-Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Влфдимир_Ионов

 -Постоянные читатели

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 26.01.2009
Записей:
Комментариев:
Написано: 43





Глава 18.

Среда, 11 Февраля 2009 г. 14:25 + в цитатник
Глава 18. Большая перемена
Любопытная деталь: до меня собкором ТАСС в Горьком работал Геннадий Воро-нин. Бывший фронтовик и крепкий собкор, он считался элитой в журналистской братии «конторы» - хорошо писал, единственный из нас ездил на черной Волге с шофером, тогда как все остальные корреспонденты сами маялись с «москвичонками». Вот так и жить бы ему дальше, но Гену сбила с пути нежданно возникшая страсть. Выпустив к которой-то годовщине Победы книжку воспоминаний о войне, он почувствовал себя состоявшимся писателем и резко сбавил обороты в работе на ТАСС. У меня же произошло наоборот: корреспондентская круговерть остудила писательский пыл. Собственно, о чем я писал? Да только о том, с чем сводила меня журналистская судьба. Первая повесть – о шахтерах, ко-торых видел и знал, вторая о колхозниках, больше занятых частным промыслом, чем ра-ботой на коллективное хозяйство. С этим конфликтом я разбирался в командировке от ярославского радио. Третья – о сельском священнике, которого встречал, приезжая к Па-панину в Борок. И сюжет лучшего своего рассказа «Месячник борьбы с алкоголизмом» подсмотрен в одной из командировок. Не говоря уже о повести «Гончарный круг». У ее героя я тоже бывал по работе на радио. Конечно, все это было наполнено фантазией, при-думанными коллизиями, но толчком-то служила реальная встреча с реальными людьми. Повести были написаны хорошим, плавно текущим литературным языком. В одной из ре-цензий даже говорилось о «лукавой прозе Ионова, которую пьешь, как свежую воду, а по-том почему-то во рту становится горько». Но что, в моем представлении, эта «свежая во-да» была в сравнении с прозой Василия Белова в повести «Привычное дело» или Виктора Астафьева в повествовании «Царь-рыба»? Нет, думал я, лучше их писать мне не дано, а хуже – зачем? Не лучше ли остаться активно востребованным журналистом!? Тем более, что в ТАСС на меня делали ставку все без исключения тематические редакции и приходи-лось писать о промышленности, о сельском хозяйстве, о культуре и спорте. Из «конторы» в иной день приходило по пять-шесть заявок на материалы, и всем они нужны были сроч-но. В таких случаях звонил Беляеву и просил установить очередь на заявки. Он только хо-хотал в ответ: «Назвался груздем, жди, когда сожрут!»
Востребованность нравилась, хотя отвечать на нее было не легко. Я всегда плохо переносил вмешательство в мои тексты, поэтому оттачивал их, что называется, до блеска, переписывая каждую информацию по несколько раз, чтобы она и построена была по ка-нонам ТАСС, и легко читалась. Каноны требовали, чтобы из первого же предложения ин-формации становилось ясно, о чем идет речь, когда произошло событие и что оно дает стране. А дальше уже можно писать, каким образом достигнут эффект и кто его носитель. Такая конструкция информации очень удобна для газет, радио и телевидения. От нее можно оставить только первую строчку, но и в ней будет ясно, что, где и когда произош-ло. Разумеется, в практике ТАСС допускалась не только оперативная информация. Агент-ству нужны были материалы о людях, о путях преодоления каких-то значимых проблем. И я охотно брался за них.
Единственное, что угнетало – безвестность работы. Вот знаешь, что текст выпущен на ленту ТАСС, в редакции его отметили, а где он будет опубликован – Бог весть. В ре-дакции утешали: «Практически каждая информация ТАСС находит своего потребителя. Этим и утешайся». Легко сказать «утешайся», а если хочется видеть плоды своего труда не только в ведомости о гонораре? Можно еще как-то мириться, что потребители с легко-стью вымарывают из материала твое имя, оставляя только марку Агентства, но еще хуже, если ты даже не знаешь, в каком конце страны это сделано.
Думая, что это обстоятельство гнетет и коллег по Агентству, я стал собирать газе-ты, выходящие в городе и области, посылать корреспондентам, чьи публикации удалось обнаружить, с просьбой делать ответные шаги. Идея прижилась среди коллег, и вскоре я увидел уже всесоюзную востребованность материалов из Горького. Однажды даже уда-лось удивить этим местный обком партии. Встретив меня в коридоре обкома, первый сек-ретарь Юрий Христораднов – мы с ним были земляками – спросил:
- Ну что, ТАСС, от пленума до пленума сохнешь от безделья?
- А давайте я как-нибудь покажу, сколько я тут «насушил».
- Да хоть сегодня приноси.
Подобрал целую папку собранных по стране публикаций, принес.
- Эха ты!- удивился Христораднов, перелистав подборку. –А мы только редкие со-общения о пленумах обкома в «Правде» читали.
- В стране, как видите, не одна «Правда» выходит.
- Но ты старайся, чтобы в «Правде» побольше печатали.
- У «Правды» свой корреспондент есть в области.
- Да он все выискивает, за что бы поругать. А ТАСС пишет, что у нас хорошего. Какая-нибудь помощь нужна?
- Корпункт у меня в четырехкомнатной квартире площадью сорок четыре метра. И нас в ней четверо. Посетителей принять негде.
- А ты сколько у нас работаешь?
- В апреле был год.
- Ну, это мало. Лет пять бы, другой бы был разговор…
Странное впечатление производил на меня город. Впервые в составе бригады Яро-славского радио я приехал в Горький в начале зимы 1963 года на строительство газопро-вода Саратов – Центр. Поселили нас в Дом крестьянина, от которого в памяти осталась только широкая и в один пролет лестница на второй этаж, на верху которой стояла гро-мадная баба в сером халате – уборщица, а заодно и «вышибала», легко спускавшая по сту-пенькам любого подгулявшего постояльца. Я был младшим в бригаде, и председатель ра-диокомитета послал меня за водкой, чтобы отметить приезд. Спросил у бабы:
- А водки у вас купить где?
- «У меня только в п…., а гастроном за углом, - сварливо отмахнулась баба, статью повыше и пошире Большой Марии с шахты «Юго-Западная № 3.
Нашел гастроном на площади, встал в беспокойную очередь, очки запотели от ду-хоты, кричу продавцу:
- А водка у вас почем?
- Опупел что ли «почем»? Как везде!»
- Да я не знаю, сколько она везде! - кричу.
– «Вон на витрине цена, слепой что ли, орешь-то так.
«Нижний Новгород – город каменный, а люди в нем железные» - вспомнилось вы-читанное у Максима Горького. Действительно, «железные» - угрюмые и грубые. Не по-нравился город. «Вот уж где не хотел бы жить!» - говорил я друзьям в Ярославле.
Второй раз приехал в Горький осенью 1967 года с большой ярославской делегацией на зональный смотр художественной самодеятельности. В этот раз довелось побольше по-бродить по центру города, и он показался и впрямь большим и каменным. И люди не столь грубыми. Да и о жизни здесь речи не заходило.
И вот третий раз. Март 1973 года. «Показываюсь» перед переводом в Горький в об-коме партии.
Высокий, худой и длиннолицый Александр Федорович Горев, секретарь обкома по идеологии листает мое личное дело.
- Какая-то непонятливая у вас контора,- говорит он низким голосом.- Просили не убирать Воронина или подобрать кого-то из местных – нет, своего шлют.
- Это не мой выбор,- отвечаю.- Хотя согласился охотно, потому что город крупный и богат информацией.
- Да она большей частью закрытая. Город-то стратегически важный для обороны. Туристов даже из соцстран провозят Волгой только ночью и без остановки. И чего тут ТАСС потерял – не знаю. Но, приезжай, если прислали. Что от нас требуется?
- Нужна квартира под корпункт и место для стоянки служебной машины.
- Где?
- Не дальше, чем в пятнадцати минутах пешего хода от обкома партии.
- Это еще почему?
- Потому что «ТАСС уполномочен заявить»,- выдаю весомую фразу.
- Ну, заявлять-то мы и сами умеем. А ты тогда давай начинай. Пока в гостинице поживешь, она вон рядом, а дальше посмотрим.
- Хорошо. С 15 апреля приступаю к работе.
- Это чего только через месяц?
- Так без семьи-то я тут загуляю.
- Загуляешь – поправим,- сухо заметил Горин и протянул руку для прощания.
Такая вальяжная сухость, переход с первого взгляда на «ты», оказались характер-ными не только для обкома.
Помню первую встречу с Иваном Ивановичем Киселевым, директором Горьков-ского автозавода. ТАСС чуть ли ни с первого дня работы на новом месте обременил меня просьбой побыстрее выбить партию черных Волг для «конторы». Пришлось начинать с директора.
Иван Иванович, видимо куда-то собиравшийся в тот день, со звездой Героя и зна-ком Лауреата Ленинской премии на отменно сидящем на нем пиджаке, устало повел ру-кой в сторону кресла, сам сел напротив:
- Чем могу служить?
Объясняю, что ГАЗ, крупнейшее в области предприятие, должен каждодневно быть в зоне моего внимания, поэтому нужен постоянный круглосуточный пропуск на завод и, лучше, с правом въезда на территорию на служебной машине. Кроме того, ТАСС просит отпустить для дирекции агентства четыре черных Волги в улучшенной комплектации. На-ряд на машины есть. Хотелось бы получить их побыстрее.
- Милый мой!- так же устало улыбнулся Киселев. – В этом кресле у меня сиживали и министры, и космонавты, и генералы. И всем надо побыстрее и получше. А где мне взять столько, если конвейер того гляди встанет от нехватки комплектующих, и никому из вас до этого дела нет.- Иван Иванович встал, прошел за свой обширный рабочий стол. – Подождет твоя дирекция,- сказал оттуда сухо, давая понять, что прием окончен.- У меня и не такие орлы ждут.
- Гордитесь, что сидите на дефиците?- неожиданно слетел у меня вопрос.
- Так. У меня в приемной люди, - сказал Киселев отвердевшим голосом.
«Дурак!- ругал себя, выходя из кабинета. – Ну, зачем было злить человека? Теперь, того гляди, на завод не пустят».
Но пустили. Проблему с пропуском и машинами для дирекции удалось решить че-рез партком, и ГАЗ на долгие годы стал для меня «кормушкой». Да и Киселев оказался не злопамятным человеком – ни разу и ни в чем потом не отказал.

Глава 17.

Вторник, 10 Февраля 2009 г. 19:18 + в цитатник
Глава 17. Широка страна моя родная
Шестой этаж старого здания ТАСС на Тверском бульваре отличался от прочих ровным паркетом песочного цвета, такого же цвета добротными дверями, не частыми вдоль длинного коридора. Это этаж дирекции и коллегии ТАСС. Вступив на него, я заме-тил, что сопровождавший меня рыжий, громкоголосый болтун и хохотун Владимир Беля-ев сразу притих, подтянул галстук, застегнул пиджак, быстрым придирчивым взглядом окинул меня. Порядок.
- Только руку держи так, чтобы наколка на кисти не бросалась в глаза, - подсказал почти шепотом.
Вошли в просторный полутемный кабинет, где за массивным дубовым столом си-дит некрупный человек в полосатой бело-голубой рубашке – заместитель Генерального директора ТАСС Ошеверов.
- Владимир Ионов. Рекомендуется на должность собственного корреспондента по Ульяновской области, - четко представил меня Беляев и по стойке «смирно» вытянулся у дверей кабинета.
Не поднимаясь навстречу, Ошеверов, показал рукой, мол, проходи, садись. И я по-нял, что здесь не до приятных разговоров «со знакомством». Полистав тощую папочку с моими бумагами, Ошеверов поднял на меня безразличный взгляд.
- Надеюсь, вы понимаете, какая ответственность ложится на вас в связи с местом вашего назначения.
- Понимаю.
- Есть какие-то просьбы, предложения?
- Просьб нет, предложение одно: как можно быстрее приступить к работе.
- Ну, если так, приступайте.- И не подав мне руки в подтверждение своего реше-ния, Ошеверов протянул Беляеву папку с моим личным делом. – Давай через пять минут следующего.
Со следующим у Беляева вышел казус. По дороге к кабинету Ошеверова, он не предупредил кандидата в собкоры по Тамбовской области, что отвечать на вопросы нуж-но, как на полковом плацу, и того понесло в доверительную словоохотливость, которую Ошеверов быстро оборвал:
- Вы свободны. Решение вам сообщат.
Собкором по Тамбовской области коллега Степанов стал лишь после нелепой смерти Ошеверова в «кремлевке» от послеоперационного тромба.
Прохладность приема у заместителя Генерального директора показала, что в ТАСС не терпят словоблудия, здесь нужно четкое и логичное изложение фактов. Для меня, при-выкшего к плавности речи, к сложноподчиненным предложениям это будет трудно.
В Ульяновске на меня сразу же обрушилось ответственейшее задание. На вручение городу ордена приехал секретарь ЦК КПСС А.Ф.Пономарев. Случилось это настолько не-ожиданно, что «контора», как мы называли ТАСС, не успела прислать мне в подкрепление кого-нибудь из Москвы. Сказали только, чтобы я связался с помощником Пономарева, ко-торый подготовит изложение доклада хозяина, а от меня требуется лишь нескольких строк о событии и пребывании гостя в городе. Вообще для «конторы» это было ЧП, что она ос-тавила меня одного на освещение такого события, как приезд в город секретаря ЦК. Обычно должны работать двое, потому что мало ли что может случиться с одним, а мате-риал во что бы то ни стало должен поступить в редакцию не позднее, чем через пятна-дцать минут после окончания события.
Помощником у Пономарева оказался очень толковый человек, изложение доклада у него уже было готово, а с моей добавкой к тексту вышла закавыка. Я написал: «Затем тов. Пономарев посетил Ульяновский автомобильный завод, где интересовался ходом рекон-струкции предприятия».
- Стоп!- сказал помощник.- Всему миру известно, что Пономарев ведает в ЦК во-просами международных связей. А, если вы пишите, что он «интересовался ходом рекон-струкции», значит его перебросили с международной тематики на промышленную? Нач-нутся всевозможные толкования вашей информации, чего нам совсем не надо.
- Но он мог спросить, как идет реконструкция?- попробовал защититься я.
- Мог, но когда его знакомили с ходом реконструкции. Вот так и напишем.
На следующий день материал опубликовали все центральные газеты. Я сверил его с тем, что передал – не переставлено ни одной запятой. Позвонил Баринов: «В конторе сказали, что тебе можно доверять серьезные задания». И началось!
- Старик, завтра в Уфе отмечают сорокалетие освоения Башкирского нефтяного ме-сторождения. Дуй туда и к вечеру передашь беседу с первым секретарем обкома, интер-вью с кем-нибудь о перспективах «Башнефти» и выступление рабочего об условиях труда на промыслах. Работаешь один. Собкора там еще нет.
Отработал, как в угаре. Выручил второй секретарь обкома Соколов. Дал свой док-лад на торжественном собрании нефтяников, вызвал мне ученого из НИИ и бурильщика с промысла. Я быстро написал все тексты, интервью с ученым и работягой перегнал в ре-дакцию, беседу с «первым» нужно согласовать. Иду к его помощнику, объясняю задачу. Тот машет руками:
- Никаких бесед! Товарищ Нуриев очень занят.
–Вы не поняли,- объясняю. - Текст беседы готов. Надо только прочитать.
–Ой, как хорошо! - простодушно обрадовался помощник. - Мне ничего писать не надо. А прочитать мы быстро. – И через пять минут вынес из кабинета Нуриева текст с резолюцией: «Согласен».
Не успел очухаться от Башкирии, еще звонок из ТАСС:
- Слушай, тут Филипповский из Ростова-на Дону прислал интервью первого секре-таря обкома к сорокалетию СССР. «Контору» текст не устраивает. Лети в Ростов, подго-товь статью Бондаренко. А с Филипповским даже не общайся, иначе он сожрет тебя за приезд в его «епархию».
Статью с помощью материалов, предоставленных помощником Бондаренко, напи-сал за день, связав в ней Ростов со всеми союзными республиками. И прежде, чем пока-зать материал секретарю обкома, решил «обкатать» ее в «конторе», перегнав по телетай-пу. Без местного отделения ТАСС обойтись не удалось, и Филипповский тут же узнал, что его замещает какой-то приезжий парень. Прилетел в отделение и устроил такой скандал, что мне аж собственные ботинки стали велики. По нему выходило, что я подонок, не ува-жающий старых собкоров, и от меня теперь будут шарахаться все коллеги, а в приемную Бондаренко он сейчас же позвонит и скажет, что я самозванец. И начальству в ТАСС до-ложит, как низко ведет себя молодежь, игнорируя собственного корреспондента при та-ком важном задании.
Получалось действительно нехорошо: приезд человека со стороны для организации статьи первого секретаря обкома как бы показывал, что работающий здесь журналист ни на что не способен. Но меня ведь специально просили избежать встречи со стариком – не рассказывать же ему об этом. Пришлось весь удар принимать на себя. И это при моем-то взрывном характере! Но сдержался. Тем более, что Филипповский, позвонив в редакцию, быстро переключил свой гнев на Баринова и Беляева. А я из этой истории сделал вывод: «конторе» не следует подчиняться слепо.
Прочитав текст, Бондаренко пригласил меня в кабинет.
- Оказывается, я умею писать хорошие актуальные статьи,- улыбнулся он.- Спасибо за помощь. Чем я могу помочь?
- Он хотел бы познакомиться с областью получше, тем более, что когда-то работал у нас в Донецке на шахте,- опередил меня помощник.
- Прекрасно. Тогда давай, Георгий, возьми гостя в свои руки. Отвези его и в До-нецк, пусть посмотрит, что стало с городом, когда Каменскую область соединили с нашей, - распорядился Бондаренко и пожал мне руку.
- А начать знакомство лучше с «Казачьего хутора»?- спросил помощник.
- Ты сам все знаешь.
Георгий по-военному щелкнул каблуками и вывел меня в приемную.
- Гуляем!- воскликнул он и кому-то позвонил:- У нас гость, просьба сделать все по программе. Да, это личная просьба товарища Бондаренко.
Через час я узнал, что значит «сделать все по программе» обкома.
В молодой тополевой роще стояло несколько просторных казачьих домов, в один из которых и завел меня Георгий. Встретила дородная, молодая, яркая дама в белой широ-кой кофте и необъятной юбке красного цвета. Георгий коротко прижал ее к себе, чмокнул в щеку и представил меня: «Наш гость из Москвы».
Казачка игриво оттолкнула от себя Георгия, взяла меня под руку и провела к столу, уставленному фруктами и открытыми уже бутылками.
- У меня не хватит командировочных на все это,- шепнул я Георгию. Тот вяло улыбнулся:
- Успокойся. Земля донская за все платит. Пей, ешь, гуляй.
Всецело занятый подготовкой статьи, я почти сутки ничего не ел, поэтому захмелел от первой же пары бокалов кислого донского вина и плохо помню степную дорогу в До-нецк и обратно. Осталась только грусть от того, что в городе и на шахте, мало в чем изме-нившихся, не осталось никого из знакомых. И некому было удивиться преображению мо-лоденького проходчика и журналиста в «почетного гостя земли донской».
Статью Бондаренко опубликовала «Советская Россия». Георгий позвонил мне в Ульяновск:
- Шеф остался доволен и даже сказал: «Нам бы такого собкора». Может, переве-дешься? Или прикипел к родине Ленина?»
Не «прикипел», потому что город абсолютно безразлично относился к работе соб-коров, но и к переводу в Ростов я не был готов. За неделю, что провел там, стало ясно, что отношения между людьми в Ростове строятся исключительно на блате, что встречают там по одежке и прежде всего смотрят, на чем ты ездишь, как одет, с кем из сильных мира се-го знаком. А я еще не научился всему этому. Что касается Ульяновска, меня смешило на-тужное стремление этого тихого, сугубо провинциального городка казаться центром Все-ленной. Да и мало я жил в нем, потому что «контора» гоняла меня из конца в конец стра-ны. Вернулся из Ростова - поезжай в Саратов на открытие оросительного канала на грани-це с Казахстаном. Потом на закладку первого завода на стройплощадке будущего КАМА-За, а оттуда – в Тольятти и так далее. Из памятных событий осталась рекомендация в Со-юз писателей, а из приятных – дружба с замечательными семействами Ридевских и Сер-геевых. Но не прошло и двух лет, как мне объявили, что переводят из Ульяновска в Горький.

Глава 16.

Вторник, 10 Февраля 2009 г. 12:30 + в цитатник
Глава 16. Тоска
В «Рабочем крае» приняли легко, определив литсотрудником в промышленный от-дел, а жить пустили в общежитие текстильного техникума через улицу от редакции. Кол-лектив в газете оказался приветливый, да и делить там мне ни с кем было нечего. Писа-лось легко и много, потому что это не радио с его бесконечным монтажом пленки, с на-ложением шумов или музыки, со сложными взаимоотношениями со звукооператорами и звукорежиссером. В отделе очень быстро заметили мои литературные наклонности, уме-ние осмысливать факты и взвалили на меня то, что всегда тяжело дается в редакциях, - писать очерки о героях труда. И вот памятный случай: звание Героя Социалистического труда присваивают помощнику мастера ткацкого цеха Шуйского текстильного комбината. Еду в Шую, красивый старинный городок с большой базарной площадью, громадами фаб-ричных корпусов из темно-красного кирпича и неистребимым запахом затхлого хлопка. В парткоме комбината спрашиваю:
- Чем знаменит Герой? Отвечают:
- Он человек скромный и работящий, всегда у него все вовремя. Станки хорошо ра-ботают, с ткачихами ровные отношения, план идет.
Хочу переговорить с самим Героем, иду к нему домой. Маленький деревянный до-мик, невысокий, щуплый на вид мужичок. Ужасно немногословный. Спрашиваю:
- Как работается?
-Нормально.- И молчок.
–Ну, может, припомните что-то особенное, какой-то рекорд?
- Да ничего особенного. Работа, как работа.
Промучив человека с полчаса и так ничего не выудив, отпускаю его по делам в го-род, осаждаю вопросами жену и тоже, кроме «он очень скромный» ничего интересного не слышу. Снова на комбинат, дожидаюсь его смены, иду от ткачихи к ткачихе. Отвечают одно и тоже:
- Хороший он человек. Заботливый. Никогда матерного слова не скажет.
- За что же его так отметили?
- Значит, там видней…
В горкоме выдали «страшную» партийную тайну:
- Понимаете, разнарядка пришла из обкома: помощник мастера с таким-то произ-водственным стажем и соответствующим моральным обликом. Перебрали всех. Подошел этот. Коммунист, очень скромный товарищ. Но, чур, про разнарядку не писать.
- А тут вообще писать нечего.
–Ну, и оставьте, коли нечего.
Злой на неудачу, за вечер накатал статью «Нескромная награда за скромность». Зав отделом прочитал, молча покачал головой, понес материал редактору. Тот вскоре вызвал к себе.
- Тебе не говорили, что я дольше всех областных редакторов сижу на своем месте? Нет? Так я и еще посидеть хочу, сколько получится. К тебе претензий нет. А про статью эту забудь. И тебе я ее не верну, чтобы вдруг не соблазнился кому показать, какой ты сме-лый.
Статья так и осталась у Ивана Кулагина, а случай присвоения по разнарядке высо-кого звания я вспомнил в очерке для сборника публицистики уже в Горьком, в иные – пе-рестроечные - времена.
Между тем, время шло, а из ТАСС не было никаких конкретных предложений. Шли вопросы: поеду ли я в Уфу, в Калининград, в Томск? Отвечал: «Хоть к черту на рога, только побыстрее». Здесь, кроме газетной текучки, ничего не пишется, хотя сюжетов в го-лове столько, что ни на один роман хватит. Мнился молодой герой, сделавший для страны выдающиеся открытия, выдвинувшие его в мировые лидеры, но имя засекречено, высокое не погодам звание нельзя показать, ордена и медали держатся в сейфе. А так хочется, что-бы страна, да что там страна, - человечество! - знали своего героя, восхищались его моло-достью и талантом, осыпали цветами, подстилали ковровые дорожки. «Я хочу быть фаго-цитом собственной славы, пожирать ее, купаться в ней»,- говорит он, а ему отвечают: «Во имя интересов государства, вы не имеете на это права».- «К черту такое государство!»- кричит он и слышит: «Эй-эй! У нас еще сохранились шарашки, рассказать вам, что это та-кое?» Трагедия личного и общественного – это ли ни тема романа? Или вот сюжет расска-за: журналист мечтает о громкой славе, в юности перечитал множество книг о великих людях, но жизнь и творчество складываются так, что приходится прозябать в серой без-вестности. И однажды его осеняет мысль сделать репортаж о собственной смерти. Да-да! Вскрываются вены, человек пишет на пленку все, что чувствует, как уходит из него жизнь, вспоминает о мечтах, о борьбе за них, понимает, как дорога ему жизнь, уходящая куда-то во тьму и холод. Его находят остывшим, вызывают полицию. Следователь забира-ет кассету с записью и до времени запирает ее в сейф. На придание записи широкой глас-ности требуется разрешение начальства. Оно готово прослушать репортаж самоубийцы, и находит пустую кассету, потому что сейф закрывался мощным электромагнитом. Он и уничтожил запись. Жаждущий славы ушел в никуда.
Мысленно вижу своих героев, говорю с ними, но сесть за стол не хватает сил, по-тому что газета уже обрыдла, ТАСС кормит одними обещаниями, семья стонет, что тер-пение ее кончается.
А если бросить все, вернуться домой и начать только писать? «Достоверно подсчи-тано, что на литературные заработки можно с успехом прокормить… воробья»,- вспоми-наю строку из дневника французского писателя. И Салтыков-Щедрин в письме царю жа-ловался: «Несмотря на длительную принадлежность к славной когорте российских писа-телей, не могу отказаться от пагубной привычки что-нибудь есть». И у меня семья просит есть, а там не один воробей. «Литературу делают волы»,- пишет тот же француз. – Каж-дый может написать одну прекрасную фразу, но литература состоит из многих тысяч та-ких фраз, что далеко не каждому по силам». Согласен. И вол должен быть эгоистом, бес-чувственным к нуждам других, отнюдь не волов. Я могу быть волом в работе, но, увы, не эгоист до такой степени, чтобы не думать о семье.
Мы начинали вместе с Валентином Распутиным – в один год у нас вышли первые книжки: у него повесть «Деньги для Марии», у меня – «Вереди – огонь». Моя повесть вы-звала больший резонанс в стране, однако я еще не знал тогда, что чем больше ругают, тем лучше. Кроме того, Валентин, очевидно, оказался большим эгоистом. Он продолжал оста-ваться писателем. А мне нужны средства для существования, небольшие, но повседневно, и, стало быть, я «писатель во вторую смену» И от этого сюжеты трамбуются в память, а душу захлестывает тоска. Тем более, что Баринова уже перевели в Москву, заведовать ре-дакцией промышленности. Мне же только опять обещают, на сей раз Ульяновск. Звоню жене:
- Как ты насчет Ульяновска?
- Да лучше, чем насчет Уфы, но это опять только вопрос. А тут все спрашивают, куда ты пропал – по радио тебя не слышно. Сын спрашивает: «Скоро папа приедет?» Да-вай-ка, возвращайся…
Ну, нет! Возвращаться можно на новой волне успеха, героем, чтобы тебя ждали, а не побитой собакой, ищущей места. А в Ярославле его нет для меня. Настроение такое, что хоть пиши репортаж о приближении смерти.
Но вот звонок от Баринова:
- Быстро забирай трудовую книжку и характеристику и дуй сюда. Ульяновск осво-бождается.
- Я чувствовал, что ты птица не нашего полета,- вздохнул Иван Кулагин, отдавая характеристику. – Мешать не буду, лети выше.

Глава 15.

Понедельник, 09 Февраля 2009 г. 20:35 + в цитатник
Глава 15. Продолжение испытаний
Ну, и как жить дальше? Смириться, поддакивать всякому сильному, не задумываться о сути явлений? Или просто молчать, держа свою фигу в кармане? Примеры этому есть. Никому и ничему не переча, люди неплохо живут, сгребая под себя должности, звания, льготы и почести. А что уж они при этом думают, с кем и с чем бьются в мыслях – бог весть. Я уродился другим человеком. Мне надо знать и оценивать, а, оценив, не молчать. Это мешает, но «вынесем все и широкую, ясную грудью проложим дорогу себе». Не приняли в Союз сегодня, примут завтра. Надо писать! Только где взять для этого время? Я и так уже дошел до морального и физического истощения.
Выход, однако, есть. Славка Баринов пишет из Сыктывкара, что живет в свое удовольствие. Через горьковского приятеля Мишку Марина он устроился в ТАСС собственным корреспондентом по республике Коми, имеет служебную машину, квартиру и это всего за пятнадцать информашек в месяц, которые делает «одной левой». Условие одно: высшее образование и членство в КПСС. Диплом МГУ у меня уже в кармане, осталось определиться с партией. В кандидаты приняли без разговоров. Но как время меняет жизнь! Пока шел кандидатский срок, из Комитета убрали Лобачева, заменив его Бауновым. А тот помнит наш разговор. Он не выживает меня с работы, помня наказ обкома, но в партию-то может и не пустить. И вот собрание. Секретарь парторганизации зачитывает решение бюро: «в связи с идеологической неустойчивостью отказать в приеме». Встает Виктор Плиско. Он тоже пришел в Комитет из «Северного рабочего» и давал мне рекомендацию и в кандидаты, и в члены КПСС. «Я прошу прощения у бюро и собрания за те слова, что написал в рекомендации. Я отзываю ее».
Дальнейшее обсуждение кандидата теряет смысл, ибо по Уставу мне уже не хватает количества рекомендаций. После собрания спрашиваю Кима Майорова:
- Что там было на бюро?
- Баунов не велел принимать «идеологического путаника». Остальные подчинились.
- Ты тоже?
Ким, родственная, вроде, душа, с которым мы вместе столько сделали передач для циклов, придуманных Бариновым, явно стушевался от вопроса:
- Ты же понимаешь…
На заседании приемной комиссии райкома партии старики задали с пяток вопросов, на которые я легко ответил, и решили вернуть дело на новое рассмотрение, разумеется, если добуду новую рекомендацию вместо отозванной.
Александр Соколов, главный редактор, второе лицо на радио не устрашился пойти против мнения председателя Комитета, написал блестящую рекомендацию. Вызывают на заседание бюро парторганизации:
- Вы признаете критику вашего литературного творчества?- спрашивает секретарь.
- И не только литературного,- добавляет Баунов.
Наверно проще было бы сказать: «Да, конечно признаю и перед лицом товарищей осуждаю себя за взгляды, обязуясь в корне их исправить». Но я другой человек.
- Кое-что, - говорю,- в газетах написано верно. Но в целом абсолютно предвзятое мнение, с которым не могу согласиться.
- Тогда мы не можем согласиться с приемом вас в наши ряды,- сказал за всех Баунов.
- Я подавал заявление о приеме в партию, а не ваши ряды, Герман Васильевич. И прошу бюро, чтобы вопрос был рассмотрен на собрании.
Однако собрание прошло под диктовку председателя Комитета. Его поддержали даже некоторые из тех, на кого я рассчитывал. Против не выступали, а втихую проголосовали так, как хотел Баунов.
Видимо, это был какой-то неприятный прецедент для райкома и обкома партии. Заявление опять завернули на рассмотрение собрания. И так было семь раз! Зав орготделом обкома Владимир Попов, позже ставший Министром коммунального хозяйства РСФСР, смеялся тогда:
- С повесткой дня партсобраний телерадиокомитета все ясно: прием Ионова в партию.
Последнее собрание в конце 1969 года помню, как сейчас. Зачитано очередное решение бюро: «не рекомендуем». А дальше встает молодая, цветущая красавица Татьяна Троицкая из редакции вещания для молодежи. Мы с ней учились на параллельных курсах в МГУ, только она на факультете журналистики:
- Кого вы, позвольте спросить, не рекомендуете принимать? Человека, который работает с пятнадцати лет, прошел школу журналистики, начиная с районки, делает лучшие в комитете передачи, пишет книги? А что делаете вы? – И у Татьяны задрожал голос от напряжения. Ведь она бросала вызов злопамятному человеку, понимая, что он ей этого никогда не простит. Позже так и случилось: Татьяну уволили по сокращению штатов.
Следом, плача в голос, выступила Анна Андреевна Гагуева, которую в свое время я сменил в качестве редактора литературно-музыкального вещания.
- Я все время подчинялась решениям бюро, а сейчас понимаю: вы просто завидуете Володе. Никого из вас не печатают в журналах, никто из вас не издает книги и не делает таких передач. А черная зависть – разве это причина не принимать человека в партию? Извините меня, Герман Васильевич, но сегодня я проголосую не как вам хочется. И никаких тайных голосований вы сегодня не устроите. Пусть все видят, у кого что на совести.
Почему-то со срывом голоса говорили и другие. Получился вселенский плач, а не партийное собрание. В итоге только трое проголосовали против – Баунов, Майоров и Леха Горохов, разбитной парняга из редакции последних известий. Ну, этот-то знал, зачем я вступаю в партию и предупреждал, что другим не скажет, но и мне делать карьеру не даст.
Славку Баринова к этому времени перевели из Сыктывкара в Иваново. На свое место в Коми он устроил Владимира Лебедева, с которым когда-то учился в одной группе Горьковского речного училища. На радио он заведовал сельхозредакцией, журналистом был средней руки, но парнем весьма компанейским и мастером монтажа шутейных интервью. Теперь была моя очередь перехода в ТАСС. Во всяком случае, такую задачу ставил перед собой Славка. И она не была неразрешимой, поскольку Баринов по работе тесно сошелся с секретарем Главной редакции союзной информации ТАСС Владимиром Беляевым, ведавшим корреспондентской сетью по России. Мне же оставалось преодолеть еще одно препятствие – получить нормальную служебную характеристику. Баунов такую не даст. В обкоме, если узнают, что ухожу, тоже по головке не погладят. Скажут, били-били парня, а теперь благословляем на работу в ТАСС, который «уполномочен заявить»? Нет уж, пусть сидит на месте.
Я всегда представлял, что власть с помощью газет, радио, телевидения строит себе памятник при жизни, а я тоже строитель этого памятника, кладу в пьедестал свои кирпичи. Только в силу моего характера получаются они какие-то нестандартные – то больше, то меньше, а то и вовсе кривые. Класть такие в пьедестал опасно, как бы он не повалился в сторону. Работник старательный, даже вдохновенный, но глаз да глаз за ним нужен.
Обсудив положение в Ярославле, решили, что мне лучше уехать на время из города. Куда? К Лебедеву в Сыктывкар? Он там один в трехкомнатной квартире. Жена категорически отказалась везти детей «к этим комикам». Баринов предложил другой вариант – работу в областной ивановской газете «Рабочий край». А жить? «Ну, найдем какое-нибудь общежитие». И 1 ноября 1970 года я подал Баунову заявление об увольнении по собственному желанию. На радио отработано ровно десять лет.
- Куда идешь?- спросил он.
- А тебе какая разница?
- Да жалко тех, к кому ты собрался. Предупредить бы, что за птица к ним летит.
- А я - в пустоту.
- Туда тебе и дорога.
- И я про то же. Там хоть никто тебе гадить не будет.
- Это ты зря. Гадить всегда и везде есть кому.
- Когда ты успел так широко расплодиться?- спросил я весело.
- Иди уже отсюда, путаник!

Глава 14. Последствия

Суббота, 07 Февраля 2009 г. 19:28 + в цитатник
Глава 14.Последствия
Шесть лет – 1962-1968 годы – были самыми продуктивными в моей жизни. На радио я имел самую высокую нагрузку – свыше часа эфирного времени в неделю, кроме того, успешно учился на философском факультете МГУ, а значит, мне надо было много читать не самой простой для понимания литературы. И за эти же годы я умудрился написать пять повестей. Весил уже 63 килограмма при медицинской норме в 75 кг. Почти потерял способность спать. Сейчас удивляюсь: откуда брал силы? Да, конечно же, их подпитывало тщеславие. Для человека важно быть востребованным в своем деле. Вспомните публикации и телепередачи о популярных людях – пока носятся с одной съемочной площадки на другую или дают по тридцать концертов в месяц, называют это Жизнью. А едва кончается такая гонка, как-то очень быстро увядают. Об этом мне говорили десятки популярнейших в те годы людей. А мне довелось брать интервью у стольких знаменитостей, что всех и не упомнишь. Но если попробовать перечислить, то это будут маршал Василевский, генерал Каманин, космонавты Гагарин и Терешкова, ученые Келдыш, Раушенбах, Папанин, музыканты Гилельс, Ростропович, Кремер, певцы Штоколов, Синявская, Кобзон, Трошин… С кем-то из них довелось поддерживать долгие связи, потому что интересовали не сиюминутные впечатления , скажем, о пребывании в Ярославле, а отношение к делу, к жизни, к призванию, к Богу.
В 1966 году Ярославское книжное издательство готовило к 50-летию Октября сборник «Биография края моего». Там должны были быть очерки о достижениях области за годы советской власти, интервью с людьми, прославившими край. Именно «край», потому что Ярославль считал себя центром областей, с которыми граничил, - Костромской, Ивановской, Владимирской. И, стало быть, родившихся там знаменитостей, тоже считал своими. Мне было поручено взять интервью у живших в Москве – костромича Василевского, владимирца Каманина, ярославцев Терешковой и Суркова, ивановца Келдыша. Вообще-то Мстислав Всеволодович родился в Риге, но учиться он начал в Иванове, а что как ни школу, считать родиной академика? Меня снабдили чем-то вроде справки о полномочиях - письмом обкома и издательства с просьбой оказывать содействие при исполнении важного поручения, дали денег на дорогу и суточные на десять дней. А я еще догадался взять с собой десяток экземпляров только что вышедшей книги Михаила Рапова «Каменные клады» о памятниках архитектуры Ярославля. Никогда не был взяткодателем, а тут вот решился.
Эх, ма! А жить-то где десять дней, неужто опять на вокзале?
- Давай в хорошую гостиницу!- сказал таксисту, и тот прикатил меня к высотке «Украины».
- У нас депутаты Верховного Совета ССР приехали на сессию,- сказала администратор после того, как вместе с письмом о полномочиях я просунул в окошко книгу Рапова.- Но я что-нибудь придумаю.
Придумала она одноместный «штабной» номер на втором этаже. Бросив в невиданной роскоши номера портфель с книгами и магнитофон, гордый от неожиданной «везухи», спустился в ресторан завтракать. Сел за свободный столик в углу зала. Тут же подлетел пожилой официант в белой льняной рубахе и таких же штанах.
- Это штабной стол,- сказал он строго.
- А я знаю,- не растерялся я, сообразив, что и поселен в штабной номер.
- Минуточку!- пропел официант и будто испарился, юркнув за портьеру.
Завтрак был таким, какого я еще в жизни не видел: – рисовая каша на молоке, сливочное масло, черная икра, кофе со сливками, шарик мороженого. «Ничего живут слуги народа! Эдак мне никаких суточных не хватит»,- подумал с тревогой, когда официант снова подлетел к столу с блокнотиком и ручкой.
- Фамильица-то как, чтобы занести в реестр для расчета?
«Вот и попал! - подумалось.- Сейчас выкинут из ресторана и из номера…» Попробовал выкрутиться:
- Да мне лучше бы сразу, без реестра. Сколько?
- Рубль семнадцать с вас.
- Сколько-сколько!?
- Рубль семнадцать со штабных. Первый раз что ли?
- Молодой еще!- пошутил я при расчете.
Дальше все пошло по цепочке: телефон Алексея Суркова дали еще в издательстве. Тот после записи интервью нашел, как связаться с Василевским. Маршал сам позвонил генералу Каманину, попросил принять. Каманин дал добро на посещение Звездного городка. В здание Президиума Академии наук я пришел уже без чьей-либо помощи. Потом была еще Дубна и беседа с Краснославом Гавриловым, участником группы, открывшей 104-й элемент таблицы Менделеева. Но из всего этого помню детали встречи с Александром Михайловичем Василевским и беседы с Мстиславом Всеволодовичем Келдышем.
Маршалу было уже за семьдесят, но внешне выглядел он достаточно крепким и мужественным. В обращении же оказался очень мягким и любезным человеком. После звонка Суркова он прислал за мной «Чайку» с порученцем. В прихожей пытался принять пальто и шапку, за столом, заваленным книгами, картами и рукописью, угощал чаем с сушеной малиной. Запись интервью шла, однако, очень сложно. Маршал, еще не утративший статности и выправки, страдал провалами памяти. Говорил медленно, путал годы и события Гражданской и Великой отечественной войн, много рассказывал о Сталине, его самодурствах и очень тонких решениях в подготовке решающих битв. Любопытным был рассказ о вступлении Василевского в партию. В 1939 году Сталин, присутствуя на партийном собрании в Генеральном штабе Красной Армии, заметил, что в зале нет генерала Василевского. «Почему нет начальника оперативного отдела Штаба?» -«Он не член ВКП/б/.» - «Позовите.» - Явился. - «Почему, товарищ Василевский, вы не вступаете в партию? Считаете лишним для себя?» - «Никак нет, товарищ Сталин. В партию я подал заявление в 1918 году в Тульской области, но оно еще не рассмотрено.» - «Хорошо. Оставайтесь на собрании, если так давно ждете ответа.»
- Через две недели меня приняли в партию по заявлению 1918 года.
Приводить в порядок текст интервью было сложно из-за того, что маршал путал события и годы. Послал ему, что получилось. Ответ пришел очень быстро: «Извините, что пришлось вносить правку. Если по каким-либо причинам ее нельзя принять во внимание, я не буду в обиде, если интервью не будет напечатано. Ваш А.Василевский.»
На пути к последнему интервью для сборника встала секретарь Президента Академии наук СССР Марина Ионофановна:
- Нет, молодой человек, это невозможно.
- Очень жаль. А я привез Мстиславу Всеволодовичу приглашение на его вторую родину, - и положил на стол книгу «Каменные клады», кстати, очень прилично изданную. Секретарь медленно перелистала ее.
- Я хотела сказать: «невозможно сегодня». Конец года, у Президента-академика одно совещание за другим. Оставьте ваши координаты и подождите моего звонка завтра в это же время.
«Ну, начались «завтраки»,- подумал я, привыкший к неисполняемым обещаниям секретарш.
Однако ровно в десять утра телефон зазвонил: «Владимир, доброе утро, Марина Ионофановна. Президент-академик благодарит вас за дивный подарок. Он очень любит книги о русской архитектуре. Он позвонит вам через пятнадцать минут.»
Жду. Точно через 15 минут звонок: «Владимир, у Президента-академика все еще идет совещание. Он позвонит вам через 10 минут»
Жду. Ровно через 10 минут: «Извините, совещание еще не закончилось. Можете подождать еще 10 минут?»
А куда я денусь? Жду дальше. Звонок:
- Здравствуйте. Это Келдыш.
- Здравствуйте! Я вас слушаю!- растерялся я.
- Это я вас слушаю. Спасибо за приглашение на вторую родину. Очень хорошая книга, судя по иллюстрациям. Об интервью. Знаете, я через час лечу в Новосибирск. Давайте вместе? Встретим там Новый год и обговорим все, что вам надо.
- У меня завтра кончается срок командировки,- промямлил я, словно издательство не продлило бы мне его еще хоть на месяц.
- Тогда вот что: оставьте Марине Ионофановне ваши вопросы, адрес и когда вам нужен ответ.
Этот короткий эпизод так поразил меня обязательностью и точностью исполнения обещаний – качеством, весьма редким в наши дни, особенно среди чиновников, что я потом не преминул повоспитывать некоторых из них. Бывший главный архитектор города Горького Тимофеев, первый секретарь обкома Христораднов, глава компании «Линдек» Тян, может быть, даже помнят, как им пришлось извиняться перед корреспондентом ТАСС Ионовым, который не ждал их больше пятнадцати минут от назначенного времени. Сам же я никогда и никуда не опаздывал и не было еще случая, чтобы не исполнил какой-то договоренности.
Келдыш прислал ответ на вопросы точно к 20 февраля. Они были лаконичны и, думаю, небезынтересны даже сейчас. В сущности, это был прогноз на 2017-й год. Вот что он написал:
«Новые открытия в науке часто бывают столь неожиданными, что трудно представить, какие еще открытия сделает наука на протяжении 50 лет. Но многое, что уже открыла наука, приводит к громадным измениям в нашей жизни. Наверно, через 50 лет мы будем очень широко использовать атомную энергию для мирных целей, Новые химические источники энергии так называемые топливные элементы приведут к коренной перестройке транспорта, и мы избавимся от загрязнения воздуха автомобильными газами. Будут созданы более экономные способы преобразования энергии, ведь сейчас на электростанциях теряется более 60% энергии топлива. Может быть, мы научимся широко использовать солнечную энергию.
Физика научит нас создавать громадное разнообразие ценных материалов, Ведь уже сейчас создаются не только высокопрочные металлы, но и алмазы, рубины, сапфиры и другие драгоценные материалы, которые стали не только предметом украшений, но оказывают ценную помощь в развитии новой техники. Только два-три десятилетия химики начали создавать искусственные волокна и пластмассы, а какую большую роль они уже сейчас играют. За пятьдесят лет научатся создавать громадное количество новых материалов для быта и производства. Все время улучшаются средства связи, Уже через несколько лет будет широко развито цветное телевидение. Сейчас открыты средства восстанавливать объемное изображение, и конечно, будет создана объемная фотография и кино.
Я думаю, что к 100-летнему юбилею мы будем иметь транспорт, который за час позволит перелетать с одного континента на другой. К этому приведет развитие ракетной техники.
Последние годы ознаменовались крупнейшими открытиями в биологии. Мы используем многие новые медикаменты, антибиотики и другие эффективные средства борьбы с болезнями. Громадный прогресс сделала хирургия. У нас в стране уничтожен страшный бич – полиомиелит. Я думаю, что человечество избавится от рака, многое будет достигнуто в борьбе с сосудистыми болезнями. Будет достигнут громадный прогресс в условиях жизни, охране здоровья, в повышении производительности труда. В этом направлении громадную роль сыграют новые средства автоматизации, открытые развитием современной вычислительной техники. Я не сомневаюсь, что в ближайшие десятилетия люди будут путешествовать на другие планеты и это откроет много новых неожиданных возможностей и перспектив.
Марксистско-ленинские идеи, которые привели к Октябрьской революции, к созданию нашего первого в мире социалистического государства, к созданию уже многих социалистических стран, к освобождению многих колониальных народов, приведут человечество всего мира к дальнейшему прогрессу. За это время произойдут громадные сдвиги в установлении справедливого социального устройства, идеи справедливости и гуманизма завоюют много новых побед на всем земном шаре. 18 февраля 1987 г. М.Келдыш.»
Сбылись почти все предвидения академика. Но «громадные сдвиги в установлении справедливого социального устройства», увы, еще впереди.
Книга вышла. Я был в ней едва ли ни самым активным автором. Но и она еще не изменила моей репортерской судьбы. Я продолжал бегать с магнитофоном, понимая, что пора переходить в какое-то новое качество.
Труднее же всего было взять интервью у доктора географических наук Ивана Дмитриевича Папанина. Вернее так, взять интервью было просто, потому что Папанин охотно на него соглашался. Дело было только за тем, чтобы застать его в местечке Борок на берегу Рыбинского водохранилища, где расположен Институт биологии внутренних вод Академии наук СССР, директором которого был знаменитый полярник. Но для эфира из часовой записи едва можно было выбрать минуты три. Говорил Иван Дмитриевич до того путано и не стесняясь крепких выражений, что резать пленку приходилось самым нещадным образом. А в институте его очень любили, потому что, будь ты доктором наук или простым лаборантом, только что выпущенным из школы, Папанин сделает для тебя все, что попросишь. И квартиру даст, и любой прибор достанет, и, коли надо, вмешается в личную жизнь. Где-то в недрах фонотеки ярославского радио должна храниться моя запись выступления Папанина на котором-то юбилее его института: «Мы все строим. У нас на каждого ребенка приходится по комнате. Келдыш уже не пускает этого цыгана на второй этаж президиума, а я всю жизнь опирался на партийную организацию, начиная с покойника Иванова и кончая сегодняшним…» Чего тут выберешь для эфира? Или – идет Иван Дмитриевич по поселку, навстречу – беременная лаборантка. Он тычет пальцем в живот: «С икрой ходишь? А кто молоку метал? Ванька? Да он только что говорил, что холостяк. Вот ты и скажи ему, мол, если женится, Папанин трехкомнатную квартиру даст, а то дак пусть катится из Борка.»
В начале 1968 года у меня вышла вторая книжка – сборник из двух повестей и рассказа. Можно было вступать в Союз писателей СССР. А «Северный рабочий» отозвался на выход книги разгромной рецензией. И опять мне «шили» «чуждые взгляды» и «незнание жизни». Но один столичный журнал книжку похвалил. И тогда позицию «Северного рабочего» поддержала газета «Советская Россия». Однако рекомендации для вступления в Союз Николай Шундик, главный редактор журнала «Волга», Сергей Никитин, владимирский писатель, «наследник Паустовского», как его тогда называли, ярославский поэт и критик Вячеслав Рымашевский дали мне отличные.
И вот собрание Ярославской писательской организации по приему Ионова в Союз. Зачитывают заявление, рекомендации, говорят всякие хорошие слова. Перед перерывом на голосование слово берет поэт Александр Иванов. Дело происходит еще до того, как Баунова назначили мне в начальники, но уже после шутейного интервью с Ивановым. Он краток:
- Прошу поддержать мнение органа бюро обкома газеты «Северный рабочий» о творчестве этого товарища и отказать ему в приеме в Союз писателей, как элементу незрелому и чуждому линии партии.
В перерыве говорю Иванову:
- Ты же недавно так хвалил рассказ, и речь там о секретаре обкома.
- Он же у тебя чистый хрущевец.
- Но не говорит, как некоторые: «Спасибо, ленинцу Хрущеву…»
- Заткнись! Когда это было? Теперь другие ветры дуют.
Подсчитали голоса: Тринадцать «за», двенадцать «против». Катастрофа! Надо принимать парня в Союз. Иванов находится:
- Старик Горбунов отпустил бюллетень, когда голосование уже закончилось, нельзя его голос засчитывать. А при равенстве голосов нельзя принимать.
- Давайте еще раз раздадим бюллетени, и я уже больше не опоздаю.- Проскрипел своим надтреснутым басом Горбунов.
- Мы что, до ночи тут будем сидеть из-за Ионова? Никаких переголосований! Читайте, что газеты обкома и ЦК о нем пишут.
Я вышел из зала, спустился в полуподвал, где был приготовлен скромный фуршет, глотнул рюмку водки и услышал наверху грохот. Это старик Горбунов, пятнадцать лет отсидевший в лагерях за стихи, рубанул суковатой палкой по столу так, что сломал и столешницу, и посох. Позже Алексей Сурков скажет мне:
- А что ты хотел, дружок? Ярославль триста лет подряд поставлял обеим столицам России половых и трактирщиков. Должно это как-то закрепиться в характерах? В лицо они тебе улыбаются, а чуть отвернулся – и нож в спину. Твое дело писать, а не считать обиды.
А я очень устал.

Глава 13. Отщепенец

Пятница, 06 Февраля 2009 г. 20:23 + в цитатник
Глава 13. Отщепенец
Проблемы начались очень скоро. Дело в том, что издательство написало к книжке предисловие, поставив в нем автора повести в один ряд с Аксеновым, Гладилиным, Евтушенко и Вознесенским. А меня черт дернул послать экземпляр книжки с автографом самому Никите Хрущеву – «Прометею наших дней», как там было написано. Он же, как тогда говорилось, тоже начинал трудовой путь на шахте. Кстати, шахта его находилась где-то поблизости от Мартышкиной балки, неизвестно только где. Рассчитывал, что Никита Сергеевич как-то откликнется на подарок, об этом напишут газеты, и начнется моя всесоюзная слава! Рассказал приятелю, как ловко я придумал. Он посмотрел на меня долгим взглядом и процитировал Пушкина:
- Эх, не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!
Генсек откликнулся. Правда, не лично. Вскоре в недосягаемой и обожаемой мной «Литературной газете» появилась рецензия – огромная и камня на камне не оставляющая от повести. Критик возмущался, что бригадой рабочих верховодит какой-то студент. А где же руководящая роль пролетариата? И вообще, автор повести не знает жизни рабочей молодежи страны. Вот так!
У меня к тому времени еще не сошли с ладоней мозоли проходчика, натертые «прогрессивкой» - лопатой с совком сорок на сорок сантиметров. Но кому их покажешь? Было обидно до слез. Писал, как думал, горел над рукописью, не замечая времени, и по субботам не смыкая глаз до самого утра. Видать, и впрямь чего-то я не понимаю в этой жизни, хотя на радио считаюсь лучшим корреспондентом.
Рецензия в «Литературке» была лишь началом разгрома. «Дорогой Никита Сергеевич» в это время посетил художественную выставку в Манеже, возмутился там «мазней» и повел наступление против всяческих «измов» в искусстве. По стране покатились собрания творческих союзов, партийных и комсомольских пленумов. В Ярославле главным «мальчиком для битья» стал автор повести «Впереди – огонь». «К счастью, в наших творческих организациях работают здоровые силы, верно понимающие политику партии в области литературы и искусства, но есть один отщепенец, поддавшийся тлетворному влиянию чуждого нам формализма в искусстве», говорилось на собраниях. Книжку стали называть «Сзади – дым», а меня начали вызывать на каждое собрание, и везде говорилось одно и тоже. Хорошо еще, что до всего этого шума мне удалось поступить на заочное отделение философского факультета МГУ. Чуть позже в бюро ЦК по РСФСР состоялось заседание идеологической комиссии, где в докладе то ли Леонида, то ли Алексея (точно не помню) Халдеева мое имя склонялось среди двух очень известных тогда писателей, и в Москве висел немой вопрос: «А кто этот третий?» Мне рассказал об этом Михаил Синельников, зав отделом критики «Литературной России». Он исследовал последствия «верховного наезда» для провинциальных писателей, и я был для него одним из примеров. И в один из приездов в Москву он водил меня по коридорам обеих «Литературок»: «Ребята, «третьего» веду!» Дойди тогда моя фамилия до парткома университета, не видать бы мне философского факультета. А так я уже с удовольствием читал «рекомендованную литературу». С этого и начались мои особые взаимоотношения с обкомом партии. Познав из «исторического материализма», что бытие определяет сознание, я решил написать товарищу Халдееву, каково мое бытие. Помню, были там такие строчки: «Вот читаю сейчас учебник по марксистско-ленинской теории познания, а в комнате, где на душу приходится пять метров, плачет годовалый сын, смотрят телевизор жена и теща, за тоненькой перегородкой орет на кого-то пьяный сосед. Мудреная наука не лезет в голову. И какое уж тут сознание при таком-то бытии!» Через пару недель - звонок из обкома партии: «Зайдите к товарищу Дробышеву». В бытность разделения партии на промышленную и сельскохозяйственную, этот маленький холеный человечек был секретарем по пропаганде промышленного обкома. Захожу в кабинет. Чуть возвышаясь над столом и крутя в пальцах дорогой футляр для очков, Дробышев смерил меня каким-то очень казенным взглядом и монотонно произнес:
- Мне поручено сообщить вам, что Центральный Комитет партии не занимается распределением жилья в Ярославле. Это вам ответ на письмо товарищу Халдееву.
- Но, во-первых, я и не просил у товарища Халдеева жилье, а во-вторых, такой-то ответ товарищ Халдеев мог одним пальцем на машинке отстукать,- непочтительно заметил я.
- Центральный Комитет партии не отвечает на личные письма. Для этого есть областной комитет,- так же монотонно возразил Дробышев.
- Значит, если я напишу товарищу Халдееву «спасибо за разъяснение», ответное «пожалуйста» он тоже передаст через вас?
Дробышев не счел нужным, что-то ответить, а я по-мальчишески завелся. Едва вернувшись на работу, настрочил в ЦК еще одно письмо: «Уважаемый товарищ Халдеев, только что секретарь Ярославского промышленного обкома КПСС А.Д. Дробышев сообщил мне от вашего имении, что «ЦК КПСС не занимается распределением жилья в Ярославле». Для меня это ново. Большое спасибо за разъяснение. Ваше «пожалуйста» можете передать через товарища Дробышева А.Д.»
Прошло дня три, как я отправил это письмо. Звонок. Поднимаю трубку: «Ионов», и слышу в ней отборный мат в исполнении Дробышева. Кричу: «Александр Дмитриевич, подождите минутку, я отключу магнитофон, а то он вас записывает!» Трубка на том конце провода брошена, и через пару минут мимо нашей комнаты, на ходу показывая мне кулак, пробегает Евгений Лобачев, председатель Комитета по телевидению и радиовещанию. Теперь его вызвали в обком. Что там ему сказали, не знаю, потому что, вернувшись, он только горько покачал головой.
Еще одна стычка с обкомом партии была связана с шуткой Броньки Табачникова, ныне профессора одного из Воронежских ВУЗов. Он дежурил по редакции известий, когда туда позвонил кто-то из инструкторов обкома:
- Ионова!
- А его нет.
- Куда он пропал?
- Лошадь пошел кормить.
- Какую еще лошадь?
- Серую, в «яблоках».
- Откуда она у него?
- Купил. У него же книжка вышла, на машину гонорара не хватило, вот он и купил лошадь по колхозам ездить.
Слух про «лошадь Ионова» быстро разлетелся по городу, и в один из приходов в столовую обкома, Сергей Овчинников, зав отделом пропаганды остановил меня сердитым вопросом:
- Это еще что за вызов!?
- Вы про что?
- Про лошадь! Зачем покупал?
- А что, нельзя?- сдерживая смех, спросил я.
- Господи, когда кончатся твои выходки? Будь ты членом партии, схлопотал бы уже не один выговор с занесением.
- А я потому и не член.
- Ох, смотри!- Была это угроза или предупреждение, я так и не понял тогда.
Да, я не был членом партии, но работал на идею лучше любого пропагандиста. В моих радиокомпозициях звучали вдохновляющие музыка и стихи, я моментально и убедительно откликался на очередное «историческое» решение и только мне поручались самые ответственные интервью. Например, с маршалом Василевским, Президентом Академии наук СССР Келдышем, руководителем группы космонавтов, генералом Каманиным. Но Полушкинская шпана, видать, все еще сидела во мне и никому не давала покоя. Особенно бывшим коллегам по «Северному рабочему». Как-то прочитал в стихотворном сборнике Александра Иванова, тогдашнего редактора «Северного рабочего» посвящение его жене, где были такие строчки: «Спасибо ленинцу Хрущеву, тебе и партии родной!» Не поленился, сбегал в редакцию, записал это стихотворение в исполнении автора на магнитофон, а потом мы с Володькой Лебедевым смонтировали шуточное интервью, где на любой наш вопрос о личной жизни поэта Иванов с пафосом произносил: «Спасибо ленинцу Хрущеву, тебе и партии родной!» Интервью мы озвучили на каком-то сборище журналистов. Ох, и смеху там было! А Иванов оказался мужиком без чувства юмора и только скрипел зубами от злости. Кроме того, он был еще злопамятным и завистливым. Радио в Ярославле пользовалось куда большим авторитетом, чем его газета, и он задался целью сменить председателя комитета по телевидению и радиовещанию на своего человека, который бы навел у нас «порядок». С этой целью в редакции газеты ввели обязательное прослушивание всех наших передач, и одна за другой начали появляться зубодробительные реплики. И первым «под раздачу» попал, естественно, я.
На радио так сложилось, что писать очерки о героях труда поручалось мне, хотя официально я занимался литературно-музыкальным вещанием. Собирая материал о председателе колхоза, награжденном за сверхплановую сдачу зерна государству орденом Ленина, я изучил годовые отчеты хозяйства за несколько лет и понял: чем больше зерна сдает колхоз, тем хуже становятся все другие его отрасли и уровень жизни колхозников. Выходило, что наш орденоносец работал только на себя, о чем я и сделал передачу. «Северный рабочий» тут же дал реплику: «В то время, когда Пленум Центрального Комитета партии призвал тружеников села всемерно наращивать производство и продажу зерна государству, областное радио в лице своего одиозного автора говорит, что это приводит к разорению хозяйства».
Потом меня угораздило сказать в эфире то, чего не было в тексте, заверенном Обллитом. А это, по тем временам, уже явная крамола. И нашего доброго, все понимающего и отважного председателя Комитета Евгения Лобачева сняли с работы, заменив его Германом Бауновым из «Северного рабочего». С ним у меня были до того натянутые отношения, что я готов был сразу же уволиться. Остановил тот же Лобачев: «Работай, как работал. Баунову в обкоме приказали не трогать тебя».
В первый же день появления в Радиодоме Баунов вызвал меня в кабинет.
- Ну, голубец, как мы с тобой будем жить дальше?- спросил с явной издевкой в голосе.
- Я очень люблю свое дело и Радиодом, где знаю, все до последнего винтика, потому что провел на его строительстве не один выходной день. Поэтому на людях вы будете для меня Германом Васильевичем.. А один на один – ты как был для меня говнюком, так говнюком и останешься.- Ответил я, твердо помня слова Лобачева.
- Иди работай, идеологический путаник!- У Баунова это было коронное определение для меня. – Вот тебе первое задание: сделаешь композицию на субботу.- И протянул знакомый сборник стихов Иванова.
Ладно. Отобрал десяток стихов, соответствующее музыкальное сопровождение, попросил актеров при чтении дать в голосе побольше слезы. Ни слова не вставил в передачу от себя, использовав только то, что было в предисловии к сборнику. А там – такая малина! – читать тошно.
- Ионов, ты с ума сошел?- кричали мне из студии актеры в перерывах записи.- Кому нужны эти сопли?!
- Ребята, «по Сеньке и шапка, по едрёне матери и колпак», как говорит в таких случаях мой отец,- успокоил я исполнителей.
Послушав перед эфиром что получилось, Иванов горячо пожал руку прослезившемуся Баунову, а мне сказал:
- Ну вот, видишь, люди плачут от моих стихов, а ты нос воротил.
- Это он от недоразумения, - пояснил Баунов. – Но дело свое знает.
- «Спасибо ленинцу Хрущеву»!- хохотнул я.

Глава 12. Испытания на прочность

Четверг, 05 Февраля 2009 г. 20:02 + в цитатник
Глава 12. Испытания на прочность.
Редактор «Северного рабочего» Иван Лопатин, просмотрев трудовую книжку, спросил:
- Ну что, нагулялся, дружок? И всего-то двадцать два года, а уже столько работ сменил. Летун? Ладно, попробуем. Пойдешь в одел писем литсотрудником.- Старый партийный назначенец, он и сам назначал, не спрашивая чьего-то мнения. А мне и возразить было нечем – только бы взяли. Да и рост есть: районка, городская газета, теперь – областная… Письма, так письма.
Отдел состоял из пяти человек – Заведующего, трех литсотрудников и регистратора писем. Таким-то числом мы целую газету три раза в неделю выпускали, а тут всего лишь отдел – гуляй, не хочу! Однако быстро понял, что это тебе не районная или городская газеты, где ты в каждом номере выдавал по полосе Тут напечататься будешь считать за счастье, потому что каждый день с утра до вечера надо вчитываться в чьи-то каракули, решать, куда направить их «для принятия мер» или готовить подборку «писем трудящихся» для третьей полосы. О своих публикациях и думать некогда. Во, попал!
Двоих других «литрабов» это устраивало, они и не рвались на полосу, довольствуясь перекладыванием чужих бумаг. Завотделом тоже был доволен оргработой. А мне чиновничий труд показался тяжким, и я стал искать возможность выхода на полосы в других отделах. Работал на них вечерами и в выходные дни, фамилия замелькала на страницах. Жажду печататься первыми заметили в отделе сельского хозяйства, и вот я уже разъездной корреспондент областной газеты.
В то время по стране катился бум «маяков». Их создавали в каждой отрасли и едва ли ни в каждом коллективе. В сельхозотделе «Северного рабочего» открывателем «маяков» оказался разъездной корреспондент Владимир Ионов, занимавший теперь едва ли ни целые полосы. Это делало имя известным, тешило самолюбие и поднимало гонор. Я уже без какого-либо согласования с райкомом или руководством хозяйства находил по сводкам передовика производства, уговаривал его взять повышенное обязательство и потом преподносил району или хозяйству нового «маяка», мало интересуясь, есть ли там условия для такого рывка. Человек сказал, что потянет столько, вот и пусть старается. Мое дело восславить его печатным словом. А заодно и себя. И дело дошло до того, что я уже не терпел никакой правки написанного материала, хотя тогда считалось в порядке вещей, что старший по должности подгоняет тебя под свой вкус.
Помню, написал очерк об очередном своем «открытии». Там молодая героиня на предложение председателя колхоза стать дояркой отвечает: «Да что вы, Иван Иваныч, я никогда и не даивала коров!». Только что назначенный редактором газеты Евгений Беляев правит предложение так: «Да что вы, Иван Иванович, я никогда не доила коров».
- Люди так не говорят!- возражаю редактору.
- Они могут и матом ругаться, а язык газеты должен быть правильным,- был ответ.
- Но, это же «ходули»!
- Это общие требования, которым вы должны и будете подчиняться.- Отрезал редактор и отдал мне полосу отнести в секретариат. А на меня уже накатило самолюбие, и я восстановил текст, зачеркнув редакторскую правку. Это было неслыханной дерзостью, утром на планерке мне вынесли выговор и я, обиженный: «Как это так!» ответил на предложение перейти работать на областное радио.
По поводу правки материалов у меня и потом была масса скандалов. Если чувствовал в правке замену живого языка «ходулями», требовал или снять мою подпись, или выкинуть весь материал. Было это и в ТАСС, и в газетах, и в журналах, с которыми доводилось сотрудничать. Однажды, когда из-за грубого вмешательства в текст, я не позволил журналу «Октябрь», печатать свой очерк, Боря Грищенко, зав одной из редакций ТАСС сказал:
- Ну и зря. Кто знает, что и как ты написал? А имя прозвучало бы на весь Союз. Теперь ты нарушил планы журнала и впредь можешь туда не соваться.
Так и вышло. Больше ни журнал ничего не просил, ни я ничего ему не предлагал. А еще раньше я рисковал по той же причине быть отлученным от журнала «Волга». Он принял к публикации мою повесть «Бабьи хлопоты», а когда пришли гранки, я увидел, что она называется «Сердечная нота». Меня так резануло несоответствие названия тексту повести, что я написал редактору журнала: «Если нельзя оставить прежнее название, предлагаю новый заголовок – «Земные хлопоты». Коли и он не подойдет, не надо печатать повесть». А ведь это намечалась первая моя публикация в «толстом» журнале. Овен! Что ты сделаешь, если упрямство прет впереди тщеславия. Хотя писательское самомнение, может быть, и руководило упрямством?
Творческая жизнь на радио складывалась счастливо. На подъем был легок, писалось в охотку, монтировать записи, оживлять их шумами или музыкой любил. Бывали, конечно, и неприятности не столько творческого, сколько психологического характера. И самая первая из них связана с известнейшим человеком. На городском стадионе шел концерт «Работники кино – народу». В Ярославль понаехали знаменитости – праздник для репортера, счастье для радиослушателей. И я бегал с магнитофоном от одного артиста к другому. Записал Виталия Полицеймако, только что блестяще сыгравшего Эзопа в одноименном фильме, Ивана Переверзева, чью роль в картине «Адмирал Ушаков» знал наизусть. Увидел не занятыми на поле Сергея Бондарчука с Ириной Скобцевой, подлетел с микрофоном:
- Здравствуйте! А скажите для слушателей Ярославского радио…
- А пошел бы ты, братец, отсюда!- огорошил Бондарчук.
- Слушателям было бы приятно узнать…
- Я сказал: пошел вон…
Брезгливую мину на прекрасном лице изобразила и Скобцева.
Праздник был испорчен. Не знаю, что отразилось на моем лице, но Полицеймако уловил это:
- Что случилось, браток? - Я рассказал. Он потащил меня за руку к Бондарчуку.- Сергей, ты чего? Тебе столько дано, а ты пустяка не можешь отдать людям.
- Ладно, чего надо?- спросил меня Бондарчук.
- Да больше от тебя ничего не надо, - ответил за меня Виталий Павлович.
Мы тогда подружились с Виталием Павловичем. Он был у меня дома, шутя обхаживал тещу: «Маня, какая ты обширная, какая ты русская!», чем довел ее до того, что ночью, во сне она стояла на пьедестале, а у подножия ее внимания ждала целая толпа знаменитостей.
Коллектив на радио сложился интересный – в основном молодые, талантливые ребята. Жили дружно. А когда из Горького в Ярославль приехал Славка Баринов и пришел работать к нам, творческая жизнь стала еще богаче. Он придумывал целые циклы передач, посвященных каким-то знаменательным для страны или области датам, и мы с удовольствием в рамках цикла писали очерки, делали радиокомпозиции. Работалось взахлеб. Это чувствовали коллеги на телевидении, в газетах «Северный рабочий» и «Юность», в областном книжном издательстве, даже в обкоме партии. А поскольку во всей этой творческой круговерти я был едва ли ни самым активным звеном, обком терпел мою формальную беспартийность, газеты предлагали должности, а издательство давало заказы. Тут оно попадало в точку. Тщеславной натуре было мало популярности классного репортера, славы автора радиокомпозиций, которая таяла с последним аккордом передачи. Сначала в коллективном сборнике появился мой очерк об актере Волковского театра Владимире Аршинове. Его заметили только в театре. Потом отдельной книжицей в формате «Библиотеки «Огонька» вышел очерк «Людмила Черногорова» о Герое Соцтруда. О книжице тоже почему-то нигде ни слова. Плохо написано? Может быть. Надо учиться. Отыскал в ворохе домашних бумаг аттестат зрелости, отнес его на факультет русского языка и литературы педагогического института. Со стыдом за безграмотность сдал экзамены на заочное отделение. С вожделением ждал первой лекции по языкознанию. Думалось: «Теперь я буду знать тайны русского языка, сложения букв в слова, а слов в предложения!» А получил унылые рассуждения о каких-то фтонгах и монофтонгизации дифтонгов. И меня хватило на единственную лекцию.
А что, если попробовать поступить в Литературный институт? На творческий конкурс надо представить рукопись художественного произведения? Я же работал на шахте – чем не материал для повести?! И буквально за полгода бессонных ночей настрочил-таки повесть о бригаде проходчиков, куда для живой практики приходит на лето студент факультета журналистики. И получается, что он очень скоро начинает верховодить в бригаде, хотя там были люди, о которых среди горняков говорят: «На штыбу родился!» Значит, шахтер с измальства.
Через месяц, как обухом по голове, ответ из литинститута: «Вы не прошли творческий конкурс». Прочитал, и меня аж зашатало от непонимания: «Да, как же так!? И хоть бы написали, чего не хватает, а то ни слова больше». Пришел в книжное издательство к главному редактору Вячеславу Рымашевскому - поэту и литературному критику:
- Почитайте, ради Бога рукопись. Или я полный дурак, или там кретины.
Через пару дней Рымашевский звонит:
- Ты не возражаешь, если мы издадим повесть отдельной книжкой?
- А что для этого надо?
- Согласиться. Только и всего.
- Но ведь она не прошла конкурс…
- И мы не литинститут, где повесть попала явно не в те руки. Ну, так «да» или «нет»?
- Да, конечно!
Шел сентябрь 1961 года. А 31 декабря главный инженер Ярославского полграфкомбината Яков Коган преподнес мне подарок – книжку в твердой обложке, где черным по красному было напечатано «Владимир Ионов. Впереди – огонь».
Господи! Для молодого, жаждущего славы человека, что может быть ярче мига, открывающего путь к известности!? Годы назад я свою первую заметку в газете не держал в руках с таким трепетом, хотя, если разобраться, она-то и открывала дорогу и к профессии, и к счастью, и к проблемам, с ней связанными.

Глава 11. Начало

Четверг, 05 Февраля 2009 г. 16:06 + в цитатник
Глава 11. Начало
Метельным февральским днем 1957 года меня вызвал заместитель редактора «Донецкой правды» Владимир Яковенко.
- С апреля в области начнет выходить новая районная четырехполоска. Меня назначили туда редактором, пойдешь ко мне заведовать отделом промышленности? Там тоже есть шахты, - сказал он.
- Спасибо. И не подумаю, соглашусь,- нескладно ответил я.
Заявление об увольнении начальник участка передал начальнику шахты. Борис Аббарцумович Хлиян, энергичный, чернобровый красавец, весело глянув, спросил:
- Что не устраивает?
- Появившийся страх и предложение работать в газете.
- Беда с вами, с писателями. А мне где прикажешь взять такого проходчика, который бы в рубашке родился? Ни обрыв клети, ни обвал в штреке тебя не берет.
- Радуйтесь, долго жить буду.
- Ну, живи!- И энергичным росчерком Хлиян подписал заявление.
При расчете ободрали как липку за не отработанный срок договора по найму, за спецовку, не отслужившую своё. Денег осталось только на дорогу домой. А друзья в общежитии потребовали устроить отвальную:
- От нас бегут только через «батарею».
- Какая «батарея»? Я пустой, как гнилой орех!
- А мы колоть тебя не будем. Но шахтерский порядок блюсти надо, - сказал бригадир и азартно потер ладонь об ладонь. – Есть чем блюсти, проходяги?
-Была бы глотка, будет и водка,- весело отозвался Куприянец.
И проводы вылились в мерзкое зрелище. Кто-то еще днем сумел ухватить в магазине ящик водки. Его приволокли в нашу комнату, отшибая об край грязного ведра горлышки, вылили в него все двадцать бутылок и поднесли мне:
- Начинай!
Зажмурившись и сдерживая позывы рвоты, начал глотать.
- Давай, давай! В газете столько не поднесут!- подбадривал бригадир.
На бессчетном глотке в рот попало что-то скользкое, желудок, как при обрыве клети, подскочил вверх и, едва сдержавшись, чтобы не блевануть в ведро, передал его Куприянцу. Дальше помню узкий канатный мост через Мартышкину балку, фигуру, с которой никак не разминуться, потому что шатаемся в одну сторону, что-то блеснувшее в руке фигуры и треск ломающихся подо мной кустов на дне балки. Потом больница, капельница и через три дня поезд в старый мир многодетного детства.
В Ярославле показалось как-то пусто. Левка Присс учится в Казани, из Полушкинских приятелей кто-то отхватил срок, а кто-то еще тянет армейскую лямку. Один. Кто это сказал: «Одиночество прекрасно, когда есть кому сказать, что одиночество прекрасно»!? Сколотили с отцом новый фанерный чемодан, сложил в него скудное барахлишко, томик Бернарда Шоу, двухтомник Генриха Ибсена, огромный сборник «Горький о писательском труде», купленные еще в Чкаловке, и в дорогу, в новую жизнь.
Газета «Знамя Октября» была «органом» райкома партии и исполкома райсовета Октябрьского района Каменской области с центром в поселке Каменоломни, что в десяти минутах езды от города Шахты. Это узловая станция Северо-Кавказской железной дороги с локомотивным и вагонным депо, огромным Дворцом культуры и бесчисленными зелеными улочками ухоженных частных домов. В большинстве своем они были слеплены из самана, покрашены в белый цвет с голубой или синей отделкой и прикрыты по фасаду белой акацией. Деревянные дома почти не встречались, а каменных и вовсе не было и при чем здесь каменоломни, я так и не понял.
Редакция располагалась в одноэтажном щитовом доме, состоящем из трех комнат. Рядом в таком же строении была типография, а за ней – транспортный сарай, где содержались рыжая редакционная кобыла и двуколка. Принцесса, так звали эту ленивую кобылу, в основном была моим транспортом, потому что шахты – главный объект моих творческих изысканий – находились далеко от Каменоломней и добираться туда можно было только «по проселкам пыля».
Приехал я к месту новой работы на две недели раньше, чем районная двухполоска должна была преобразоваться в четырехполосное издание. По сему Яковенко оказался не шибко приветлив.
- Оформить тебя смогу только с первого апреля. – Сказал он.- А пока ищи жилье, у меня тоже ничего нет, живу в кабинете. И будет ли – не знаю – черт меня дернул сорваться из Донецка и тебя сорвать.
- А у меня и денег нет заплатить за угол. И на обратную дорогу билет купить не на что. Может, найдется какая-нибудь работа здесь?
С такого невеселого диалога началась новая жизнь, о которой так мечтал, уже и не мысля себя в каком-то ином качестве. Но в тот же день все и уладилось. Ночевать Яковенко устроил меня в комнате для сменных бригад локомотивного депо, обедать водил в вокзальный буфет, а о завтраках и ужинах речи пока не было.
Труднее оказалось другое – разница между рабкорством и профессиональной работой в газете. Раньше, бывало, когда вздумаешь, тогда и принесешь в редакцию опус, а теперь дай его к сроку и трижды в неделю и не абы что, а строго по плану. И приходилось едва ли ни каждый день гонять Принцессу в дальние углы района, а там спускаться в шахты, по лавам и штрекам искать «маяков» труда, чтобы вечером в жарко натопленной комнате сменных локомотивных бригад писать об их самоотверженной работе. И получалось. Втянулся. К тому же и приходящие на ночлег локомотивные бригады рассказывали, как им удалось провести по своему перегону рекордный по весу товарный состав. Успевал писать и про них. Словом, в первый же месяц заработал поощрение – Яковенко отдал мне свое приглашение на областное торжественное собрание, посвященное Дню печати. Проходило оно во Дворце культуры города Шахты. Зал был набит битком, потому что в президиуме сидел сам Михаил Шолохов – редкая птица на журналистских собраниях. А он даже и выступал. И помню не раз потом повторенное им умозаключение, что пишем мы не по велению партии, а по зову сердца, возле которого носим свой партийный билет.
Я быстро освоился и в поселке, даже полюбил его за громаду розового Дворца культуры, за прячущиеся за акациями бело-синие домики, за два голубых пивных ларька по краям перрона железнодорожной станции. К вечеру эти ларьки до крыши зарастали шелухой от раков, корзинами продававшихся на станции. Километрах в трех от нашего поселка протекала неширокая речка Персиановка, прямо кишевшая крупными раками, потому что рядом располагался какой-то НИИ, где, по рассказам, потрошили лошадей, а остатки сбрасывали в Персиановку. Вот раки там и расплодились в несметном количестве. Я мало знал про этот институт, потому что он относился уже к Ростовской области. Но раками под теплое, жиденькое пивко лакомился часто.
У одного из ларьков познакомился с любопытным стариком – Владимиром Николаевичем Немировичем-Данченко, каким-то дальним родственником знаменитого театрального деятеля. Он был выслан в Каменоломни за то, что какое-то время жил в оккупации и даже сотрудничал с немцами. После войны сидел за это, а потом отправлен подальше от Ростова-на Дону. Обитал Владимир Николаевич в редком для Каменоломней просторном бревенчатом доме, нигде официально не работал, жил, по его словам, творчеством. Однажды он пригласил меня послушать только что написанный рассказ. Помню, речь там шла о дирижере, исполнявшем увертюру Бетховена «Кориолан». Поразила экспрессия написанного и прочитанного. «Палочка вверх, палочка вниз!»- читал он, дрожащим от волнения голосом и махал рукой с листами бумаги так, что они разлетались, а он их ловил в воздухе и опять читал: «Судьба, тебе не согнуть меня! Палочка вверх, палочка вниз». Экспрессия рассказа была так сильна, что спустя годы, в первой своей повести «Впереди – огонь» я использовал тот же метод письма – «Солнце вверх, солнце вниз». И этот кусок текста был столь интересен, что его, например, Елена Лебедева ныне актриса Нижегородского ТЮЗа читала при вступлении в театральное училище.
В это время из «Донецкой правды» уволили ответственного секретаря, и редактор Иван Дремлюга, издалека наблюдавший за моими успехами в районной газете, предложил стать «третьим лицом» в его редакции. Яковенко тяжко вздохнул, но особо возражать не стал, тем более, что за полгода работы у него мне удалось сколотить небольшой актив из местных ребят. Так что было уже кому заменить седока для Принцессы.
Как говорят, «нищему собраться – только подпоясаться», и через пару дней я снова оказался в Донецке, где тоже проработал всего полгода.
Случилось так, что зам редактора Саша Санин уехал на зимнюю экзаменационную сессию, Дремлюгу тоже вызвали на какой-то семинар в Шахты, и выпуск газеты свалился на «третье лицо». Я же был беспартийным товарищем, и по сему «орган горкома партии» подписывать не имел права. Поручили это третьему секретарю горкома – фамилию не помню. В редакцию он не заходил, контролировал процесс по телефону. Один номер прошел без сучка и задоринки. На второй материалов у меня не хватало. Пришлось идти на перепечатки. Выбрал из какого-то «Сборника репертуара для советской эстрады» стихотворный фельетон «Дом, который построил трест». Это было переложение известной поэмы Бёрнса «Дом, который построил Джек», только приспособленное к советской действительности. Я углядел в фельетоне злобу дня, ибо в центре Донецка только что заселили чиновниками новую двухэтажку. Обещали в ней комнату и мне. Но не хватило. Набрал фельетон жирным петитом, и поместил на четвертой станице. Перед секретарем горкома отчитался по телефону нормально, газета вышла. А утром, узнавшие себя новоселы, подняли такой скандал, что в тот же день меня уволили из редакции, что называется, без выходного пособия. Куда податься? Назад к Яковенко? Да нет, если уж назад, то в Ярославль.

Глава 10. Шахта

Среда, 04 Февраля 2009 г. 20:00 + в цитатник
Глава 10. Шахта.
Итак, армия позади. Не скажу, что это была школа мужества для меня. Может быть, школа возмужания, осознания собственного достоинства, которое она как раз призвана стереть во имя интересов государства. Что-то восставало во мне против безликости строя и самодурства таких вот семянниковых, которых еще много будет в моей жизни.
- Ну, сын дорогой, и что теперь будешь делать, работать или учиться пойдешь?- спросила мать, когда улеглась радость от встречи.
Учиться в моем представлении стоило только на факультете журналистики. Но это опять Москва, которой мне хватило в армии и до нее. Работать? Идти опять в Службу наладки, тупо лазать по котлам городских ТЭЦ за 550 рублей? Но ведь можно учиться и у жизни, как это делал Максим Горький, которого в армии я прочитал от строчки до строчки. Для человека пишущего, а о чем-то другом я уже не мечтал, это хорошая школа.
- Сейчас, мать, увидишь, что я начну делать дальше.- Вырвал из руки младшей сестренки ручку с пером и как дротик метнул его в карту страны, висящую на стене. Перо воткнулось в точку, обозначавшую город Шахты. – Вот куда я поеду.
- Господи, да ты с ума сошел! Тебе здесь места мало?- Возмутилась мать.- Витька ведь тоже армию служил, да дома, на завод устроился, а тебя куда несет? Подожди, отец еще что скажет.
Отец махнул рукой: пусть, мол, катится, куда хочет. Хлебнет там лиха – воротится. С отцом отношения не очень ладились. Вечно занятый работой, подработками и хлопотами по немалому для города домашнему хозяйству, он был суховат по отношению ко всем нам. Может, потому что нас слишком много? Правда, так было пока в материальном плане мы скопом сидели на его плечах. А когда все разлетелись в самостоятельную жизнь, он стал мягким, приветливым человеком.
В назначенный мне картой город Шахты я попаду позже, а пока в числе других тринадцати Ярославцев завербовался на шахту «Юго-западная № 3» треста «Донецкуголь». Прибыли мы туда ночью, разместили нас на матрацах в пыльном «красном уголке» шахтоуправления. Народу там оказалось много: толпа молодых молдаван, примерно рота матросов Балтийского флота и мы. Все были с дороги, уснули быстро. А часов в пять утра в шахтоуправлении поднялся шум – плачущие бабьи голоса, топот ног. Рявкнула сирена, и нас сонных подхватила толпа, вынесла на улицу к какому-то высокому зданию с двумя огромными маховиками на крыше. Толпа – женщины, дети – рвалась к огромному черному проему здания, ее теснили назад чумазые мужики в касках и санитары «Скорой помощи» в грязно-белых халатах. А из проема с интервалом в пятнадцать примерно минут выкатывали железную, без торцовых стенок вагонетку с торчащими из нее ногами. Толпа всякий раз кидалась к очередной вагонетке, кто-то с воплем падал на торчащие из нее ноги, его оттаскивали, а то, что там лежало быстро прятали в «скорую помощь» и увозили.
- А что случилось?- спрашивали в мечущейся толпе молдаване, матросы и мы.
- Метан!- отвечали нам и поясняли:- Шахта сверхкатегорная по пыли и газу.
Вечером на ночлег в «красном уголке» устраивались только ярославцы и несколько моряков. Остальные подались на станцию подальше от кошмара, пережитого утром. А за день расспросов мы узнали, что шахта молодая, с неустоявшимися еще лавами и штреками, опытных горняков в ней мало, больше приехавших за «длинным рублем», поэтому взрывы метана и обвалы породы в ней случаются чаще, чем в старых шахтах. Сегодня подняли двадцать одну «козу» (вагонетку без торцовых стенок) с убитыми и ранеными из лавы и откаточного штрека. Сколько я потом перевидал таких «коз» с искалеченными ребятами!
Вот так началась моя шахтерская жизнь, хотя и длившаяся меньше года, но определившая окончательный выбор пути.
Определили меня в проходчики на участок капитальных работ – единственного из Ярославцев, остальных - на внутришахтный транспорт «круглое катать, плоское таскать». Видимо показался достаточно физически крепким, а это для проходчика первое дело, поскольку вся работа связана с «надрывом кишок», как говаривал бригадир Толя Коляда. Мы проходили вентиляционный штрек для новой лавы, то есть на глубине в 550 метров в сплошной каменной толще Земли прорубали дорогу для сквозняка, гуляющего по шахте. А значит, бурили песчаник – пожалуй, самую крепкую из подземных пород – взрывали его, грузили породу в вагонетки, ставили деревянную крепь в отвоеванном у Земли пространстве, тянули за собой узкоколейку и рукав вентиляции. Чтобы понять, насколько это сложно, скажу, что за месяц бригада давала всего 10-12 метров готовой горной выработки.
Любая из операций требовала огромной физической нагрузки. Когда буришь забой электрическим или пневмо-буром, а надо сделать более двадцати двухметровых шпуров, пылюга стоит такая, что напарника видишь только по желтому пятну фонаря. Нос забивается в пять минут, и потом всю смену дышишь сквозь зубы, раза три в час прополаскивая их газировкой. Грузить породу не легче. Лопата по рваной почве не лезет, толкаешь ее бедром или животом из последних сил. А надо перекидать после каждого подрыва до тридцати тонн на брата. После такой смены, а выпадали они дважды в неделю, под горячими струями душа тебя бьет озноб и, если потом не выпьешь стакан водки, будешь спать до следующей смены. Так и жизнь проспишь. А с водкой получалось и побазарить с такими же пьяненькими корешами, сходить в клуб на танцы или просто «по бабам». Вот почему каждый привоз вина или водки в магазин Мартышкиной балки, так звали наш поселок, сопровождался драками, поскольку хватали товар ящиками, а всем, естественно, не хватало.
От глухой тупости такой работы меня спасала фантазия. Если доводилось бурить, я направлял бур в грудь забоя как на стену неприятельской крепости:
- А вот мы тебя сейчас! Толя, помоги!- орал сквозь рев превмобура напарнику. Толя Куприянец упирался мне руками или боком в спину, и мы двойной тягой долбили стену. Куприянцу тоже нравилась придуманная мной игра по взятию крепости, и когда ему приходилось выходить на смену с другим напарником, он начинал жаловаться на боль в спине. А со мной хоть бы что гнул ее все шесть часов. Да, из-за сверхкатегорности шахты смены в ней были шестичасовыми при двух выходных в неделю и двух месячных отпусках в году.
Был у нас в бригаде еще один белорус Женька Капустин. До шахты он работал фотокорреспондентом Белорусского телеграфного агентства. Парень внешне мощный, но «сачок» невероятный, и Коляда быстро избавился от него. Женька подвигнул меня купить фотоаппарат, чтобы «зашибать деньгу фотокарточками». А мне фотоаппарат годился на будущее, если когда-то устроюсь работать в газету. И в один прекрасный день мы с ним должны были ранним автобусом ехать в Ворошиловград за покупкой. С работой в ночную смену управились быстро и, оставив Куприянца в штреке ждать сменщиков, я пошел к стволу на подъем на-гора.
Там ждало подъема еще пять человек. Минут через десять мы услышали трехкратный звонок – сигнал на людской подъем, вошли в клеть, понеслись сквозь пронизывающий сквозняк вверх. Клеть летела быстрее обычного - подъем-то неурочный. Уже мелькнули огни верхнего горизонта, значит 425 метров позади, и осталось терпеть опущение желудка еще 125 метров, как вдруг что-то ударило по каске, бросило на пол клети и тяжко придавило грудь. Очнувшись, увидел, что на мне сидит Маша, самая огромная ростом и весом мотористка участка внутришахтного транспорта – Большая Мария, как ее звали в Мартышкиной балке.
- Эй, слезай, а то раздавишь! Что случилось-то?- крикнул Маше.
- Так уж и раздавлю? Обрыв клети, не видел что ли, как летели? Вон уж второй горизонт видать. Бог не дал в стакан плюхнуться,- проворчала Большая Мария. – Еще бы метров десять и купались бы.- Она первая оклемалась от падения, посчитала остальных. – Никто не вывалился, слава Богу. А будь клеть битком набита, ловили бы из стакана всех.
Была середина декабря. Ствол обмерз от вечно падающей сверху воды как деревенский колодец, и дул жуткий сквозняк, мчащийся с поверхности Земли в ее шахтные глубины. А как проходчики идут на смену даже лютой зимой? Брезентовая куртка и штаны на голое тело, в лучшем случае на майку с трусами. В штреке зябнуть некогда, и лишняя одежка только стесняет. Так что через пару минут я уже дрожал от холода. Но с проходки я был только один, остальные с других участков и одеты теплее.
- Маша, пусти парня меж титек погреться,- видя какой колотун меня бьет, посмеялся мужик, как и она одетый в фуфайку.
- Давай, малый, полезай сюда, - распахнула она одежку.- Да жмись ближе, не стесняйся.
И если бы я не разбился от удара клети об воду или не утонул в стакане ствола, точно замерз бы до смерти, потому что поднимали нас целых шесть часов. Пока проверили подъемный механизм, подвезли и заменили липовые бруски, в клочья разодранные стальными лапами парашюта клети, когда он гасил скорость свободного падения, шло время, которое мы отстукивали зубами.
Женщин давно вывели из-под земли, и кто не сумел устроиться на-гора, разъехались по стране, и где ты, моя спасительница, теперь я не знаю. Тогда надо было написать рассказ или очерк про Большую Марию, но почему-то не случилось, хотя уже во всю печатался в городской газете «Донецкая правда» и был членом ее литкружка.
Странно, уже на следующий день я спокойно входил в клеть, будто никогда и не летел в ней вниз четыреста метров. А вот месяца три спустя, когда забой готовился к подрыву породы, и загоралась лампочка на «машинке» взрывника, меня охватывал ужас, какой я не испытал даже в ночь приезда на шахту. Значит, надо кончать такую работу и пьяную жизнь. А она действительно была пьяной, кроме тех дней, когда до или после работы ездил в редакцию «Донецкой правды» на занятия литкружка, где уже считался самым активным автором.
Много лет спустя в горьковской писательской организации затеялся разговор о только что опубликованной в «Новом мире» повести «Шахта». Там герой, не поднимаясь на поверхность, все время философствует о смысле жизни и труда под землей.
- Насколько это правдиво?- спросили у меня.
- Не знаю. Люди разные. Кому-то такой адски опасный и тупой труд кажется нормальным. Герою даже подниматься на поверхность не хочется. У нас на шахте я таких не знал. Мне всегда казалось, что те полкилометра земли, что над тобой, прямо-таки выпирают тебя наверх. Со смены горняки всегда идут быстрее, чем на смену. И философствовать там некогда, потому что в любую свободную минуту думаешь: как бы не погасла лампочка, иначе будешь слепой, прислушиваешься не трещит ли над головой порода, а то раздавит, как одного парня на нашем участке: корж свалился на голову, и у бедолаги лопнул таз. Вообще-то встречались люди, привычные к шахте, даже династиями работавшие под землей. Видимо это тоже призвание. Я его не испытал, потому и живу опять на Волге а не в степи, где начинал писать рассказы.
Но все-таки он был памятен и интересен –тот период жизни, и пять лет спустя у меня вышла первая книжка с повестью о молодых шахтерах, где я сравнивал их с Прометеем, ценой жизни даровавшим людям огонь.

Глава 9. На пути к себе

Среда, 04 Февраля 2009 г. 11:30 + в цитатник
Глава 9. На пути к себе.
В Армию, кроме родственников, меня провожали ребята из «Северного рабочего» - Виктор Курапин и Евгений Кулешов. Совершенно не помню, что говорилось тогда за столом. В памяти осталось только мое обещание «продолжать писать» и их напутствие: «Обязательно. И не только нам. Есть и военные газеты».
Служить доставили в Первый отдельный Севастопольский орденов Кутузова и Александра Невского полк связи, что дислоцировался на улице Матросская тишина в Москве. Знаменита эта улица прежде всего тюрьмой, действующей и по сей день. А кроме нее там в ту пору были еще родильный и сумасшедший дома и «красные казармы», в которых и квартировал наш полк. Попал в это подразделение видимо потому, что имел аттестат зрелости и кое-какие навыки радиотелеграфиста, полученные еще в клубе ДОСААФ. Хотя рядом служили и полные «чайники» в деле радиосвязи с четырьмя-семью классами за плечами. А вообще полк считался «придворным» и состоял в массе из спортсменов и сыновей именитых родителей. В соседней роте, например, числился рядовым сын художника Шурпина, получившего Сталинскую премию за картину «Утро нашей Родины», на которой во весь рост был изображен освещенный зарей «отец всех времен и народов». Говорю, «числился», потому что Вася Шурпин уходил из казармы, когда хотел, и возвращался, когда вздумается. Как сейчас помню, однажды мы строились на обед, командир роты отдал команду «смирно!» как раз в то время, когда к строю подкатила трофейная легковушка и из нее вылез Вася. Он приложил руку к пилотке и сказал: «Спасибо, капитан» и отдал нам команду «Вольно!» Капитан аж задохнулся от ярости, но Васе ничего не решился сказать и быстро увел нас в столовую. А у нас в роте так же числился рядовым Алан Эрдман, родственник знаменитого на ту пору режиссера Эрдмана. Он был мастером спорта по стрельбе, членом сборной команды округа и вечно пропадал на каких-то сборах. Были и еще спортсмены, часто отзывавшиеся со службы, так что все тяготы бесконечных учений, караулов, нарядов на кухню и по уборке территории полка доставались нам, неименитым. А мне хотелось и хорошо служить, и «сачковать» был не прочь, поэтому при первом же опросе «кто что умеет» сказал, что печатался в газете, умею рисовать, а еще был вольным слушателем на актерском факультете ВГИКа. И меня тут же запрягли в оформители Ленинской комнаты батальона и полковую художественную самодеятельность. Правда, и от остальных тягот службы не освободили – и тут «мордой не вышел».
Прослужил я в полку связи чуть меньше года – не заладились отношения с командиром роты капитаном Семянниковым. Это был высокий, худой и тонкоголосый самодур, очень любивший беспрекословное подчинение любой из его прихотей. Помню, на первых же полевых учениях он решил назначить меня своим ординарцем и приказал устроить ему в палатке постель. Я сказал «ясно» и собрался, было, в ельник за лапником, но Семянников остановил:
- Как положено отвечать по уставу?
- По уставу положено ответить «слушаюсь».
- Выполняй!
- Ясно!
- Пять нарядов вне очереди!
- Ясно.
- Пять суток гауптвахты!
- Ясно.
- Десять суток гауптвахты.
- Спасибо!
- Пятнадцать суток.
- По уставу вы не можете мне дать столько.
- Пошел вон, негодяй!
- В Советской Армии нет такого звания, товарищ капитан!
Он высунул из палатки голову и прозвенел на весь лес своим тонким голосом:
- Старшина! Ко мне!
Старшина Назаров, стройный рыжий служака, явился быстро:
- Слушаюсь, товарищ капитан!
- Научите вот так же отвечать этого мерзавца!
- Слушаюсь научить! Пойдем, - толкнул он меня из палатки.- Чем ты довел капитана?- спросил, когда мы отошли подальше. Я рассказал. - Лихо! – протянул старшина. -Только запомни, на всю оставшуюся жизнь: с говнюками спорить все равно, что говно хлебать. Сожрет он теперь тебя.
Как в воду глядел старшина. Сразу по возвращению в полк меня отвели на «губу», для первого раза на пять суток и потом эти «пятерки» я отсчитывал всякий раз, когда на приказ командира роты отвечал «ясно», а не «слушаюсь». А в перерывах между арестами выпускал ротные «боевые листки», вел вместо замполита политинформации, ходил на репетиции полковой самодеятельности, ездил с начальником управления связи штаба округа на учения в качестве его личного радиста, ходил в караулы и на кухню – в общем, служил. И так целых одиннадцать месяцев. Семянников ни разу не отпустил меня в увольнение и на сборы военкоров, которые довольно часто проводила редакция окружной газеты «Красный воин», где я успел напечатать несколько коротких заметок о многообразных успехах своих сослуживцев.
А однажды нас троих поставили перед строем и зачитали приказ: отправляетесь на сборный пункт для перевода в другие воинские части. На что Семянников не без ехидства пропищал:
- Не хотели служить три года, будете по четыре или пять.
Утром нас отправили в летний лагерь полка, а вечером того же дня мы услышали по радио, что отныне приказом Министра обороны в авиации и на флоте сроки службы по призыву сокращаются до трех и четырех лет. Привет говнюку Семянникову!
Так для дальнейшего прохождения службы я попал в ГКНИИ ВВС – Государственный Краснознаменный Научно-испытательный институт Военно-воздушных сил, откуда еще через девять месяцев меня и выгнали. Дело в том, что я попал в узел связи, где нас, рядовых солдат, было всего двенадцать человек. А над нами - тройка сержантов, старшина, старший лейтенант, капитан и полковник. Чем были заняты офицеры. сказать не могу, потому что старлея и капитана мы видели только раз в неделю, когда они сопровождали нас в поселок Чкаловка в баню. Полковника я тоже видел лишь однажды. Случай был такой. На Чкаловском военном аэродроме проводилась выставка вооружений стран народной демократии. Секретность ее окружала невиданная. В центральном здании Института даже окна, выходившие на летное поле, заколотили фанерой, чтобы - не дай Бог!- кто-нибудь не углядел там чего. И вот дежурю я ночью на пункте радиоконтроля, верчу ручку настройки приемника и вдруг слышу как какой-то «Голос свободной газеты Таймс» в подробностях рассказывает о том, что представлено на нашей выставке. Врубил для верности магнитофон, записал этот вражеский «голос» и гордый проявлением бдительности отдал запись капитану Чкалову. Ждал какого-нибудь поощрения. Мечталось даже об отпуске. А через день меня вызвали к полковнику Прислонову, и тот устало прочитал мне такой нагоняй, что хоть в тюрьму меня веди за слушание вражеских станций.
А старшина водил нас в столовую, пропадая в остальное время под навесом, где ремонтировал личные авто и телевизоры для офицеров едва ли ни всего института. Вот на этом на исходе девятого месяца я с ним и схлестнулся.
Возвращаясь однажды с ночного дежурства, я, видимо от усталости, не отдал честь бежавшему куда-то старшине. Он остановил вопросом:
- Почему не приветствуешь?
И черт меня дернул съязвить:
- Я отдаю честь только старшим по службе, а тех, кто только где-то халтурит, приветствовать считаю необязательным.
- Ты чего это, сукин сын? Смотри у меня,!- покачал головой ошарашенный старшина.
- Буду смотреть, папа.
- Пойдешь гальюны чистить, щенок!
- А кабель и радиолампы для телевизоров кто вам выписывать будет?
- Ну-ну!- проворчал он и побежал дальше.
В тот же свободный от дежурства вечер я написал фельетон о безмерном количестве офицеров на узле связи и о том, чем они и старшина заняты на службе. Фельетон отправил в «Красную звезду», где ни разу еще не печатался, и в общем без какой-либо надежды на успех. И напрасно. Недели через две, жарким летним днем в расположение узла связи пришел начальник политотдела ГКНИИ ВВС генерал-майор Огнев. Картинка перед ним предстала такая: на отшибе гарнизона стоят две палатки с поднятыми боками, на нарах режутся в карты свободные от работы полуголые солдаты, между палатками на табурете сидит полураздетый дневальный. Завидев генерала, он бросился натягивать гимнастерку, не успел застегнуть ни ворот, ни ширинку, стал докладывать:
- Товарищ генерал, за время вашего отсутствия и моего присутствия в расположении узла связи никаких происшествий…
- Где старшина?- взревел генерал.
- А вон бежит от складов,- заметил дневальный.
Генерал обернулся и тоже увидел, как, бросив мешок в канаву, вприпрыжку бежит к палаткам наш старшина.
- А ну вернись за тем, что бросил, и дай сюда!- приказал генерал.
Старшина подал вещмешок, Огнев вытряхнул его себе под ноги. Вывалились пяток селедок, две буханки хлеба, пачка сахара, пару брикетов гречневой крупы, пачка грузинского чая.
- Это что?
- Мой сухой паек, товарищ генерал.
- А питаешься в столовой?
- Так точно.
Не сказав больше ни слова ни старшине, ни прибежавшему невесть откуда капитану, генерал ушел. Что было дальше, мне неведомо, но меня скоро вызвали в строевую часть института, где объявили, что комиссуют со службы.
- Это по какой же статье?- поинтересовался я.
- У вас есть солдат страдающий энурезом. Его должны были комиссовать по состоянию здоровья, а тут как раз у него умер отец, мать инвалид осталась без кормильца, и солдата отправляют домой по этой статье. И единица по энурезу у нас остается свободной. Вот решили тебя комиссовать.
- По энурезу?
- А какая тебе разница?
- Разница в том, что постель у меня всегда сухая. И зассанцем я домой не поеду. Иначе будет еще один фельетон.
Через две недели меня снова вызвали в строевую часть и вручили бумагу, где было написано, что я уволен со службы на основании Постановления Совета Министров СССР от 31.03.1955 года «О сокращении Вооруженных сил СССР».
Итого я отслужил один год и восемь месяцев вместо трех лет. Старшину и старлея перевели служить в батальон охраны на 180 человек вместо 12, капитан и полковник получили выговоры, рядовой Ионов на двадцать первом году жизни отправлен на все четыре стороны. На радостях я даже не подумал о силе печатного слова, почти забытой теперь.

Глава 8. Выбор стези

Вторник, 03 Февраля 2009 г. 20:35 + в цитатник
Глава 8. Выбор стези
Не помню ни имени, ни фамилии артиста кино, который помог мне определиться в жизни. Да и видел-то я его всего дважды: когда после первого тура творческого конкурса во ВГИКе возвращался «к себе» на вокзал и потом в кино, в крохотной роли журналиста в фильме, название которого тоже не сохранила память.
В тот, первый, раз он, видимо, долго смотрел на потерянного молодого человека, тупо смотрящего в грязный пол троллейбуса, и решил развеять его тяжкое осмысление бытия.
- Едем из ВГИКа после провала?- спросил он, тронув ногой носок моего нечищеного ботинка.
- Провала не было,- очнулся я.- Просто мордой не вышел.
- Морда для артиста кино штука почти определяющая. А чем твоя не подошла?
- Не знаю. Сказали, что похож на татарина, а им нужны чисто русские лица.
- Очередной бред. И тебя даже не слушали?
- Да нет, я читал басню, и отрывок из «Калхаса».
- Сказали: спасибо и прощай?
- Сказали: подожди в коридоре.
- А в итоге?
- Руководитель курса сказал, что может оставить меня вольным слушателем. Можно будет приходить на все занятия. Только пока без стипендии и без общежития. Потом, может быть, что-то будет, если кто-то отсеется. Надо ждать.
- Понятно. А потом - годы без ролей, десятки пустых проб, месяцы ожидания звонков от помрежей… Проклятое дело ты себе выбираешь.
- Почему?
- Потому. Я этот ВГИК закончил сразу после войны. Снялся в трех картинах. Самую крупную роль можешь сейчас увидеть в любом кинотеатре. Двенадцать секунд в кадре и реплика из трех слов.
- Ну, не у всех же так…
- Иначе только у редких и очень наезженных. Ты из редких?
- Не знаю. У меня один знакомый киноартист есть, он хвалил.
- Кто такой не вспомнишь?
- Василий Бокарев!
- Дядя Вася… Двадцать минут в кадре за столько же лет… А ты вообще кто по жизни? Или сразу из школы? И откуда сам?
- Я школу рабочей молодежи закончил в Ярославле. А так – слесарь четвертого разряда, сейчас лаборантом службы наладки работаю, испытываем котлы и турбины на ТЭЦ, ремонтируем приборы… Иногда печатаюсь в газете…
- Про котлы и турбины?
- Нет, фельетоны пишу на начальников.
- И печатают?
- Два уже напечатали.
- Так куда же тебя несет-то, слесарь четвертого разряда?
- Пока не знаю…
- В Крючковы хочешь выбиться? Или в Кадочниковы? Слава Семена Нариньяни не устраивает? А зря. Тебе еще далеко ехать?
- Да мне все равно. Я пока на вокзале живу.
- А я у жены на иждивении. И уже приехал. Будь здоров! И не губи себя вольным слушанием, потому что, если бы ты сразу зацепил, морда была бы не причем…
Он выскользнул через заднюю площадку и пошел в обратную сторону, но потом оглянулся на троллейбус и дважды ткнул пальцем в сторону здания с афишами у подъезда. Я пожал плечами, мол, не понимаю. Он еще раз показал на афишу, потом на себя и развел большой и указательный пальцы как делают, когда хотят сказать про что-то маленькое. Я понял, что это кинотеатр и там идет фильм, где он в очень маленькой роли. Я, было, рванулся к выходу, но дверь застопорила дама с коляской, и едва я помог втащить на площадку ее детский тарантас, троллейбус схлопнул створки и набрал ход. Следующей остановки не было очень долго, троллейбус поворачивал то на одну улицу, то на другую. Наконец он встал, я вышел. Ясно, что назад надо было идти по ходу троллейбусной линии. Но ноги почему-то начали дрожать и подкашиваться, а на горло накатывала тошнота. «Ну, вольный слушатель четвертого разряда!.. Вчера чуть в штаны не наклал, сегодня блевать тянет… И на хрен сдался мне этот ВГИК!»
Добрел через тротуар до ближайшего дома, прижался спиной к теплой шершавости его стены и, чтобы унять тошноту, закинул голову. Перед полуприкрытыми глазами смутно неслась череда людских голов. И пока я сколько-то минут пережидал нахлынувшую слабость, ни одна не повернулась в мою сторону. Кто это сказал: «Мне уже восемнадцать и ничего еще не сделано для бессмертия!?» Мне уже девятнадцать и знают только на Северной подстанции, в Службе наладки, в столярке, пацаны в Полушкиной роще… Да, и еще несколько человек в газете «Северный рабочий»! Но все равно мало! Значит, надо менять жизнь… Менять что на что? Нынешнее ничто на нечто? Кто такой Семен Нариньяни? Хрен его знает. А Николая Крючкова или Михаила Жарова знают все, и эту славу им дает кино – в смысле славы «важнейшее из искусств». Но для этого надо быть «редким», а я сразу мордой не вышел. Хотя не выгнали после первого тура, а предложили приходить на занятия. С вокзальной скамейки на лекцию, оттуда опять на скамейку, если найдешь…Или жениться на какой-нибудь московской дурочке?»
Скамейка на Ярославском вокзале нашлась. Присел. Неожиданно для себя задремал. Очнулся от голоса диктора, объявившего посадку на поезд до Ярославля. Сзади кто-то хлопнул по плечу. Оглянулся – Виктор Курапин из «Северного рабочего».
- Проспишь поезд. Пошли.
- У меня нет билета.
- Договоримся с проводником.
- Вообще-то я учиться сюда приехал.
- Учиться на вокзале по карманам тырить?
- Чего это? Я во ВГИК поступил. Правда, вольным слушателем.
- Значит, не считается. Поехали, поехали домой. - Он подтолкнул меня в спину на выход, и я почему-то не заупрямился.
Проводницу, худущую, задерганную жизнью тетку Курапин уговорил быстро, сунув ей за ворот форменной жакетки десятку.
Когда поезд уже тронулся, я вспомнил про чемодан, оставленный в камере хранения. Дернулся выскочить на ходу из вагона, но проводница оттерла меня худым задом от двери: «Убиться хочешь, дуралей!?», и я быстро успокоился: все равно скоро вернусь на учебу.
Вернулся через месяц. За просроченное хранение фанерного чемоданчика заломили такую сумму, что пришлось махнуть рукой: «Хрен с ними - с деревяшкой и старенькой рубашкой!» Тем более, что денег было только-только заплатить за квартиру, а ведь и есть еще что-то надо.
Через день выяснилось, что кроме всего прочего придется платить за дорогу, потому что с квартирой через ярославских знакомых удалось устроиться только в Клину – не ближний свет от Москвы. И хватило меня на поездки туда-сюда всего на неделю. К тому же выяснилось, что вольный слушатель на актерском факультете никому не нужен. Ни в каких списках я не значился, потому что, кроме одного прослушивания не сдавал никаких экзаменов. А когда, наконец поймал мастера и спросил, что мне делать дальше, он пожал плечами: «Хочешь, ходи на занятия. Не хочешь – воля твоя».
Хотел ли я?
И да, и нет. Хотел, потому что все уже в Полушкиной роще, на работе в Службе наладки и в редакции «Северного рабочего» знали, что я уехал учиться во ВГИК на киноартиста… И, если вдруг вернусь – вот будет смеху. А нет, потому что после того разговора в троллейбусе я как-то уже поостыл к актерской профессии – слишком много в ней случайного, а мне подавай всё и сразу! А потом безденежье, эти многочасовые поездки из Клина в Москву и обратно, какое-то безразличие мастера «Хочешь – не хочешь…» Да пропади она пропадом такая жизнь! И я вернулся в Ярославль. А скоро опять в Москву, но уже на службу в Армии.
И вот что теперь думаю о своем несложившемся актерстве. Хорошо, что оно не сложилось. Не стать бы мне большим актером. Не потому, что «не вышел мордой». Не хватило бы одержимости, которая нужна для этой профессии. Хотя вообще-то я человек одержимый, что в полной мере проявилось в журналистике. Но до этого еще должно было пройти три года.
А потом, что такое киноактер? Человек, зависимый от тысячи случайностей судьбы, которая то вознесет, то бросит. Вспомним судьбы Татьяны Самойловой, Ирины Печерниковой… Они ли не были на пике славы? И чем кончили? Одна попыткой суицида, другая уходом в запой, потому что рано стали отработанным для режиссеров материалом. И они лишь пара из сотен других судеб. Поэтому и сейчас считаю верной пришедшую еще тогда мысль: «Чтобы остаться, надо вовремя уйти», чему тоже есть сотни примеров.

Глава 7. Новые люди

Суббота, 31 Января 2009 г. 15:28 + в цитатник
Глава 7. Новые люди
Вечерняя школа с ее совершенно иными отношениями между разновозрастными одноклассниками ввела меня в мир новых людей, главным из которых стал Лев Присс.
Он пришел к нам в восьмой класс и в отличие от всех остальных не работал, а учился. После седьмого класса Лев поступил в музыкальное училище на композиторское отделение и попутно хотел получить школьный аттестат зрелости, чтобы потом легче было попасть в консерваторию. В классе мы оказались с ним за одним столом, и я на правах старшего – все-таки на год взрослей и уже знаю порядки в школе – стал опекать его. И получилось так, что в первые же дни учебы мне пришлось разрешать конфликт между ним и Женькой Трофимовым, другим нашим сверстником и одноклассником. «Разговор» они затеяли на краю огромного котлована за школой, где драка – возникни она между ними – была бы весьма опасной. А драка назревала, потому что деваха, которую они не поделили, была тут же и крикливо подначивала Левку быть пацаном, обзывала Женьку сопляком, а мне кричала, чтобы я не совался не в свое дело.
Третейский судья из меня получился простой. Моментально вскипев от ситуации, я дал парням по фонарю под глазом, а ей сказал, что если она побыстрому не отвалит отсюда, сброшу ее в яму. На том и ушел на урок. После перемены Женька не появился в классе, а Левка пересел за последний стол и до конца уроков избегал меня. Да и я не стал искать встречи на переменах. А после уроков он встал передо мной и спокойно спросил:
- За что?
Я растерялся. Спроси он другим тоном – плаксивым или угрожающим, я послал бы его подальше или еще раз отвесил горячего, как привык реагировать на вызывающую слабость или угрозу. Тут же возникла ситуация, выхода из которой я не знал.
- А тебе чего, мало? – ответил вопросом на вопрос.
- Нет, мне хватит. Ты скажи: за что?
Ответ мы искали вместе. Я признался, что не знал, как иначе помочь им найти выход из спора, что у нас в Роще практически все решается кулаком, если не больше. Левка говорил, что это дикость, но соглашался: конфликт решен окончательно, потому что Женька Ляльку бросит из-за измены, и ему, Левке, она не особенно была интересна, а скандалить из-за нее и вовсе глупо. Потом мы говорили о школе, чем вечерняя не похожа на обычную, дневную. В этой учителя не читают нотации, не лепят неуды, если кто-то чего-то не выучил – мало ли какая бывает причина – аврал случается на работе, командировка или устал человек до заворота кишок. Можно даже придти чуть поддатым с получки, как в прошлом году дядя Саша Костылев. Дремал, дремал на двух уроках, а на третьем вскинулся петь: «Частица черта в нас заключена подчас…» Класс - в хохот, а географичка как ни в чем ни бывало: «Александр Иванович, не помните из какой это оперетты?»
Я проводил Левку до поселка Северной подстанции, где он жил, потом он меня - до полдороги в Полушкину рощу. Так началась наша многолетняя дружба, коренным образом изменившая мои жизненные интересы.
До самого окончания школы все выходные дни я проводил у Левки, где с утра до вечера гремело пианино, распевались арии и дуэты из опер и оперетт, потому что Левку занимала только серьезная музыка, а приятели его учились на дирижерско-хоровом отделении и тоже предпочитали классику. Для меня это было ново и захватывающе настолько, что, не имея ни слуха, ни голоса, я тоже пробовал петь с ними. Что из этого получалось – понятно, но не помню случая, чтобы кто-то оборвал мой нелепый вокал или посмеялся над ним. Хотя, может быть, не таким уж и нелепым он был - мой вокал. Ведь в Полушкинских кампаниях я вполне нормально пел и «Мурку», и «Таганку», а для козы Маньки и коровы Пеструхи горланил про разбойника Кудеяра и удалого Хазбулата.
В те годы в школах перед праздниками проводились «вечера» и как-то само собой получилось, что мы с Левкой стали их главными лицами. Левка вел всю музыкальную часть вечеров, а я стал заправским конферансье: «прослаивал» номера анекдотами, репризами мастеров конферанса, услышанными по радио, придумывал какие-то шутки по ходу концерта. За одну такую шутку, помнится, получил очень весомый «гонорар». В Ярославле, наверное, все знали «торговку» Галю. Было ей тогда лет 20-25, торговала она с лотка у гастронома на проспекте Шмидта и училась у нас в восьмом классе. А известна Галя была гренадерским ростом и неохватными объемами груди и талии. И роскошно пела знойные романсы, в том числе и собственного сочинения. И вот однажды я объявил ее выход предупреждением:
- А сейчас я попрошу зал быть потише, поскольку выступит крохотная девочка. Галочка, зал просит тебя!
Раздались нестройные хлопки. Затем двери распахнулись, и сдвоенный класс, служивший по праздникам залом, разразился хохотом – такая крошка в него ввалилась. До Гали дошел смысл слов, которые она слышала в коридоре, ожидая выхода. Все ее объемы налились огнем и прытью, которые она обрушила на меня, не успевшего вовремя смыться от кулаков по спине и пинков в зад. Романс про неразделенную любовь не был допет, поскольку едва Галя распахнула руки, чтобы выразить горечь чувств, в зале снова вспыхнул смех. Это окончательно выбило ее из образа.
- Ну и хрен с вами! - сказала она и на выходе так пнула дверь, что створкой откинула меня на директора школы. Мы упали и тотчас же были придавлены споткнувшейся об нас Галей.
Этот случай сделал меня едва ли ни самым популярным человеком в школе. Даже учителя улыбались при встрече и здоровались первыми. И я почувствовал, что рожден для сцены или манежа. Это чувство еще усилилось, когда «за успешное окончание вечерней школы рабочей молодежи» я был премирован путевкой в ведомственный дом отдыха «Ярэнерго» и познакомился там с артистом кино Василием Бокаревым. Теперь мало кто его помнит, да и тогда он не был широко известен, но в «Энергетике» все знали, что отдыхают вместе с артистом кино и при любом удобном случае просили Бокарева что-нибудь рассказать или прочитать. Разумеется, я оказался среди самых внимательных его слушателей и в один из вечеров рискнул взять из его рук томик Лермонтова, чтобы продекламировать тот же отрывок из «Мцыри». Отрывок этот я знал наизусть – его заучивали по школьной программе, а томик взял у Бокарева видимо как эстафету. Прочитал, не заглядывая в строчки и хватая от волнения воздух.
- Весьма и весьма,- сказал Бокарев и пожал мне руку.
Что означало это «весьма и весьма» я тогда не понял, а спросить у кого-нибудь и показать тем свою неосведомленность не решался до самого прощального вечера. По окончании смены массовик дома отдыха организовал концерт художественной самодеятельности. Я вызвался его вести, был раскован как в школе, пьянел от успеха своих шуток, а когда все кончилось, решился подойти к Бокареву с отнюдь нешуточным для меня вопросом:
- Скажите, дядя Вася, мне стоит учиться на артиста?
Бокарев переглянулся с женой.
- Можно,- ответила она за него. – Только кепку летом не носите. У вас такие красивые волосы…
Остаток лета пролетел в каком-то судорожном угаре. Вернувшись в город, я в тот же день умудрился собрать все необходимые документы и отправить заявление во ВГИК – уж коли суждено быть артистом, так в кино, чтобы знали все в стране. А пока я скрывал свое намерение даже от Левки, не говоря уже об отце с матерью. Мать, более внимательная ко мне, заметила только, что, едва прибежав с работы, я забирался с книжкой в пристрой к сараю и там, в тесноте бывшего курятника, что-то читал на голоса.
- Ты, сын, что-то надумал?- спросила она.
- Потом расскажу.
Впрочем, в узких кругах Северной подстанции и Ярэнерго я уже был знаменит. Часто бывая у Левки, отец которого работал начальником электроцеха одной из ярославских ТЭЦ, я слышал много разговоров о том, что главный инженер управления меняет одну квартиру за другой, постоянно увеличивая их площадь. Говорилось об этом и у нас в службе наладки, где двое сотрудниц – инженер и техник - стояли в очереди на получение жилплощади. И я, юный лаборант этой самой службы наладки, взял да и написал фельетон как добряк управляющий Ярэнерго потакает прихотям юркого главного инженера. Сочинение через неделю опубликовали, и вот, как сейчас помню: иду я по главной улице Северной подстанции и слышу, как с одного балкона на другой спрашивают:
- Вы читали сегодняшний «Северный рабочий», фельетон про Тачина и Виноградова?
- Нет, а что там такое?
- Как Тачин меняет квартиры. Он же опять в новую переехал.
- И кто же это пишет?
- Да мальчишка у Чеканова в службе наладки работает. К Приссам часто ходит. Господи, да вон он легкий на помине!
- Этот что ли? Вот говнюк. Приссу-то теперь будет!… Сожрет его Тачин.
Владимир Николаевич Присс, отец Левки, знал, что я иногда пишу в газету и рассказывал при мне про Тачина не без намерения, что меня это заинтересует. Но публикация фельетона не обрадовала его, видимо он тоже опасался, что управляющий и главный инженер докопаются до источника информации.
- А нельзя было не указывать фамилию и место твоей работы?- спросил он, пуская меня в квартиру.
- Я не знаю, - признался я.
- Бывает же, что некоторые вещи подписываются псевдонимами.
- Я не знаю…
- Боюсь, не было бы у тебя неприятностей на работе… Льва дома нет. Он уехал в Казань по поводу поступления в консерваторию. Несколько дней его не будет.
- А чего не в Москву?
- Мы так решили. Не все, что на первый взгляд хорошо, остается таким и в последствии. – И закрыл передо мной дверь.
Не знаю, случились ли какие-то неприятности у Владимира Николаевича – мы после этого разговора не встречались несколько лет, у меня на работе были одни приятности. Чеканов при встрече здоровался за руку и улыбался, техник Катя, получив после публикации комнату в квартире, из которой «добровольно» съехал Тачин, пригласила на новоселье, зауважали и остальные сотрудники службы. Вспомнили меня и люди с прошлой моей работы из столярного цеха стройтреста, где я точил ножи для деревообрабатывающих станков и сшивал ремни для их приводов. Тоже стали приходить с просьбами «пропечатать» кого-то из соседей или начальников. И до отъезда в Москву на экзамены в «Северном рабочем» был опубликован еще один фельетон.
Казалось бы, вот она стезя! Люди кричат о тебе через улицу, начальники первыми протягивают руки поздороваться, о тебе говорят как о самом молодом фельетонисте в области. А платят за фельетоны сколько! За такие деньги в своей службе наладки я почти месяц должен лазать в пыли и жарище по котлам теплоэлектроцентралей. Однажды даже чуть не сварился в воздуховоде котла высокого давления, куда меня одного, ночью послали исправить датчик прибора. Но что эти гонорары, улыбки, просьбы в сравнении с тем, что может быть, когда люди увидят меня в кино, непременно в главных ролях, от которых у них будут замирать сердца от ужаса или смеха. Ведь я буду играть эти роли в душераздирающих драмах или невероятных комедиях… Именно таким я хотел предстать перед комиссией ВГИКа, приготовив для показа самую драматическую сцену из одноактной пьесы Чехова «Калхас или Лебединая песня» и басню Михалкова «Заяц во хмелю». Правда, видели и слышали их в моем исполнении только грязные стены курятника, но тем поразительнее будет удивление всех, кто скоро узнает, куда я принят и кем стану.
Вот на таких крыльях мечты о всенародной славе я и уехал в Москву. Общежития до завершения творческого конкурса ВГИК соискателям не предоставлял, родственников и знакомых, кроме четы Бокаревых в столице у меня не было, поэтому первой задачей было найти дядю Васю. Но где? Ни адреса, ни телефона, ни места работы - даже отчества Бокарева я не знал. И все-таки нашел! В тот же день. Вспомнив, что недавно он снимался в фильме «Майская ночь или Утопленница» на студии имени Горького, я слетал в эту студию, благо она оказалась недалеко от ВГИКа, и там узнал, что искать Бокарева надо в Театре-студии киноактера.
Встретились мы уже вечером, когда он пришел на спектакль. Разговор получился коротким и совсем не таким, какого я ждал. Он не повел меня дальше ступеней высокого крыльца театра-студии, извинился, что ему «скоро на грим», спросил, кто нынче набирает во ВГИКе курс, велик ли конкурс, что я приготовил. Ответить я смог только про свой репертуар.
- «Калхас», если до него дойдет дело, пожалуй, интересно. А басню нужно взять другую – эта слишком затаскана. Каких-нибудь местных баснописцев не знаешь? Лучше что-нибудь малоизвестное. И самое главное – побороть волнение, оно очень мешает. Как? Зайди в аптеку, купи таблетки Бехтерева, перед конкурсом за часок проглоти пару, поможет… А сейчас извини, мне на грим. – И протянул большую, мягкую ладонь.
Вот и все. Больше никаких вопросов и предложений. Проглотил и я свои вопросы и просьбы. Кроме одной, которая вдруг обозначилась резким позывом внизу живота и спины. Я ведь впервые приехал в Москву и не знал, что по нужде в вагоне надо идти за час до прибытия в столицу, а я уже целый день кручусь то там, то сям, в сутолоке вокзала, метро, институтских коридоров забывая, что надо куда-то забежать. Теперь бежать мне было некуда и пришло время суетиться только по одному неотложному и могучему поводу. Я запаниковал: куда сунуться? Туалет есть в театре. Но билетерша на просьбу пустить только на минутку в уборную, на все фойе закричала: «У нас театр, а не постоялый двор!» Не вняла она и просьбе женщины, идущей в театр по билету и увидевшей мое отчаянное состояние.
- Господи! Ну, возьмите мой билет, а я подожду, когда он вернется,- сказала она билетерше.
- А я и тебя, милая, потом не пущу. Билет-то уже будет без контроля,- ответила та.
-Не надо ничего, я куда-нибудь так забегу,- пролепетал я, чувствуя, как от нетерпения темнеет в глазах.
- Уличный туалет есть только у Никитских, это недалеко,- подсказала сердобольная дама.- Или попроситесь к кому-нибудь в доме рядом, не все же такие… - Господи, я сейчас администратору пожалуюсь…
Где эти «Никитские» и кто они такие я понятия не имел и не до них мне было сейчас. Я выскочил на улицу и побежал вдоль домов, ища проема во двор. Напор не унимался, и я аж скулил от боли и понимания, что вопрос сейчас разрешится так, что до вокзала, где я оставил в камере хранения чемодан, мне придется идти пешком и широко расставив ноги… Нескладно начинается дорога к славе! От этой мысли даже напряжение чуть ослабло. А вот и какой-то глубокий двор с закоулками между невысокими строениями!
…Спустя почти сорок лет я узнал этот спасительный двор, когда пришел в него на регистрацию делегатов съезда Союза писателей СССР. Двор московской усадьбы Льва Николаевича Толстого…

Глава 6. Осознание

Пятница, 30 Января 2009 г. 19:45 + в цитатник
Глава 6. Осознание

Вопрос «почему?» я начал задавать еще в ранние школьные годы. Почему я бегаю в школу в галошах с портянками, тогда как другие ходят в хороших ботинках? Почему я рад картофельным очисткам, а Рома Флешин на переменках ест ситный хлеб со сгущенкой? Почему из Полушкиной рощи мы тащимся пешком по грязи, тогда как для «Проспектовских» (корешей, живущих на проспекте Шмидта) есть трамвай и асфальт? Почему я все лето пасу козу или корову, а многие одноклассники едут в пионерские лагеря? И несть числа другим «почему?»

На каждый из них сам же пытался ответить. Вначале получалось, что в голоде и холоде виноваты мои родители – наделали кучу детей, а зарабатывают мало. Потом стало появляться осознание, что так устроен мир: «кому булка с маком, а кому хрен с таком», и надо что-то делать для устранения несправедливости. Приходили мысли написать Калинину (почему-то именно ему), чтобы детей сразу после рождения отбирали у родителей и содержали в совершенно одинаковых условиях, а потом, когда они проявят свои способности, их устраивали на учебу или на работу, где они могли бы приносить больше пользы Родине. Ну, и получать от нее соответственно. В общем, от каждого по способностям, каждому по труду. Хотя с марксизмом ваш покорный слуга познакомился куда как позже.

С письмом всесоюзному старосте я, однако, повременил, поскольку еще не осознавал, на что способен сам. То есть сейчас-то понимаю, как рано начал что-то сочинять, рассказывая на переменах первой учительнице выдуманные тут же страшные житейские истории или - Полушкинским одногодкам - якобы прочитанные в книжках сказки. Хотя книжек в те годы я практически не читал. В районную библиотеку был матерью записан и даже часто бегал за тридевять земель менять книжки, но читал в них от силы две-три страницы. А вот слушать любил, особенно «бабушку Арину» в комнате сказок городского Дворца пионеров. Чтобы попасть туда, «загибал» уроки в школе. Однажды попытался рассказать сказочнице свою сказку, сочиняя ее на ходу, но до конца так и не придумал, соврав, что дальше забыл. «Жалко,- сказала «бабушка Арина».- Вспомнишь, приходи рассказать». А во втором классе (значит в 1944 году) сочинил басню про Волка и Слона, имея в виду Гитлера и Сталина. Для пущей важности записал ее в тетрадку химическим карандашом, постоянно слюнявя его, чтобы смотрелось поярче, и прочитал Тимке Хахину, учившемуся классом старше. Помню, что, читая, дрожал мелкой дрожью, видимо испытывал некий творческий трепет или волнение перед грядущей оценкой приятеля. Тимка спросил:

- Сам настрогал?»

Я не признался. Сказал, что сдул с книжки в школе.

- Ну, тогда насрать и подтереть,- заключил приятель.

Больше басен я не писал. И впредь больше никому не читал написанное. Хотя нет, лет десять спустя, другому своему приятелю – Левке Приссу - читал повесть о революции 1905 года. Левка учился на композиторском отделении Ярославского музыкального училища, сам сочинял серьезную музыку. Но видно я пришел к нему не в урочный час. Левка слушал лежа в кровати и временами откровенно дремал. Однако, когда я закончил чтение, он лениво ткнул меня кулаком в грудь, сказав:

- Слушай, здорово! Откуда ты про все это знаешь?

Знал я про 1905 год не больше, чем было написано в учебнике «Истории СССР» и еще в какой-то отдельной книжке, но событие –особенно шествие пролетариев к царю и расстрел демонстрации -почему-то так раскрутило фантазию, что я чувствовал себя участником хождения к царю, ощущал боль ранения, полученного моим героем при разгоне манифестации, не только когда писал ночами страницу за страницей, но и при чтении. Но в восторженном отзыве Левки почувствовал фальшь. Она не погасила нашу дружбу еще на многие годы, но судьбу повести решила. В тот же день толстая «общая тетрадь» с повестью была заброшена на чердак, а вскоре и вовсе сожжена в печке как недостойная чьего-либо внимания.

То есть получалось, что писать я начал задолго до того, как осознал свое призвание. А побудительным мотивом к этому было пока еще не тщеславное желание прослыть писателем, а настойчивые попытки как-то изменить порядок вещей. Поэтому, если не считать басни про Волка и Слона, к первым творческим опытам я отношу свои письма в газету «Северный рабочий». В них я задавал все тот же мучавший меня вопрос «почему?» и предлагал какие-то варианты разрешения ситуации или проблемы. Как сейчас понимаю, письма эти были малограмотны – с орфографией и пунктуацией я долго еще не был в ладах. Но в них уже тогда – это потом вспомнят мои старшие коллеги – «чувствовалось волнение неравнодушного человечка». Большая часть писем отфутболивалась редакцией в различные адреса «для принятия мер и ответа автору». Однако одно прорвалось таки на газетную полосу – крохотная заметка о том, что для строительства проезжей дороги от Полушкиной рощи до проспекта Шмидта можно использовать шлаковые отвалы соседней ТЭЦ, и что дорога эта позволит связать с центром города сразу несколько окраинных поселков, жители которых перестанут считать себя обделенными.

Никто, конечно, не известил меня о дате публикации, и газета с заметкой попалась мне случайно – я подобрал ее с земли, когда шел с обеда на работу по тому самому проселку, который хотел видеть дорогой. Кто когда-нибудь держал в руках свою первую публикацию, поймет чувство, охватившее 15-летнего пацана. Надо же! Будто кто знал, что сейчас пойду здесь, и подбросил газету! Эх, жалко, что никто не видит! Ладно, на работе покажу. Я сначала сложил газету так, чтобы заметка оказалась в самом ее центре. Хотелось дать ее прочитать Генке, такому же слесаренку, или токарю Нинке, а может и дяде Саше Безгину, нашему бригадиру. Но дать так, чтобы они сначала прочитали заметку, - а прочитают-то обязательно, потому что сами месят грязь на той же дороге. А когда прочитают, развернуть лист дальше, чтобы все увидели подпись автора: «рабкор В.Ионов». Сложить именно так большие газетные листы не получалось, и я ногтем вырезал драгоценный текст из листа, потом отщипнул от него подпись, дескать, покажу, когда прочитают. Скажу: «А знаете, кто это написал!?» - и открою ладошку с крохотной полоской бумаги…

Бригада слесарей-ремонтников в блаженном состоянии послеобеденного перекура готовилась «забить козла», когда я положил на черные костяшки домино драгоценный для меня клочок газеты.

- Вот, про нашу дорогу что пишут,- сказал перехваченным от волнения голосом.

- Не мусори, а читай,- грубовато отозвался бригадир и смахнул заметку на край стола.

В детстве и ранней юности я был не столько обидчив, сколько горяч и на то, что задевало мое самолюбие, реагировал резко.

- Я-то уже читал, а вы не хотите, и хрен с вами! – Скомкал заметку и едва ни бросил ее в ведро с окурками. Остановил дядя Трофим, самый старый среди нас слесарь, работавший всегда по отдельному наряду и умевший делать все что угодно.

- Ну-ка дай!- велел он и, скинув со лба на нос очки, прочитал мятый клочок.- Ну, правильно. Хотя бы шлаком, если асфальта на нас жалко. А что это за голова додумалась написать?

И я, как ворона из басни Крылова, разжал мокрый кулак.

- Вот…

- Не вижу, чего ты по ладошке размазал.

- Да вот же, читай!- поправил я полуразлезшую от пота полоску бумаги.

- Голова!- заключил Трофим. – Ну, голова…

И это стало моим рабочим прозвищем, надолго отменившим имя. «Эй, Голова, а ну-ка подай, отнеси, отпили, подержи, наточи, отверни…», - слышал я изо дня в день все два года, пока работал среди ремонтников.

А в среде Полушкинских пацанов и чуть раньше, чем на работе, я получил другое прозвище - Ишак.

Как уже было сказано, работать я пошел точно в тот день, когда мои бывшие одноклассники начали сдавать первый экзамен за седьмой класс. Семь же неоконченных классов по полушкинским представлениям было вполне нормальным образованием, поэтому никто и не думал, что рабочему человеку надо учиться дальше. Многие мои кореша завязывали с учебой после четвертого класса. Старший брат Витька пошел работать после пятого. До сентября и я не помышлял об учебе. Но где-то числа двадцатого ноги вдруг сами принесли меня в деревянный барак у проходной шинного завода, где размещалась школа рабочей молодежи. «Хочу учиться», - заявил я директору и после долгих уговоров был принят в седьмой класс, хотя «мест» в нем уже не было. Выручило то, что разновозрастные и разновеликие ученики сидели здесь в классах не за партами, а за столами и при нужде за каждым из них можно было устроиться втроем.

И вот, как сейчас, помню: с полевой сумкой на плече иду мимо крыльца, на котором под вечерним солнышком угасающего бабьего лета балдеют от безделья мои Полушкинские кореша. Они тоже пришли с работы, и вечер у них будет безраздельно свободен. А у меня – они это знают – школа.

- Э, опять пошел вкалывать, как ишак!- кричит Шурка Засоренков, явный лидер сверстников с нашей Леонтьевской горки.

- Ну и вкалывай, Ишак, если сделанный не так!- вторит ему Гнусавый, вскоре севший за мелкое воровство, да так и потерявшийся где-то по лагерям и тюрьмам.

Наверно и меня ждала бы не менее запутанная судьба, не реши я в пятнадцать лет стать в разумении сверстников «ишаком». Школа вырвала меня из шкодливой, хулиганистой, а порой и откровенно криминальной среды моих Полушкинских корешей, многие из которых очень рано выпали из жизни.

Как-то в начале шестидесятых мы с Павкой - Павлом Игнатьевым, лектором Ярославского обкома партии – попробовали посчитать, кто из наших остался и чем теперь занят. И вышло, что к 30 годам из двух или трех десятков пацанов только трое или четверо вышли, что называется в люди. Остальные – кто сгинул в лагерях, кто искалечен в пьяных драках, кто убит в хулиганских разборках, а некоторые просто спились. Нелепее всего была смерть Юрки Белова. Он взорвался в цистерне из-под спирта, остатки которого вымакивал тряпкой в котелок. Полез туда уже поддатый и потому, чтобы оглядеться в темном чреве огромной бочки, чиркнул спичку. Цистерну разорвало взрывом, а Юрку словно испекло.

Вымакивать остатки спирта из цистерн, выезжавших из ворот завода синтетического каучука, выходили целые когорты Эсковских и некоторых Полушкинских пацанов. Это был их доходный и гибельный промысел, потому что налетали на состав уже нетрезвые, а вываливались из цистерн, нахватавшись паров, и вовсе еле стоящими на ногах. К тому же дрезина, чтобы предотвратить нашествие, на коротком участке между территориями двух заводов разгоняла состав до предельной скорости, и этим только добавляла число калек. Но не избавляла пацанов от раннего алкоголизма. Спирт фильтровался добытчиками через противогазные коробки и шел на продажу и коллективные попойки. Так что выпить полстакана неразведенного спирта почти ни для кого из нас не было проблемой уже в 10-15 лет.

Глава 5. Голод

Пятница, 30 Января 2009 г. 19:29 + в цитатник
Глава 5. Голод

Никогда не забуду жуткую взбучку, полученную от матери лет в тринадцать. Откуда-то в доме появилась буханка ситного хлеба, а молоко у нас уже было. И вот мать отрезала мне краюшку, и я впервые в жизни почувствовал вкус слияния воедино теплого белого хлеба и холодного, с настоявшимися сливками молока. Это так невероятно вкусно таяло во рту, что я, привыкший все глотать по-собачьи быстро, почти слету, вдруг стал смаковать это блаженство. А когда оно кончилось, протянул: «Ой, мамка, вот бы каждый-то день так!» И мать, измордованная и голодухой, и непомерным трудом добычи «жоры на ораву» с ревом набросилась на меня и начала дубасить кулаками по чему попало. И удивительно, что я, давно умеющий и увернуться от удара, и дать сдачи, будто скованный ее ревом, смиренно принимал тумаки до тех пор, пока она не обессилела и не упала на кровать в каком-то тяжелом припадке. Эти припадки с дрожью всего тела случались у нее всякий раз, когда они до драк ссорились с отцом, и я был единственным человеком в доме, кто помогал ей придти в себя: мочил полотенце и прикладывал то к груди, то ко лбу. И в тот раз стал делать то же, совершенно не понимая, что могло вывести ее из себя. Понимание пришло лишь много лет спустя. Это была вспышка не гнева, а отчаяния измученной жизнью женщины. Проглоти я тогда хлеб с молоком как обычно – молча и моментально, она бы тоже восприняла это привычно: заткнула один рот и ладно. Но «рот» вдруг размечтался о таком, что требовало от нее совсем уж непосильного, и она - и без того надорванная до предела - сорвалась.

Голод самое стойкое впечатление детства не только у меня, но и у всех моих братьев и сестер. А нас у родителей было семеро. Правда, последний братишка родился уже не в столь голодные 50-е годы. Мы же, шестеро его предшественников, голодали до обмороков всю войну и года три или четыре после нее.

Отец, работавший плотником, в первые же дни войны был призван на трудовой фронт – строил оборонительные сооружения под Москвой, под Калинином и где-то еще. Начинал рядовым, поэтому мало чем мог помочь семье, жившей на «иждивенческие» карточки, на которые мы получали минимум хлеба и «жиров». А нас к началу войны было четверо: мать и три «огольца» девяти, шести и трех лет, в 42-м появилась сестренка. А в результате двух коротких побывок отца в 44 и 45 годах родилась еще пара погодков – две сестренки. Так что к окончательной победе во Второй мировой нас у матери с отцом было уже шестеро. Девать «огольцов» было некуда, поэтому мать не работала и самое большое, что могла сделать для нас, это добраться до родителей в деревню и привезти оттуда хоть сколько-то ржаной муки и льняного масла. Человеком она была сильным и могла бы привезти и больше, но от деревни до Ярославля надо было тридцать верст топать пешком и потом, на чем бог пошлет, вдвое больше проехать по железной дороге. А «мешочников» еще и обирали и на пешем пути, и в вагонах. Так что тощая в итоге котомка доставалась тратой таких огромных сил, что у матери едва хватало их на одну подобную одиссею в год.

Меня кормили ноги. В поисках пищи я мог убежать куда угодно. Помню, однажды я оказался в гостях у дяди Гриши километра за три от дома. Дядя Гриша работал шофером у какого-то начальника и потому имел «бронь» от мобилизации на фронт, а меня он знал, потому что до войны отец строил ему сарай и несколько раз брал меня в «помощники» подержать молоток или подать гвозди. Что уж тогда в шесть лет меня занесло к дяде Грише, не помню, но попал я к нему как раз к обеду. Был приглашен к столу, однако вопреки сжимающемуся в кулачок животу отказался и сел на порог у двери. И видимо смотрел в рот обедающим такими глазами, что дядя Гриша не выдержал:

- Ну, давай, брат, хоть картошки поешь!- и подвинул на край стола чашку с картошкой в мундирах.

- Не! Я картошку не хочу. Я очистки люблю.

Этот диалог дядя Гриша потом воспроизводил отцу всякий раз, когда мы встречались с ним в бане. Я же до сих пор помню какое кислое послевкусие держалось по краям языка от тонкой кожуры мелкой и мягкой или, как у нас говорили, «тисклой» картошки, проглоченной к тому же без соли.

Дядя Гриша приглашал «на очистки» и в другой раз, но я уже нашел подпитку поближе. В бараке, что находился между Леонтьевским домом и бывшими дачами первых лиц, жила «Беженка» с сыном. У нее, наверное, было какое-то имя, на все звали Беженкой, потому что она появилась в Полушкиной роще из какого-то далека, молниеносно занятого немцами. Это была худенькая и низкорослая женщина, всегда замотанная платком и в тесном пальто до пят. С неизменной котомкой за плечами, она совершенно бесшумно появлялась и исчезала, оставляя сыну какое-нибудь пропитание, которым тот делился со всеми, кто оказывался у него в убогой комнатенке, где кроме кривоногого стола и кучи тряпья в углу, не было ничего. Все знали, что Беженка нищенствует, но никто не видел, где она собирает милостыню. Сына звали Тишка Масловец, говорил он смешно: «ня надо» или «ня балуй» отчего позже мне стало ясно, что родом они из Белоруссии. Тишка был прямой противоположностью матери – большой, рыхлый и шумный, у него все валилось из рук, падало, трещало, и даже если он ставил на стол тарелку, то непременно с грохотом. Питался Тишка сам и подкармливал голодую шпану черствыми кусками хлеба и киселем, сваренным из барды. Беженка добывала этот «послед» спиртоводочного производства, отцеживала его от отрубей и варила густой коричневый кисель. Он сводил скулы кислятиной и пучил нам животы, но нескончаемый аппетит отбивал и немало забавлял компанию, когда мы – кто громче!? – избавлялись от того, чем пучило.

В 1942 году у нас появилась Эмма - первая сестренка еще довоенного замеса. Добавилась еще одна «иждивенческая» карточка, но жить не стало легче, потому что те 300 граммов хлеба, что ей полагались на день, растворялись в наших ртах будто бесследно. Чуть полегчало на следующий год. Отец, человек смышленый и общительный, из рядовых строителей выбился в командиры и даже сумел на сутки приехать домой, привезти какие-то – уже командирские – деньги. На них была куплена коза Манька. Молока она давала не больше литра в день, но и это уже кое-что. Правда, мать зачастую собирала двух-трех-дневный удой на продажу, поскольку «ораву» надо было не только кормить, но и во что-то одевать

Начиная с Маньки, вся домашняя скотина – а с годами она прибывала – легла на мое попечение. То есть с 1943 и по 1950 год (пока ни пошел работать) коз, а затем и коров пас почему-то только я. Я же за многие километры таскал и бидон с молоком, которое семья сдавала в счет налога на домашнюю животину. Так получалось в семье. Витька уже в 1945-м тринадцатилетним пошел работать, Валерка был еще мал, а я подходил для такого дела по всем статьям – был быстроног и любил волю. Зато мне чаще, чем другим перепадало молока, были в пастушьей жизни и другие способы утоления голода.

Первый из них – подножный корм. Пологий откос берега Волги под бывшими дачами первых лиц, куда поначалу выгонял Маньку, а потом бело-рыжую корову Пеструху, летом буйно зарастал лопухами, лебедой, молочаем. И я подстать своим подопечным все это пробовал на зуб и на язык. Весной по вкусу оказывались желтые цветки и розовато-малиновые стебельки одуванчиков и хвоща, летом – корни лопухов. А когда во рту от такой жвачки становилось горько или вязало язык, на гребешке берега наковыривал немного темно-коричневой глины. Она была похожа на увиденный и попробованный однажды шоколад. Его в чреве немецкого танка на Трофейке нашел кто-то из старших пацанов и, прежде чем схавать самому, испытал на нас. Так что я знал и вкус, и цвет шоколада. Глина тоже отковыривалась тонкими пластинками и таяла во рту так же нежно, только без сладости.

С послевоенным голодом связан еще один памятный эпизод. По возвращении отца с войны у нас уже было две коровы и летом я пас их на пустырях невдалеке от Трофейки. Там у нас была целая пастушья кампания. Кроме Полушкинских, в нее входили Эсковские и Шанхайские, но жили мы дружно, и если кто-то уходил «пошарить» на Трофейке или был занят игрой в карты, свободные от того и другого пастухи приглядывали за чужой скотиной, как за своей. А приглядывать было нужно, потому что на пустырях и даже на прогалинах свободной от железа земли на Трофейке работавшие там люди разбивали огороды в основном под картошку, но попадались грядки и с капустой. И надо было не допустить их потравы нашей скотиной. Иначе малолетним пастухам могло хорошо влететь от хозяев. Берегли мы посадки и для собственных мелких потрав.

Одну из таких я и помню. На Трофейке в изобилии валялись немецкие солдатские термосы, и мы быстро нашли им применение: набивали мелкой молодой картошкой, чуть подливали воды, защелкивали крышку и ставили в костер. Когда из термоса переставал выбиваться пар, его выкатывали из костра, откидывали крышку, и не было для нас ничего вкуснее, чем подпеченная таким образом картошка.

Но сначала ее надо было добыть на разбросанных вокруг огородах. Мы делали это по очереди или кому выпадет кон. И однажды он выпал мне. На ближних посадках боровки были уже не единожды подкопаны, поэтому пришлось забираться вглубь Трофейки. Нетронутый участок добычи нашел недалеко от двухэтажного здания конторы «Вторчермета». Посидев за грудой железа, решил, что не буду замечен, если проползу между боровками и подкопаю их не поднимая головы. Сообразить, что со второго этажа конторы буду виден, как пескарь на мели, ума не хватило. И когда на ощупь выбрал мелочь под пятью или шесть кустами – крупную картошку мы не брали, она плохо пропекалась в термосе – и готов уже был повернуть вспять, перед носом встала пара хромовых сапог, и чья-то сильная рука поставила меня за ворот на ноги. Крутанулся вокруг собственной оси, чтобы поймавшему меня сдавило воротом пальцы и он отдернул их, но не тут-то было. Не удалось отбросить за груду железа и холщевую сумку с картошкой. Попал! И сейчас буду бит. Естественно, заверещал, что не хотел воровать, но папка на фронте, мамка не работает, дома – мал-мала и есть им нечего, и подкапывал-то я только мелочь, которую все равно бы в земле оставили. Не помогло. Еще туже стянув ворот, дядька потащил меня вместе с сумкой в контору. Там он вызвал к себе в кабинет тетку из столовой, велел ей взвесить картошку «для составления акта» и принялся звонить в милицию. Дозвонился, назвал себя по должности и по фамилии, сказал, что поймал вора, опустошающего посадки картофеля рабочих «Вторчермета», спросил надо ли доставлять меня в отделение или они сами приедут за преступником. А я стоял в углу, прижатый к стенке двумя стульями, чтобы не рыпался, и ревел в голос, что больше не буду. Рев мой был видимо слышен по телефону, и дядьку очевидно спросили сколько же мне лет, потому что он сказал: «Не знаю, но руки у него в наколках, значит урка уже бывалый».

Милиции я оказался не нужен. С малолеткой ей больше возни, чем славы. Велели дать пинка под зад и отпустить вместе с картошкой. Но у дядьки созрели свои планы. Он принялся составлять протокол, а чтобы я не наврал фамилию и адрес, пообещал арестовать мою корову до прихода родителей. Деваться было некуда, пришлось говорить правду. «Да и хрен с ним – лишь бы отпустил скорее»,- думал я, не зная еще силы бумаги.

Скоро, однако, узнал. Почему-то я в тот день не пас корову, а лежал дома на полатях под потолком. Мать гнулась у корыта, когда в комнату без стука вошел дядька с «Вторчермета». Он по-хозяйски сел к столу, отодвинул на край пустую посуду, достал из планшета знакомый мне лист бумаги и ткнул его матери, остолбеневшей от важности долговязого дядьки и неожиданности всего происходящего.

- Дело пахнет судом и детской колонией. Двенадцать кило картошки – не шутки,- пояснил дядька. – В войну и за пару килограммов сажали, а ваш и другие с ним, как кабаны, все огороды у наших рабочих перерыли.

- Мамка, он врет!- заорал я с полатей. – Там мелочи всего на термос было. Солить ее нам что ли? Мы никогда больше не подрывали – только что пожрать.

- Кто тут врет, не знаю,- возразил дядька. – В протоколе все подтверждено взвешиванием и свидетелями.

- И что же теперь будет?- со слезным надрывом в голосе спросила мать.

- Если протоколу дать ход, будет колония. А если хозяину картошки возместить ущерб, он согласен не заводить дело.

- Может, молоком ему отдать – литр на кило?- спросила мать все тем же голосом. – Денег в доме и тыщи не наберется.

- Пока сколько есть. За остальными приду на неделе. Ущерб хозяин огорода оценил в пять тысяч.

- Да где же я столько возьму! У меня орава в шесть ртов и все разуты-раздеты. Может, мы осенью картошкой ему отдадим?

- Деньги неси, мать и находи остальные, иначе я как раз на проспект еду, отдам протокол в милицию.

Ревя уже в голос, мать откуда-то достала деньги, положила перед дядькой, тот, не считая, сунул их в планшет, туда же убрал и протокол, сказав, что отдаст бумагу в другой раз.

… Мне бы, конечно, здорово влетело, если бы мать могла достать меня на полатях, но я затащил приставную лесенку к себе, и наказание пришлось отложить до случая, который так и не случился, потому что отец на другой день сходил в контору «Вторчермета» и вернул деньги обратно. Правда, сотню дядька уже промотал. И протокол отец забыл у него отобрать.

P.S. к главе «Голод».

Лет пятнадцать спустя я дежурил по отделу писем ярославской областной газеты «Северный рабочий», когда в редакцию с какой-то совершенно мелочной жалобой пришел Апполинарий Федотович Жуков, в котором не трудно было узнать дядьку с «Вторчермета». Время изрядно погуляло по всему его облику: долговязый щеголь стал ниже ростом, от каштановой шевелюры остались какие-то клочья пакли. Истерся об штаны и командирский планшет на длинном узком ремешке, из которого он извлек несколько листов из школьной тетрадки в косую линейку, исписанных знакомым мне с детства крупным и прямо торчащим почерком. Пока я читал его требование вставить стекло, разбитое из хулиганских побуждений футбольным мячом и призвать к порядку участкового милиционера, не принимающего мер к хулиганам, он как-то подозрительно смотрел на мою руку с синим якорьком и сердцем, пронзенным стрелой и мечом, на кисти и, видимо напрягая память, морщил лоб.

- Я бы хотел, чтобы письмо было опубликовано отдельной корреспонденцией, иначе и участковый спустит дело на тормозах и домоуправ не озаботится остеклением окна, разбитого мячом, явно из хулиганских побуждений.

Говорил дядька без обычного в таких случаях напора жалобщика и даже несколько задумчиво. Наколка на правой кисти моей руки явно что-то напоминала ему, но он никак не мог взять в толк – что. И я не удержался от помощи ему.

- Есть более действенный вариант возмещения ущерба, чем публикация письма. Вы, конечно, составили протокол о случившемся и теперь легко можете требовать с родителей хулиганов полной мерой и даже сверх того. Ведь там, наверно, хулиганили те, кому уже за четырнадцать, а их можно упечь в колонию. Пошантажируйте этим родителей и получите с них на целую раму – опыта вам в этом не занимать.

- Вспомнил! – с облегчением выдохнул Апполинарий Федотович. – Дожили, и в редакциях сидят воры! – Он сдернул со стола свои листки. – Но есть еще, слава богу, обком партии. У меня там племянник замзавом в орготделе сидит, пусть узнает, кого в редакции пригрели.

И действительно, очень скоро с Ярославским обкомом партии у меня сложились весьма специфические отношения. Но не по поводу вспышки памяти у Апполинария Федоровича. Об этом – в других главах.

Без заголовка

Четверг, 29 Января 2009 г. 20:02 + в цитатник
Глава 4. Шпана

Это было общее определение для мальчишек из поселков строителей Резинокомбината. Была «Эсковская шпана» из бараков, примыкавших к заводу синтетического каучука, «Березовская шпана» из поселка Березовая роща, очень скоро поглощенная «Шанхайской кодлой», как и сама Роща – Шанхаем – диким самостроем из лачуг, скроенных из чего попало. Но самой известной в Ярославле, во всяком случае, в той части собственно города, что примыкала к железнодорожной насыпи, была «Полушкинская шпана», к которой я имел честь принадлежать и даже быть ее видным представителем.

От прочих сверстников шпану отличало знание жизни не по годам, умение, не гнушаясь способами, добыть себе пропитание, постоять за себя и за кореша. Это главное. Но были еще и незыблемые внешние признаки – косая челка на лбу, сдвинутый до бровей шестиклинный «кепарик», брюки, заправленные по низу в носки, фикса во рту и наколка на кистях рук. И, конечно же, хотя бы кое-какое умение «ботать по фене». Все, кто не подходил под такой стандарт, должны были быть презираемы и биты.

«Держать фасон» для меня не составляло труда с самого раннего детства. Читать и писать каким-то непостижимым способом я научился совершенно самостоятельно и еще до того, как в школу пошел старший брат и в доме впервые появились Азбука и Букварь. А Витька был старше меня на три года. Значит, к пяти годам я уже умел складывать буквы в слова и царапать их на всем, что попадало под руку – на обрывках бумаги, на крышке стола, на стене. Однажды под руку попала собственная правая рука и, слюнявя химический карандаш, я вывел на тыльной стороне предплечья собственное имя «Вова». А спустя какое-то время, постигнув у шпаны постарше технику татуировки, обколол это слово иголкой с тушью. В каком возрасте это случилось, вспомнить трудно, но точно, что до школы, поскольку в первом классе, стоило только поднять руку, меня уже невозможно было с кем-то спутать. Легко получалась и фикса на верхний клык, потому что на огромной свалке между Полушкиной рощей и Шанхаем всегда можно было найти кусок серебристой фольги, которой оборачивался нужный зуб. А чтобы фольга не сползала от слюны, ее нужно было держать открытой, приподнимая краешек губы и дышать, втягивая воздух сквозь зубы. Правда, держать такой «фасон» нужно было только в случаях, когда приходилось особо подчеркнуть свою принадлежность к шпане, поэтому фольгу мы просто имели про запас и при случае быстренько мастрячили фиксу.

С другими атрибутами «фасона» было сложнее, поскольку лето проводили в основном босиком или в тапочках на босу ногу, купить кепку тоже не допросишься у родителей. Поэтому недостающее добывалось за счет острого глаза и быстрых ног. А если мать спрашивала про носки или кепку: «Где взял?», ответ был прост – «Заноза, (Шкет или Паук) дал поносить».

Кто-то может спросить: откуда все это? Вроде криминал-то расцвел только в последние годы, а тогда (в 30-е, 40-е, 50-е годы) у детей была пионерская организация, у молодежи – комсомол, да и вообще в стране было больше порядка… Людям, задающим такие вопросы, я отвечаю: «Видимо я жил в другой стране». В моей стране в двадцати минутах ходьбы от дома стояли заборы с вышками и лаем караульных собак, а по дороге под самыми окнами утром и вечером проходили подконвойные колонны. Из нашего, да и из соседних домов частенько исчезали одни парни и на смену им появлялись другие - с лагерным опытом, блатными песнями и пропагандой жизни «по понятиям». Мы это впитывали. Я, наверное, живее других, поэтому в детстве не был принят ни в октябрята, ни в пионеры, а в юности – в комсомол. Быть принятым хотелось, я даже старался стать похожим на принятых, но в ответ раздавалось: «Шпане в рядах октябрят (пионеров, комсомольцев) не место».

Принадлежность к шпане в октябрятские и пионерские годы проявлялась в том, что в школу я пришел уже курящим и с наколками на руках, едва ли ни ежедневно дрался даже с теми, кто был постарше. На пути к комсомолу препятствием стали все те же частые драки, уйма плохих оценок и хулиганские выходки вроде порчи школьного имущества, стрельбы из рогатки на уроках, устройства всевозможных «шкод» над учителями. Порой эти «шкоды» требовали немалого упорства. Чтобы, например, сделать путь учителя от двери до стола стреляющим, приходилось сначала вбить на этом пути несколько патефонных иголок и на них навесить капсюли от охотничьих патронов. Причем, медные головки капсюлей предварительно подкрашивались «под пол», иначе их было видно. Учитель (а и тогда это были в основном дамы) входил в класс, наступал на капсюль, тот взрывался, перепуганный педагог прыгал в сторону, но и там его ждал негромкий шипящий взрыв. Отличники замирали от ужаса, что урок будет сорван, Полушкинские заходились от смеха, и дело кончалось тем, что меня тащили в крохотный кабинет «Козла». Учитель математики и завуч Михаил Алексеевич Козлов спрашивал: «Где взял патроны?». И если я врал, что не ставил капсюли, он доставал учебник математики Магницкого и начинал диктовать задачу, успешное решение которой избавляло меня от очередного вызова родителей. Одну из таких диктовок «Козла» помню до сих пор: «Един муж – благовей выпил кадь пития за 14 дней. Жена же его испила ту же кадь за две седмицы…» Мне ужасно навились слова таких задач и распевно торжественный голос, каким Михаил Алексеевич читал их. И вообще, с «Козлом» у меня складывались почти панибратские отношения. Как-то в шестом классе, после звонка его обступила группа отличников, и он стал объяснять им принцип доказательства какой-то теоремы. Мне эта фигня была до фени, хотелось курить, и я почти уже миновал толпу склонившихся над учительским столом одноклассников, когда увидел туго натянутые на заднице коричневые в полоску штаны. Плюнув на два пальца левой руки, я со всего маха хлестнул ими по штанам. И над толпой медленно стала подниматься крупная плешивая голова «Козла».

- Я думал это Колыхал,- промямлил я, поняв, чей заднице сделал «смазь»..

- За мной!- сказал Михаил Алексеевич и, положив мне на плечо руку, повел к себе в кабинет. Там он молча снял со стены большую рейшину, наклонил меня головой к окну и тоже со всего маху хлестнул широкой гибкой плоскостью ниже спины. Тощую мою задницу обожгло огнем, но я, как и «Козел», не ойкнул от боли. – В расчете, сказал он и подал мне руку.- Иди кури!

А рано курить начинали почти все Полушкинские мальчишки, и дело это было настолько привычным и обыденным, что, как позже рассказывала моя первая учительница, о своей привычке я поведал классу на первом же школьном уроке. Когда милейшая, припадавшая на одну ногу Ольга Владимировна Кречетникова, казавшаяся нам уже старушкой, объяснила, что любой вопрос ей можно задать, подняв сначала руку, я так и сделал. И вот как в ее пересказе выглядел наш диалог:

- Что ты хочешь спросить, Вова Ионов?

- В колидор выйти можно?

- А что тебе в колидоре нужно?

- Дак покурить охота!

- А ты, Вова, разве уже куришь?

- Ну да.

- И мама знает, что ты куришь?

- А я откуда знаю?

Конечно же, мама знала, что ее чадо давно «смолит» махорку или «бычки», но что-то не помнится, чтобы я получал за это взбучку. Во-первых, для нее не было новостью, что Полушкинские рано начинают становиться «мужичками», а во-вторых, она была занята куда более насущной проблемой: как прокормить четверо ртов и себя, когда муж где-то далеко на трудовом фронте, почти не присылает денег и нечего снести на рынок - и без того все фактически разуты и раздеты. Помню, в том же первом классе – зимой 1943-го – я не раз и не два бегал в школу в резиновых галошах, да не в «лаковых» на красной байке, а склеенных из автомобильной камеры и натянутых на тонкие портянки. Если по дороге удавалось встретить старшего брата, учившегося в первую смену, мы менялись обувью и в школу я прибегал в его валенках с проношенными пятками.

В классе не все были такой же голытьбой, поскольку у многих, особенно тех, что жили по ту сторону железнодорожной насыпи, на проспекте Шмидта, отцы имели «бронь» от призыва на фронт и «рабочие карточки» в том числе и на промтовары, так что худо-бедно, но были одеты. И поначалу они смеялись над моими портянками или штанами на одной лямке, но я быстро укорачивал их издевки кулаком в нос или пинком между ног. Даже когда они собирались вместе, чтобы «отметелить» шпану, потом я отлавливал их по одному и давал «хорошую сдачу». Иногда за обидчиков пробовал заступиться кто-нибудь из старшеклассников. Но школа-то была начальная, и если кто-то даже из четвертого класса пытался «качать права», долго это у него не получалось – не таких видали!

Вообще, драться приходилось почти каждодневно, а зачастую и по несколько раз на день. Школа находилась далеко от дома, за насыпью, и мы, Полушкинские, должны были дважды в день проходить по территории Заводстроевских, где нас уже ждала такая же шпана ну, и понятно, чем это кончалось. Иногда нам удавалось проскочить опасный участок пути, прицепившись за борт полуторки. Зимой мы имели для этого специальные крючки и катились за машиной на пятках, но это случалось редко, как редки были и сами машины. Чаще мы прибегали в школу с разбитыми носами, оторванными воротами рубашек или пальто и начинали искать по классам других Заводстроевских, чтобы воздать им за обиду. На обратном пути все повторялось – воздавали нам.

Но все это мелочи в сравнении с тем, когда кодла на кодлу десятками, если не сотнями сходились взрослые парни. Я помню одну такую битву, состоявшуюся уже после войны, году в 46-м или в 47-м. Шанхайская кодла длинным узким языком подходила к Полушкиной роще по берегу Волги. А наши широким фронтом стояли на высокой части берега, готовя все, что могло стрелять. А в этом ни у Полушкинских, ни у Шанхайских не было недостатка.

Богатейшим арсеналом для тех и других служила «Трофейка» - огромный пустырь, заваленный трофейным оружием и техникой всех родов войск, участвовавших во Второй мировой войне. Это кладбище убойных сил никем практически не охранялось и потихоньку растаскивалось не только бригадами по утилизации металла завода «Вторчермет», но и шпаной из окрестных и дальних поселков и районов Ярославля. Пролезая в люки или щели искореженных танков, торпедных катеров, в развороченные фюзеляжи и кабины самолетов, люди искали и находили все, что взрывается или стреляет. Эти находки потом отзывались большими и маленькими трагедиями в самых разных концах города, когда пацаны пытались разобрать мину или гранату, добыть порох из снаряда или просто поглядеть, что будет, если бросить находку в костер. У Полушкинских, Эсковских и Шанхайских, ближе всех живших к Трофейке, «на вооружении» было все. Это знала милиция, время от времени проводившая по поселкам облавы и снимавшая всякий раз неплохой «урожай», но еще больше оружия хранили выгребные ямы, в которых мы топили свои арсеналы, едва заслышав об облаве. Милиция брезговала копаться в ямах, а мы легко потом доставали спрятанное, прочесывая ямы крючьями из толстой проволоки. Говорю «мы», потому что сам не раз топил, отмывал в Волге и перепрятывал в сарайке разносистемное и разнокалиберное оружие.

Так вот к бою в той памятной битве готовился даже небольшой миномет. Мин к нему почему-то не нашлось, и он был модернизирован под боеприпасы, которые мы в изобилии собирали за 81-й военной базой невдалеке от Трофейки. На базе уничтожали малокалиберные боеприпасы и сигнальные ракеты. Их сваливали в большие ямы и поджигали. Патроны рвались, ракеты многоцветными всполохами взмывали в небо и все это разлеталось далеко за территорию базы. А мы были тут как тут. Собирали помятые патроны, не сгоревшие остатки ракетных зарядов. Их нельзя было использовать по прямому назначению, но приспособить для дела вполне можно. И тот миномет был заряжен смесью всех доступных нам видов пороха, а в качестве поражающих средств в ствол были утрамбованы гвозди, болты, гайки и прочие железяки. Выстрелить он мог, если бы кто-то успел поджечь торчавший снизу фитиль. Но не успели. Потому что начали стрелять из мелочи – из рогаток, самопалов, поджигах. Грохоту было достаточно, раненых – ноль. Однако кто-то, напуганный грохотом, успел вызвать милицию, и она нагрянула прежде, чем выстрелил миномет. Сначала милиция и какие-то военные разметали Полушкинских. Получилось это у них споро, потому что вояки, чтобы не попасться, сами давали деру. Шанхайские все это видели и тоже стали пятиться, но для «понта» трясли в нашу сторону тем, что имели. Помню их предводителя – тощего парня в буденовке и длиннющем черном пальто. За поясом у него висела сабля наголо. Однако при нашем отступлении он выхватил не ее, а оголил в нашу сторону то, что носил между ног.

Иногда у нас получалось добыть оружие и с комплектом штатных боеприпасов. Однажды мы проникли на Трофейке туда, куда подходили «свежие» вагоны и платформы. Легко открыв один «товарняк», мы ахнули: там грудой стояли совершенно новенькие – в масле - пулеметы, а в углу ящики с укладками снаряженных патронами лент. Мы не были бы Полушкинской шпаной, если бы прошли мимо такого соблазна. Ночью пулемет и лента с патронами оказались уже в одной из сараек, а утром мы вчетвером выкатили свой «Максим» на бруствер бомбоубежища, устроенного на гребне берега Волги. Дальше все было как в кино про Чапая. Лента сама легла на место, пальцы старшего из пацанов уперлись в гашетку, и когда в зоне видимости появился двухпалубный пароход «Механик», раздалась команда: «По вражескому крейсеру…» И грянула очередь, от которой с большим недолетом до «Механика» взвились фонтанчики брызг. Недолет мы осознали, начали соображать, как поправить прицел, и на счастье команды парохода, да и на наше, конечно тоже, из соседнего дома выбежал дядька и пинками раскидал нас с окопа. А то бы ведь наверно сообразили, как достать «крейсер» со всеми вытекающими из этого последствиями.

Как-то проносило от серьезных последствий и другое опасное увлечение. Коль скоро у нас не было недостатка в зарядах сигнальных ракет, мы мастерили из них «катюши». Из тонкого и очень плотного технического картона – прешпана – сворачивали сигарообразные трубы, набивали их ракетным порохом, клали на какую-нибудь приподнятую над землей доску или фанеру и поджигали конец. Конструкция фыркала искрами и срывалась с доски. Иногда она под углом уносилась вверх и вдоль дороги, радуя нас разноцветными всполохами. Но случалось, что «снаряд» начинал вертеться на месте, обдавая огнем всех, кто не сумел отбежать подальше. А бывало и так, что ракета сначала взлетала как надо, а потом вдруг меняла угол полета и мчалась к которому-нибудь дому. А они на «Горушке», где мы обычно затевали такие игры, все были деревянные…

Ракеты носились по непредсказуемым траекториям потому что мы мало уделяли внимания их корпусам: ленились приклеивать острые наконечники и оперение стабилизаторов, так что полетом управлял случай. Зато по части снаряжения порохом быстро стали большими доками. Кусками серебристого пороха, дающего ярко-белый цвет, мы набивали среднюю часть корпуса, а на концы клали цветной – зеленый или красный. Их, в отличие от серебристого, легко было поджечь обычной спичкой, и потом нам нравилось, когда на излете ракета прощалась с нами цветной вспышкой.

Кроме того, используя реактивную тягу, мы запускали в небо гильзы от винтовок. Скручивали в тугой рулончик кусок киноленты, втыкали его в горлышко гильзы, поджигали спичкой и вбивали коротким ударом эту гильзу в горло гильзы от пулемета. Чрез секунду-другую первая с глухим хлопком взлетала высоко над домами. Но, коль скоро, запускался такой снаряд с руки, его можно было направить в любую сторону и в кого угодно. Когда не удавалось добыть киноленты, в пулеметную гильзу можно было налить немного воды и пропихнуть туда несколько кусочков карбида. Все остальное – так же. Выстрела, правда, приходилось ждать дольше, и снаряд летел не так далеко, но подбить ворону или напугать кошку вполне получалось.

Все эти летающие, стреляющие и прочие пугающие штуки я приносил в школу и пускал в дело не только на переменах. И все это кончилось тем, что за несколько дней до выпускных экзаменов за седьмой класс меня исключили из школы. Исключали, как было объявлено, за хулиганство, а в справке об образовании написали: «вынужден покинуть седьмой класс до его окончания в связи с тяжелым материальным положением семьи». И, в общем-то, обе формулировки были правильными. И хулиганом я был просто отчаянным, и «материальное положение семьи» было хуже некуда. 20 мая 1950 года, когда мои бывшие одноклассники явились сдавать первый экзамен, я пошел на работу учеником слесаря по ремонту оборудования комбината подсобных предприятий Ярославского стройтреста № 3. Кончилось детство, а вместе с ним улетели в прошлое и шпанские выходки.

Глава 4

Четверг, 29 Января 2009 г. 19:25 + в цитатник

Метки:  

Без заголовка

Среда, 28 Января 2009 г. 15:41 + в цитатник
Глава 3. Полушкина роща

Ее нет уже много лет, хотя название в качестве почтового адреса наверно еще осталось, потому что, проезжая как-то по тем местам, я видел один или два обитаемых дома. Все остальное пространство накрыто заводскими корпусами и достаточно широкой автомагистралью, за строительство которой я когда-то сражался с ветряными мельницами государства.

Сохранилось это название и в истории славного русского города, хотя бы потому, что почти три века назад пасынок купца Полушкина Федор Волков открыл здесь в каретном сарае отчима первый театр «охотников», призванный вскоре в Санкт-Петербург и ставший там первым профессиональным театром России. Место это нигде и ни кем не отмечено, и точка рождения очага общенациональной культуры теперь сгинула с лика города, как сгинула и вся Полушкина роща – некогда одно из красивейших мест Ярославля. Поглощать березово-липовую рощу социалистическая индустриализация начала с конца двадцатых годов прошлого столетия, когда в Нижнем Новгороде началось строительство автозавода, а в Ярославле - сопутствующих ему предприятий – шинного и асбестового заводов, кордной фабрики, завода синтетического каучука. Их начали размещать за насыпью железной дороги, отделявшей собственно город от его зеленой зоны. А до начала строительства это было дачное место дореволюционной городской знати и первых «домов отдыха» для совпартработников и членов профсоюзов.

К тому времени, когда в 1928 году здесь поселилась семья моего отца - 22-летнего плотника Бориса Ионова, одноэтажные господские строения превратили в квартиры, куда растолкали по три-четыре семьи совспецов и совслужащих, а двухэтажные «спальные» корпуса стали коммуналками для рабочего люда. В коммуналки обратили и два советских новодела, сотворенных в стиле южных особняков – с балконами на колоннах по второму этажу, с бетонными вазонами и неким подобием фонтанов на террасах первого. Это были государственные дачи первых лиц города. Еще недавно по южному белоснежные, потеряв былых хозяев, они посерели и теперь торчали на некрутом зеленом берегу Волги как два кариесных зуба. И вот что интересно, три этих особых дома – Леонтьевский и два серых – жили какой-то необъяснимо отдельной жизнью. В них тоже было немало моих сверстников, но я не могу припомнить ни одного, кто бы входил в ватаги «Полушкинской шпаны», как именовали нас в других частях города. Ребята из барака, что стоял между Леонтьевским и теми двумя домами, всегда бывали с нами, а этих словно и не существовало на свете. Видимо их обитателям передавалась некая аура прошлых хозяев, отделявшихся от остальной части населения постами охраны.

Но и остальная часть Полушкиной рощи делилась на две примерно равные по населению половины – прибрежную, что плоской равниной подходила к невысокому берегу Волги, и «горушку», что такой же плоской террасой лежала за «Леонтьевской горкой». И вот что любопытно. Если в прибрежной части, на торце нашего двухэтажного щитового дома по вечерам и в выходные обычно собирались взрослые парни и молодые мужики, то на «горушке» наоборот – взрослые где-то были при деле, а многочисленная «мелочь» сбивалась вместе в драчливую ватагу или для игр в «чижика», «лапту», «жестку», гонять в футбол тем, что попадет под ноги - резиновым мячом, чьей-нибудь шапкой или какой-нибудь жестянкой.

Мне было интересно там и тут. От взрослых постигал правила карточных игр и доминошных партий, внимал, если не шугали подальше, рассказам об отношениях с «бабами», заучивал матерные рулады и анекдоты. А со сверстниками важно было помериться ловкостью, силой, скоростью ног и поделиться тем, что узнавал из взрослой жизни. Хотя в этом-то для большинства пацанов и не было особых секретов, потому что семьи – сколько бы в них ни было человек – имели в основном по одной комнате, и все тайное там ни для кого не являлось тайной. И если кто-то вдруг начинал: «Ух, чего я ночью видал!..», то другой тут же спрашивал: «Как мужик бабу зажал?» И разговор переходил на другие, сугубо мальчишечьи темы.

В войну разговоры крутились вокруг бомбежек, которых на долю Полушкиной рощи досталось больше, чем всему остальному Ярославлю. Потому что наш зеленый еще островок с одной стороны примыкал к территории Резинокомбината, обувавшего шинами фронтовые полуторки и трехтонки, а вместе с ними и всю артиллерию, а с другой – к железнодорожному мосту через Волгу, который связывал фронт с Уралом и Сибирью. И легко представить, какое значение гитлеровское командование придавало бомбардировкам моста и заводов Резинокомбината. А поскольку до 1943 года Ярославль был не в таком уж глубоком тылу, вражьи самолеты не раз и не два прорывались к нам. Но серьезное разрушение мы испытали только однажды, когда бомба угодила между двумя двухэтажными домами и снесла по подъезду в каждом. У моего дома оторвало третий подъезд (мы жили в первом), у соседнего, срубленного из хорошего леса, развалило половину первого. Нижний этаж почти не пострадал, а на втором бревна свернуло в сторону от взрыва, куда и снесло все, что было в квартирах.

Случилось это днем, когда мать со старшим братом ушли в город – Витька в школу, она в магазин, а мы с младшим Валеркой сидели дома. Взрывом здорово тряхнуло нас, вылетели все оконные рамы, одна из которых накрыла трехлетнего братишку, и он протяжно завыл: «Ой, мамка, домбят!» Я выволок его из груды стекол и штукатурки, кое во что одел и мы убежали в бомбоубежище, оборудованное в одном из многочисленных крытых окопов, сооруженных в сохранившейся березовой рощице между «горушкой» и «Леонтьевским домом». Вместе с «горушкинскими» и еще каким-то людом мы сидели там в темноте и по колено в холодной воде до тех пор, пока в проеме окопа ни вспыхнул яркий солнечный свет и появившаяся в его мареве женская фигура ни спросила: «Моих тут нет?» Это была наша «мамка», с ревом обыскавшая уже и развалины обоих домов и все другие окопы. Валерку она подхватила на руки, а я пошел самостоятельно и не домой, а осмотреть разрушенную часть нашего дома, где уже копались хозяева в поисках уцелевшего скарба. И помню, как остолбенел от страха, увидев среди мусора чью-то сине-белую оторванную кисть руки.

Следы бомбежек долго оставались и в памяти и в материальном воплощении. В квартире наших соседей, занимавших две комнаты, в дощатой перегородке между ними и после войны можно было видеть рваную дыру от залетевшего в дом осколка бомбы. А у моих сверстников годами хранились коллекции осколков, которые во время налетов мы подбирали еще горячими.

Случались над Полушкиной рощей и воздушные бои, на которые мы глазели до ломоты в шеях и до рези в глазах. Они были похожи на игры в догонялки и прятки и проходили настолько высоко, что самолеты казались игрушечными. Но мы все-таки различали наши «ястребки» и их «мессеры» и переживали, конечно, за наших. Бои начинались так же неожиданно, как и кончались, когда кто-то из его участников вдруг пропадал в облаках, а другой, покрутившись на открытом пространстве, вскоре тоже куда-то улетал. Лишь дважды эти воздушные бои переставали быть для нас забавами – когда однажды у самых ног одного из нас короткой строчкой взвились фонтанчики земли, и мы со страхом осознали, что это следы пулеметной очереди. А второй раз – когда один из самолетов, пустив шлейф дыма, с диким гулом стал падать со своей заоблачной высоты прямо на нас. И этот нарастающий страшный гул намертво приклепал наши ноги к земле. Вжав головы даже не в плечи, а куда-то гораздо ниже, мы так и остались посреди двора, откуда смотрели в небо. Но падающий самолет – это был «мессер» - то ли ветром, то ли судьбой отнесло на другой берег Волги, где он и вспыхнул красно-черным факелом взрыва.

глава 2

Вторник, 27 Января 2009 г. 11:19 + в цитатник
Глава 1. Память

Мне грех на нее жаловаться, гордится же ею, было немало поводов. Всегда помнил и до сих пор помню часы встречи каких-то событий, которые нельзя пропустить. Потому и опоздал в жизни только два раза – в молодости на работу в первую утреннюю смену на шахте и в зрелости - на интервью с важным человеком, потому что тот сменил адрес офиса, а я этого не знал и укатил по старому.

В мемуарах обычно пишут, с каких лет человек помнит себя. Так вот, первое, что я помню – это двух часовых в «буденовках» и длинных шинелях, стоявших на крыльце «Леонтьевского дома». Был такой дом в Полушкиной роще Ярославля - двухэтажный с высокой двускатной крышей. Леонтьевским называли его по фамилии хозяина – директора Ярославского резинокомбината, одного из крупнейших по тем временам предприятий СССР. Широкий, серо-голубого цвета, дом стоял недалеко от берега Волги, почти примыкая к ограде закрытой территории «водокачки» - насосной станции, подающей воду для ТЭЦ Резинокомбината. К дому по пологому спуску вела отдельная дорога, которую называли «Леонтьевской горкой». Рядом был безымянный съезд покороче и покруче, который выводил на дорогу к Березовой роще и дальше на Тутаев и Рыбинск. Летом машины и подводы скатывались и поднимались по этому спуску, а зимой мы так укатывали его валенками, санками и самокатами, что он превращался в сплошную «ледянку», и тогда «Леонтьевской горкой» не возбранялось пользоваться не только «Эмке» директора Резинокомбината.

Так вот, часовые в длинных шинелях появились на крыльце «Леонтьевского дома», когда его хозяина арестовали как врага народа. Было это, по всей видимости, осенью 1937 года, потому что снега вокруг я не помню, а часовые стояли уже в шинелях. И, значит, помню я себя с двух лет. Потом этот дом, как и все другие в Полушкиной роще, битком набили семьями и единственное, что его отличало от прочих – яркая роспись большой комнаты на втором этаже. При Леонтьеве там была детская, и на ее стенах играли в мячики, скакалки и качались на качелях розовощекие счастливые советские дети. Наверное, это отметилось в памяти потому, что у меня в ту пору не было ни мячиков, ни скакалок, ни таких красивых качелей.

Мир открывался для меня не через игрушки. В нашем доме я не помню ни одной и даже не знаю, во что или чем играл. Позже были и игры в войну с деревянными саблями, в «жестку», росшибалку и в перышки. Но это уже в начальные школьные годы. А в самом первом, дошкольном детстве не доводилось держать в руках ни одной игрушки. Может быть, поэтому я не могу наиграться и на восьмом десятке лет, зачастую отдавая свободное время компьютерным квестам, чем привожу в смущение супругу. У нее-то в детстве хватало кукол. А я по-настоящему стал наверстывать детство с рождением сына. Я покупал для него ракеты, взмывающие в небо под напором закаченной в них воды, подводные лодки с электроприводом, железные дороги, мигающие разноцветными огнями «луноходы» и с упоением играл с ним, зачастую даже дольше, чем двух-трех-пяти-летний сын. «Вот дитятко-то!», отзывалась на это жена. Да уж! Нереализованная детская страсть к игре до сих пор имеет у меня вполне осязаемое подтверждение в виде наколки на правой руке.

Было это летом 1945 года, когда в Полушкину рощу стали возвращаться первые демобилизованные воины. Среди прочего трофейного скарба чей-то из отцов привез игру в подкидные колпачки. Она состояла из двух картонок с картинками. На одной были цифры от единицы до шести, как на кубиках для игры в «кости», на другой – красочная дорога к цифре сто, где, дошедшего до этой вершины, встречал радостной улыбкой розовощекий Месяц. Играть можно было только вшестером, поскольку в коробке было всего шесть разноцветных колпачков, а желающих всегда в лучшем случае впятеро больше, и легко представить с каким нетерпением каждый из нас ждал своей очереди к заветной подкидной дощечке, с которой колпачок улетал на какую-нибудь из картинок с цифрой. Мне было десять лет, а играли пацаны и постарше, которые обычно оттирали мелочь прочь, поэтому ухватить свой колпачок было большой удачей. И подлинной радостью – первым добраться до Месяца. Однажды мне выпало это счастье. С ощущением его я носился до вечера, а вечером стащил у брата пузырек с тушью, у матери - иголки и нитку и в своем укромном углу в сарайке нарисовал на правом предплечье Месяц в его натуральную игрушечную величину, а потом прошелся по контуру иглой с тушью. Так и радуется этот Месяц на моей руке той далекой победе в желанной игре.

А первую игрушку, попавшую в мои руки еще за несколько лет до войны, я от охватившего меня чувства попросту искалечил.

Самым главным, да пожалуй, и единственным развлечением в моем раннем детстве считалось подглядывание в чужие окна. Мы тогда жили в двухэтажном щитовом доме, опоясанном узкой завалинкой. Мы обходили по ней дом, заглядывая по пути в незанавешанные окна первого этажа. Открывались там мелочи убогого быта бывших строителей, ныне работников Резинокомбината - зеркала, кровати, иногда рисованный на клеенке коврик, горка, уставленная стеклянной посудой. Интерес и игру составляло умение быстро спрятаться, присесть, если тебя увидел кто-то из обитателей комнаты, а потом опять заглядывать, дразня этим недовольных жильцов. Иногда, конечно, нас ловили за этим занятием и в зависимости от времени года драли уши или стегали крапивой, а то и просто давали подзатыльника. Но если после этого не удавалось придумать или найти что-то более интересное, путешествие по завалинке продолжалось только в обратном направлении.

Однако и подглядывать в одни и те же окна, по-видимому, надоедало, иначе с чего бы я однажды отправился к дальним домам. У больших кирпичных домов завалинок не оказалось и, значит, делать мне у них было нечего. А два рубленых теремка, стоящих поодаль, вполне подошли, потому что и завалинка у них была под окнами, и резные наличники, за которые, стоя на цыпочках, можно держаться.

Кто в этих теремках жил не знаю. Но точно, что не рабочий люд, потому что домики были отдельные на каждую семью. А главное отличие от насквозь высмотренных окон нашего щитового дома, состояло в том, что открылось мне через одно полуоткрытое окно. Прямо перед ним на комоде стояли две куклы в белых матросках и в бескозырках. Они смотрели на меня синими глазами и, вроде даже приглашали к себе чуть приподнятыми руками. И это было так притягивающе, что я даже не присел, прячась, когда в комнату вошла молодая и добрая женщина. Добрая потому что, увидев за окном пацаненка, она не шугнула меня, как обычно это делали жильцы нашего дома, а с улыбкой подошла к окну:

- Ты чей такой? - И легко втянула меня в комнату.

Привыкший по беличьи моментально прятаться, я, видимо, сам протянул к ней руки – так обезоружила меня ее улыбка.

- Ну и что мы будем делать?- спросила она, присев на корточки, чтобы уравняться со мной ростом.

- Дай! – указал я на кукол.

Она сняла с комода одного матроса и подала мне. И тут случилось такое, чего она никак не могла ожидать. Грязный и босой оборвыш схватил матросика, прижал к себе и так крепко вцепился зубами ему в нос, что откусил его.

Не знаю, почему я это сделал, что за инстинкт тогда сработал во мне, но из откушенного носа посыпались горькие опилки – матросик оказался матерчатым. Хозяйка вырвала его у меня из рук с криком:

- Отдай и убирайся отсюда, гаденыш!

Еще из самого раннего помню свою первую денежку. Это был пятачок. Я увидел его, когда наклонился к «ключику», чтобы посмотреть, как вьются в его тоненьком горлышке мелкие песчинки. В этот раз они не пританцовывали, а медленно отлетали в разные стороны, потому что горлышко было закрыто пятачком, по которому мелкими-мелкими волнами переливалось полуденное летнее солнце. Совершенно не помню, на что я истратил свой первый клад. Может быть что-то купил в ларьке, открытом в бывшем Леонтьевском гараже, может кто-то из старших выманил у меня пятачок, чтобы сыграть в «расшибалку», а может я и сам поставил его на кон в надежде преумножить капитал. Все это стерлось. Осталась только картинка маленькой круглой лужицы, на дне которой откуда-то из глубины вился слабый поток, в котором приплясывали песчинки, и сияющий солнышком пятачок…

Без заголовка

Понедельник, 26 Января 2009 г. 20:30 + в цитатник
Владимир ИОНОВ



ЖИТИЕ ТЩЕСЛАВНОГО ИНДИВИДА

От Автора

Ну, это лишнее – спрашивать меня, зачем я сел за автобиографический роман. Тщеславие моя движущая сила, это оно заставляло меня метаться от одной ипостаси к другой, усадило за воспоминания и даже в обычном введении подвигло именовать Автора с прописной буквы. Мол, знайте, с кем имеете дело.

А дело вы имеете с 70-летним человеком, который кое-что повидал в жизни и готов поделиться впечатлениями от увиденного и пережитого. И если кому-то это покажется неинтересным, то вина в том отнюдь не Автора, а читателя, которому лучше сразу отложить эти записки в сторону, чтобы не раздражаться из-за траты драгоценного времени на малозначимые лично для него факты из жизни Тщеславного Индивида. Правда, при этом читатель покажет себя человеком нелюбопытным от природы. Но это, как говорят, его проблемы. Не всем же быть любопытными. А тем более любопытствовать, как и зачем некий Автор прожил уже более 70 лет и еще претендует на общественное внимание.

Впрочем, Автор тоже не виноват в том, что он тщеславен. Родители – Царство им небесное! – произвели его на свет под знаком Овна. А человек, рожденный в этом знаке Зодиака, - цитирую из книги «Звезды и судьбы»:- «задорен, раздражителен, честолюбив и упрям, плохо поддается чужой воле, а жар страстей не знает границ. Сильная воля не знает предела, деятельный ум толкает вперед, не опасаясь препон». Вот так! И, как свидетельствует история, под этим знаком рождены Леонардо да Винчи, Рафаэль, Бах, Декарт, Гойя, Гоголь, Золя, Ван Гог, Бисмарк, Гайдн, Гитлер, Чарли Чаплин, Алла Пугачева... И вы хотите, чтобы, находясь в такой компании, Автор не был тщеславен? Побойтесь Бога осуждать его за это. Правда, он не достиг тех степеней известности, как выше перечисленные Граждане Мира. Но ведь и они не в раз стали теми, какими их чтит человечество. За редким исключением, разумеется. Так, что еще не все потеряно и у Автора.

На том и закончим вступление. И обратимся к памяти.

Дневник Владимир_Ионов

Понедельник, 26 Января 2009 г. 12:04 + в цитатник
Я, Ионов Владимир Борисович, журналист с 50-летним стажем, член Союза писателей СССР, работал в ТАСС, газетах Культура, Московские новости, печатался в журналах Октябрь, Волга, Нижний Новгород, Эхо планеты, многих зарубежных изданиях. На 74-м году жизни написал мемуары о пережитом и передуманном.
 (520x630, 81Kb)


Поиск сообщений в Влфдимир_Ионов
Страницы: 2 [1] Календарь