-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Онука_Отоваро

 -Подписка по e-mail

 

 -Постоянные читатели

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 17.11.2008
Записей: 10
Комментариев: 12
Написано: 29





ВКонтакте

Четверг, 21 Мая 2009 г. 16:35 + в цитатник

ещё про нариков

Четверг, 21 Мая 2009 г. 15:51 + в цитатник
Ирвин Уэлш
На игле


Speaking In Tongues. Лавка Языков. Журнал Небуквального Перевода
«На игле»: АСТ, Ермак; 2004
ISBN 5‑17‑020872‑3, 5‑9577‑0790‑2
Оригинал: Irvine Welsh, “Trainspotting”
Перевод: Валерий Нугатов

Аннотация

Это — книга, по которой был снят культовейший фильм девяностых — фильм, заложивший основу целого модного течения — т.н. «героинового шика», правившего несколько лет назад и подиумами, и экранами, и студиями звукозаписи.
Это — Евангелие от героина.
Это — летопись бытия тех, кто не пожелал ни «выбирать пепси», ни «выбирать жизнь».
Это — книга, которая поистине произвела эффект разорвавшейся бомбы и — самим фактом своего существования — доказала, что «литература шока» существует и теперь.
Это — роман «На игле». Самая яркая, самая яростная, самая спорная и самая откровенная книга «безнадежных девяностых».
Это — роман «На игле». Исповедь поколения, на собственной шкуре познавшего страшную справедливость девиза «НЕТ БУДУЩЕГО»...

ИРВИН УЭЛШ
НА ИГЛЕ

Перевел с шотландского Валерий Нугатов


Необычная книга про обычных людей
(от переводчика)

Следуя традиции, мы решили сохранить название, которое получил фильм в отечественном прокате. В оригинале роман назван более поэтично: «Глазея на поезда». Это книга об обычных людях, живущих в обычной западноевропейской стране и решающих обычные человеческие проблемы — физиология, секс, наркотики, СПИД, любовь, дружба, насилие, расизм… В то же время это не совсем обычный роман. Наш читатель ещё не привык к таким книгам. Ирвин Уэлш несомненно груб, и мы попытались передать эту его особенность, максимально приблизив перевод к современному русскому уличному языку. Если вас коробит от резких, брутальных выражений, советуем вам отложить эту книгу. Она ими пестрит. Но её пафос, как нам кажется, в другом. «Trainspotting» выгодно отличается от других современных романов традиционным построением сюжета. О таких книгах говорят: «легко читается». Автор прежде всего развлекает, но и… морализирует. Ирвин Уэлш — не великий писатель и «копает» не глубоко, но таланта, юмора и наблюдательности у него не отнять. Уэлшевский юмор весьма своеобразен и не всем придётся по вкусу. Но, право, в нём не больше «грязи» и «черноты», чем в обычной человеческой повседневности, а именно она интересует писателя. Его раскованный слог обладает большой притягательной силой, о чём свидетельствует широкая популярность произведений Уэлша. Нам хотелось бы верить, что этот непредвзятый и нелицеприятный взгляд на вещи сумеет стать для многих молодых читателей более или менее надёжным ориентиром в ежечасном кошмаре современной жизни.
В. Нугатов

Главные действующие лица:

Марк Рентон, он же Рентс
Саймон Уильямсон, он же Дохлый
Денни Мёрфи, он же Картошка
Фрэнк Бегби, он же Франко, он же Попрошайка
Джонни Свон, он же Свонни, он же Белый Лебедь, он же Мать‑Настоятельница
Реб Маклафлин, он же Второй Призёр, он же Сэкс
Томми
Метью Корнелл, он же Метти
Гевин Темперли, он же Темпс
Билли Рентон, брат Марка
Нина, кузина Марка
Келли, подружка Марка
Диана, вторая подружка Марка
Шерон, подружка Билли
Элисон
Стиви
Стелла
Дэви Митчелл, он же Митч
Алан Вентерс

Посвящается Энн

Слезая

Торчки, Жан‑Клод ван Дамм и Мать‑Настоятельница

С Дохлого градом лил пот, он весь дрожал. Я сидел, уставившись в телек и стараясь не обращать на него внимания. Он отвлекал меня. Я пытался сосредоточиться на фильме с Жан‑Клодом ван Даммом.
Такое кино обычно начинается с обязательного драматического вступления. На следующем этапе фильма нарастает напряжение — появляется трусливый злодей и выстраивается хиленький сюжет. И вот с минуты на минуту на сцену должен выйти старина Жан‑Клод, чfтобы навалять кой‑кому тырлей.
— Рентс, мне надо к Матери‑Настоятельнице, — задыхаясь, сказал Дохлый и покачал головой.
— Угу, — ответил я. Мне хотелось, чтобы этот козёл исчез на хуй с моих глаз, ушёл по своим делам и оставил меня в покое вместе с Жан‑Клодом. Но в то же время у меня скоро могли начаться ломки, и если бы этот чувак сейчас ушёл, то он бы меня надинамил. Его звали Дохлым, но не потому, что он постоянно корчился в ломках, а просто потому, что он настоящий дохлый мудак.
— Пошли, блядь! — крикнул он в отчаянии.
— Подожди секундочку. Я хочу посмареть, как Жан‑Клод отдубасит того зажравшегося пидора. Если мы щас уйдём, то я этого не увижу. А вернусь я уторчанный. Короче, пройдёт ещё пару дней. И значит, мне придётся заплатить ёбаному видеомагазину за кассету, которую я даже не успел позырить.
— Мне нужно идти, сука! — заорал он, поднимаясь. Он подошёл к окну и прислонился к нему, тяжело дыша, как затравленный зверь. Его взгляд выражал голую нужду.
Я выключил ящик дистанционкой:
— Одни расходы, одни ёбаные расходы, — заворчал я на этого мудака, этого долбаного доставучего ублюдка.
Он задрал голову и поднял глаза в потолок:
— Я дам тебе бабок, чтобы возместить убытки, если тебя это так, блядь, харит. Пятьдесят вонючих пенсов из отеля «Ритц»!
Этот поц умеет сделать так, что сразу чувствуешь себя мелочным жлобом.
— Дело не в этом, — пробормотал я довольно неубедительно.
— Именно в этом. Дело в том, что я на кумарах, а мой типа корифан спецом тянет резину, минуту за минутой, блядь! — Его глаза увеличились до размера футбольных мячей и смотрели на меня враждебно, но в то же время с мольбой — горькие свидетели моего мнимого предательства. Если у меня когда‑нибудь будет бэбик, то я бы не хотел, чтобы он смотрел на меня так же, как Дохлый. В этой роли он неотразим.
— Да я не тя… — возразил я.
— Быстро надевай куртку, блядь!
На остановке на Лейт‑уок1 не было ни одного такси. А когда не надо — сколько угодно. Вроде бы только август, а у меня аж яйца задубели. Ломки ещё не начались, но они уже, бля, в пути, будь уверен.
— Наверно, час пик. Ёбаный час пик такси. Летом не поймаешь ни одного. Жирные круизёры, богатые фестивальные мудозвоны, которым в падло пройти сто ёбаных ярдов от одной геморройной церкви до другой, чтобы посмареть ихнее ебучее шоу. Таксисты, бля. Суки загребущие… — бессвязно, задыхающимся голосом ворчал Дохлый. Когда он вытягивал шею, чтобы лучше разглядеть Лейт‑уок, его глаза выпучивались, а сухожилия напрягались.
В конце концов, подъехало такси. Несколько чуваков в «болониях» и куртках на молнии стояли здесь ещё до нас. Не думаю, что Дохлый их заметил. Он кинулся на середину улицы, вопя: — ТАКСИ!
— Слы, ты! Я не понял, чего за хуйня? — спросил один чувак в чёрно‑фиолетово‑голубой болонии, стриженый «ёжиком».
— Отъебись! Мы стояли тут первыми, — сказал Дохлый, открывая дверцу такси. — Вон ещё одна едет. — Он махнул рукой в сторону приближающейся чёрной тачки.
— Ваше счастье, суки хитрожопые!
— Пошёл на хуй, выёбистый заморыш! Хуёвой дороги! — пробурчал Дохлый, пока мы залезали в такси.
— Толлкросс, братка, — сказал я водиле. В боковое стекло шлёпнулась харкотина.
— Давай, хитрожопый! Пиздуйте, сраные ублюдки! — кричала болония. Таксисту было не смешно. Он был похож на настоящего водилу‑мудилу. Большинство из них такие. Платящие налоги частники — в натуре самая гнусная порода паразитов на божьей земле.
Такси развернулось и быстро поехало вверх по улице.
— Ты врубаешься, чё ты наделал, пиздабол? В следующий раз, когда кто‑нибудь из нас будет возвращаться домой под кайфом, эти мелкие гандоны навешают ему пиздюлей, — набросился я на Дохлого.
— Ты чё, боишься этих ебучих дебилов?
Этот козёл задел меня за живое:
— Да, я боюсь, что буду под герой, и на меня вдруг накинется целый взвод ёбаных болоний. Ты чё, думаешь, я — Жан‑Клод Ван Хуямм? Какая ж ты сука, Саймон, — я назвал его «Саймоном» вместо «Сай» или «Дохлый», чтобы подчеркнуть значение своих слов.
— Я хочу к Матери‑Настоятельнице, и мне глубоко насрать на всех и каждого. Усёк? — Он ткнул себе в губы указательным пальцем и вытаращил на меня глаза. — Саймон хочет к Матери‑Настоятельнице. Следи за губами. — Потом он развернулся и уставился в затылок таксисту, подгоняя его и нервно постукивая по ляжкам.
— Среди них был Маклин. Младший брат Денди и Ченси, — сказал я.
— Ну и хер с ним, — ответил он, но в его голосе прозвучала тревога. — Я знаю Маклинов. Ченси — классный чувак.
— Так хули ты отрываешься на его брате? — спросил я.
Но он больше не обращал на меня внимания. Я перестал наезжать на него, зная, что это пустая трата сил. Видимо, его безмолвные страдания были настолько мучительными, что даже я не мог их усилить.
«Мать— Настоятельница» ‑это погоняло Джона Свона, также известного под кличкой Белый Лебедь2, — барыги, обосновавшегося в Толлкроссе и обслуживавшего Сайтхилл и Уэстер‑Хейлз. Будь на то моя воля, я бы имел дело со Свонни или с его коллегой Рэйми, но только не с Сикером из мурхаусско‑лейтской тусовки. У него обычно хорошая дрянь. Когда‑то давно Джонни Свон был моим закадычным другом. Мы вместе играли в футбол за «Порти Тисл». Теперь он стал барыгой. Помню, однажды он сказал мне: «В этой игре друзей не бывает. Только сообщники».
Я считал его грубым, оторванным и хвастливым, пока не познакомился с ним поближе. Сейчас я знаю его от и до.
Джонни был не только барыгой, но и торчком. Чтобы найти барыгу, который не ширяется, нужно подняться выше по лестнице. Мы называли Джонни «Матерью‑Настоятельницей» из‑за длинного срока, который он уже сидел на наркоте.
Вскоре я почувствовал первые ебучие приступы. Когда мы поднимались по ступенькам к каморке Джонни, начались судороги. Я обливался потом, как пропитанная водой губка, и с каждым шагом из моих пор выплёскивалась новая порция жидкости. Дохлому, видимо, было ещё хуже, но для меня он уже почти не существовал. Я замечал, что он ковыляет передо мной, держась за перила, только потому, что он преграждал мне путь к Джонни и дряни. Он с трудом переводил дыхание, хватаясь за перила с таким жутким видом, словно собирался блевануть в лестничный колодец.
— Всё нормально, Сай? — спросил я в раздражении, залупившись на этого мудака за то, что он меня задерживает.
Он отмахнулся, покачав головой и сощурившись. Я не говорил больше ничего. Когда ты на кумарах, то не хочется ни говорить, ни слушать. Вообще не хочется никакой ёбаной суеты. Мне тоже не хотелось. Иногда мне кажется, что люди становятся торчками только из‑за того, что им подсознательно хочется немножко помолчать.
Джонни вылетел из своей комнаты, когда мы, наконец, одолели ступеньки. Вот он, торчковый «тир».
— Ба! Один Дохлый малыш, да ещё малыш Рентс, которому тоже хуевато! — заржал он фальцетом, как ёбаный коршун. Джонни часто вместе с заширом нюхал коку или готовил «спидболл» из геры и кокаина. Он считал, что это продлевает кайф, и не нужно целый день сидеть, втыкая в стенку. Когда ты на кумарах, то чуваки под кайфом наводят на тебя тоску смертную, потому что они целиком поглощены своим кайфом и все твои мучения им глубоко поебать. Какой‑нибудь «синяк» в кабаке хочет, чтобы всем вокруг было так же весело, как и ему, но настоящему торчку (в отличие от того, кто ширяется от случая к случаю и кому нужен «соучастник преступления») насрать на всех остальных.
У Джонни были Рэйми и Элисон. Эли варила. Это вселяло надежду.
Джонни пустился в пляс перед Элисон и пропел ей серенаду:
— Эй, красо‑отка, что ва‑аришь так кро‑отко?… — Он развернулся к Рэйми, который стоял на стрёме у окна. Рэйми мог обнаружить сыщика в уличной толпе, как акула способна учуять пару капель крови в океанской воде. — Поставь какой‑нибудь музончик, Рэйми. Меня тошнит от этого нового Элвиса Костелло, но он засел у меня в голове. Ёбаный колдун, я гребу.
— Двусторонний легавый штепсель к югу от Ватерлоо, — сказал Рэйми. Этот мудак вечно суётся со своей левой, дурацкой пургой, которая так заёбывает мозги, когда ты на кумарах и пытаешься раскрутить его на дрянь. Меня всегда поражало, что Рэйми так плотно сидит на гере. Он немного напоминал моего другана Картошку; я всегда считал их классическими кислотниками по темпераменту. Дохлый вывел теорию, что Картошка и Рэйми — одно и то же лицо, потому что они охуительно похожи друг на друга, но их никогда не удаётся увидеть вместе, хотя они бывают в одних и тех же местах.
Этот неврубной ублюдок нарушил золотое правило торчка, поставив «Героин», ремикс на «Rock 'n' Roll Animal» Лу Рида, который ещё напряжнее слушать в таком состоянии, чем оригинальную версию из «The Velvet Underground and Nico». В той версии, по крайней мере, нет джон‑кейловского скрипучего пассажа на альте. Это было выше моих сил.
— Не заёбывай, Рэйми! — заорала Эли.
— Палка в шузе, вниз по реке, стряхни, беби, стряхни, детка… варёная улица, палёная улица, мы все мертвецы, белое мясцо… хавай бит… — Рэйми разразился импровизированным рэпом, тряся задницей и вращая белками.
Затем он наклонился над Дохлым, занявшим стратегическую позицию рядом с Эли и не отрывавшего глаз от содержимого ложки, которую она нагревала над свечой. Рэйми подтянул к себе фейс Дохлого и смачно чмокнул его в губы. Дохлый оттолкнул его, весь дрожа:
— Пошёл на хуй, пидорас!
Джонни и Эли громко заржали. Я бы тоже, наверно, рассмеялся, если бы не ощущение, будто все косточки моего тела одновремено сжимают в тисках и пилят тупой ножовкой.
Дохлый схватил Эли за предплечье, очевидно, чтобы забить себе место в очереди, и нащупал вену на её тонкой бледной руке.
— Хочешь, чтобы это сделал я? — спросил он.
Она кивнула.
Он опустил ватный шарик в ложку и подул на него, а затем втянул через иглу примерно пять кубов в цилиндр шприца. Он нащупал большущую пиздатую голубую вену, которая проходила почти через всю руку Эли. Он проткнул кожу и медленно впрыснул ширку, а затем втянул кровь обратно в баян. Её губы дрожали, пока она смотрела на него пару секунд молящим взглядом. С мерзким, ехидным, гадостным выражением лица Дохлый отправил весь этот коктейль в её мозг.
Она откинула голову, закрыла глаза и открыла рот, испустив сладострастный стон. Теперь взгляд Дохлого стал невинным и полным удивления, как у ребёнка, который рождественским утром нашёл под ёлкой целую груду подарков в пёстрых обёртках. Они оба были необычайно прекрасны и чисты в мерцающем свете свечи.
— Это лучше любой палки… лучше любого самого классного хуя… — сказала Эли очень серьёзно. Это расстроило меня до такой степени, что я нащупал свои гениталии под штанами, чтобы убедиться в том, что они на месте. Противно, конечно, самого себя ощупывать.
Джонни протянул Дохлому свою машину.
— Ты получишь дозняк, но при условии, что ширнёшься этим баяном. Сегодня мы играем в «веришь‑не веришь», — он улыбался, но не шутил.
Дохлый покачал головой:
— Я не ширяюсь чужими иглами и шприцами. У меня есть свой.
— Но это же не по‑компанейски! Рентс, Рэйми, Эли, что вы об этом думаете? Или вы хотите сказать, что кровь Белого Лебедя, кровь Матери‑Настоятельницы, заражена вирусом иммунодефицита человека? Я оскорблён в своих лучших чувствах. Значит так, или ты ширяешься моим баяном, или не ширяешься вовсе, — он расплылся в карикатурной улыбке, выставив ряд гнилых зубов.
Я никогда не слышал, чтобы Джонни Свон так говорил. Только не Свонни. Никогда в жизни, блядь! В его тело вселился какой‑то злобный демон, отравивший его разум. Этого персонажа отделяли миллионы миль от того добряка, каким я когда‑то знал Джонни Свона. Все называли его славным парнишкой, даже моя матушка. Джонни Свон, помешанный на футболе и настолько добродушный, что его всегда оставляли стирать одежду после игры в «файвс» в Медоубэнке, и он никогда, слышите, никогда не жаловался.
Я пересрал от того, что мне не дадут ширнуться:
— Ёб твою мать, Джонни! Хули ты гонишь? Ты чё, ни хера не врубаешься? У нас при себе баблы, бля.
Я вытащил из кармана пару бумажек.
То ли старина Джонни Свон почувствовал себя виноватым, то ли на него так подействовал вид налички, но он мигом преобразился.
— Не принимайте близко к сердцу. Я просто пошутил, бля. Вы чё, думаете, Белый Лебедь будет подставлять своих клиентов? Это вас‑то, братки? Вы же у меня умники. Гигиена превыше всего, — изрёк он задумчиво. — Знаете малого Гогси? У него СПИД.
— Чё, правда? — спросил я. Всегда бродят слухи о ВИЧ‑инфицированных. Обычно я просто не обращаю на них внимания. Но о малом Гогси я уже слышал от нескольких человек.
— Угу. Правда, он пока ещё не заболел СПИДом, но анализы положительные. Я ему так и сказал: это не конец света, Гогси. Ты можешь научиться жить с вирусом. Тысячи чуваков живут себе с ним и не парятся. Я ему говорю, ты можешь заболеть аж через хуеву гору лет. А чувака без вируса завтра утром может переехать машина. Так и нужно к этому относиться. Нельзя просто так вычеркивать человека. Шоу должно продолжаться.
Легко быть философом, когда не у тебя говно вместо крови, а у какого‑то другого гавайца.
Так или иначе, Джонни даже помог Дохлому сварить дрянь и ширнуться.
Когда Дохлый готов был уже завизжать, он проколол вену, втянул немного крови обратно в шприц и впрыснул животворный и жизнелишающий эликсир.
Дохлый крепко обнял Свонни, а затем ослабил хватку, не убирая рук. Они были расслабленными, словно любовники после ебли. Теперь настала очередь Дохлого петь серенаду Джонни:
— Свонни‑старина, как я люблю тебя, как я люблю тебя, мой милый Свонни…
Ещё несколько минут назад они были врагами, а теперь стали задушевными корешами.
Я подошёл за своей дозой. Я ужасно долго не мог найти хороший веняк. Мои чувачки тусуются не так близко к поверхности, как у большинства людей. Наконец, я нашёл одного и поймал приход. Эли была права. Возьми свой самый классный оргазм, умножь это ощущение на двадцать, и всё равно оно будет ебучим жалким подобием. Мои высохшие, трещащие косточки обмякли и разжижились от нежных ласок моей прекрасной «героини». Я опять пришёл в норму.
Элисон сказала, что я должен сходить к Келли, которая, наверно, была в глубокой депрессии после аборта. И хотя её тон не был осуждающим, она говорила так, будто я имел какое‑то отношение к Келлиной беременности и её последующему прерыванию.
— Чё это я должен идти к ней? Я не имею к этому никакого отношения, — попытался я отмазаться.
— Ведь ты ж её друг!
Меня так и подмывало процитировать Джонни и сказать, что все мы теперь знакомые, а не друзья. У меня в голове крутилась эта фраза: «Мы все теперь знакомые». Похоже, она выходит за рамки наших личных торчковых раскладов: блестящая метафора нашего времени. Но я устоял против такого соблазна.
Вместо этого я сказал только, что все мы друзья Келли, и поинтересовался, почему это именно меня выбрали для нанесения визита.
— Ёб твою мать, Марк. Ты же знаешь, она в тебя по уши втрескалась.
— Кто, Келли? Хули ты пиздишь! — сказал я удивленно, заинтригованно и довольно смущённо. Если это правда, то я слепой и тупой дебил.
— Да она говорила мне об этом тыщу раз. Все уши прожужжала. Марк это, Марк то.
Почти никто не называет меня Марком. В лучшем случае, Рентс или, на крайняк, малыш Рентс. Я просто охуеваю, когда меня так называют. Я стараюсь не подавать виду, что меня это харит, чтобы не давать лишнего повода.
Дохлый прислушался к нашему разговору. Я повернулся к нему:
— Ты думаешь, это правда? Келли ко мне неравнодушна?
— Да каждому чуваку известно, что она по тебе сохнет. Это ни для кого не секрет. Хотя лично я её не понимаю. У неё явно нелады с чердаком.
— Тогда спасибо, что сказал, чувак.
— Если тебе по кайфу сидеть в тёмной комнате и смареть целый день видак, не замечая, что происходит вокруг, то какого хуя я должен тебе об этом рассказывать?
— Но она же никогда ничего не говорила мне, — проскулил я, окончательно растаяв.
— А ты чё, хотел, чтобы она написала об этом у себя на футболке? Плохо ты знаешь женщин, Марк, — сказала Элисон. Дохлый ухмыльнулся.
Последнее замечание меня оскорбило, но я решил не принимать его всерьёз на тот случай, если это был обычный прикол, наверняка подстроенный Дохлым. Этот западлист тащится по жизни, расставляя за собой мины‑ловушки для своих же братков. Не могу врубиться, какое такое удовольствие он получает от этой хуеты.
Я купил у Джонни немного дряни.
— Чиста, как утренний снег, — сказал он мне.
Это означало, что он подмешал туда не слишком много не слишком токсичных добавок.
Теперь можно было и скипать. Джонни сел мне на уши и принялся меня грузить. У меня не было никакого желания всё это слушать. Рассказы о том, кто кого кинул, басни о бдительных стукачах, превращающих нашу жизнь в кромешный ад из‑за своей антинаркотической истерии. Он растроганно тележил о своей личной жизни и предавался фантазиям о том, как он завяжет с наркотой и уедет в Таиланд, где женщины знают, как обращаться с елдаком, и где можно жить, как король, если у тебя белая кожа и парочка хрустящих десяток в кармане. Он нёс всякую пургу и высказывал кучу циничных и эксплуататорских замечаний. Я сказал себе, что это опять заговорил злой дух, а не Белый Лебедь. А может, и нет. Кто знает. А кого ебёт?
Элисон и Дохлый обменялись короткими фразами, будто бы снова договариваясь насчёт ширева. Потом встали и вместе вышли из комнаты. Они казались вялыми и апатичными, но судя по тому, что они не вернулись, я догадался, что они ебутся в спальне. Почему‑то тётки считают, что с другими чуваками можно разговаривать или пить чай, а с Дохлым можно только трахаться.
Рэйми рисовал карандашами на стене. Он жил в своём собственном мире, и это вполне устраивало как его самого, так и всех остальных.
Я задумался о том, что сказала Элисон. Келли сделала аборт на прошлой неделе. Если я пойду к ней, то обломлюсь её трахать, если даже она этого захочет. И потом, всякие там раздражения на коже, ссадины и прочая поебень. Нет, наверно, я всё‑таки ебанутый придурок. Элисон была права. Я плохо разбираюсь в женщинах. Я во всём плохо разбираюсь.
Келли живёт в Инче, на автобусе туда не доберёшься, а на тачку у меня нет бабла. Может, отсюда и можно доехать до Инча на автобусе, но я не знаю, на каком. Беда в том, что я слишком уторчанный для того, чтобы ебаться, и слишком затраханный, чтобы просто разговаривать. Подошёл 10‑й номер, я залез в него и поехал обратно в Лейт, к Жан‑Клоду ван Дамму. Всю дорогу я радостно предвкушал, как он отпиздит того хитрожопого.

Торчковая дилемма № 63

Я просто позволяю ему омыть меня всего или вымыть меня насквозь… очистить меня изнутри.
Это внутреннее море. Проблема в том, что этот прекрасный океан приносит с собой груду всякой ядовитой хероты… яд разбавляется водой, но когда прилив спадает, то внутри моего тела остаётся всё это дерьмо. Он забирает ровно столько же, сколько даёт, вымывая мои эндорфины, мои центры болевой сопротивляемости; на их восстановление уходит уйма времени.
В этой комнате, этой помойной яме, ужасные обои. Они меня терроризируют. Наверно, их наклеил много лет назад какой‑то гробовщик… вот именно, я и есть гробовщик, и мои рефлексы оставляют желать лучшего… но всё зажато в моей потной ладони. Шприц, игла, ложка, свеча, зажигалка, пакаван с порошком. Всё классно, просто превосходно; но я боюсь, что это внутреннее море скоро начнёт отступать, оставляя за собой ядовитое дерьмо, выброшенное на берег моего тела.
Я принимаюсь варить новый дозняк. Поддерживая ложку над свечой трясущимися руками и дожидаясь, пока растворится дрянь, я думаю: всё меньше моря и всё больше дерьма. Но эта мысль не способна удержать меня от того, что я обязан сделать.

Первый день Эдинбургского фестиваля

Лиха беда начало. Как говорил Дохлый: «Прежде чем начинать, научись сперва спрыгивать». Учатся только на ошибках, и самое главное — это подготовка. Возможно, он прав. Короче, на сей раз я подготовился. На месяц вперёд снял большой, пустой флэт с видом на Линкс. Мой адрес на Монтгомери‑стрит знает слишком много ублюдков. Баблы на бочку! А расставаться с капустой так тяжко. Легче было ширнуться в последний раз — в левую руку, сегодня утром. Мне же нужно было какое‑то топливо на период интенсивной подготовки. Потом я вылетел, как ракета, на Киркгейт, со свистом пробегая список покупок.
Десять банок томатного супа «Хайнц», восемь банок грибного супа (всё готово к употреблению), один большой бочонок ванильного мороженого (которое я выпью, когда оно растает), два батла молока с магнезией, один флакон парацетамола, одна упаковка леденцов «Ринстед», один флакон мультивитаминов, пять литров минералки, дюжина изотонических растворов «Лакозейд» и несколько журналов: мягкое порно, «Viz», «Scottish Football Today», «The Punter» и т. д. Самый важный предмет я уже раздобыл во время визита в отчий дом — матушкин флакон валиума, который я стырил из ванной. У меня не было никаких угрызений совести. Мать их больше не принимает, а если они ей понадобятся, то, учитывая её возраст и пол, её лечащий мудак пропишет их на раз. Я любовно проставлял галочки напротив пунктов своего списка. Тяжёлая будет неделька.
Моя комната пустая и голая. На полу посередине лежит матрас со спальным мешком сверху, рядом электрообогреватель и чёрно‑белый телек на деревянной табуретке. У меня есть три коричневых пластиковых ведра с дезинфицирующим раствором для моего говна, блевотины и мочи. Я выстроил банки с супом, напитками и лекарства таким образом, чтобы до них можно было легко дотянуться с моей импровизированной кровати.
Я вмазался в последний раз, чтобы хоть как‑то скрасить ужасы похода за покупками. Остатки дряни помогут мне расслабиться и уснуть. Я попробую принимать её в небольших, умеренных дозах. Вскоре она мне понадобится. Я чувствую большой упадок сил. Начинается, как всегда, с лёгкой тошноты внизу живота и необъяснимой паники. Как только я понимаю, что болезнь завладела мной, неприятное состояние без усилий становится непереносимым. Зубная боль постепенно распространяется с зубов на челюсти и глазницы, а затем начинает жутко, безжалостно, изнурительно пульсировать в костях. На очереди хорошо знакомый пот (ну и, само собой, колотун), покрывающий спину, подобно тонкому слою осенней изморози на крыше автомобиля. Пора действовать. Я ни за что не вынесу всей этой чёртовой музыки. Мне нужен старый добрый «косячок», мягкий, тормозящий приход. Но единственное, что может меня поднять на ноги, это гера. Крохотный дознячок, чтобы распутать скрученные члены и отрубиться. А потом я распрощаюсь с ней. Свонни исчез, Сикер в тюряге. Остался Рэйми. Я должен звякнуть этому чувачку по телефону в холле.
Набирая номер, я чувствую, как кто‑то задевает меня. Я вздрагиваю от этого беглого прикосновения, но у меня нет ни малейшего желания посмотреть, кто это. Надеюсь, я не задержусь здесь надолго, и мне не придётся отчитываться перед «соседями». Эти пидорасы для меня не существуют. Никого, кроме Рэйми. Монетка опустилась в щель. Женский голос:
— Алло? — Чихает. Она чё, простудилась в разгар лета или это из‑за ширки?
— Рэйми дома? Это Марк.
Рэйми, наверно, упоминал обо мне: хоть я её и не знаю, она обо мне, сука, точно слышала. Её голос становится ледяным:
— Рэйми уехал, — говорит она. — В Лондон.
— В Лондон? Блядь… а когда вернётся?
— Не знаю.
— А он мне ничё не оставлял? — Чем чёрт не шутит.
— Не‑а…
Я трясущимися руками вешаю трубку. Остаётся два варианта: вернуться в номер и принять весь удар на себя или позвонить этому мудаку Форрестеру, поехать в Мурхаус и обторчаться там какой‑нибудь говённой дрянью. Другого выбора нет. Минут через двадцать:
— В Мурхаус идёт? — водиле 32‑го автобуса и дрожащей рукой засовываю свои сорок пять пенсов в ящик. В бурю пристанешь к любой гавани, а шторм надвигается.
Старая калоша злобно покосилась на меня, когда я проходил мимо неё в конец салона. Наверно, видок у меня, бля, стремноватый. Но мне насрать. Для меня больше ничего не существует, кроме меня самого, Майкла Форрестера и тошнотворного расстояния между нами, которое неуклонно сокращает этот автобус.
Я сел на заднем сиденье, на первом этаже. Автобус почти пустой. Напротив меня сидит цыпка и слушает свой «сони‑уокмэн». Красивая? Меня не ебёт. Хотя это и «персональное» стерео, я всё хорошо слышу. Играет Боуи… «Золотые годы».

Не говори мне, что жизнь уносит тебя вникуда — Ангел…
Взгляни же на небо, жизнь началась, ночи теплы и молоды дни‑и‑и…

У меня есть все альбомы Боуи. Целая хуева гора. Груда ёбаной контрабанды. Но сейчас мне глубоко поебать он сам и его музыка. Меня волнует только Майк Форрестер, гнусный бездарный мудак, который не записал ни одного альбома. Ни одного вонючего сингла. Но Майки — человек текущего момента. Как сказал однажды Дохлый, наверняка повторяя какого‑то другого ублюдка: ничего не существует вне текущего момента. (Я думаю, первым это сказал какой‑то пидор из рекламы шоколада.) Но я не могу подписаться даже под этими словами, потому что, в лучшем случае, они находятся на самом краю текущего момента. А текущий момент — это я, больной, и Майки, целитель.
Какая— то старая пизда, которые всегда ездят в автобусах в такое время дня, принялась заёбывать водилу, обрушивая на него целый поток левых вопросов об автобусных маршрутах, номерах и расписании. Чтоб тебя выебли во все дыры и чтоб ты сдохла, старая вонючая манда! Я прямо‑таки задыхался от немой злости, видя её мелочный эгоизм и трогательную снисходительность водителя. Часто можно услышать о юношеском вандализме, но почему никто не говорит о психологическом вандализме, который чинят эти старые стервы? Когда она, наконец, угомонилась, у старого мудозвона всё же хватило мужества харкнуть ей вдогонку.
Она села прямо передо мной. Я сверлил взглядом её затылок. Я желал ей кровоизлияния в мозг или обширного инфаркта… Нет, стоп. Если это произойдёт, то мне грозит дополнительная задержка. Она должна умереть медленной, мучительной смертью, чтобы расплатиться за мои ёбаные мучения. Если она сдохнет быстро, то у людей появится возможность посуетиться. Они никогда не упускают такой возможности. Лучше всего раковые клетки. Я желал, чтобы у неё внутри образовалась и начала разрастаться злокачественная опухоль. Я уже чувствовал, как это происходит… но это происходило внутри меня самого. Я слишком устал и перестал ненавидеть эту старую крысу. Я впал в полную апатию. Теперь она была вне текущего момента.
Я опустил голову. Она подпрыгивала так резко и так неожиданно, что мне казалось, будто она вот‑вот слетит с плеч и упадёт на колени старой склочной калоше, сидевшей передо мной. Я крепко сжал её обеими руками, уперевшись локтями в колени. Чуть было не пропустил свою остановку. Новый прилив энергии, и я слезаю на Пенниуэлл‑роуд, напротив торгового центра. Пересекаю двустороннюю проезжую часть и иду через центр. Прохожу мимо закрытых стальными ставнями секций, которые никогда не сдавались в аренду, и пересекаю автомобильную стоянку, где никогда не парковались машины. Ни разу с тех пор, как она была построена. Больше двадцати лет назад.
Форрестер живёт в самом высоком квартале Мурхауса. Там большая часть домов в два этажа, а у него — пятиэтажный и поэтому с лифтом, который, правда, не работает. Поднимаясь по лестнице, я опираюсь о стену, чтобы сберечь силы.
В придачу к судорогам, болям, испарине и почти полному разладу центральной нервной системы, зашевелились мои кишки. Я почувствовал тошнотворные перемещения — зловещее расслабление после длительного периода запоров. Перед дверью Форрестера я пытаюсь внутренне собраться. Но он, конечно, увидит, что я на кумарах. Бывший торговец наркотой всегда видит, если ты болен. Но я не хочу, чтобы этот ублюдок понял, в каком я жутком состоянии. Хоть я и готов стерпеть любые наезды и любые оскорбления со стороны Форрестера, только бы получить то, что мне нужно, но я не вижу никакого смысла в том, чтобы выставлять на показ то, что я ещё могу скрыть.
Наверно, Форрестер увидел отражение моих огненно‑рыжих волос сквозь скреплённую проволокой, волнистую стеклянную дверь. Он не отвечал целую вечность. Этот мудак начал меня заёбывать ещё до того, как я переступил порог его дома. В его голосе не осталось ни капельки тепла.
— Как дела, Рентс? — спросил он.
— Нормально, Майк. — Он назвал меня «Рентс» вместо «Марк», а я его «Майк» вместо «Форри». Под «делами» он подразумевал ширялово. Может, попробовать подмазаться к этому гаду? Вероятно, это самая разумная тактика на настоящий момент.
— Ну, заходи, — он слабо пожал плечами, и я покорно последовал за ним.
Я сел на кушетку в сторонке от толстой стервы с переломанной ногой. Её гипсовая конечность упиралась в кофейный столик, а между грязным гипсом и персиковыми шортами выступала омерзительная белая опухоль. Её дойки лежали на кружке «гиннесс» гигантских размеров, а важная коричневая голова пыталась обуздать белую обвисшую кожу. Её жирные, высветленные перекисью локоны у самых корней имели блёклый серо‑коричневый оттенок. Она старалась не замечать моего присутствия, но зашлась жутчайшим, высаживающим ослиным хохотом в ответ на какую‑то дурацкую фразу Форрестера, которой я не просёк, наверно, по поводу моего прикида. Форрестер сел напротив меня в вытертое кресло: мясистое лицо, но тощее тело, почти лысый в свои двадцать пять. Он облысел буквально за два последних года, и я подозреваю, что у него вирус. Хотя вряд ли. Молодыми умирают только хорошие люди. Если бы всё было нормально, я бы отвесил какую‑нибудь злую шутку, но в данный момент я с большим удовольствием стал бы расспрашивать свою бабулю про её искусственную сраку. В конце концов, Майки — свой чувак.
На стуле рядом с Майки сидел злобный ублюдок, косившийся на эту жирную свиноматку, а точнее — на неумело скрученный косяк, который она курила. Она сделала нелепую театральную затяжку и передала косой этому злобному уроду. Я просто хуею от этих пижонов с мёртвыми глазами насекомых, глубоко посаженными на острых мордочках грызунов. Не все из них конченые. Но этого парня выдавал его прикид, который превращал его в «большого оригинала». Наверно, он вписывался в одном из отелей виндзорской группы: Сафтон, Бар Эль, Перт, Питерхед и т. д. и, видимо, завис здесь недавно. Синие клеша, чёрные туфли, горчичного цвета джемпер с голубыми полосками на воротнике и обшлагах, и зелёная «парка» (в такую‑то, бля, погоду!), висевшая на спинке стула.
Никого ни с кем не знакомить — это привилегия моего тупорылого идола, Майка Форрестера. Он здесь главный, и он прекрасно этот сознаёт. Этот ублюдок начинает тележить без умолку, как ребёнок, который не хочет идти спать. Мистер Мода, или Джонни Сафтон, как я его мысленно окрестил, не говорит ничего, а только загадочно ухмыляется и время от времени вращает глазами в притворном экстазе. Если вы хотите увидеть лицо хищника, посмотрите на Сафтона. Жирная Свиноматка (боже ж мой, до чего припезденная!) хихикает, и я тоже выдавливаю из себя противный подхалимский смешок, когда стараюсь соблюдать видимость приличий.
Я слушаю всю эту байду какое‑то время, но боль и тошнота вынуждают меня подать голос. Мои бессловесные сигналы презрительно игнорируются, и тогда я не выдерживаю:
— Извини, что перебиваю, брат, но мне надо вмазаться. У тебя случайно нет дряни?
Его реакция меня убивает, даже если принять правила той мутной игры, которую ведёт Форрестер.
— Заткни свою ебучую пасть, ёбаный поц! Твоей сраной жопе слова не давали. Я скажу тебе, сука, когда можно говорить. А если тебе не нравится наше общество, то вали отсюда на хуй! И пиздец!
— Не в обиду, брат… — Это полная капитуляция с моей стороны. В конце концов, этот человек — мой бог. Я мог бы проползти на четвереньках тыщу миль по битому стеклу, чтобы почистить себе зубы его говном, и мы оба об этом знаем. Я всего лишь пешка в игре под названием «Маркетинг Майкла Форрестера, Сурового Барыги». Для всех, кто его знает, эта игра основана на смехотворно искажённых представлениях. Более того, он играет только ради Джонни Сафтона, но мне по хую, это же Майково шоу, и я сам попросил, чтобы со мной обращались, как с последним дерьмом, когда позвонил к нему в дверь.
Я схавал ещё несколько грубых оскорблений, длившихся целую вечность. Но я особо не переживал. Я не люблю ничего (кроме «чёрного»), не ненавижу ничего (кроме сил, которые мешают мне его достать) и не боюсь ничего (кроме того, что я его не достану). И ещё я знаю, что такой сраный козёл, как Форрестер, никогда бы не стал затевать всю эту хуйню, если бы хотел меня надинамить.
Мне было приятно вспомнить, почему он меня так ненавидит. Однажды Майк запал на одну тётку, которая его обламывала. Эту тётку я потом трахнул. Для меня и для неё это не имело особого значения, но Майка задело в невъебенной степени. В наше время большинство людей знает это на собственной шкуре: всегда хочешь именно того, чего не можешь получить, а вещи, на которые тебе начхать, сами попадают тебе в руки на тарелочке с голубой каёмочкой. Такова жизнь, так почему же секс должен быть чем‑то особенным? В прошлом у меня были такие же непрухи, но я с ними справился. Да и у кого их не было? Проблема в том, что этот подонок помнит все свои мелкие обиды, как злобный толстомордый дебил. Но я всё равно люблю его. У меня нет выбора. Я завишу от этого парня.
Майку надоело играть в оскорбления. Для садиста это всё равно что втыкать булавки в пластмассовую куклу. Я бы с удовольствием его поразвлёк, но слишком задрочен, чтобы реагировать на его плоские приколы. Наконец, он говорит:
— Капуста есть?
Я вытаскиваю из кармана несколько скомканных бумажек и с трогательным раболепством разглаживаю их на кофейном столике. С глубоким почтением и со всем должным уважением к статусу Барыги Майки я протягиваю ему эти деньги. И тут я замечаю, что у Жирной Свиноматки на гипсе, на внутренней стороне бедра, толстым черным маркером нарисована больщущая стрелка, указывающая на промежность. Рядом со стрелкой большими буквами написано: ХУЙ ВСТАВЛЯТЬ СЮДА. В животе у меня всё переворачивается, и я чувствую непреодолимое желание как можно быстрее купить дряни у Майки и свалить отсюда к ёбаной матери. Майки прячет башки и, к моему удивлению, достаёт из кармана две белых капсулы. Я никогда ничего подобного не видел. Маленькие твёрдые штуковины в форме бомбочек с восковым покрытием. Меня охватывает страшная злость, неизвестно чем вызванная. Нет, я знаю, чем. Сильные эмоции такого рода может вызвать только ширка или опасность остаться без неё:
— Чё это, блядь, за хуйня?
— Опиум. Опиумные свечи, — тон Майки меняется. Он становится уклончивым, почти извиняющимся. Моё возмущение разрушило наш нездоровый симбиоз.
— Чё мне делать с этой херотой? — Спрашиваю я, не подумав, а потом расплываюсь в улыбке, когда до меня доходит. У Майки развязываются руки.
— Ты чё, и правда хочешь, чтобы я тебе рассказал? — Он ухмыляется, снова претендуя на власть, от которой перед этим отрёкся, Сафтон хихикает, а Жирная Свиноматка ржёт. Однако он видит, что мне не смешно, и продолжает: — Ведь ты же не хочешь ширяться. Тебе нужно что‑нибудь медленное, только чтобы снять боль, чтобы слезть с наркоты. Эти свечи идеально для тебя подходят. Как на ёбаный заказ сделаны. Они растворяются в организме, приход наступает постепенно, а потом медленно отпускает. Такую хрень в больнице дают.
— Ты серьёзно?
— Прислушайся к голосу опыта, — улыбается он, но не мне, а скорее Сафтону. Свиноматка откидывает назад свою жирную голову и выставляет здоровенные желтые клыки.
И я делаю так, как мне сказали. Прислушиваюсь к голосу опыта. Извиняюсь, выхожу в туалет и очень аккуратно вставляю их себе в жопу. Я в первый раз запихиваю себе палец в сраку, и это вызывает у меня лёгкую тошноту. Я смотрю на себя в зеркало ванной. Рыжие волосы, спутанные и потные, и белое лицо, всё в мерзких прыщах. Два самых красивых можно назвать настоящими чирьями. Один на щеке, другой — на подбородке. Жирная Свиноматка и я могли бы составить великолепную парочку, и я с извращённой радостью представляю нас плывущими в гондоле по каналам Венеции. Я спускаюсь вниз. Мне всё ещё плохо, но весело от того, что я достал дрянь.
— Это займёт какое‑то время, — сердито замечает Майки, когда я заруливаю обратно в гостиную.
— Расскажи кому‑то другому, — я бы с превеликим удовольствием засунул их всех тоже себе в задницу. Джонни Сафтон впервые сочувственно улыбается мне. Я почти вижу, как порозовел его скривлённый рот. Жирная Свиноматка смотрит на меня так, будто я только что принёс в жертву её первенца. Увидев это нелепое страдальческое выражение лица, я чуть не уссался со смеху. Обиженный взгляд Майка словно бы говорит: «Шутить здесь разрешается только мне», но он уже окрашен смирением и сознанием того, что власть надо мной потеряна. Сделка состоялась. Для меня он значит теперь не больше, чем груда собачьего говна в торговом центре. В сущности, даже меньше. Конец — делу венец.
— Ну ладно, увидимся, чуваки, — я киваю Сафтону и Жирной Свиноматке. Улыбающийся Сафтон дружески подмигивает мне, окидывая взглядом всю комнату. Даже Жирная Свиноматка пытается выдавить улыбку. Их мимика служит новым доказательством того, что политическое равновесие между мной и Майком нарушилось. Словно бы в подтверждение этого, он проводит меня до дверей:
— Заходи в гости, чувак… прости, что так тебя загрузил. Эта сука Донелли… как он мне действует на нервы! Долбоёб, каких поискать. Я потом тебе всё расскажу. Ты ведь не обижаешься, Марк?
— Покедова, Форри, — отвечаю я, надеясь, что в моём голосе звучит достаточно угрозы для того, чтобы этот мудак почувствовал себя неловко и, может даже, не на шутку забеспокоился. Однако какая‑то часть моего существа не хочет растаптывать этого гада. Здравая мысль, ведь он может мне ещё пригодиться. Но так нельзя думать. Если б я так думал, то вся эта ёбаная канитель не имела бы никакого смысла.
Когда я спустился по лестнице вниз, то напрочь забыл о кумарах; то есть практически забыл. Я чувствовал боль в теле, но она меня больше не беспокоила. Смешно, конечно, обманывать самого себя и думать, что дрянь уже подействовала, просто я стал жертвой эффекта плацебо. Единственное, что я осознавал, это страшное разжижение в кишках. Мне казалось, что внутри всё плавится. Я не срал уже пять или шесть дней и сейчас ощутил первый позыв. Я пердел и, ощупывая штаны, натыкался на влажную слизь, от чего мой пульс учащался. Я жал на тормоза, изо всех сил сжимая мышцы сфинктера. Но было уже слишком поздно, и нужно было принимать решительные меры. Я подумал, не вернуться ли к Форрестеру, но мне больше не хотелось иметь никаких отношений с этим уёбком. Я вспомнил, что у букмекеров в торговом центре есть туалет.
Я вошёл в задымлённый зал и направился прямиком к параше. И увидел такую, бля, картину: два чувака стоят в дверях туалета и ссут на пол, по щиколотку залитый застоявшейся вонючей мочой. Это мне чем‑то напомнило мойку для ног в плавательном бассейне, куда я когда‑то ходил. Оба гавайца походя стряхнули свои хуи и засунули их в ширинки с такой же осторожностью, с какой обычно запихивают в карман грязный носовой платок. Один из них посмотрел на меня с подозрением и преградил мне путь в туалет.
— Параша забилась, чувак. Ты ж не сядешь тут срать, — он показал на очко без сиденья, наполненное бурой водой, забитое туалетной бумагой и плавающими кусками говна.
Я посмотрел на него решительно:
— Мне надо, чувак.
— Ты там, случаем, не колоться надумал?
Именно это мне и нужно, пидор. Чарльз Бронсон из Мурхауса. Только Чарльз Бронсон в исполнении этого мудака больше походил на Майкла Джей Фокса. На самом деле, он был немного похож на Элвиса — Элвиса, каким он выглядел сейчас; опухший, разлагающийся бывший Тед.
— Вали на хуй! — Моё возмущение, наверно, было достаточно убедительным, потому что этот ублюдок начал даже извиняться.
— Не обижайся, братка. Просто эти малолетние наркоманы хотели устроить здесь ёбаный притон. А мы по наркоте не выступаем.
— Ебучие суки, — добавил его корифан.
— У меня уже несколько дней ёбаный понос, чувак. И мне опять приспичило. Мне надо просраться. Это, конечно, не параша, а полный пиздец, но мне придётся срать либо сюда, либо себе в штаны. У меня нет никакого дерьма. Просто у меня охуенно болит живот, а на остальное мне плевать.
Этот мудак сочувственно кивнул мне и посторонился. Я почувствовал, как говно потекло по штанам, и перешагнул порог. Я подумал, как смешно выглядело, когда я сказал, что у меня нет никакого дерьма, тогда как у самого уже были полные штаны. Мне повезло, что замок на дверях был исправный. Довольно странно, учитывая жуткое состояние параши.
Я сбросил штаны и сел на холодный мокрый фарфоровый унитаз. Я опорожнил живот с таким чувством, будто всё на свете: кишки, желудок, селезёнка, печень, почки, сердце, лёгкие и мои заёбанные мозги посыпались через жопу в очко. Пока я срал, в лицо мне лезли мухи, и от их прикосновений по всему моему телу пробегала дрожь. Я попытался поймать одну из них и, к своему удивлению и несказанной радости, почувствовал, как она жужжит в кулаке. Я крепко сдавил её в руке. Когда я разжал кулак, то увидел громадную отвратную трупную муху — большую мохнатую ублюдочную ягоду смородины.
Я размазал её по противоположной стенке и вывел указательным пальцем буквы «Х», «И», «Б» и «С», используя её кишки, мясо и кровь вместо чернил. Когда я начал писать букву «Ы», запас «чернил» иссяк. Ничего страшного. Я взял немного у «Х», которая была слишком жирная, и дописал «Ы». Отодвинулся как можно дальше, стараясь не провалиться в очко, и полюбовался своей работой. Мерзкая трупная муха, причинившая мне столько страданий, превратилась в произведение искусства, которое доставляло мне огромное наслаждение. Но не успел я подумать о том, что это должно послужить для меня хорошим знаком, как вдруг понял, что я только что совершил, и моё тело сковал приступ панического ужаса. На мгновение я остолбенел. Но только на одно мгновение.
Я спрыгнул с толчка и шлёпнулся коленями на зассанный пол. Мои спущенные до щиколоток джинсы начали жадно впитывать в себя мочу, но я этого практически не замечал. Я закатал рукава рубашки, немного помедлил, разглядывая свою неровную и кое‑где потёкшую надпись, и по локоть запустил руки в бурую воду. Тщательно порывшись, я почти сразу же обнаружил одну из своих бомбочек. Я вытер прилипший к ней кусочек говна. Немного расплавилась, но в принципе ещё целая. Я приклеил её сверху на сливной бачок. Прежде чем я нашёл вторую, пришлось пару раз основательно поплескаться в этой жиже и перещупать дерьмо очень многих мурхаусских и пилтонских парней. Один раз я даже срыгнул, но всё‑таки достал свой белый золотой слиток, который, к моему удивлению, сохранился ещё лучше, чем первый. Вода вызывала на ощупь даже большее отвращение, чем говно. Моя покрытая бурыми пятнами рука словно бы загорела под футболкой. Её «загар» заканчивался выше локтя, так как мне приходилось глубоко перегибаться через бортик унитаза.
Несмотря на неприятные ощущения от воды, я прополоскал руку в раковине под струёй холодной воды. Это, конечно, не назовёшь тщательным мытьём, но большего я бы просто не вынес. Потом я вытер жопу чистым краем своих обосранных трусов и швырнул их тоже в толчок.
Когда я натягивал мокрые «левисы», послышался стук в дверь. У меня опять немного закружилась голова, но не от вони, а из‑за влажной ткани, облепившей ноги. Стук в дверь усилился.
— Эй, поц, а ну выходи на хуй оттуда!
— Обломайтесь, суки!
Я подумал, не проглотить ли мне свечи, но отказался от этой идеи сразу же, как только она у меня родилась. Они были предназначены для анального всасывания и на них было ещё довольно много той восковой фигни, так что я вряд ли смог бы их проглотить. А поскольку я полностью очистил свои кишки, то мои мальчики были бы там в целости и сохранности. И они вошли туда, как по маслу.
Когда я выходил из букмекерской конторы, меня провожали подозрительными взглядами. Я говорю не о выстроившихся в очередь ссыкунах, которые насмешливо бросали мне вдогонку «сколько можно срать» и т. п., а о парочке чмошников, обративших внимание на мой подгулявший видок. Один поц даже пробурчал что‑то угрожающее, но большинство из них были целиком поглощены своими карточками или скачками на экране. Выходя, я заметил, как Элвис/Бронсон оживлённо жестикулировал, показывая на телек.
На автобусной остановке я впервые заметил, что на дворе знойный летний день. Я вспомнил: кто‑то говорил мне, что сегодня открытие Фестиваля. Да, с погодой им повезло. Я влез на стену рядом с остановкой и подставил солнечным лучам свои мокрые джинсы. Я видел, как подошёл 32‑й, но мне лень было спускаться. Когда подъехал следующий, я взял себя в руки, сел на этого засранца и отправился обратно в Солнечный Лейт. Поднимаясь по лестнице на свой новый флэт, я думал о том, что теперь самое время помыться.

В ударе

Когда же, наконец, мой спермо‑прямокишечный корифан Рентс слезет с моих ушей! Прямо напротив меня сидит тёлка в прикиде «тыры‑пыры» («трусы просвечивают»), и мне нужно полностью сосредоточиться, чтобы внимательно всё изучить. Класс! То, что надо. Я в ударе, в охуенном, бля, ударе. Сегодня один из тех дней, когда гормоны выстреливают из меня, как шарики в пинболле, и у меня в голове вспыхивают все эти воображаемые огни и звуки.
И что же собирается делать Рентс в этот прекрасный солнечный день, словно бы созданный для оттяга? У этого мудака хватает наглости предложить мне вернуться к себе на флэт, провонявший бухлом, тухлой спермой и мусором, который пора было выбросить несколько недель назад, и втыкать в видак! Зашторить окна, закрыть солнечный свет, закупорить свои ёбаные мозги и смареть, как этот идиот с косяком в руке уссыкается, тупо уставясь во вшивый ящик. Но, но, но, месье Рентон, Саймон не намерен сидеть в тёмной комнате с лейтским плебсом и торчками, пердящими от возбуждения. Я создан, чтоб любить тебя, бе‑еби, я ты — чтоб любить меня‑я…
…перед цыпкой в «тыры‑пыры» встала жирная собака, своей толстой жопой закрывающая от меня её небесную попку. У неё хватило наглости надеть облегающие лосины. Как она могла забыть о деликатной природе Саймоновых яиц!!!
— Классная тёлка! — говорю я ехидно.
— Ну тебя в жопу, припезденный сексист, — отвечает малыш Рентс.
Я пытаюсь не обращать внимания на этого ублюдка. Кореша — это пустая трата времени. Они вечно норовят опустить тебя до уровня своей социальной, сексуальной и интеллектуальной заурядности. Но если этот конь думает, что обскакал меня на одно очко, то пора его обломать.
— Тот факт, что ты употребляешь слова «припезденный» и «сексист» в одном предложении, говорит о том, что у тебя такое же смутное и хуёвое представление об этой проблеме, как и обо всех остальных.
Чувак сразу сникает. Мямлит что‑то в ответ в жалкой попытке спасти положение. Саймон — малыш Рентс: 1 — 0. И мы оба об этом знаем. Рентон, Рентон, счёт какой?…
«Бриджес» битком набит. О‑ля‑ля, станцуем, о‑ля‑ля, танцует Саймон… Здесь представлены пизды всех рас, всех цветов, всех вероисповеданий и всех национальностей. Ох, ты ж бля! Пошевеливайся! Две азиатки изучают карту. Саймон‑экспресс, самый зайчик. Ёбаный Рентс, тупой ублюдок, полнейший КРЕТИН.
— Чем могу служить? Куда путь держите? — спрашиваю. Шлавное штаринное шетландское гоштеприимштво, о, это бешподобно, говорит молодой Шон Коннери, новый Бонд, потому как, девочки, это новое заебондство…
— Мы ищем «Королевскую милю», — шикарный английский колониальный голосок отвечает мне прямо в лицо. Славная махонькая писюшка. Ноги в руки, сказал простачок Саймон…
Малыш Рентс похож на обмякший член, затиснутый между кучей пизд. Иногда мне кажется, что этот придурок всё ещё думает, будто эрекция нужна для того, чтобы ссать через высокие стены.
— Идите за мной. Хотите посмотреть представление? — Да уж, только на Фестивале можно подцепить таких кралечек.
— О да, — одна из (китайских) цыпочек протягивает мне клочок бумаги с надписью: Брехт, «Кавказский меловой круг» 3. Постановка театральной труппы Ноттингемского университета. Наверняка, сборище прыщавых, пискливых онанистов с жалкой претензией на высокое искусство, которые по окончании учёбы будут работать на атомных электростанциях, награждающих местных детишек лейкемией, или в консалтинговых компаниях, закрывающих заводы и доводящих людей до нищеты и отчаяния. Для начала нужно закрыть все эти министерства. Разогнать всех этих злоебучих мастурбантов, ты согласен со мной, Шон, мой старый приятель и бывший молоковоз? Да, Шаймон, тут ты прав. У меня со стариной Шоном много общего. Оба эдинские ребята, оба работали в кооперативе молоковозами. Только я развозил молоко в одном Лейте, а Шон — по всему городу, это вам подтвердит любой старожил. Видать, в те времена законы о детском труде были не такими строгими. Мы отличаемся друг от друга только внешне. В этом отношении Саймон даст Шону большую фору.
Рентс тележит что‑то про «Галилея», «Мамашу Кураж», «Ваала» и прочую хероту. На баб это производит впечатление. Какой же я дурак! У этого распиздяя, видно, свои методы. Удивительный мир. Да, Шаймон, глажам швоим не верю. Я тозэ, Шон.
Индийские манды отправляются на шоу, но соглашаются раздавить со мной по стаканчику в «Диконсе» после представления. Рентс даже на это не способен. Гы‑гы‑гы, и всё. Усраться, и не жить. Он забил стрелу с мисс Могадон, милашкой Хейзел… придётся развлекать обеих цыпок… если хочу выпендриться. Я ведь занятой человек. Долг превыше вшего, правда, Шон? Шовершенно верно, Шаймон.
Рентс откалывается, пусть идёт и доканывает себя наркотой. До чего всё‑таки ебанутые у меня друзья! Картошка, Второй Призёр, Бегби, Метти, Томми: эти полудурки олицетворяют собой О‑Г‑Р‑А‑Н‑И‑Ч‑Е‑Н‑Н‑О‑С‑Т‑Ь. Крайне «ограниченная компания». Я сыт по горло всеми этими неудачниками, безнадёгами, подонками, шизоидами, торчками и прочей нечистью. Я энергичный молодой человек, движущийся только вверх и всегда идущий напролом, напролом, напролом…
…социалисты долдонят о товарищах, классе, профсоюзах и обществе. Ебал я их всех в рот. Тори — о работодателях, стране, семье. Этих тоже во все дыры. Это я, я, Я, ёб вашу мать, Саймон Дэвид Уильямсон, НУМЕРО УНО, БЛЯДЬ, один против всего мира, и это игра в одни ворота. Всё так охуительно просто… Ебать их всех. Я вошхищаюш твоим бежудержным индивидуалижмом, Шаймон. В молодошти я тоже был таким, как ты. Шпашибо на добром шлове, Шон. Мне уже об этом говорили.
Фу… прыщавый поц в шарфе с червами… да, сегодня эти суки разгуливают, как у себя дома. Вы только посмотрите на него: полное отрицание стиля. Я бы скорее отправил свою сестрёнку в бордель, чем разрешил своему брату нацепить шарф с червами… вау, по курсу сногсшибательная тёлка… рюкзачок, бронзовый загар… ам‑ням‑ням… соси, еби, соси, еби… все мы терпим провал…
…куда податься… согнать три пота в тренажёрном зале, у них там сейчас сауна и солярий… накачать мышцы… героиновые отходняки — не более чем неприятное воспоминание. Клёвые чувихи, Марианна, Андреа, Эли… с кем я оттянусь сегодня вечером? Кто из них лучше ебётся? Хотя, какая, в принципе, разница! Я вполне могу найти кого‑нибудь и в клубе. Движение — это магия. Три команды: женщины, натуралы и голубые. Голубые охотятся за натуралами — этакими клубными вышибалами с громадными бицепсами и храбростью во хмелю. Натуралы охотятся за женщинами, которые балдеют от грациозных, изнеженных гомосеков. Никто не полушает того, шего хошет. Кроме наш ш тобой, правда, Шон? Шовершенно верно, Шаймон.
Надеюсь, там не будет того гомика, который клеился ко мне в прошлый раз. В кафе он сказал мне, что у него ВИЧ, но это же не смертный приговор, и он превосходно себя чувствует. Какой идиот станет рассказывать об этом первому встречному? Пиздит, наверное.
Ебливый педрила… кстати, вспомнил, надо купить презиков… впрочем, в Эдинбурге от девиц СПИДом не заразишься. Правда, говорят, малой Гогси заразился от одной, но мне всё‑таки кажется, что он с этой кралей немножечко занимался дряневарением и веноширянием. Если же ты не двигаешься одним шприцом со всякими там Рентонами, Картошками, Свонни и Сикерами, то можешь ни о чём не беспокоиться… хотя… зачем искушать судьбу… а почему бы и не поискушать… во всяком случае, я жив и здоров, и до тех пор, пока я ещё буду способен подцепить тёлку с её мандой и всё такое прочее, всё остальное для меня — ёбаный НОЛЬ, заполняющий эту большую ЧЁРНУЮ ДЫРУ, похожую на сжатый кулак в центре моей чёртовой груди…


Публичное взросление

Несмотря на несомненное чувство обиды, исходившее от матери, Нина никак не могла взять в толк, в чём же она провинилась. Эти сигналы приводили её в смятение. Вначале: «Уйди с дороги»; а потом: «Чего стоишь, как столб?» Родственники выстроили невидимую стену вокруг её тётушки Алисы. С того места, где она сидела, Нина не могла видеть Алисы, но нервный шёпот, доносившийся через всю комнату, известил её о том, что тётя где‑то рядом.
Мать поймала её взгляд. Она уставилась на Нину, словно голова гидры. Сквозь «ну‑ну‑успокойся» и «он‑был‑хорошим‑человеком» Нина расслышала, как мать изрекла: «Чаю».
Она сделала вид, что не услышала этого сигнала, но мать настойчиво прошипела через всю комнату, направляя свои слова в Нину, подобно тонкой струе:
— Ещё чаю.
Нина уронила свой номер «НМЭ» на пол. Она встала с кресла, подошла к большому обеденному столу и взяла поднос, на котором стоял чайник и почти пустой кувшин молока.
Через открытую дверь на кухню она посмотрела в зеркало на своё лицо и остановила взгляд на прыщике над верхней губой. Её чёрные волосы, подстриженные косым клином, казались жирными, хотя она их помыла накануне вечером. Она почесала живот, раздувшийся от жидкости. Значит, скоро месячные. Вот невезение.
Нина не могла участвовать в этом странном торжестве скорби. Всё это её напрягало. Нечаянное безразличие, с каким она отнеслась к смерти дядюшки Энди, было только отчасти напускным. Когда Нина была маленькой, она любила его больше всех, и дядя её всегда смешил, по крайней мере, все так говорили. И, с одной стороны, она об этом помнила. Всё это, конечно, было: шутки, щекотка, игры, сколько угодно мороженого и конфет. Однако она не могла найти никакой эмоциональной связи между собой теперешней и собой тогдашней и поэтому не ощущала никакой эмоциональной связи с Энди. Когда её родственники рассказывали о её детстве и младенчестве, она смущённо поёживалась. Это казалось ей полным отречением от самой себя, какой она была сейчас. Более того, это её напрягало.
В конце концов, она надела траурный костюм, о чём ей все постоянно напоминали. Родственники были такими надоедливыми. Они держались за земное ради своей угрюмой жизни; это был мрачный клей, связывавший их воедино.
— Девочка всё время носит чёрное. А вот в дни моей молодости девушки носили платья приятных ярких расцветок и не пытались походить на вампиров. — Так говорил дядя Боб, толстый, бестолковый дядя Боб. Родственники смеялись. Все до одного. Дурацкий самодовольный смешок. Нервный смех испуганных детей, старающихся отойти в сторонку от забияки, а не смех взрослых людей, услышавших шутку. Нина впервые осознала, что смех — это не просто юмор. Он снимает напряжение и сплачивает перед лицом смерти. Кончина Энди выдвинула эту тему на первое место в повестке дня каждого из них.
Чайник выключился. Нина заварила ещё чаю и разлила его по чашкам.
— Не беспокойся, Алиса. Не беспокойся, милочка. А вот и Нина с чаем, — сказала её тётушка Эврил. Нина подумала, что на фильмы категории «пи‑джей»4 возлагаются неоправданно высокие надежды. Способны ли они компенсировать двадцатичетырёхлетний разрыв отношений?
— Плохи дела, коли сердчишко пошаливает, — заявил её дядюшка Кенни. — Но он хоть не мучился. Всё равно это лучше, чем рак, когда всё внутри гниёт. У нашего отца тоже было больное сердце. Проклятие рода Фитцпатриков. Это был твой дедушка. — Он посмотрел на Нининого кузена Малькольма и улыбнулся. Хотя Малькольм приходился Кенни племянником, он был всего на четыре года младше дяди, а выглядел даже старше.
— Когда‑нибудь все эти сердечные болезни, рак и всё прочее, обо всём этом забудут, — позволил себе заметить Малькольм.
— Ну, конечно. Медицинская наука… Кстати, как твоя Эльза? — Кенни понизил голос.
— Готовится к новой операции. На фаллопиевых трубах. Мне кажется, они…
Нина развернулась и вышла из комнаты. У неё сложилось такое впечатление, будто Малькольм ни о чём так не любит рассказывать, как об операциях, которые перенесла его жена, для того чтобы забеременеть. От всех этих подробностей у неё мурашки пробегали по коже. Почему люди думают, что тебе хочется всё это слушать? Какая женщина готова пройти через всё это только ради того, чтобы произвести на свет орущего сосунка? И каким нужно быть мужчиной, чтобы поощрять это? Когда она вышла в холл, позвонили в дверь. Это были тётя Кэти и дядя Дэви. Они проделали неблизкий путь из Лейта в Бонниригг.
Кэти обняла Нину:
— О, дорогуша! Где же она? Где Алиса?
Нина любила свою тётю Кэти. Она была самой общительной из её тётушек и обращалась с ней как с личностью, а не как с ребёнком.
Кэти подошла и обняла по порядку Алису, свою невестку, затем свою сестру Айрин, Нинину маму, и её братьев Кенни и Боба. Эта очерёдность понравилась Нине. Дэви сурово всем поклонился.
— Бог ты мой, долго ж вы сюда добирались на этой старой колымаге, Дэви, — сказал Боб.
— Ага. Пришлось ехать в объезд. Свернули сразу за Портобелло, а выехали уже перед самым Боннириггом, — покорно объяснил Дэви.
Снова позвонили. На сей раз пришёл доктор Сим, семейный психоаналитик. Его жесты были живыми и деловыми, но манера выражаться мрачной. Он пытался выразить некоторое сострадание, в то же время сохраняя прагматическую силу, чтобы придать семье уверенности. Сим полагал, что у него это неплохо выходит.
Нина тоже так считала. Запыхавшиеся тётки засуетились вокруг него, словно поклонницы вокруг рок‑звезды. Вскоре Боб, Кенни, Кэти, Дэви и Айрин последовали за доктором Симом наверх.
Как только они вышли из комнаты, Нина поняла, что у неё начались месячные. Она пошла за ними вверх по лестнице.
— Оставайся внизу! — зашипела Айрин на свою дочь, обернувшись.
— В туалет сходить нельзя? — возмущённо спросила Нина.
В уборной она сняла с себя одежду, начав с чёрных кружевных перчаток. Оценивая величину ущерба, она обнаружила, что выделения испачкали панталоны, но, к счастью, не попали на её чёрные гамаши.
— Блин, — вырвалось у неё, когда капли густой тёмной крови упали на коврик. Она оторвала длинную полосу туалетной бумаги и прижала её к себе, чтобы остановить кровотечение. Затем порылась в шкафчике, но не нашла ни тампонов, ни гигиенических прокладок. Может, у Алисы больше нет месячных? Скорее всего.
Оторвав ещё бумаги и намочив её водой, она вытерла, насколько это было возможно, пятна на коврике.
Не теряя ни минуты, Нина стала под душ. Поплескавшись, она сделала подушечку из рулонной бумаги и быстро оделась. Трусики она постирала в раковине, выжала и засунула в карман куртки. Когда Нина выдавила угорь над верхней губой, ей заметно полегчало.
Она услышала, как вся бригада вышла из комнаты и направилась вниз. «Блядская дыра», — подумала она, и ей захотелось поскорее выбраться отсюда. Она ждала только подходящего момента, чтобы раскрутить мамашу на бабло. Нина собиралась поехать в Эдинбург вместе с Шоной и Трейси на концерт той группы в «Кэлтон Студиос». Но теперь, когда у неё начались месячные, она не могла даже мечтать об этом, потому что Шона говорила, что пацаны это сразу видят, просто носом чуют. Шона разбирается в парнях. Она была на год младше Нины, но у неё уже было два раза: один раз с Грэмом Редпатом, а второй — с одним французом, с которым она познакомилась в Эвиморе.
Нина ещё ни с кем не была, ни разу. Почти все её знакомые говорили, что это дерьмо. Пацаны оказывались либо неопытными, либо отмороженными, либо перевозбуждёнными. Ей нравилось производить на них впечатление, нравилось видеть застывшие, дурацкие выражения на их лицах, когда они смотрели на неё. Но если уж делать это, то с тем, кто в этом разбирается. С кем‑нибудь постарше, но не таким, как дядя Кенни, который смотрит на неё, как пёс — с налитыми кровью глазами и высунутым языком. У неё было странное ощущение, будто дядя Кенни, несмотря на свои годы, немного напоминал бы неопытных юнцов, с которыми была Шона и остальные девчонки.
Хоть она и собиралась на сейшн, теперь Нине придётся сидеть дома и смотреть телевизор. Точнее, «Игру поколения Брюса Форсайта», вместе со своей мамой и своим тупым, доставучим младшим братцем, который всегда оживляется, когда эта фиговина катится вниз, и быстро читает вслух номера своим скрипучим, ехидным голоском. Мама даже не разрешит ей курить в гостиной. Зато Дуги, своему дебильному дружку, она курить в гостиной разрешает. Вот это нормально, это предмет добродушных шуток, а никак не причина рака и сердечных заболеваний. Нина же должна подниматься наверх, в этот ледяной ад. У неё там дубарь, и пока она включит нагреватель и комната как следует прогреется, можно будет выкурить целую пачку «Мальборо», все двадцать штук. Да пошли они все в жопу. Сегодня вечером она обязательно постарается попасть на сейшн.
Выйдя из ванной, Нина зашла посмотреть на дядю Энди. Труп лежал в кровати, всё ещё накрытый одеялом. «Наверно, они закрыли ему рот,» — подумала она. Казалось, будто смерть настигла дядю, когда он был пьян и агрессивно спорил о футболе или политике. Тело было тощее и сморщенное, впрочем, Энди всегда был таким. Она вспомнила, как её щекотали эти настойчивые, вездесущие костлявые пальцы. Наверное, Энди умирал всегда.
Нина решила порыться в ящичках, чтобы посмотреть, нет ли у Алисы каких‑нибудь кальсон, ко


Понравилось: 21 пользователям

советую почитать офигенная книга!!

Четверг, 21 Мая 2009 г. 15:46 + в цитатник
Кристиане Ф.
Я, мои друзья и героин


extremosa
«Я, мои друзья и героин»: Олеариус; СПб.; 2001
ISBN 5‑901603‑01‑Х

Аннотация

Автору было 12 лет, когда она стала принимать наркотики. Днем ходила в школу, вечером продавала себя, чтобы купить зелье. Школу она все‑таки закончила, училась на продавщицу в книжном магазине. Когда вышла ее книжка «Мы дети вокзала Цоо», Кристина быстро превратилась в звезду кино и телевидения, стала завсегдатаем разнообразных ток‑шоу.
Сейчас ей тридцать девять. Книга имеет огромный успех, переведена на многие языки; ее тираж в Германии перевалил за три миллиона.

Кристиане Ф
Я, мои друзья и героин

Вступление

Ребята!
Наркотики – это добровольное рабство. Человек – образ и подобие Божие, помните об этом. Человек – творец, так же как и Всевышний, создавший этот мир. Основа творчества это свобода выбора, свобода выбора между добром и злом. Мы все выбираем. Мы все свободны в том, чтобы выбирать. Наркотики лишают этой свободы. Это рабство, рабство перед травой, перед элементарным химическим соединением.
Человек – венец природы, человек это поиски истины, человек это музыка… или человек – подневольный раб, который, проснувшись утром в ужасных мучениях, подвластен жалкой щепотке порошка.
Я потерял очень многих близких мне людей, талантливых музыкантов, которые погибли от наркотиков: они ещё многое могли бы сделать. Я скорблю… Наше поколение не знало, что наркотики дерьмо – не было достоверной информации. Теперь об этом знают только те, кто выжил. Вы, молодые, должны знать правду и не отмахиваться от неё. Быть ниже растений и химических соединений просто не достойно вас, ребята.
И сейчас в России это страшная беда. Много чудовищ, которые торгуют этим ядом. Они будут в аду гореть, просто они не знают ещё об этом.
Держитесь подальше от этого зла, не прикасайтесь даже. Когда ты в компании сверстников и тебе говорят: «Парень, будь крутым, попробуй! – парень, будь крутым, не делай этого!» Не будь в стаде, будь личностью, будь человеком.
Юрий Шевчук и «ДДТ»

Пролог

«Я, мои друзья и героин» – автобиография тринадцатилетней девочки Кристины Фельшериноу. Краткое содержание: сначала Кристина была просто ребёнком, потом стала наркоманкой, ну а позже, следуя этой трагичной логике, выросла до столбовой проститутки. Ну что ж – одна из многих: сегодня её судьбу повторяют тысячи и тысячи.
Книга эта впервые вышла в свет более двадцати лет назад, была переведена на десятки языков мира (включая китайский) и по сей день пользуется сенсационным успехом у читателей. Феномен этой популярности связан с тем, что сами проблемы, о которых говорится в книге, не только, к сожалению, не ушли в прошлое, но наоборот, принимают всё более и более устрашающие размеры и формы – по всему миру.
Это – книга о наркотиках, а уникальность её в том, что написана она не экспертом по социологии или медицине – таких работ хватает – а ребёнком, непосредственно пережившим все ужасы героиновой зависимости; написана просто, честно и оттого сильно. Это – настоящая исповедь…
Ситуация, когда героин, проституция, преступления – не предмет статистики, а часть повседневной жизни тринадцатилетней девочки, шокирует и заставляет оглянуться по сторонам. За последнее время жители России привыкли к наркомании как к бытовому явлению, и это не удивительно – в одном только Петербурге по данным социологов насчитывается от 200 до 600 тысяч потребителей наркотиков, и это число постоянно увеличивается. Начиная с 1998 года происходят качественные изменения в спектре наркотического арсенала: традиционные для России маковая соломка, опий вытесняются жёсткими наркотиками, в первую очередь героином. Героин разорвался бомбой, сея разрушения в судьбах многих тысяч людей. Говорят об эпидемии СПИДа… Проблема явно вышла из‑под контроля; об этом слышно по радио и телевидению, об этом пишут газеты, и это просто видно на улицах.
В наших семьях, в наших школах развивается то, что многим кажется занесённой извне заразой. Этот уникальный документ, в конце концов, многих заставит понять, что проблема наркомании имеет не внешние, а внутренние причины. Рассказ Кристины учит следующему: распространению наркомании способствуют вовсе не капризы некоей странной категории мужицких детей, но многие взаимосвязанные проблемы общества. Корень зла лежит не на улицах, заполненных охотящимися за детьми дилерами, а в самых обыкновенных домах самых обыкновенных спальных районов. Ценностный кризис общества, подавление детского мира, проблемы в отношениях между супругами, взаимоотчуждение детей и родителей, безработица, бедность, отсутствие перспектив, дурная компания – вот что толкает детей в мир наркотиков – мир иной.
Безусловно, семейная неустроенность и конфликты – основные поставщики пушечного мяса на фронты наркобизнеса. Обычное явление, когда родители, не замечая детей и не прислушиваясь к ним, все больше загружают их собственными проблемами, заставляя участвовать в них поневоле или даже решать. В бетонированных пустынях новостроек, где подобные конфликты резонируют, усиливаясь тысячекратно, дети, глядя на дефективное поколение родителей, бегут в мир наркотического андеграунда, там ищут и находят настоящую солидарность и дружбу, признание, защиту и свободу. Конечно, терапия стоит больших денег, ещё больших денег стоит пропаганда, но других, менее затратных альтернатив нет, всё остальное будет означать лишь циничные похороны поколения.
По всей вероятности, все ответственные службы в отдельности активно работают, но нет общей стратегии, и потому нет результатов. Конечно – проблема зарегистрирована и существует, и многих даже сажают: складывается впечатление, что неприятности на каждом шагу преследуют лишь контробандистов и наркоторговцев; более ничего не выходит наружу, и отчаяние жертв остается просто незамеченным. Кажется, что все ответственные учреждения смогут работать более эффективно, получи они большую политическую поддержку государства, но политическая поддержка отсутствует. Что сказать… Вокруг вопроса формируется словно заговор молчания – власти охраняют спокойствие общества. И это понятно: политика находится под давлением общественного мнения, которое склонно не замечать проблему, и поэтому молчание будет длиться до тех пор, пока само общество не захочет беспокоиться.
Читайте и беспокойтесь!
Дмитрий Леонтьев

Начало

Полный восторг! Целый день мама пакует чемоданы и увязывает коробки. Я понимаю, что для нас начинается новая жизнь. Прощай, деревня! Мне уже исполнилось шесть лет, и после нашего переезда я пойду в школу, в первый класс – скорей бы!
Пока мама беспрерывно собирала вещи и становилась за этим занятием всё раздражительней, я вовсю веселилась на соседской ферме – ждала, когда коров пригонят в хлев на дойку. Я кормила свиней и кур и буйствовала с другими ребятами в стогах сена. Или таскалась повсюду с котёнком. Это было замечательное лето, первое лето, которое я сознательно помню.
Я знала, что скоро нам предстоит ехать далеко‑далеко, в огромный город, который называется Берлин. Первой туда, чтобы присмотреть квартиру, отправлялась мама, а мы с отцом и моей младшей сестрой летели двумя неделями позже, для нас, детей, это был первый полёт, ну что сказать – масса впечатлений!
Родители не уставали рассказывать нам с сестрой замечательную историю об огромной, – шести комнат, квартире, в которой мы теперь будем жить. Они ведь собирались зарабатывать уйму денег в Берлине. И моя мама говорила, что у нас с сестрой будет большая и совсем отдельная комната. Предки хотели обставить её самой что ни на есть модной мебелью и описывали во всех подробностях, как эта наша комната будет выглядеть. Я всегда точно знала, что и где будет стоять в нашей комнате. Ребенком я никогда не переставала представлять себе её, – нашу комнату, и чем старше я становилась, тем прекраснее она мне казалась.

* * *

Да… ну я, наверное, никогда не забуду, как всё же выглядела наша новая берлинская квартира. Вероятно потому, что испытывала первобытный ужас перед этой квартирой. Я постоянно боялась заблудиться в ней, настолько она была огромной и пустой. Когда в ней громко говорили, отзвучивало зловеще.
Только в трех из шести комнат стояла какая‑то мебель. В детской было две кровати и старый кухонный шкаф, доверху набитый нашими игрушками. Во второй комнате родительская кровать, а в большой – тахта и пара стульев. Вот так и поселялись мы в Берлине. Берлин, Кройцберг, набережная Пауля Линке…
На нашей улице все дети оказались старше меня, и поэтому только спустя несколько дней я отважилась выйти погулять. У нас в деревне старшие ребята всегда играли с младшими и присматривали за ними. Берлинские же детишки, быстренько так подойдя, спросили: «А тебе‑то чего тут?!» Потом отобрали велосипед. Когда же он, наконец, вернулся ко мне, одно колесо было проколото, а крыло погнуто.
Папа, конечно, избил меня за сломанный велосипед. Что ж, после этого я могла смело раскатывать на велосипеде только по нашим шести комнатам…
Три комнаты в этой огромной квартире отводились, собственно, под офис. Родители ведь собирались открыть брачное агентство… Но столь необходимые для начала работы письменный стол и кресло, о которых говорили мои родители, всё никак не приходили. Кухонный шкаф оставался в детской комнате.
И вот одним прекрасным днем диван, кровати и кухонный шкаф были погружены в грузовик и доставлены к высотке в Гропиусштадт. Тут у нас было уже только две с половиной комнаты, да и те на одиннадцатом этаже. А все прекрасные вещи, что обещала нам мама, просто не влезли бы в тот чуланчик, который отводился под детскую.

* * *

Гропиусштадт, микрорайон на 45000 жителей, – это высотные дома, между ними пустыри и универмаг. Издалека всё выглядит очень новеньким и очень ухоженным.
Однако, если приблизиться к домам, да пройтись по пустырям, радужное впечатление исчезнет в мгновение ока. Отовсюду страшно тянет мочой и говном и не знаю, чем ещё, а причиной тому – массы собак и детей, населяющих коробки. Естественно, наш подъезд был загажен круче всего.
Мои родители винили в этом пролетарских детей, бессовестно осквернявших лестничные площадки. Но дело тут было не только в детях пролетариев. В этом я убедилась лично, когда, гуляя на улице, неожиданно захотела в туалет. Я намочила штаны, так и не добравшись до одиннадцатого этажа. Ну, просто не дождалась лифта!
Мой папа, как обычно, прибил меня, и я решила впредь не рисковать. Теперь, если мне надо было в туалет, я садилась там, где меня не было видно. В Гропиусштадте, где всё и вся как на ладони просматривалось с высоток, самым укромным местом были лестничные площадки.
Ну а на улице я оказалась просто глупенькой деревенской девочкой. У меня были другие, чем у всех, игрушки. Никакого водяного пистолета. Я одевалась по‑другому.
Я говорила иначе. Я не знала игр, в которые тут играли. Да я и не хотела их знать, эти игры! В деревне мы часто гоняли на велосипедах в лес, к ручью. Через ручей был проложен мостик. Там мы строили плотины и песочные замки. Иногда все вместе, иногда каждый сам по себе. И когда мы ломали их потом, то делали это только вместе, согласно, и это приносило нам удовольствие. Среди нас в деревне не было какого‑то предводителя. И не было ничего необычного в том если старшие вдруг уступали младшим. У нас была настоящая детская демократия.
В Гропиусштадте, в нашем квартале, один парень был боссом. Он был самым сильным и обладал самым красивым водяным пистолетом. Мы часто играли в атамана разбойников. Этот парниша и был, конечно, атаманом. Беспрекословно исполнять все его идиотские приказания было самым важным правилом игры.
Играть не вместе, друг с другом, а друг против друга, – вот что было главным принципом всех наших игр. На деле это означало, что надо найти кого‑нибудь и обидеть, да посильнее желательно. Как? Да как угодно! Ну, например, отнять новую игрушку и сломать её ко всем чертям. Смысл игры состоял в том, чтобы, доведя кого‑нибудь до полной истерики, извлечь какие‑нибудь преимущества для себя лично, завладеть властью и авторитетом. Вот!
Таким образом, слабейшим доставались все побои: им действительно приходилось несладко. Моя младшая сестра была не особенно‑то крепкой и ещё немного боязливой при этом. Её постоянно лупили, и я просто никак не могла ей помочь.
Пришел сентябрь, и я пошла в школу. Я радовалась школе. Мои родители велели мне вести себя прилично и делать все, что говорит учитель. Я нашла это само собой разумеющимся. В нашей деревне дети уважали взрослых, и я радовалась, что теперь в школе будет учитель, которого другие дети должны будут слушаться.
Однако все оказалось по‑другому в школе… Уже спустя пару дней детишки освоились настолько, что во время занятий носились по классу, играя в войнушку.
Наша учительница беспомощно билась в истерике, всё время кричала «Сидеть!», или, там, «Стоять!», но это только поощряло детей носиться ещё отчаянней. В общем, было очень весело; мы все просто надрывались от хохота.
Я обожала животных с самого детства, да и все в нашей семье любили их. Поэтому я гордилась нашей семьёй. Я не знала другой такой семьи, в которой так любили бы животных. И мне всегда было очень жаль тех детей, чьи родители не позволяли заводить животных.
Наша двух‑с‑половиной‑комнатная квартира превратилась со временем в маленький зоопарк. У меня было четыре мышки, две кошки, два кролика, один волнистый попугайчик и Аякс, наш дог, – мы взяли его с собой в Берлин. Аякс спал рядом с моей кроватью, и я могла свесить руку с кровати, и гладить его, засыпая.
Со временем я познакомилась и с другими ребятами, у которых тоже были собаки.
Мы прекрасно поладили друг с другом. Обнаружилось, что недалеко от нас, в Рудове, были ещё порядочные остатки природы. Туда, на старые, засыпанные землёй, мусорные отвалы, и ездили мы играть с нашими собаками. Нашей любимой игрой была «ищейка». Кто‑нибудь прятался, а его собаку в эту время держали. Потом собака должна была найти своего хозяина. У моего Аякса был лучший нюх!
Других своих зверушек я время от времени выносила в песочницу, а иногда даже брала их в школу, где наша учительница использовала их в качестве демонстрационного материала на уроках биологии. Некоторые учителя разрешали и Аяксу присутствовать на занятиях. Он никогда не мешал им. Не двигаясь, он лежал весь урок от звонка до звонка рядом с моей партой…
Ну да, а между тем дела моего отца шли всё хуже и хуже. В то время как мама работала, он сидел дома. Из брачного агентства так ничего не вышло, и теперь он ждал, когда же наконец появится работа, которая бы ему понравилась. Он сидел на облезлом диване и ждал, сидел и ждал. Эх, я была бы совсем счастлива с моими зверями, если бы не папа! Его нервные припадки, полные сумасшедшей ярости, случались всё чаще и становились всё страшнее.
Вернувшись с работы, мама помогала мне готовить домашние задания. У меня была проблема, – я долго не могла научиться отличать буквы «К» и «Н», – и мама занималась со мной по вечерам. Но я почти не слушала её, потому что краем глаза уже видела, что отец с каждой минутой всё свирепеет и свирепеет. Ну, всё: я знала, что сейчас будет: он притащит швабру из кухни и измолотит меня, и потом я должна буду объяснять ему разницу между этими проклятыми «К» и «Н»! Тут я переставала соображать окончательно, и вот уже отправлялась спать с надратым задом. Это был его метод подготовки домашних заданий.
Ну, понятно, он же хотел, чтобы я была умной, сильной, порядочной и стала приличным человеком! Ведь, в конце концов, ещё у нашего дедушки были огромные деньги. Помимо всего прочего, в восточной Германии ему принадлежали типография и газета. Все это было экспроприировано в ГДР после войны, и теперь папочка, конечно, обрыдался бы, если бы я не взяла от школы всего, что можно.
Некоторые наши с папой вечера я и сейчас помню во всех подробностях. Как‑то однажды мне нужно было нарисовать несколько домиков в рабочей тетрадке, в шесть клеточек шириной и в четыре высотой. Я закончила рисовать первый домик, и вдруг, о боже! Пришел мой папа и сел рядом. Спросил, откуда и докуда будет следующий домик… От тихого ужаса у меня заложило уши, я перестала соображать, на какой клеточке что должно быть, и стала гадать. Всякий раз, показывая на неверную клеточку, я получала затрещину. Скоро я только негромко подвывала и не могла вымолвить ни слова. Тогда папа встал из‑за стола и подошел к фикусу. Ой! Мне было уже известно, что это значит. Он выдернул из цветочного горшка бамбуковую палку, которая держала дерево, и колотил меня этой палкой по заднице до тех пор, пока кожа не начала буквально слезать. Ну, такой вот вечерок…
Впрочем, мой ужас начинался уже рано утром, за завтраком. Если я пачкалась за едой, одно блюдо отнимали. Если я что‑то случайно опрокидывала, – меня били. Ради собственной безопасности я отваживалась прикоснуться только к молоку, но от этого постоянного оглушающего страха и с этим молоком всякий раз случалось какое‑нибудь несчастье.
Каждый день я очень так тихо и ласково спрашивала папу, не собирается ли он куда‑нибудь сегодня вечерком. Он часто исчезал по вечерам, и тогда мы, три женщины, могли, наконец, вздохнуть свободнее. Ах, какими замечательно мирными были эти вечера, а ведь беда‑то могла нагрянуть в каждую минуту, – вот только он вернётся! Он приходил всегда немного навеселе. Любая мелочь, и папа моментально слетал с катушек. Настоящую катастрофу или землетрясение могли вызвать, например, игрушки или одежда, валявшиеся вокруг по комнате. Отец всегда повторял, что порядок это самое важное в жизни. И когда он ночью видел где‑то беспорядок, то выдёргивал меня из кровати и бил. Под горячую руку доставалось и сестре. Затем все наши вещи сваливались на пол, и следовал приказ – сложить всё в пять минут! Как правило, мы не укладывались в срок и получали тогда вдогонку ещё по парочке колыбельных подзатыльников.
Мама, плача, наблюдала за этими избиениями, прислонившись к дверному косяку. Она никогда не вмешивалась, потому что тогда отец бил и её. Только Аякс, мой дог, прыгал между нами. Он тоненько скулил и у него были очень печальные глаза, когда у нас в семье дрались. Собаку отец любил так же, как и мы все. Иногда правда, он кричал на Аякса, но никогда не бил его…
Несмотря на все это, я по‑своему любила отца и дорожила им. Я была уверена, что он даст сто очков вперёд всем другим отцам. Но прежде всего, я просто жутко его боялась! Да и кроме того, это битье дома казалось мне вполне нормальным и обычным делом. У других детей в Гропиусштадте ведь не было по‑другому! У некоторых было и того почище. Мои друзья‑подруги часто светили настоящими фонарями, да и матери их тоже. Чьи‑то отцы часами валялись вусмерть пьяными под окнами или на игровой площадке. Из окон на нашей улице часто вылетала мебель, женщины звали на помощь, и приезжала полиция. Всё‑таки мой отец, по крайней мере, в дым не напивался. Так что, у нас всё было ещё не так плохо.
Отец постоянно обвинял маму в том, что она, мол, растранжиривает деньги. Так она же их и зарабатывала! И когда она ему говорила, что большая часть денег идёт на его походы по кабакам, его женщин и его машину, он сразу закатывал скандал с рукоприкладством.
Свою машину, «Порше», – вот что отец любил пожалуй, больше всего в этой жизни. Каждый божий день он надраивал её до блеска…, ну, если она не стояла в ремонте. Второго такого автомобиля не было во всем Гропиусштадте! Конечно – откуда у безработных «Порше»…
Тогда я, конечно, ещё не имела ни малейшего представления о том, что происходит с моим отцом, отчего он так регулярно буянит. Причины его загадочного поведения открылись мне позже, когда я стала чаще говорить об этом с мамой. В сущности, его диагноз был прост. Папа был самым обыкновенным неудачником. Не справлялся ни с чем. Всякий раз, когда он пытался выпрыгнуть повыше, судьба жестоко роняла его наземь. Даже его собственный отец презирал его. Дед ведь даже предостерегал мою мать от женитьбы на этом недотепе. Да… У деда поначалу были большие виды на сына; семья должна была вновь стать такой же богатой, какой была до экспроприации в ГДР. Ха, если бы отец не встретил мою маму, то стал бы, наверное, управляющим имением, завёл бы собственный собачий питомник! Он как раз изучал эти предметы, когда они познакомились. Мама забеременела, он забросил учёбу и женился на ней. И совершенно понятно, что за все эти годы он должен был прийти к мысли, что в его бедах и нищете виноваты мы с мамой. От всех его радужных планов и мечтаний остался, в конце концов, лишь сиреневый дым, этот «Порше», да пара мифических друзей.
Отец не просто ненавидел нас, он фактически полностью отказался от семьи.
Порой это заходило слишком далеко. Например, его друзья не должны были знать, что он женат и что у него есть дети. Когда мы встречали на улице кого‑нибудь из его друзей, или, если он приглашал своих приятелей домой, нам приходилось обращаться к нему как к дяде Ричарду. У меня это было на уровне основного рефлекса. Я была настолько тщательно выдрессирована битьём, что никогда не допускала ошибок.
Если дома чужие, – он для меня «дядя Ричард» и всё тут!
То же и с матерью. Она не должна была говорить его друзьям, что она его жена, более того, ей приходилось вести себя соответствующе. Думаю, он выдавал ее за сестру.
Все отцовские приятели были гораздо моложе его, вся жизнь впереди и все такое. По крайней мере, они так утверждали. Ну и отец, естественно, хотел быть одним из них. Одним из тех, для кого все только начинается, а уж никак не помятым жизнью неудачником, обременённым семьёй, которую он и прокормить‑то не может. Ну, короче, дела с моим папой обстояли примерно так…
Ну а мне было семь, и я, понятно, не могла все так подробно разложить по полочкам. Папа бил меня, и это лишь подтверждало мне то правило, которое я и так уже хорошо усвоила на улице: бей сама или ударят тебя. Выживает сильнейший! Моя мама, вынесшая достаточно много побоев в своей жизни, тоже ничему другому, естественно, не могла меня научить. Она говорила: «Никогда не начинай. Но если тебя бьют, сразу давай сдачи. Так сильно и так долго, как только можешь». Впрочем, сама она уже давно предпочитала сносить побои молча…
Я медленно, но верно усваивала правила игры: либо давишь сама, либо тебя задавят. Ну что ж, – хорошо, и я начала с самого хилого преподавателя в школе. Я стала постоянно мешать ему на уроках, перебивая всякой чепухой. Остальные ребята надо мной только смеялись. Но, когда я начала откалывать такие номера и с более сильными учителями, признание одноклассников мне было обеспечено!
Мало‑помалу мне становилось ясно, как самоутверждаются в Берлине – просто нужно горлопанить изо всех сил. По возможности, громче остальных, и тогда ты – босс! Достигнув очевидных успехов в крутых базарах, я решила опробовать и мускулы. Собственно говоря, я не была очень сильной. Но могла разозлиться. И тогда все здоровяки старались держаться от меня подальше. Я почти радовалась, если кто‑то, допустим, задирал меня на занятиях, и у меня появлялся повод встретить его после школы. Мне, как правило, даже не надо было замахиваться – детишки действительно меня уважали!
Между тем мне исполнилось восемь, и моим заветным желанием было вырасти поскорее большой, стать такой же взрослой, как мой папа, и иметь настоящую власть над людьми. Потому, что всё, что я могла подчинить себе, я уже подчинила, и мне это даже прискучило как‑то, не знаю…
Как‑то, где‑то и когда‑то отец нашел работу. Работа его, конечно, не удовлетворяла, счастливым не делала, но хотя бы позволяла зарабатывать на кутежи и «Порше». Поэтому днем мы сидели с моей сестрой дома одни. Скучно, – и я нашла себе подружку, которая была на два года старше меня. Между прочим, я очень гордилась тем, что у меня такая взрослая подруга – с ней‑то я была ещё сильнее!
Почти каждый день мы с подружкой играли в одну и ту же игру. Вернувшись из школы, мы вытаскивали из пепельниц и мусорного ведра сигаретные окурки, немного чистили их, как‑то зажимали их между зубами и пыхтеля, ну – будто курим. Сеструха тоже пыталась разжиться бычком, но сразу же получала по рукам. Мы заставляли ее делать всю домашнюю работу: перемывать грязную посуду, стирать пыль, и что там ещё родители просили нас сделать. Мы брали наши детские коляски, сажали в них кукол, закрывали дверь и шли гулять. Сестру мы не выпускали из дому до тех пор, пока она не выполнит всю работу.
Мне было восемь лет, когда в Рудове открылся пони‑ипподром, причем под его постройку был вырублен и огорожен последний кусочек дикой природы, где мы играли с нашими собаками. Поэтому поначалу мы, естественно, очень кисло отреагировали на это событие. Но позже, когда я достаточно хорошо сошлась с работниками ипподрома, мне позволили ухаживать за лошадьми и убирать в конюшнях. За эту работу я могла полчасика в неделю кататься бесплатно. Именно это мне и было нужно.
Я любила лошадей и осликов, которые были там у них. Но всё же в скачках меня привлекало нечто другое, чем просто езда на лошадях. Я снова и снова убеждалась в том, что у меня есть сила и власть. Лошади, которых я седлала, были сильнее меня, но я могла управлять ими по своей воле. Если я падала, то поднималась снова. Я падала и поднималась до тех пор, пока лошадь, шокированная моей настойчивостью, не начинала слушаться меня.
С работой в конюшнях получалось, к сожалению, не всегда, и тогда мне нужны были деньги, чтобы покататься хотя бы четверть часика. Карманных денег мы почти не получали, и тогда я стала мошенничать. Я собирала и утаивала купоны на скидки в универмаге или сдавала втихомолку пивные бутылки отца.
В десять я начала воровать. Я воровала в супермаркетах. Я воровала вещи, которые мы иначе бы никак не получили, – сладости в первую очередь. Почти всем детям покупали шоколад и конфеты. Наш же отец утверждал, что сласти портят зубы.
А вообще, у нас в Гропиусштадте человек почти автоматически учился делать то, что делать запрещено. А как иначе, ведь запрещено‑то было практически всё!
Например, было запрещено играть в игры, которые приносили удовольствие. На каждом углу висела соответствующая табличка. В так называемых сквериках между высотками были настоящие леса этих табличек – ветер гудел в них! Большинство табличек запрещали что‑либо детям.
Позже я переписала в дневник некоторые изречения с этих табличек. Первая руководящая табличка висела уже на нашей входной двери. Согласно ей, в подъездах домов детям разрешалось передвигаться, видимо, только на цыпочках. Играть, бегать, кататься на роликах и на велосипедах – всё строго запрещено! Ну, хорошо, потом шли газоны, и на каждом углу табличка: «По газонам не ходить!» Таблички были приколочены ко всему, что было хоть немного зелёным. Например, у нас рядом с домом была разбита какая‑то грядка с чахлыми розами. Грядка эта, правда, названа была очень пафосно: «Охраняемая природная зона» – ни больше, ни меньше! Ниже следовал параграф, согласно которому человек, приблизившийся к этим недоразвитым розам, должен быть незамедлительно оштрафован.
Но ничего, ничего – всё‑таки в нашем распоряжении были игровые площадки!
Каждой паре высоток обязательно была приписана собственная игровая площадка.
Что представляла эта площадка? Да ничего особенного! Кучка обоссаного песка, несколько сломанных металлических сооружений для карабканья по ним и одна гигантская табличка, не табличка даже, а настоящее табло! Оно, табло, находилось в надёжном железном ящике, под бронированным, вероятно, стеклом, а перед стеклом была укреплена решётка. Устроители принимали все меры к тому, чтобы этот бред не мог быть уничтожен ни при каких обстоятельствах. Табло было озаглавлено так: «Порядок пребывания на игровой площадке». Ниже была выбита напоминающая запись о том, что дети должны использовать площадку только «для радости и отдыха». Правда, мы не могли использовать ее «для радости и отдыха» именно тогда, когда нам этого хотелось, потому что ниже было подчеркнуто: «в период с 8 до 13 и с 15 до 19 часов». Так что, когда мы возвращались из школы, никакой речи о «радости и отдыхе» на площадке и идти не могло.
Впрочем, мы с сестрой так никогда бы и не смогли воспользоваться игровой площадкой, потому что, согласно правилам пользования, находиться на площадке дозволялось только «с согласия и под присмотром взрослых», да и то очень‑очень тихо, ведь «потребность общественности дома в тишине должна охраняться с особенным вниманием». Какой‑нибудь резиновый мячик воспитанному ребёнку еще можно было побросать, но не более того: «спортивные игры с мячом на площадке строго запрещены». Никакого там, упаси бог, волейбола или футбола! Мальчишкам приходилось особенно плохо, и они выплёскивали свою энергию на все эти устройства для карабканья, скамейки и, конечно, на запретительные таблички.
Должно быть, стоило огромных денег – постоянно реставрировать их.
За соблюдением этих многочисленных табу зорко наблюдал управдом. С ним я познакомилась достаточно скоро и достаточно близко. Бетонно‑алюминиевые игровые площадки с малюсенькими горками очень скоро надоели мне хуже горькой редьки, и я решила подыскать себе чего‑нибудь поинтереснее. Самым интересным оказалось играть у бетонных водостоков под дождевыми трубами. По ним дождевая вода с крыши должна была стекать под решётки водозабора. Тогда ещё эти решетки можно было убрать, это потом их приварили намертво. Как‑то раз я сняла эту решётку, и мы с сестрой набросали вниз всякого барахла. Тут как из‑под земли возник проклятый управдом, уже давно мечтавший застигнуть негодяев на месте преступления, и волоком потащил нас в контору домоуправления. Наш проступок оказался настолько серьёзным, что он учинил нам, детям пяти и шести лет, форменный допрос, записал фамилии и адреса. Родители были уведомлены официальными органами, и папа получил отличный повод для раздачи. Что плохого мы сделали, я так и не поняла. У нас в деревне мы играли, как хотели, безо всяких нареканий со стороны взрослых. Я только поняла тогда, что, по‑видимому, в Гропиусштадте можно играть только в те игры, что предусмотрены взрослыми.
Например, съезжать на жопе вниз с алюминиевой горки или ковыряться в песочнице.
Собственные идеи не поощрялись и были чреваты неприятностями.
Ну да ладно, следующее моё свидание с управдомом было и того покруче. Вот как это случилось. Я шла с Аяксом, моей собакой, гуляла себе, и мне в голову пришла идея нарвать цветов для мамы. В деревне я с каждой прогулки приносила ей букеты.
Между высотками росли только эти чахлые розы. Я ободрала себе все пальцы, пока оторвала от куста несколько цветов. Что там было написано на табличке, – а там стояло «охраняемая природная зона», – я не могла прочесть, потому что читать еще не умела. Да если бы и умела, то наверняка не поняла бы, что это может значить!
Но, даже не умея читать, я поняла все и сразу, когда увидела дико орущего управдома, который, аккуратно огибая охраняемую природную зону, нёсся ко мне на всех парах. Я помертвела от страха и только крикнула: «Аякс, смотри!» Аякс навострил уши, шерсть дыбом, и посмотрел на управдома очень злыми глазами. Он у меня мог так посмотреть, что мало не покажется! Управдом резко рванул обратно, причём уже прямо по газонам, не разбирая дороги, и осмелился открыть рот только в дверях конторы, отбежав за километр. Ну что ж, я была рада. Но цветы, однако, спрятала, потому что до меня дошло, что я, видимо, сделала что‑то запрещённое. Когда я вернулась домой, домоуправление уже отзвонилось. Я, мол, угрожала им собакой! Они чудом избежали верной смерти, и все такое прочее. Ну, вот так, вместо поцелуев от мамы, которые я рассчитывала выменять на цветы, я получила ремней от отца…
Летом Гропиусштадт превращался в настоящую духовку. Неподвижный воздух нагревался о горячий бетон, и жар отражался от асфальта и камней. Дохленькие деревца не давали никакой тени, а ветер к нам за высотки никогда не залетал. Правда, во дворе на этот случай было поставлено что‑то типа ванной – детский бассейн. Там мы плескались и брызгались, но поскольку это тоже было запрещено, то нас быстро оттуда выбрасывали.
Пришло время, и нам захотелось поиграть в бабки. Но где в нашем районе можно было найти подходящую площадку? Бетон, асфальт или газоны с табличками «ходить воспрещается» для игры, конечно, не годились. Песок тоже не подходил, ведь тут требуется достаточно твёрдая поверхность, в которой всё же можно наковырять лунок.
Но мы нашли всё‑таки почти идеальное место для бабок: на газончиках под недавно высаженными кленовыми деревьями. Чтобы деревца не торчали прямо из асфальта, вокруг них был оставлен небольшой участок земли – чистой, твердой и гладкой. Просто идеальные условия и для деревьев и для бабок!
Правда, теперь, откапывая около деревьев лунки, мы стали поперёк горла не только управдому, но и садовнику. Они пытались поначалу выгнать нас оттуда угрозами, но мы не уходили, и в один прекрасный день им в голову пришла замечательная идея. Они так перекопали землю – на метр вглубь, я думаю, – что с бабками было покончено раз и навсегда!
Ну а если шёл дождь, то подъезды домов превращались для нас в настоящие роликовые полигоны. Нет, определённо, лестничные клетки и подъезды – вот самые уютные места в Гропиусштадте! Там, внизу, где не было никаких квартир, шум никому не мешал. Мы несколько раз пробовали кататься там, и никто не жаловался, пока на смену управдому не пришла его жена. Она заявила, что ролики, дескать, царапают пол. Мы не верили ей до тех пор, пока она не пришла с нашим отцом.
Катание закончилось побоями.
Вообще, в дождь Гропиусштадт был настоящим царством уныния и скуки. Никому из нас не разрешалось приводить друзей домой. Да и какие тут гости, – детская была слишком мала для этого! Почти всем детям, как и нам, досталось по полкомнаты. Я часто сидела у окна, прижавшись лбом к стеклу, и вспоминала свою деревню. Там‑то мы знали, что делать в дождь, и были хорошо подготовлены к непогоде. Мы притащили из лесу толстый дубовый кряж и в плохую погоду вырезали из него маленькие лодочки. И когда, наконец, разражалась буря, мы срывались с места, хватали наши дождевики и бежали к ручью, чтобы скорее испытать наши корабли.
Мы строили гавани и устраивали настоящие регаты.
Да, а тут… Болтаться под дождём между высотками – удовольствие сомнительное.
Но что‑то же должно было нас развлечь! Что‑нибудь запрещённое, желательно строго запрещённое. Ага, ну, например, гонки на лифтах!
Как и все наши игры, гонки на лифтах были достаточно жестоким развлечением.
Например, мы ловили какое‑нибудь дитё помладше, засовывали его в лифт и нажимали на все кнопки; другие в это время держали второй лифт. Несчастный ребенок должен был вознестись в лифте к последнему этажу со всеми остановками.
Со мной тоже часто проделывали этот номер, и именно тогда, когда мне нужно было безо всяких опозданий явиться с Аяксом после прогулки к ужину. Они давили на все кнопки, и проходил битый час, прежде чем я оказывалась на своём одиннадцатом этаже. У собаки – у той просто сдавали нервы от такой езды!
Особым кайфом было запереть в лифте того, кто поднимался в туалет, – ну он мочился в конце концов в лифте, – или отнять у ребёнка поварешку. Все маленькие дети выходили на улицу только с поварёшкой. Потому что только с помощью большой деревянной поварёшки можно было дотянуться до кнопок лифта. Лифты были сконструированы так, что человек без поварёшки был вообще полностью выброшен из жизни! Если поварёшка терялась или её отнимали другие дети, то – делать нечего, приходилось тащиться на одиннадцатый этаж пешком. Потому что другие дети, конечно, даже захоти они помочь, одолжить свою поварёшку не могли, а взрослые думали, что ты только бесцельно проводишь время в лифте и, вероятно, хочешь сломать его в конце концов.
Лифты часто ломались, и нельзя сказать, что мы не были причастны к этому. Мы действительно эксплуатировали их нещадно в наших гонках на скорость. Лифты ходили и так достаточно быстро, но существовало несколько приёмов, которые позволяли гонщику выиграть ещё две секунды. Так, например, внешнюю дверь нужно было закрыть очень быстро, но при этом ещё и очень осторожно, потому что, если её захлопывали, от неё отваливался очередной кусок. Внутренняя дверь закрывалась автоматически, но если ей немного помочь руками то она закрывалась быстрее. Ну или ломалась… Да, в гонках на лифтах мне не было равных!
Наших тринадцати этажей нам скоро уже не хватало. Кроме того, управдом постоянно наступал нам на пятки, земля горела у нас под ногами с этими лифтами!
Проникать в подъезды других домов нам, детям, было строго‑настрого запрещено, да у нас и ключей‑то не было. Правда, во всех домах в Гропиусштадте была чёрная лестница, по которой обычно поднимали мебель. Вход под лестницу был закрыт решёткой, но я знала, как преодолеть это препятствие. Сначала аккуратно просовываешь голову, – это было сложно, – ну, а если влезла голова, то, значит, влезет и тело. Только настоящие жирдяи не пролезали. Так мы и открыли настоящий лифтовый рай, точнее я первой открыла. Дом в тридцать два этажа! Лифты – просто шик! Только там нам впервые открылось, на что способна современная подъёмная техника. Особенно охотно мы играли там в прыжки. Когда все пассажиры подпрыгивали во время подъема, лифт останавливался, и вопрос был только в том, откроется ли дверь. Так что от прыжков дух захватывало!
Или вот ещё совершенно сенсационный фокус: если потянуть ручку аварийной остановки не вниз, а как бы немного вбок, то дверь открывалась, а лифт продолжал нестись дальше, и можно было видеть, насколько быстры они, лифты! Бетонные перекрытия и двери со свистом пролетали прямо перед носом.
Ну а самым настоящим испытанием храбрости было нажать кнопку аварийного вызова. Звучал звонок, в громкоговорителе раздавался голос управдома, и нужно было уносить ноги. В общем‑то, в тридцатидвухэтажном доме у нас были неплохие шансы удрать от него. В ответ управдом пытался караулить нас из засады, но всё же ловил он нас редко.
Но лучше всего в плохую погоду было в подвалах. Игры в подвалах были одновременно и самыми увлекательными и самыми рискованными. Мы знали все ходы и выходы в подвалах высоток. Там каждый квартирант имел отдельный бокс, ограждённый проволочной сеткой. Сетка не доходила до потолка, короче говоря, её можно было перелезть, и мы играли там в прятки; чем дальше заползёшь, тем меньше шансов быть найденным. Было чудовищно жутко посреди чужого хлама в этом сумеречном подвальном свете… Плюс к этому ещё и страх, что кто‑нибудь из хозяев придёт. Мы же понимали, что делаем что‑то очень запрещённое!
Мы соревновались в том, кому посчастливится найти в чуланах самое изысканное барахло: игрушки, там, или одежду, например. После того, как итоги соревнования были подведены, мы уже не знали точно, откуда и что вытащено, и бросали всё это шмотьё, где попало. Иногда, то, что казалось нам действительно стоящим, мы забирали с собой. Конечно, выходило так, что там, в подвалах мы занимались как раз тем, что называется кража со взломом. Но за руку нас так ни разу и не поймали! Так, почти автоматически, мы постепенно утверждались в мысли, что всё разрешенное – невыносимо скучно и пошло, и что сладок только запретный плод.
Рядом с универмагом напротив нашего дома я была персоной нон грата.
Совершенно безумный дворник был там… Он просто зеленел от злости, если рядом появлялась я с собакой. Он утверждал, что мы с Аяксом – причина и источник всего мусора, что окружает универмаг. Ну да, там действительно воняло, если, конечно, присмотреться и принюхаться. Хозяева магазинов выпендривались друг перед другом утончённым оформлением своих магазинов и благородными витринами, но мусорные баки позади были постоянно переполнены и воняли страшно. По пути к универмагу прохожие всё время вступали или в растаявшее мороженое или в собачье дерьмо и давили банки из‑под кока‑колы и пива.
Дворнику же по долгу службы приходилось вечерами убирать все эти ошмётки. Неудивительно, что весь день он крейсировал по округе в надежде поймать хоть кого‑нибудь из злостных загрязнителей. Но противостоять бизнесменам, которые швыряли мусор мимо урн, он не мог. С хронически пьяными гопниками связываться не осмеливался. Бабушки‑собачницы встречали его надменными отповедями. Так и выходило, что яростная борьба с детьми, проигрывавшими ему в весовой категории, есть единственная отдушина в его нелёгкой судьбе. На мне он отрывался, как только мог.
В магазинах детей тоже не очень‑то любили. Когда кто‑нибудь из нас был при деньгах, мы всей гурьбой неслись в кондитерскую. О, для нас ведь это было настоящим событием! Эта сцена, когда дюжина голодных детей вламывалась в магазин, и начинались горячие споры что же купить на эти гроши, неописуемо нервировала продавщиц. Мы, в свою очередь, всем сердцем ненавидели владельцев магазинов и считали актом высшей справедливости, когда кому‑нибудь из нас удавалось стырить несколько конфет.
В помещении универмага располагалось ещё и бюро путешествий. Мы часто прижимались носами к его витрине, – внутри нам нечего было делать. В витрине на стендах висели чудесные картинки с пальмами, пляжами, неграми и дикими животными, и между картинками парила модель самолёта. Мы часто представляли себе, как будет здорово, когда мы наконец‑то сядем в этот самолёт, полетим прямо на пляж и взберёмся на пальму, откуда видны настоящие носороги и львы.
Соседняя с бюро путешествий дверь вела в отделение «Торгово‑Промышленного банка». Тогда мы ещё не удивлялись, что же делает «Торгово‑Промышленный банк» именно у нас, в Гропиусштадте, где живут люди, вряд ли получающие дикие прибыли от торговли с промышленностью. Нет, нам нравился банк! Благородные господа в элегантных костюмах всегда были приветливы с нами. Им ведь не приходилось так много работать, как женщинам в кондитерской. У них я всегда могла разменять в десятки пфенниги, вытащенные из маминого кошелька. Это было удобно, потому что продавщицы в кондитерской выходили из себя всякий раз, когда я вываливала им на прилавок килограмм пфеннигов. У банкиров всегда можно было выпросить какие‑нибудь красивые копилки, – если хорошенько постараться, конечно. Ха‑ха, наверное, этим чудным господам казалось: мы так усердно экономим, что нам нужны постоянно всё новые и новые копилки! Я, впрочем, ни в одну из этих копилок не бросила ни гроша. Мы просто играли с этими свинушками и слониками в песочнице, изображали зоопарк.
Ух… Короче, когда наши разнузданные похождения замучили уже всех в округе, нам построили так называемую «приключенческую» площадку. Я, честное слово, не знаю, что люди, планировавшие её, имели в виду под приключениями. Она, вероятно, носила такое бодрое название совсем не потому, что там можно было делать что‑то действительно интересное, а для того, чтобы родители уверовали, что их дети переживают там удивительные авантюры. Так или иначе, эта штука определённо стоила им чёртову кучу денег! По крайней мере, с её постройкой возились чертовски долго. Когда все работы, наконец, были закончены, у входа нас встретил дружественно настроенный социальный работник вопросом: «Ну‑с, дорогие дети, а что бы вам хотелось тут делать?» Всё приключение состояло в том, что на этой площадке за тобой постоянно наблюдали.
«Приключенческая» площадка была оснащена настоящими инструментами, кучей хорошо поструганных досок и гвоздей и ещё этим социальным работником, который присматривал, чтобы кто‑нибудь не грохнул себе по пальцам. Да, у нас была полная свобода творчества на площадке, но использовать эту свободу можно было только с одной единственной попытки, потому что если гвоздь был вбит, то он был вбит навсегда, и никакими силами ты уже ничего не изменишь. Нам же, как назло, хотелось, чтобы всё выглядело каждый день по‑новому.
Я рассказала соцработнику о пещерах и хижинах, что мы строили у нас в деревне. Без молотка и без гвоздей, просто изо всяких попавшихся под руку досок и веток.
Весь кайф‑то был в том, что в любое время, придумав что‑то новенькое, можно было переделать всю постройку. Соцработник определённо понял меня, но, что делать, у него была своя ответственность и свои на этот счет предписания и инструкции.
Вначале у нас были ещё какие‑то идеи, что же делать на этой дурацкой «приключенческой» площадке! Так, однажды мы решили поиграть в жителей каменного века, построить пещеру и приготовить на костре настоящий гороховый суп. Соцработнику идея показалась поистине выдающейся. Но, сказал он, к сожалению, с гороховым супом ничего не выйдет, – спички детям не игрушка! Лучше, сказал он, построить две пещеры. Ну да, с молотком и гвоздями – в каменном веке! Очень реалистично!
Скоро площадку закрыли. Нам сказали, что её хотят модернизировать так, чтобы мы могли играть на ней и в шторм. Были выгружены стальные балки, прибыли бетономешалки и строительный отряд. В результате его усилий мы получили такой очень прочный и надежный бетонный бункер с окошками. Нет, ну на полном серьёзе, настоящий дот или силосную башню, не знаю даже, как это назвать! Впрочем, уже через два дня все стёкла в амбразурах дота были выбиты. Не знаю, наверное, мальчишки выбили стёкла, потому что уже один взгляд на эту бетонную конструкцию делал людей очень агрессивными. Да, с прочностью они всё‑таки не рассчитали, хотя ведь это сооружение специально для нас проектировалось! Они знали, что в Гропиусштадте ломалось всё, что сделано не из бетона и стали!
Огромная силосная башня, зияя оконными рамами, занимала теперь большую часть игровой площадки. Вскоре рядом построили школу с собственной игровой площадкой, – тоже с алюминиевыми горами, клетями для ползания, и какими‑то отвесно вкопанными в землю досками, позади которых стихийно организовался туалет. Школьная площадка примыкала к нашей «приключенческой» и была отделена от неё проволокой.
Так с «приключенческой» площадкой было покончено, – для приключений не оставалось места. На остававшемся нам крошечном кусочке площадки свили себе гнёздышко старики, называвшие себя рокерами. Они заваливались туда ближе к вечеру, уже хорошо поддатые, доламывали бункер и в перерывах терроризировали детей. Разрушение было, по‑моему, их настоящим призванием. Социальные работники против них не выступали, тем более что площадка уже как бы не существовала.
Взамен мы получили другой аттракцион – настоящую ледяную горку. В первую зиму это было действительно круто. Каждый сам мог выбирать себе трассу. Участки по сложности делились на смертельные и сравнительно лёгкие. Правда, рокеры, время от времени вылезавшие из бункера, делали их опасным. Они выстраивали свои санки цепями, чтобы сшибить нас. Снежные дни были моими самыми счастливыми днями в Гропиусштадте…
И весной горка продолжала радовать нас. Мы носились там с нашими собаками, катались по её склонам на велосипедах. На спусках дух захватывало! Впрочем, горка выглядела опаснее, чем была на самом деле, потому что если ты падал, то приземляться на траву было всё‑таки не больно.
Жаль, но игрища на горке вскоре были прекращены. Нам сообщили, что это – специальная ледяная горка, а не велодром, и не площадка для буйных, и поэтому дернина должна отдохнуть за лето и так далее. Мы уже были достаточно взрослыми, чтобы не обращать внимания на подобную чепуху, и продолжали ходить на горку.
Тогда пришли люди из садового управления и натянули вокруг горы заграждение из колючей проволоки. Колючка смущала нас только два дня. Потом кто‑то притащил ножницы для проволоки, и мы прорезали в проволоке дыру, чтобы можно было пролезть туда с собаками и велосипедами. Они ее заштопали, мы прорезали снова.
Так продолжалось две недели, а потом вернулись строители. Они обнесли горку стеной, и все там зацементировали. Асфальтом перерезали почти все спуски, из самого опасного вообще сделали какую‑то лестницу, а сверху положили бетонные плиты.
Теперь летом на горке нечего было делать, а зимой она была просто опасна для жизни.
Страшней всего было подниматься наверх по обледеневшим каменным ступенькам и плитам. Падая, мы набивали синяки и шишки, а для тех, кому особенно не везло, прогулка заканчивалась в больнице – сотрясение мозга.

* * *

Шло время, Гропиусштадт развивался, совершенствовался и становился всё безупречнее и безупречнее. Когда мы только въехали, замечательное модельное поселение было ещё не совсем, так сказать, готово. В маленьких экскурсиях, которые мы предприняли, ещё можно было добраться до настоящих райских местечек, окружавших нашу клоаку; там было ещё не «безупречно».
Красивее всего было около стены, которая проходила неподалеку от нас. Там была такая полоска земли, мы называли ее просто «лесок» или «ничейная земля», где‑то двадцать метров в ширину и полтора километра в длину. Деревья, кусты, трава в человеческий рост высотой, старые брёвна, болотца, в общем, – настоящие тропики!
Мы лазили там, играли в прятки, жгли костры, жарили картошку и чувствовали себя исследователями, каждый день открывающими доселе неизвестную часть древнего мира.
Но ничто не вечно под луной! Они как‑то пронюхали о том, что дети из Гропиусштадта играют там и им это нравится, по‑видимому. Ну, куда же это годятся?! В мгновение ока прибывшая зондеркоманда навела полный порядок.
Начали они с того, что развесили повсюду запрещающие таблички. Не успели мы и оглянуться, как уже практически всё было строго запрещено: кататься на велосипеде, лазить по деревьям, водить собак без поводка, – далее по списку. Полицейским, слонявшимся там без дела, было вменено в обязанность контролировать соблюдение указаний запретдосок. Вдобавок, наша «ничейная земля» внезапно стала «зоной охраны редких птиц». Позже они разбили там свалку. Старую мусорную гору, где мы часто гуляли с нашими собаками, быстро окружили колючей проволокой, а потом ещё и дополнительно обезопасили высоким забором, прежде чем начать строить там ресторан.
Наступление продолжалось по всем фронтам. Очень красивыми были поля‑пустыри. Деревья там были уже давно вырублены, оставалась только рожь и васильки, крапива и мак, и сорняки, в зарослях которых человек утопал с головой.
Пустыри выкупил город, чтобы выстроить там настоящий развлекательный центр.
Кусочек за кусочком они были озаборены. По одной стороне пустырей расширялся ипподром, на другой построили теннисный корт, и всё – мест, куда мы могли бы бежать из наших коробок, больше не оставалось.

* * *

Нам с сестрой ещё повезло, мы ведь немного подрабатывали и катались на ипподроме. Вначале ещё можно было выезжать с него и кататься где угодно по окрестностям, но потом на всех дорожках езда была запрещена. Взамен, впрочем, были организованы специальные дорожки для верховой езды, красиво посыпанные песочком – всё как полагается! Денег‑то они не жалели! Но дорожки эти почему‑то были проложены строго параллельно железнодорожным путям. Между забором и рельсами было оставлено пространство шириной ровно в две лошади, и вот там‑то теперь и можно было раскатывать в свое удовольствие! Товарняки, груженные углем, на всех парах грохотали мимо. Ну нет таких лошадей, которые бы сохраняли присутствие духа при виде товарного состава, пролетающего в двух метрах! И наши лошади при виде поезда, как правило, просто удирали со всех четырёх ног. Можно было только молиться, что кобыла не полетит прямо под поезд!
А всё‑таки, мне было лучше всех – у меня ведь были свои животные! Иногда я брала и выносила своих мышек погулять в песочнице на площадке. Табличка с правилами пользования песочницей ничего против мышей не имела, по крайней мере там не стояло, мол, «мыши категорически запрещены»! Мы строили мышкам ходы и норки в песке, и они у нас там бегали.
Как‑то раз одна мышка убежала в траву, на которую нам не разрешалось ступать.
Мы её так больше и не нашли. Я очень расстроилась и только утешала себя мыслью, что на природе ей должно быть всё‑таки намного лучше, чем в клетке.
Как назло, вечером этого же дня папа зашёл в детскую, посмотрел в мышиную клетку, и тихо спросил: «Так, а почему там только две? Где третья мышь?» Я не предчувствовала ничего дурного, никаких там несчастий, когда он так странно спросил. Отец ведь никогда не любил мышей, и всё время говорил мне, что я должна их отдать. Ну я и сказала ему сдуру, что одна мышка убежала у меня на площадке!
Отец глянул на меня, как на сумасшедшую. Я поняла, что сейчас как раз доживаю свои последние минуты. Он заорал, как резаный, и пошёл лупить меня. Я съежилась на кровати, просто не могла никуда с неё сунуться, а он бил меня и бил, не переставая. Он ещё никогда так не избивал меня, я думала, что всё – не жилец я на этом свете, он снимет с меня всю кожу! Когда он внезапно переключился на мою сестру, я подышала две секунды и инстинктивно подобралась поближе к окну.
Думаю, я бы выпрыгнула вниз с одиннадцатого этажа, но отец схватил меня и швырнул обратно в кровать.
Все это время мама, – я‑то не видела, – плача, стояла в дверях. Я увидела её, только когда она вдруг оказалась между мной и отцом и бросилась на него с кулаками. Тут он обезумел совершенно! Он ударил её, она упала на пол, а он продолжал избивать ее ногами. Вдруг я испугалась за мать больше, чем за себя. Мама бросилась в ванную и попыталась закрыть за собой дверь, но он крепко схватил её за волосы и влетел в ванную вслед ней. В ванной, как обычно каждый вечер, замачивалось белье, – тогда нам не хватало на стиральную машину. Я видела, как отец окунул её с головой в полную ванну. Как‑то она освободилась. Я не знаю, он её выпустил или она сама вырвалась, не знаю…
Отец, бледный как смерть, исчез в гостиной. Мама подошла к гардеробу, надела пальто… И, не слова не говоря, ушла.
Это был, пожалуй, самый страшный момент во всей моей жизни, когда мама вот так просто, молча, взяла и ушла, бросив нас с сестрой одних. Я только подумала, что вот отец сейчас вернется и пойдет бить нас по новой. Но в гостиной всё было тихо.
Потом включился телевизор…

* * *

Я взяла сестру ко мне в постель, и мы лежали, обнявшись и затаив дыхание. Ей нужно было в туалет, но она боялась выйти из комнаты и только дрожала. Наконец, я взяла её за руку и отвела в туалет. Отец буркнул нам из гостиной «спокойной ночи».
На следующее утро нас никто не будил. В школу мы не пошли. Мама вернулась ещё до полудня. Не объясняя ничего, она упаковала кое‑какие вещи, засунула Петера, нашего кота, в сумку и сказала мне, чтобы я взяла Аякса на поводок. И мы пошли к метро. Несколько следующих дней прожили у маминой подруги по работе в её маленькой квартире. Мама сказала нам только, что хочет развестись.
Эта подружкина квартира была слишком мала для меня, мамы, моей сестры, кота и собаки. Через неделю подруга начала заметно напрягаться. Мама вновь собрала наши шмотки, мы взяли животных, ну и да, – таки поехали обратно в Гропиусштадт, а что делать!
Отец вернулся домой, как раз когда мы с сестрой сидели в ванной. Он зашел к нам и таким нормальным тоном, как будто ничего и не произошло, сказал: «А чего вы‑то ушли тогда, а? Вам‑то не надо было уходить куда‑то, спать у чужих – бред какой‑то! Мы и втроем поладили бы отлично!»
Мы с сестрой только тупо переглянулись между собой. Вечером отец вёл себя так, как будто никакой мамы, не то что в квартире, – на целом свете не существовало! Потом он вообще стал смотреть сквозь нас, совершенно нас не замечая, разве что аккуратно обходил нас в коридоре. Всё, – больше он не сказал ни слова! И это было даже хуже всех побоев, вместе взятых…
Да, больше отец никогда не бил меня. Но то, что он вёл себя с нами, как посторонний, было ужасно. Только теперь я ощутила, как дорог он был мне. Он же был моим отцом! Я никогда его не ненавидела, только боялась. Я же всегда гордилась им, гордилась, потому что он любил животных, потому что у него была такая мощная машина – «Порше 62». А теперь он уже не был мне отцом и продолжал жить с нами в одной маленькой квартире. Ну а потом случилось страшное: Аякс заболел грыжей и умер, и в целом мире не нашлось никого, кто меня утешил. Мама была слишком занята собой и разводом. Она много плакала, не смеялась теперь вообще, а я чувствовала себя совершенно одинокой.
Как‑то вечером в дверь постучали. Я пошла открывать. На пороге стоял Клаус, друг моего отца. Он как раз хотел вытащить его в очередной поход по барам, но папы не было дома.
Мама пригласила его войти. Клаус был намного младше моего отца, – так, лет двадцать с чем‑то. Они разговаривали, и этот Клаус вдруг неожиданно спросил, не прочь ли она пойти с ним поесть куда‑нибудь. Мама ответила сразу же, не раздумывая: «Ну да, конечно, почему бы и нет!» Быстро оделась и ушла с этим типом, оставив нас с сестрой дома.
Не знаю почему, но я сильно расстроилась. Как это так, взять и уйти с каким‑то незнакомым человеком? Наверное, любой ребенок на моем месте испугался бы за свою мать. Но уже через пять минут я забыла свои страхи, и только искренне радовалась за неё. Уходя, она выглядела такой счастливой, хотя старалась и не показывать этого. Моя сестра тоже это почувствовала и сказала: «Ну, по‑моему, мамочка реально обрадовалась!» Клаус стал часто заходить к нам, когда отца не было дома. Было воскресенье, это я помню точно, я вышла вниз выбросить мусор и вернулась очень тихо; может быть, я даже намеренно так тихо закрыла дверь. Заглянув в гостиную, я увидела, что этот дурацкий Клаус целует маму!
Мне было очень смешно. Они не заметили меня. Я тихонько пробралась в свою комнату, так ничего никому и не сказав, даже сестре, от которой у меня раньше секретов не было.
Этот мужчина, который теперь приходил постоянно, казался мне каким‑то жутким. Но он был очень ласков с нами и, прежде всего, он был ласков с мамой. Она снова смеялась и совершенно перестала плакать. Мама снова начала мечтать! Без умолку она болтала о новой квартире, в которой мы будем жить, когда переедем вместе с Клаусом. Но никакой квартиры не было и в помине, а папа всё никак не отселялся от нас, хотя они с мамой уже были разведены. Родители спали в одной кровати и ненавидели друг друга. У нас не было денег…
И когда мама нашла, наконец, подходящую квартиру на следующей станции метро, в Рудове, всё пошло не так чтоб очень идеально. Клаус теперь почти всегда был там, и всё как‑то мешался под ногами, не знаю! Собственно, он был так же мил с нами, но одновременно он как стеной стал между мной и мамой. Я не могла смириться с этим. Клаус так никогда и не стал мне родным. Ну а кроме того, я просто и слышать ничего не хотела от человека, которому только чуть за двадцать! Я обходилась с ним всё агрессивней.
Мы постоянно ссорились друг с другом, совершенно из‑за мелочей, причем я же часто и провоцировала эти ссоры. Помню, мама подарила мне на мой одиннадцатый день рождения маленький проигрыватель, – такую коптилку, и пару пластинок: диско, там, и всякую еще тинейджерскую музыку. О, я ставила пластинку и врубала патефон на такой громкости, что оглохнуть можно! Как‑то Клаус зашёл ко мне в комнату и просил прикрутить этот грохот. Я, естественно, пропустила его слова мимо ушей. Он зашёл снова и просто убрал иглу с пластинки, но я поставила её опять, а сама стала перед патефоном, чтобы он не мог подойти. Тогда он схватил меня и отпихнул прочь.
Тут я уж совершено взорвалась, и мы чуть не подрались.
Когда мы вот так с ним лаялись, мама осторожно становилась на мою сторону.
Глупо, конечно, но когда наша с Клаусом ссора разрасталась уже до скандала между ним и мамой, я чувствовала себя виноватой! Просто кто‑то был лишним в квартире…
Но хуже всего были не эти эпизодические ссоры, а тихие вечера, когда мы все мирно и чинно сидели в гостиной. Клаус бессмысленно листал журналы с картинками или беспрерывно щелкал программами. Мама пыталась заговаривать то с ним, то с нами, но никто не мог сказать в ответ ни слова. И тогда в квартире становилось просто до жути неуютно. Нам с сестрой начинало казаться, что нас вроде как слишком много в комнате; когда мы говорили, что хотим выйти, никто, в общем‑то, и не возражал. Ну, Клаус‑то уж точно был доволен, когда нас не было! Мы с сестрой старались проводить всё свободное время на улице и пореже заглядывать домой.
Сейчас я не упрекаю Клауса ни в чем. Ему было только двадцать или двадцать два, и он, конечно, не имел никакого понятия о том, что такое семья. Он совершенно не понимал, как сильно мы зависим от нашей мамы, и как она дорога нам. Она бывала дома только вечерами и по выходным, и всё это время она нужна была нам, только нам, – ведь мы так мало её видели! Он, Клаус, ревновал её к нам, и мы ревновали её к нему. Ну а мама, конечно, хотела быть с нами, детьми, и при этом не потерять своего друга, и все требовали от неё слишком многого!
На всё происходящее я реагировала громко и агрессивно, сестра – та была потише.
Хотя и ей было непонятно, за что она тут страдает. Всё чаще она говорила мне, что хочет вернуться к отцу. Папа теперь действительно предлагал нам переселяться к нему, но мне это казалось чистым безумием после всего, что мы с ним пережили.
Хотя, не знаю, – с тех пор, как они с мамой разъехались, его вообще как будто подменили! Он нашел себе новую молодую подругу, и с каждым разом, как мы его встречали, он выглядел все беззаботнее. Со мной он обращался очень ласково и приветливо и даже подарил мне щенка, опять дога.

* * *

Между тем мне исполнилось двенадцать, у меня появилась грудь, и я стала как‑то комично интересоваться мужчинами. Это было очень странное состояние. Все мужчины, которых я знала, были беспредельно грубыми. Старшие парни на улице были такими же, как мой отец, и немного как Клаус. Я боялась их. Но одновременно они привлекали меня как‑то. Они были сильными, и у них была власть. В этом смысле, они были такими, какой охотно была бы и я сама!
Я подстригла челку немного покороче и, укладывая феном волосы, зачесывала её набок. Я совершенно зациклилась на своих волосах, постоянно ухаживала за ними, потому что мне иногда говорили, что у меня очень красивые волосы. Я стала заниматься собой. Носить простоватые детские штаны в клеточку я больше не хотела, а вытребовала себе у мамы джинсы и туфли на высоченном каблуке.
Вот в этих‑то своих джинсах и на высоких каблуках я слонялась по улицам до десяти. Дома мне нечего было делать, я чувствовала себя там отвратительно. Но, с другой стороны, я просто балдела от той свободы, которую мне предоставила ситуация. Наверное, я даже как‑то наслаждалась этими постоянными стычками с Клаусом, ведь эти ссоры давали мне испытать мои собственные силы. Оказалось, что я могла на равных противостоять взрослым, и сознание этого приводило меня в полный восторг!
А моя сестра скоро не вынесла этого хаоса и совершила нечто для меня непостижимое. Бросив маму и меня, она переехала к отцу. Так я стала ещё более одинокой, ну а для матери это был ужасный удар! Что ж, мама всё никак не могла выбрать между детьми и Клаусом, и сестра сделала этот выбор за нее…
Я думала, что она скоро вернется обратно. Но нет, – ей нравилось жить у отца! Он давал ей на карманные расходы, оплачивал ее занятия на ипподроме и даже подарил настоящие жокейские рейтузы. Ну всё, подумала я, это уже слишком! Мне‑то приходилось зарабатывать себе на занятия, работая в конюшне, да и то получалось не всегда. В общем, поэтому уже очень скоро сестра в своих шикарных рейтузах каталась лучше меня.
Ну да ладно, я всё же получила компенсацию! Отец пригласил меня в путешествие в Испанию. Я очень хорошо закончила шестой класс, мне предложили перейти в гимназию, и я записалась у нас в Гропиусштадте. И вот, в самом начале нового отрезка жизни, ведущего прямо к поступлению в университет, я полетела с отцом и его подругой в Испанию, в Торремолинос. Это были изумительные каникулы, а папочка оказался просто великолепен! И я заметила, что он, вероятно, тоже любит меня по‑своему. Он обращался теперь со мной, как со взрослой. По вечерам мы гуляли втроем.
Он стал очень рассудительным, у него были друзья одного с ним возраста, и он всем рассказывал, что был женат. Мне не надо было больше называть его «дядей Ричардом», да он, по‑моему, гордился, что у него такая дочка. И вот всё‑таки, – типично для него: он организовал этот отпуск так, как было удобно ему, а я пришла в школу ровно на две недели позже начала занятий, уже многое пропустив!

* * *

Я шаталась по школе совершенно неприкаянной. В классе уже давно образовались компании, завязалась дружба, я же сидела одна. Но хуже было другое: пока я торчала в Испании, всем новеньким объясняли систему гимназии, – достаточно сложную, между прочим, если приходишь из начальной школы. И теперь я всё никак не могла в ней сориентироваться, потому что никаких классных руководителей, заботливо опекающих каждого ученика, там уже не было. Учителям приходилось иметь дело с двумя сотнями ребят из разных классов и курсов, и если ты хочешь писать экзамен на аттестат зрелости, то нужно самому разбираться что к чему, самому выбирать себе занятия и факультативы. Ну или иметь родителей, которые скажут, – делай то, делай это, и вообще, подай пару! В общем, я ничего не понимала, ходила вдоль по стеночке и лишь тупо оглядывалась по сторонам.
Я чувствовала себя совершенно посторонней тут. У других было две недели форы, а когда коллектив только складывается, – это большой срок. Ну что ж, тогда я пустила в ход своё проверенное ещё в первом классе средство. Я стала на каждом шагу перебивать учителей идиотскими реп

писюка, после долгого отсутствия

Четверг, 21 Мая 2009 г. 15:41 + в цитатник
В колонках играет - ОСТ
Настроение сейчас - неписючее

я наконец вспомнил про днев на лиру.. что-то забылось... да и у компа я не часто )
даже фиг нает че написать...
ладно разберёмся походу

 (700x525, 67Kb)

тема любви

Четверг, 20 Ноября 2008 г. 19:30 + в цитатник
В колонках играет - аматори
Настроение сейчас - стабильное

я вот думаю...смогу ли я любить >_< ну впринципе если стихи пишу о любви...то душа и сердце способны любить

но я ещё ни разу не был влюблен...даже влюбленности не было)
можете не верить но эт правд)

вот только меня эт добивает...в меня многие девушки влюблялись но я не могу ответить взаимностью
замкнутый круг(

 (640x480, 37Kb)

Ветер разлучник

Среда, 19 Ноября 2008 г. 22:53 + в цитатник
В колонках играет - емокор
Настроение сейчас - стабильное

-1-
Гуляет ветер по лесам,
Уйдешь отсюда, но не сам,
Заберет тебя отсюда сила,
Которой я не угодила.
Из-за меня опять умрешь,
Но былого не вернешь,
Не умрет наша любовь,
И встретимся с тобою вновь…

Припев:
Меня не забывай и жди,
Не смоют чувств дожди.
Любовь не умирает,
Она на время затихает.

-2-
И ходит ветер по пятам,
Ища кого-то, но не там.
Опять твой облик промелькнул,
Но ветер этот образ сдул.
И вновь ищу тебя в словах,
Любовь и грусть в моих глазах.
Забыть тебя я не могу,
Поэтому всегда ищу…

Припев:
Меня не забывай и жди,
Не смоют чувств дожди.
Любовь не умирает,
Она на время затихает.

-3-
Ветер нас опять разлучает,
Снова тебя в мир другой забирает.
Но любовь моя сильней,
И нет ничего мощней…
Я знаю - ветер отпустит,
Но и нас не упустит…
Будем вместе гонимы,
Я найду тебя родимый…

Припев:
Меня не забывай и жди,
Не смоют чувств дожди.
Любовь не умирает,
Она на время затихает.

черный туман

Среда, 19 Ноября 2008 г. 21:49 + в цитатник
В колонках играет - тишинаа
Настроение сейчас - стабильное

написано от женского лица

Чёрной гладью стелится туман
А я иду на встречу смерти
Куда позвал меня тот мальчуган
Где бродят мёртвые и черти
Где трупы зажирают свежую плоть
Где царством мёртвых правит
Бога сын - Господь
Души ядом-смертных травит
Играет, пьёт и убивает.
Кто сказал что святые чисты?
Они лишь тащут за собою кресты!
И думаю я о темном парне
Принял ли он меня в свои ряды?
Или лишил меня моей судьбы...
Но мне уже не важно
Иду сквоз чёрный туман отважно...

людетство...любовь

Вторник, 18 Ноября 2008 г. 21:24 + в цитатник
В колонках играет - альтер
Настроение сейчас - ормальное

Пролетают года...сейчас мне 17,совсем скоро 18...
совершеннолетие
да
а зачем?лучше оставаться всегда наивным ребёнком без забот...
Я не боюсь вступать в самостоятельную жизнь...прост детсво так быстро пролетело...хотелось бы снова поиграть в машинки лет в пять....первый раз влюбиться лет в десять...

а сегодня опять девчёнка начала приставать,от которой я убегаю уже который год...я думал что она забыла всё...но...как же ей не надоело..эт ж не любовь....я считаю не может быть не взаимой любви...если любишь и отвечают взаимно то эт любовь..а так нет
конечно овзможно я эгоистичен..но такое вот моё мнение )))

 (300x385, 34Kb)

начало

Понедельник, 17 Ноября 2008 г. 21:18 + в цитатник
В колонках играет - емокор
Настроение сейчас - как всегда спокойное

ммм...начинать "привет мой дневник??сегодня случилось тааакое..в меня влюбилась дечонка и мне она тоже понрав"хДДД

ну сегодня был обычный день...учёба-учёба...анализы...вот уже который раз понимаю что все люди гавно...хочу истребить всех..возможно когда нибудь получиться)))

не бойтесь я безобиден

Дневник Онука_Отоваро

Понедельник, 17 Ноября 2008 г. 20:43 + в цитатник
Я совершенно обыный парень с города на Неве, решил создать дневник, дабы поделиться своими открытиями и мыслями ))
Больше комментируйте и выкладывайте свои мысли...
Парень я скрытный...и закомплексованный...поэтому своих фот не выложу...даже не просте))
 (200x300, 8Kb)


Поиск сообщений в Онука_Отоваро
Страницы: [1] Календарь