ВЛАДИМИР СЛАВЕЦКИЙ
ДРАКОНЫ ПО БАРХАТУ
Юный гигант, богатырь, великодушный и одновременно уверенный в неотразимости своего великанского обаяния, странствовал по миру. И странствие души развертывалось на слишком обльшом пространстве, чтобы всматриваться в детали. Поэта в Сергее Гонцове, выступившего в «ЛУ» с целой «книжкой в журнале» (1990 №2, а дебютировал он когда-то в антологии «Час России», составленной Виктором Астафьевым, выдавала широта и свобода дыхание, масштаб видения и чувствования, запас воли и отваги.
(По факту Ауэзхан я дебютировал в альманахе «Поэзия» в 1984 году (Астафьев взял стихи оттуда, Славецкий знал об этом, но вот надо было ему сфокусировать на том, что меня «открыл» именно Виктор Астафьев. Да, в принципе, как-то так все и есть. С.Г.)
Встану и миром пойду,
Чуть заграждая рукой
Пламя свечи, как звезду.
Господи, кто я такой?
(«Встану и миром пойду…»)
Отношения его с природой и вообще с миром напоминали нам об образе покорителя стихий; неудивительно, что на столь широком фоне и сами стихи воспринимаются как «частности», ведь даже молнии уподоблялись домашней утвари, подвластной человеку:
И молнии в углу долины
Лежат, как скарб полуземной.
(«Великий мир передо мной…»)
И даже ангелы, летая (пусть и «вдали»), едва не задевали его крылом, как некие пичуги, птахи небесные.
Шатер степного небосвода.
Весь мир как дерево в пыли.
Шумит неверная свобода.
Летают ангелы вдали.
(«Тризна»)
Если говорить о современных поэтах, в чем-то близких ему, то он точно бы младший брат Юрия Кузнецова, крупнейшего поэта семидесятых (ну, может быть, двоюродный) но именно младший, родившийся в иное время и получивший иной опыт, иные впечатления. Пристрастие к символам весьма узнаваемо, а вот диалог с Богом не столь обиженно надрывен, а где-то даже предполагает и взаимопонимание. Да и окружающий мир изначально не столь безнадежно бесприютен.
Но…не все же силушкой тешиться да с ангелами молниями перекидываться. И в этой же юдоли – по мере ее познания – появляются совсем иные ощущения. Ведь спрашивая: «Где душа пропадал, крылами затмясь от стыда?» «»Отдахыющей птицы презрительный дымчатый взгляд…») поэт одновременно и отвечает: душа – крылатая, от роду ангелоподобнпя – была была «пропащей», пребывала в нетях, в безвременье, бездомности, бездорожье, немоте, мраке, унижении, в мерзости запестения.
Приникнешь к стеклу – там подводные лица горят!
Расплющено все – и значенье, и воля, и слава.
На что уповать? На каком языке говорят
И страсть, и сомненье, и скорбь, и любовь, и забава?
(«Зеленого мира поклонный и набожный свет…»)
Такие вопросы поэт задавал в следующей крупной литучебовской публикации (1991 №3).
Словно новый Садко, он видит мир из под толщи, мглы подводной, которая все поглотила, раздавила, расплющила, но из которой, прилагая духовные усилия, нужно воспрянуть, вырваться.
Был, впрочем, еще более определенный, не требующий толования вариант ответа:
Я хватился всего среди ночи и дня
В перебитом пространстве, разящем козлом…
(«Девяностый псалом»)
Этот образ, современный несколько лет назад, и сейчас что-то никак не стареет…
«Разящий козлом» ад не в каком-то ином мире; в мире вполне здешнем происходит борьба светлых и темных сил, в здешнем мире душа блуждает во мраке и в этом же мире она должна найти выход, освободиться от чувства, что живет «чужими небесами».
В здешнем мире не свободного от зла заповедника, какой-то резрвации, поэтому надежда, твердость духа, внутренняя опора, отыскиваются
в молитве, в псалме «Живый в помощи…» – защитнике воинов.
Забери мою душу, прерви мою плоть,
Все останется дух под свободным крылом,
Пусть велик сатана и спокоен Господь,
Но спокойней всего девяностый псалом.
Уже писали об известной эпичности Гонцова (имея в виду как раз характер мировидения и обращенность к эпическим временам и символам), и стихи его прежние были размашистыми и многострофными, символы – когда емкими («в сыром космическом бараке»), а когда – изысканно-расплывчатыми («ручья за долиной неточный рассказ»).
Да, нельзя не сказать о том, что путь Гонцова лежит между «неизреченным молчанием» и «цветущей сложностью», иногда чреватой обильными «восточными» поэтизмами. Вот, к примеру, обезглавленный дркон истории – этот трагический и сильный образ симптоматичен для современных умонастроений, но изрядное количество «парчи и бархата», появившееся у поэта скорее всего от созерцания церковных риз и драгоценных окладов, заставляет вспомнить и о других нарядах, то ли японских, то ли китайских, но уж безысходно красивых!
Владения истории святые
Воистину божественно-ничьи.
Дракона кольца дымно-золотые,
Блеск полунапряженной чешуи.
Вода полуземного Океана
Течет из дыр, прорубленных вчера.
Но даль времен всегда благоуханна,
И вот плывет небесная Гора.
И сколько взор не ищет глаз ужасных.
Хоть вознеси молитву ко звезде,
Среди холмов истерзанных, прекрасных,
Нет головы нигде! Нет головы нигде!
(«Исчезновение дракона»)
И вот что касается этих «излишеств», то Гонцов просто-напросто может водвинуть всю эту «роскошь» в собственную прозу. Во всяком случае, у нас же Гонцов дебютировал, как чрезвычайно талантливый эссеист с вещью под названием «Нелицемерная панихида». (ЛУ 1993 №1)
Нынешних восьмистиший «Мне варварское время надоело…» «Наедине с эпохой молодой…» и других вещей в прежние времена хватило б на то, чтоб «раскрутить» поэтическую идею, или изгиб словесного ландшафта на многие строфы…
Ныне все сильно уплотняется, спрессовывается,, пружина сжимается, что чувствуется, например, в семистишии «Поворот незримого ключа…» с его уплотняющей, сжимающей сквозной рифмовкой, спро пуском «лишних» логических звеньев и предельно лаконичным синтаксисом, умещающем три предложения в одном ритморяде (последний стих).
Поворот незримого ключа.
Синий бархат, дивная парча.
Мощной книги первая страница.
И прочтешь полмира сгоряча,
Отрываясь мыслью – от зверинца,
Духом – от секиры палача.
Вот земля. Вот книга. Вот свеча.
Предполагается, что теперь многое должно не проговариваться, а подразумеваться, уйти если и не в катакомбное молчание, то в иносказание. Хотя в целом, запечатлевая соотношение «этого» и «того» миров, зримого и незримого, реального и тайного, поэт остается верен себе; как раньше он находился с ангелами в одном пространстве, так и сейчас он «по эту сторону любви, сторону светлую, дневную.
Замолкшей бурей полон лес,
И вдруг я вспомнил эти дали,
И блеск угас, и мрак исчез
По эту сторону печали.
А дикий цвет боготворил
Свои крыла. За буреломом
Собор неслыханный парил
Дубов и елей, с дальним громом.
Столпы высокого дождя,
И величавый край без вида,
Как жизнь, – разлуку погодя, –
Или прощенная обида.
Когда-то, бурей восхищен,
Я с верным светом разминулся.
И вдруг я понял, что прощен,
И вдруг я понял, что вернулся.
Я где-то рядом: позови!
Плывут блаженные мгновенья
По эту сторону любви,
По эту сторону спасенья.
(«По эту сторону»)