошло его тело: ему в задницу был воткнут длиннющий шампур, другой конец которого торчал из рта, отливая металлическим блеском.

— Ты должен был заказать это дурацкое мясо заранее!

Сьюзан кричала, расхаживая взад-вперёд перед нанизанным на вертел трупом мистера Миллера, то и дело проводя рукой по свои волосам и активно жестикулируя:

— Его не доставили вовремя, тупая ты свинья! Я должна была это сделать! Это всё твоя вина! Ты мог опозорить семью перед всеми! Я не виновата! Не виновата!

Это продлилось около минуты. Мы с Джоном наблюдали, не шевелясь. Затем подъехал белый фургон, из которого выскочили четыре человека в чёрном. Сьюзан поймали, заковали в наручники, подняли на ноги и провели к фургону. Она отчаянно пиналась и визжала по пути:

— Нет! Нет! Нет! Сегодня день пикника, я хозяйка, хорошая хозяйка, пустите!

Её крики не умолкли, пока фургон не скрылся за поворотом.

Тело увезли. Толстых Мальчиков и Толстого Младенца увезли. Где-то через три недели в их дом въехала новая семья. Джон что-то бормотал про отсеивание жён с психическими отклонениями и что-то про то, что процесс подготовки нужно изменить.

Больше я никогда не видела Сьюзан.

Теперь моя очередь, и всё, что я могу, — сидеть на месте и смиренно ожидать. Местная полиция — марионетки Агентства, и я не удивлюсь, если их влияние распространяется ещё дальше, ведь деньги — сила. Но не все им подвластны. Вы ведь не подвластны?

Пусть я и не помню, кто я, кто-то там, на свободе, точно может помнить. Вы знаете описание моей внешности, дату рождения, и вы примерно знаете, когда я пропала без вести. Если вы что-то помните или когда-то были знакомы с кем-то, похожим на меня, скажите моей семье, что я люблю их, и мне очень жаль. А если у меня не было семьи, скажите всё то же самое моим друзьям. У меня должно было быть хоть что-то. Хоть кто-то.

Во дворе припарковался фургон. Они здесь, мне нужно идти.


Поиск сообщений в Кусачий_Котёнок
Страницы: [14] 13 12 ..
.. 1 Календарь