Вот три последних рассказа. Первый написан примерно так, как я обычно пишу, следующие два - эксперементальные.
Молчащий шарик. Вездепротянутость целлофана. Танцы белых ёжиков.
Это вопрошает не глядя, и приходит без ответа. Это моет перья ночью и натягивает размягчённые лики на верёвку, качающуюся меж ветвей горгульеподобных деревьев, кора которых изъязвлена термометрами и циферблатами. Оно похоже на огромный, высоким столбом ковыряющий небо целлофановый пакет, танцующий среди лестниц росы. Каждый раз, когда ветры сминают лестницы своими пальцами, грани пакета обретают новые охапки мимических форм, то улыбчивых, то искажённых гневом, то по-рыбьи безразличных, то крысино-увинченных избытком противоположностей, а иногда и просто потоками одинаковых, невидящим взглядом целлофановых очей сканирующих желтоватый воздух первобытных лиц. Пакет пробуждается, когда по его поверхности осторожно, боясь спугнуть его сон, начинают ходить крошки, но вся их осторожность тщетна. Пакет надувается, словно кузнечные меха, и крошки пытаются укрыться хоть в каком-то подобии волос, в изобилии выстилающих воздух, объятые тыквенным ужасом. Их сумасшедшая беготня окончательно будит пакет. Он набирает полный хоботок крошек, и начинает переваривать их в своих многокамерных желудкосердцах, подрагивая в треске разрядов.
Беготня окончательно будет пакет. Полый изнутри колобок набирает букет кошек, и намечает перфорирование их. В соевых желобках подарки разнятся. В розницу и пучками, волокнистые кошки текут по желобкам, пока не обратятся в кожистых волков, натянутых на жёлуди, чтобы окончательно не съёжится до размеров коричневой, испуганной горошины на четырёх тонких проволочных ножках. Перетянутые сметанными резинками, искажённые визуальными обоями, обросшими синим мехом, раздробленные в сетчатых глазах чёрно-зелёных испражнений вселенной, что лениво щёлкаю пультом, вглядываясь в ямы собственных душ, они находят металлический запаянный люк, заржавленный по краям, с множеством расположенных спиральными рядами отверстий. Люк похож на лицо мясорубки, только очень большой и космически древней. Края некоторый отверстий истёрты, виднеются борозды царапин и кратеры, но материал люка выглядит очень прочным. Однако несколько настораживает пульсирующая, сдобренная бело-жёлтой слизью, текущей по ландшафтам тёмных вен, гортань, вход в которую и защищает люк. Хоботок биомеханического противогаза. Точнее, био меха хаха нического, противогаз говорит хахаха и смех его увлекает нас то ли наружу, то ли вовнутрь, но проглоченные, мы осознаём серость и безутешность кислорода.
Я обращаюсь китом, тело которого покрыто обманчивыми цитрусовыми матрицами, шелестящими и похрюкивающими. Я оборачиваюсь китом, будто он плащ, будто я – шуруп, будто он – лестная лесная лестница, по которой взбирается будто – будущий – я. Веки кита в кои то веки, столь же восьмиугольные, как и сейчас, распахнуты в ожидании ручейков. Возможно, они желают оторвать от огромного, колыхающегося в волнах эфира полотна немного целлофана, себе на одежду для пищеводов, но не уж то не воскреснет целлофан, такой же белый и шуршащий, будь он даже разъединён на сотни лоскутов, согревающих убогие желудочно-кишечные тракты этих лишённых перегородок существ?!
Неужели я не воскресну, желудочно-кишечно, и всяко-разно, белой и шуршащей вспышкой помех на дне ваших мыслей, согнутой вилкой, пронзившей концепцию, грустной дрозофилой на бледно-жёлтой стене?! Неужели отразившись в замедленной фасеточности безграничная, бледно жёлтая плоскость не возбудит в тазике бессловесности луковичной, колюче-белой вспышки? Полярная слепота. Белые ёжики. Они оставляют следы на снегу – только так можно заметить белого ёжика, только по его следам, ведь сам он невидим, и сливается с арктической пустыней, по которой пролегает его путь. Но след – он вторичен, след это уже не белый ёжик. Я воскресну – банкой с салфетками, что отмечены почти человеческими лицами, выглядывающими из бумаги; коллайдером сиамских мух, сросшихся в районе шеи, и от того совершенно безголовых, но зато двужопых; я вернусь утренней газетой, которая пляшет танец смерти на столе, отсекая головы неповинно зевающим человекоподобным людям; обнажённым гуманоидом с четырьмя тонкими, трёхпалыми руками, и огромной головой с жопоподобным затылком, который летит верхом на решете, и волочит охапку сушёных рыб и ключей на верёвке по небосводу; каменным штопором, растворяющимся в плазмоподобных ласках пурпурных жриц, чьи черепа похожи на гривастые раковины улиток, а ладони испускают ломтики электрических разрядов; я воскресну полоумным полипом, что на дне глицеринового океана проводит червеподобными щупальцами по струнам, и воет в непроглядную, волнообразную темень медленно переливающегося неба.
Я раскрываю глаза в бунте рыбьих статуй, в жертвоприношениях икры моллюсков, в космической игре костяшек пальцев намотанного на ложку лемура, и в отражении ложки, намотанной на Амура, и связавшей его, не позволяя растрачивать стратегические стрелы на отстрел стробоскопических галлюцинаций. Я позволяю трубным пустотам взгромождать на мои проспекты сонмы диалоговых междумордий. Взгляд тонет в зеркальных коридорах, словно кошка, гуляющая по собственной спине в плену пульсирующей, ворсистой зиготы. Вьюнок оплетает карты моих рук, пуская корни рек и излучин прямо в брусчатку и асфальт, нарезая серыми ломтиками то, чему никогда не стать бутербродом, пусть даже опустятся с небес целые галактики протяжных, готовых к праздничной фрагментации колбас. Бетон, усеянный волосяными луковицами, потеет разбавленным чем-то вязко-коричневым глицерином, и хребты слепых зданий и трубных аппендиксов раскрывают свои тяжёлые лепестки, на сколько хватает глаз, и взмывают далеко ввысь, принесённые в жертву юмору, и от того безразмерно свободные. Ветер уносит каменный дым, но он застывает во времени, и выпадает на колено-лысую карикатурную землю дождём из странных, тугих, но в то же время воздушных, и пористых, словно сыр статуй. Видно, как сквозь их отверстия выглядывают осторожные полулица, но стоит взглянуть на них прямо, как они тот час же исчезают, оставляя за собой только туманный пук.
Гофрированные картонные коробки принимают решения. Как тяжело им это даётся…. И не лень им? И не Ленин, и не олень, и не Олин ойл, ни лойный лойл, ни льнаной лай, ни львиный лайф, ни лявий лов не предвещают исполнительности йода. А значит, все их дома построены на фундаменте даже не из песка – на фундаменте из слов того, кто не умеет говорить, на фундаменте из слепо-глухо-немого сна, на фундаменте мелодий тишины, на фундомёте фунгицидных текстов, на фугохоте обручальных ласт пискреповых пёсиглавцев, что шествуют по мирным ответвлениям мятного коварства. Их гордо выставленные на всеобщее обозрение оголённые пищеводы ласкает колкий свет галогенных трубок, и ступают они, превышая любую тишину, и ступают они, лишённые перегородок. Кто посмеет читать иероглифы, татуированные на их слизистых, огрубевших от ветра и пыли гортанях? Они куда-то идут, любуясь друг другом, и читая про себя надписи на собственных внутренностях, которые они держат перед собою в руках.
Но пробуждается Это, шевелясь, размахивая и заострённо глаголя. Я встревожил по диагонали пиксели. Снег сыплется прямо с кожаного неба. И под моей кожей топчутся белые ёжики, ищут чего-то. Их следы стонами мурашек ползут под кожей, пробираясь по трактам нервов всё ближе и ближе к стратегическим центрам…. Заползая в извилистые проспекты серого вещества, белые ёжики не утрачивая белизны, покрывают капилляры своими бликами. Сдвиг перспективы… Белая вспышка колкого света… Гвозди частот… голоса полимеров… шум… шум… шум…
Но неужели мнят они себе, будто я не воскресну, будто не прольюсь гаечным дождём на иней их экзоскелетов, не растекусь суставчатой экспансией по белым иглам, не соберу снопы гипсового хлеба, не протру глаза картофельным клубням – имеющий клубни да увидит, не разомкну их вещей гигроскопичности, составив паззл навязчивых фобий и желаний?! Потолок включен на полную мощность, и обменивается мощностью с полом и стенами, разбираясь и демонтируясь, как кубик Рубика в танце ядерного распада. Гномы соплями стекают с центрифуг. Титанические богомолы насилуют турбины электростанций. Крик бежит по жидким туннелям. Я влюблён в желатин. Стародавние картины испещряются гармоничными схемами. Главный хвост убивает мухобойку, и втягивается обратно. Мухи вешаются на ризоподиях фораминифер. Белые ёжики, околдованные, внимают вспышкам.
Неужели они предполагают, что не наслоюсь я вновь шуршащим целлофановым лицом, поверх своего проволочного скелета и волокнистых мяс?
Я вопрошаю не глядя и прихожу без ответа. Во тьме я мою перья, и натягиваю своё лицо на верёвки приборов, с ветвей которых свисают повешенные вирусы. Я ковыряю в носу у неба, танцуя среди лестниц росы. Я – шуршащий в космической глубине целлофан. Химическая упаковка вселенной.
четверг, 18 сентября 2008 г.
Исчерпаем ли вакуум?
Едва дверь захлопнулась за его спиной, Сфинкс запрыгнула на полную лапши кровать, и посмотрела исподлобья своими светодиодными глазами на левую мочку уха (а ему показалось, в самую душу) Гарика. Небольшая комната освещалась довольно тусклой, грязно-жёлтой лампой, висящей под индифферентным ко всему потолком, и совсем неуловимым свечением, исходящим от кожи сфинкса, напоминающим пульсирующие отблески костра. Сфинксом была довольно красивая голая девушка, с длинными тёмными волосами, восточным разрезом глаз, бронзовой кожей которая светилась изнутри, и сосками, которые почему-то казались Гарику похожими на зрачки. Её нижняя часть постоянно трансформировалась то в львиную, то в человеческую, хотя возможно такое впечатление создавалось из-за игры света и тени в лапше, на которой она сидела. «Зачем она сидит на лапше?» - подумал Гарик и тряхнул головой, чтобы согнать наваждение. Наваждение и не думало уходить – глазосиськи так и продолжали пристально рассматривать его, а ноги так и не приобретали внятных очертаний. Сфинкс изящно зачерпнула рукой пучок лапши из своего ложа, свисающий и обвивающий её запястья как предельно утомлённый бледный осьминог, с театральной задумчивостью рассмотрела его (тут Гарик заметил на лапше какие-то красные пятна – ему хотелось бы верить, что это кетчуп), снова перевела все четыре глаза на Гарика, и произнесла, немного растягивая гласные «Здравствуй Гарик. Ну садись, раз уж пришёл». Гарик огляделся в поисках кресла – оно стояло слева от него, и тоже было сделано из лапши. Странно было всё это. Но Гарик всё же присел, понимая по тону Сфинкса, что разговор будет долгим.
«Ну, Гарик, для начала дай-ка я тебе загадку загадаю. Не бойся, простую совсем. Вот, слушай: «Без начала, без конца, в середине гвоздик. Кто гвоздик вынимает, тот слёзы проливает»». Сфинкс усмехнулась, на мгновение сверкнув антарктически-белыми зубами, и Гарику подумалось, что это вероятно намёк на то, что придётся ему сегодня проливать слёзы. Сидеть на горе лапши было жутко неудобно – мало того, что она глубоко продавливалась под его весом (Гарик прикидывал, каким же весом обладает Сфинкс, что умудряется сидеть на лапше как на удобном матрасе), эта лапша была к тому же холодной, и была она липкой, как банный лист. Ассоциации с баней ввели Гарика в ещё больший ступор, но его нелюбовь к горячему мокрому венику совершенно терялась на фоне мысли о том самом несчастном гвоздике. «В кого же меня превратят? В кузнечика?» - Гарик знал, что за такое превращением в кузнечика не отделаешься. На что хватит их изощрённой фантазии? Гарик решил, что лучше не думать о своей судьбе, сделанного всё равно не исправишь, и попытался сформировать из лица кирпич – кирпич не получился, да не нужен был по большому счёту. Он попытался отвлечь себя, рассматривая интерьер комнаты – всё это было нарисовано исключительно его воображением. Да и большая часть Сфинкса тоже – в первый момент после того, как он почувствовал прислонившийся к его затылку холод, он не увидел, и даже не почувствовал – он просто узнал о присутствии бесформенного Нечто внутри и снаружи себя, которое стало постепенно обрастать подробностями, выуженными из его собственной коллекции образов. Но, тем не менее, всё было совершенно реально.
«Ну-ну, - сказала Сфинкс, – Ты же прекрасно знал о возможных последствиях». Гарику в её голосе почудилась некая вопросительная интонация. «Знал» - кивнул он. Сфинкс сформировала из лапши некое подобие газеты, и принялась читать заголовки. «Энергия изничего – технологии будущего. Вакуумный реактор – решение энергетического кризиса. Инновационные разработки Гарика Меторфанова». «Ну что она тянет? – думал Гарик – Нет чтобы сразу, по делу и чётко…». А Сфинкс между тем зачитывала: «Решение глобального энергетического кризиса подсказано конструктором из Рязани, Гариком Меторфановым. Его идея заключается в добыче энергии из вакуума, то есть из «пустоты». Как известно, вакуум состоит из пар постоянно появляющихся и тут же аннигилирующих элементарных частиц. Так как количество частиц и античастиц одинаково, а продолжительность их существования минимально, в целом вакуум нейтрален. Однако, если создать в нём некую ассиметрию, вакуум искажается, и тогда происходит высвобождение частицы, несущей некий энергетический заряд – таким образом, мы получаем фактически неисчерпаемый (на слове «нейсчерпаемый» Сфинкс сделала ироничный акцент» источник энергии. Действие вакуумного реактора Гарика Меторфанова основано на…» - дальше Гарик уже не слушал, он прекрасно знал, на чём основано действие его реактора.
Сфинкс немного посерьёзнела, отложила газету из лапши, которая тут же распалась на отдельные пряди из текстового теста, и продолжила: «Проше говоря, человечество исчерпало все доступные ресурсы, и готовилось к быстрому и мучительному одичанию, как вдруг Гарик предложил бесконечный источник энергии, а заодно и решение всех экологических проблем. Будем делать энергию из ничего, его ведь на всех хватит – думал, наверное, Гарик – если он вообще о чём-то думал тогда. Только видишь ли в чём дело – количество пар частица-античастица оказалось конечным, а так как люди быстро привыкают к хорошему, этого самого ничего довольно скоро стало не хватать. Мало того, что вселенная перестала расширяться – она ещё и начала сужаться, заметно измельчала, и даже собиралась схлопнуться. В общем, Гарик, смотри, что мы имеем – некий примат начинает играться с пространственно-временными парадоксами, суёт свои толстые неуклюжие пальчики туда, куда не следует, ненароком меняет одну из мировых констант, вслед за которой все остальные константы начинают рушиться как карточный домик – и в результате целую вселенную, довольно качественную, надо сказать, приходится отправлять на помойку. А пару параллельных ей вселенных – очень серьезно чинить. И как же нам теперь поступить, а, Гарик?»
Гарику захотелось сказать, что в следующий раз он обязательно учтёт все возможные последствия – но потом он понял, что не учтёт – следующего раза, скорее всего, уже не будет. «Что со мной сделают?» - спросил он. Собственно, всё остальное и так было ясно. Ни угрызений совести за гибель вселенной, ни страха за своё будущее он не ощущал – всё это отошло на второй план, вытесненное желанием, чтобы всё это поскорее закончилось. Хотя он знал наверняка, что не закончится – скорее всего, его ждёт какая-нибудь дурная бесконечность, что-то вроде заевшей в мозгу единственной, наидебильнейшей мысли – даже не мысли, а осколка какого-нибудь. И так – бесконечность он будет каким-нибудь осколком, какой-нибудь унасяпой, завёрнутой в кольцо. Или они придумают для него что-то ещё более изощрённое? Сфинкс устроилась в лапше поудобнее, набрала воздуха, потом выдохнула, выдержала драматическую паузу, снова набрала воздуха, и начала: «Позволь, для начала анекдот тебе рассказать. Обстановку разрядить малость. В общем, умер как-то программист. Ну ему и говорят – выбирай, куда – в Рай или в Ад. Он говорит – покажите сначала. Ему значит показывают машину – насколько взгляда хватает, процессоры стоят, везде провода, примочки всякие… Программист, значит, смотрит на всё это с раскрытым ртом, а ему говорят: вот это Рай. Будешь здесь юзером. Программист: а Ад где? –Да здесь же, только будешь уже не юзером, а системщиком». Гарик начинал догадываться, к чему клонит Сфинкс. «Ну подумай, вот кто по-твоему сисадмин в раю?». Гарик поднял глаза, и криво улыбнувшись, полуспросил: «Бог? – Гарик почесал в затылке, и вдруг его осенила мысль, - Так значит Бог». «Ну да. И попал он туда собственно за то же, за что и ты. – с нескрываемым удовольствием ответила Сфинкс – В общем, смотри, Гарик: у тебя есть ровно ваши земные сутки, чтобы завершить все свои дела в своём мире, после чего ты оттуда исчезнешь, и приступишь к исполнению своих новых обязанностей, коих у тебя, смею заверить, заметно поприбавилось. Создавать энергию изничего теперь придётся вручную. Отлаживать и запускать вселенную тоже. Сначала поработаешь с бета-версией, потом приступишь…»
Сфинкс ещё продолжала что-то говорить, когда Гарик проснулся от звука будильника. Он нажал на кнопку, и повернулся на другой бок. Сегодня ему никуда не хотелось идти.
четверг, 27 ноября 2008 г.
Сопли предзночествия.
Решил как-то Федя Эктоморфов высморкаться. Решение это пришло ему в странный зимний день, больше похожий на весенний – снега не было, люди ходили без шапок, а с новогодних ёлок, уже стоящих на своих печальных постах, в увесистых огнях и гирляндах, лились крупные капли пота – до того им было жарко. Федя шёл по улице, ощупывая языком зубы, и ему было нехорошо. Он считал их справа налево, слева направо, в шахматном порядке, через один и ещё чёрт знает какими способами – и каждый раз выходило пугающее его число 33. Нет, числа тридцать три он не боялся – в чём-то Федя этому числу даже симпатизировал – округлости этих цифр так и хотелось погладить рукой, ощутить под ней тёплый арифметический бархата… но в его рту было тридцать три зуба. Тридцать третий зуб набухал где-то на задворках нижней челюсти, от него во рту стоял привкус резинового апельсина, насаженного на ржавую раскалённую вилку, только что вытащенную из кипящей пластмассы. Рот не закрывался. Почему-то, видимо, чтобы уравновесить незакрывающийся рот, широко распахнулись веки, и Федя Эктоморфов был вынужден воспринимать каждый кадр невыносимо давящей на него реальности, которая трамбовала его мозг как пестик трамбует в ступке клубни картофеля, прежде чем они превратятся в пюре. Белки глаз покраснели – в реках капилляров наступило половодье, ирригационные системы вгрызались в роговицу. А в голове навязчиво мелькал образ рисунка из учебника по биологии – сначала дриопитек, волосатый, и согбенный собственной архаичностью, после – питекантроп, пытающийся принять благородную осанку, но ещё не окончательно научившийся этому нелёгкому ремеслу, за ним – хомо эректус, с кремнем в руке, а возглавляют процессию неандерталец и кроманьонец – неандерталец прикрывается грубо обработанной шкурой, а кроманьонец опирается на копьё. Но в голове Феди картинка претерпела небольшое изменение – теперь она не кончается кроманьонцем – нет, впереди всех стоит он, Федя Эктоморфов, руки в карманах, рваные на коленках штаны, куртка с похожим на инопланетянина смаилом и цифрой 25 на спине, и некогда зелёные кроссовки. Именно его, Федю Эктоморфова, эволюция выбрала в виде подопытного кролика, и подарила ему тридцать третий зуб. Он был невероятно польщён – просто не верилось, что именно он, именно здесь и сейчас – но в то же время ему было тревожно и дико, и в каждом звуке мерещился ему холодный, безжалостный голос Естественного Отбора.
Рукавом вытер пот со лба. Кто он? Ошибка природы или наделенный особыми привилегиями, избранный индивид? Расстегнул воротник… Мимо проезжает машина. Слишком яркие фары… Федя сворачивает, и попадает в нахмурившийся всеми окнами переулок. Собаки подняли лай… Подняли лай, и уронили ветер. Но ветер поднялся, отряхнулся, не торопясь достал из кармана, и каак свистнул! Федя подумал, что тридцатитрёхзубый человек в этом мире одинок, как стул. Внутренний монолог, начавшийся ещё когда у него только набухала десна, не прекращался ни на минуту, а Федя шёл, шёл на приём к стоматологу, и тягучий как кисель страх завязывал его лицо в подобие кукиша, будто его тело – рука некоего существа, посылающего мир нафиг. Ветер гребешком с редкими зубьями причёсывал воздух, Федя шёл, а за воротник его дуло. И ведь если бы он застегнул воротник, дуло бы исчезло, но он был слишком увлечён пристальным топтанием в трясине своих мыслей…
Микробы, вызывающие насморк – явные мазохисты. Все нормальные существа любят, чтобы было тепло и сухо – а им нравится холод и слякоть. Именно в такую, неопределённо-прохладную погоду, с торжественно-искривлённым ветром и серыми мятыми облаками над головой, микробы начинают плодиться, размножаться, и по-своему наслаждаться жизнью. Федины ноздри расплакались сталактитами из соплей. Рот и так был открыт из-за лишнего зуба, и озёра фосфорической слизи в носу оставались до поры-до времени незамеченными. Желание высморкаться крепло и уплотнялось где-то внутри, пока что не всплывая на поверхность, и не будоража Фединого сознания. Его мысли распараллеливались – где-то две трети Феди думала о роли тридцать третьего зуба в жизни вселенной – на зубе фокусировались многомерные, всепространственные лучи внемирового единства, а остатки его сознания думали об стоматологической клинике. Где-то здесь она должна была быть… Если только не во сне он её здесь видел…
Ни платка, ни салфетки в кармане не было. Зато был прозрачный целлофановый пакет. В него Федя и высморкался. Сморкался Федя долго, звучно, в процессе по его телу проходила какая-то сексуальная дрожь, а в самом конце сморкания он выгнул спину так, что хрустнули все позвонки. Зажмурил и раскрыл глаза… Вдох. Выдох. Почти на две трети полный мраморной желеобразностью пакет в руке. И ни единой урны в округе.
Федя завязал пакет узлом, чтобы не пролить его содержимое. Мусорить он не любил.
Да где же эта грёбаная зубная поликлиника, в конце-то концов?! Улица, по которой шёл Федя, как-то незаметно и постепенно превращалась в подобие рынка. Длинные ряды одинаковых зелёных палатках, снующие туда-сюда люди… Их лица были чуждыми и пугающими, они были и не звериными даже – картофельными. Та часть рынка, в которую его занесло, была какой-то необычной, она специализировалась на рыбках, котятах, белых мышах, хомячках и прочей живности. Посреди толпы призывно возвышались два похмельно-отрешённых продавца мотыля и дафний, на маленьких висящих на груди лотках стояли пакеты и ванночки, в которых кипела своя, предназначенная в корм аквариумным рыбкам.
Из рыночной толпы высунулся мужик в замызганной бежевой курточке и брутально-серой шапочке, и, показывая кивком головы, движением туловища и полупьяного взгляда на Федин пакет, осведомился «Почём продаёшь?». «Двести» - наугад ответил Федя. «В смысле весь пакет?» - мужик ещё не верил в столь выгодную сделку. «Да тут килограмма на полтора выйдет… Сам выращивал небось?». «Сам, сам» - с едва заметной усмешкой ответил Федя. Рука отсчитала купюры, забрала неведомо для каких целей пакет соплей, и случайный покупатель исчез, то ли чтобы разочароваться, открыв пакет, то ли наоборот чтобы возрадоваться.
На вырученные с продажи соплей деньги Федя нажрался водки. Пил сначала один, но ставя перед собой стаканчик для невидимого собутыльника, а потом – с инфернальным алкашом философического вида. После третьего стакана язык развязался, и Федя рассказал о зубе. Уже изрядно поддавший собутыльник ответил: «это значит, ты святой Федя! На тебя вся надежда, точнее на зуб твой драгоценный. Береги его!». Федя приложил руку к груди, и произнёс что-то торжественное, что было коллективно принято за тост. Водка кончилась, но появился портвейн…
О своём обещании беречь зуб Федя напрочь забыл, и через два дня стоматолог всё равно его выдернул.
воскресенье, 7 декабря 2008 г.