-Метки

alois jirásek andré gide book covers cat cats celebrities and kittens charles dickens clio exlibris flowers grab grave illustrators irina garmashova-cawton james herriot jorge luis borges knut hamsun magazines marcel proust miguel de cervantes saavedra pro et contra romain rolland s. d. schindler tombe ursula le guin white cats wildcats Анна Ахматова Достоевский ЖЗЛ александр блок александр грин александр куприн алексей ремизов алоис ирасек андре жид андрей вознесенский белоснежка белые кошки библиотека журнала "ил" библиотека поэта биографии борис пастернак владимир набоков воспоминания давид самойлов даты джеймс хэрриот дикие кошки дмитрий мамин-сибиряк дмитрий мережковский друг для любителей кошек журналы зарубежный роман xx века иллюстраторы историческая библиотека исторические сенсации календарь кнут гамсун котоарт котоживопись котофото коты кошки культура повседневности лев толстой литературные памятники марина цветаева марсель пруст мастера поэтического перевода мастера современной прозы мемуары мигель де сервантес сааведра михаил булгаков мой друг кошка некрополь некрополь,grave,tombe,grab николай лесков нобелевская премия обложки книг памятники письма пространство перевода ромен роллан россия - путь сквозь века русский путь с. д. шиндлер сергей есенин сергей сергеев-ценский сериалы собрание сочинений тайны истории тайны российской империи урсула ле гуин фильмы фотографы художники цветы чарльз диккенс человек и кошка

 -Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Виктор_Алёкин

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 14.08.2006
Записей:
Комментариев:
Написано: 37092

И вас я помню, перечни и списки,
Вас вижу пред собой за ликом лик.
Вы мне, в степи безлюдной, снова близки.

Я ваши таинства давно постиг!
При лампе, наклонясь над каталогом,
Вникать в названья неизвестных книг.

                                             Валерий БРЮСОВ

 

«Я думал, что всё бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что всё кончится. И песня умолкла».

Василий Розанов. «Опавшие листья»

 http://vkontakte.ru/id14024692

http://kotbeber.livejournal.com

http://aljokin-1957.narod.ru

 aljokin@yandex.ru

 


Котоживопись1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Суббота, 10 Января 2009 г. 20:05 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Котоживопись1

http://www.catmandrew.com/
Дрю Страбл
(Drew Strouble)


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ХУДОЖНИКИ

Метки:  

Котоживопись1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Суббота, 10 Января 2009 г. 19:44 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Котоживопись1

http://www.catmandrew.com/
Дрю Страбл
(Drew Strouble)


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ХУДОЖНИКИ

Метки:  

Мои стихи

Суббота, 10 Января 2009 г. 13:39 + в цитатник

ПОЭТЫ «ПАРИЖСКОЙ НОТЫ»

Георгий ИвАнов, «Парижская нота»…
Они, как и я, не любили длинноты,
И техника, в общем-то, тоже проста.
Тоска по России на фоне листа.

Червинская, Штейгер. Хандра, ностальгия,
Унынье и скука. Да строчки нагие,
Почти без метафор. Нужда, нищета.
Отсутствие смысла и жизни тщета.

10.01.2009

 (499x699, 381Kb)

 (471x668, 171Kb)
Рубрики:  БИБЛИОТЕКА
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК
СТИХИ

Метки:  

Лосев Лев. ИОСИФ БРОДСКИЙ - ЖЗЛ

Пятница, 09 Января 2009 г. 04:48 + в цитатник

Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2008, №6

 

Поэтика жанра

 

Е. ЛУЦЕНКО

 

Прощание, запрещающее печаль. Биограф и его критики

 

Гете в последние годы жизни беседовал с Эккерманом, доверяя ему идеи, которым уже не было суждено развиться в его произведениях. Бэкон утверждал, что никто лучше Гоббса не мог записать его мыслей, приходивших на ум во время прогулок по рощам. Исаак Уолтон на основе писем и документов написал биографию Донна... Бродскому в этом смысле повезло вдвойне — у него есть и свой Эккерман — Соломон Волков, и свой биограф — Лев Лосев. Однако, несмотря на постоянно творимый миф о себе, предполагал ли Бродский в последние годы жизни, когда смерть неотступно следовала за ним, что именно Л. Лосев станет его биографом?

Л. Лосев не знает ответ на данный вопрос, но интуитивно моделирует реакцию Бродского: “Может быть, мне и не стоило писать эту книгу <...> Более тридцати лет ее герой был моим близким другом, а отсутствие дистанции не способствует трезвому подходу. И уж точно Иосиф не одобрил бы эту затею. Но и не запретил бы. Сказал бы, как он говорил в таких случаях, пожимая плечами: “Ну, если тебе это интересно””1 . Интонация Л. Лосева очень органична, отчасти потому, что она сходна с интонацией самого Бродского. По выражению А. Немзера, оценившего эту книгу в терминах В. Шкловского, “…именно поэтический дар и жизненный опыт поэта (Л. Лосева. — Е.Л.) <…> позволили Л. Лосеву так спокойно, ясно и сердечно рассказать о трагическом мироощущении Бродского, позволили увидеть за деревьями — лес, за сцеплением горьких сюжетов — судьбу”2 . На протяжении книги Л. Лосев часто проговаривает какие-то мысли за Бродского, в иных местах вставляет его фирменные словечки (“психика садится” и др.). Портретные характеристики сведены до минимума — черно-белые фотографии, которыми снабжен текст, говорят больше, чем слова.

В центре жизнеописания — слово “бродский” (оно же было самым частотным на судебном разбирательстве, по воспоминаниям биографа). Тем самым Л. Лосев полностью опровергает мысль Я. Шенкмана о загадочном влиянии Бродского на собеседников, когда “едва ли не каждый, взявшийся о нем писать, говорит о себе. Проговаривается по Фрейду”3 . Л. Лосев к числу данного рода людей не относится ни в коей мере. Если и говорит в некоторых местах о себе, то исключительно в третьем лице, как например, в рассказе о ленинградских литературных кружках и поэтах, которые собирались у Л. Виноградова, В. Уфлянда и у самого Л. Лосева.

Отрицательное отношение Бродского к написанию био-графий общеизвестно, равно как и его предостережение — просьба к родным и близким не сотрудничать с журналистами и будущими биографами. Казалось бы, Бродский негласно запретил излагать факты его биографии, делать ее достоянием общественности. Хотя в различных интервью и выражал свою позицию по многим аспектам (в том числе и биографического характера) достаточно открыто. Может, в таком случае и не стоило Л. Лосеву брать на себя столь ответственную роль?

Смакуемый прессой запрет на биографию Бродского, якобы наложенный Фондом Бродского, Л. Лосев назвал в интервью “Огоньку” “маленьким, но очень живучим мифом”, нелепостью, не имеющей юридической силы. Правда, биограф подтвердил, что “за несколько месяцев до смерти Бродский написал письмо в отдел рукописей Российской национальной библиотеки в Петербурге, в котором попросил закрыть на 50 лет доступ к его <...> письмам и семейным докумен-
там…”4 .

Не будем лукавить. Вопрос о необходимости написания биографии Бродского, по сути, праздный вопрос. Несмотря на то, что все понимают, что “биография писателя в покрое его языка”, магическая формула “ниоткуда, с любовью, надцатого мартобря” мало что говорит читателю или исследователю о жизни поэта как череде конкретных событий. Вряд ли Бродский этого не понимал. Л. Лосев даже склоняется к мысли о том, что в последние годы поэт допускал “необходимость комментария для молодых читателей” (с. 11). Кроме того, жанр биографии как таковой Бродский как будто не отрицал, решительно не признавал только биографий-бестселлеров и бульварных биографий.

Скорее всего, он боялся неправильно расставленных акцентов, датировок, фактов. Все это достаточно щепетильные вопросы. Не секрет, что в основе биографии как жанра лежит хронология: биограф непосредственно опирается на знание дат и рассматривает их как определенный жизненный и творче-ский password, расшифровка (интерпретация) которого осознается как цель работы. Отсюда дата — фактор не только внеш-ний, но и внутренний, так как, согласно Деррида, она “всякий раз указывает на говорящего”5 .

Бродский сопротивлялся идее написания собственной биографии еще и потому, что разум его был устроен иррационально, то есть не признавал превосходства последовательности, жестких рамок. Это вполне объяснимо. Дата неизбежно привязывает к определенному месту и времени, заставляет мыслить рационально, психологически мешает. В этой позиции Бродский не одинок: П. Целан, к примеру, любил давать подробные указания места и времени написания своих текстов, а потом избавлялся от этой отвлекающей инфор-мации.

Бродский прекрасно осознавал все “величье замысла” заготовленной для него судьбы, особенно в свете нескольких известных — уже хрестоматийных — ахматовских фраз, одна из которых — самая растиражированная — “вошла в персональный миф Бродского как момент инициации” (с. 69), а другая (“Какую биографию, однако, делают нашему рыжему!” — с. 97), перекроенная Ахматовой из реплики Сельвинского о Есенине, трактуется Л. Лосевым как провиденциальная. Но в разговоре о позиции Бродского важнее, пожалуй, иной психологический фактор — амбивалентность позиции поэта. С одной стороны, “Бродский действительно отказывал жизни в структурированности” (как подчеркивает Л. Лосев) и относительно себя любил повторять: “Что сказать мне о жизни? / Что оказалась длинной” (с. 11). С другой стороны, еще в 1965 году поэт писал Я. Гордину: “Жизнь отвечает не на вопрос: что? а: что после чего? И перед чем? Это главный принцип. Тогда и становится понятым “что”” (с. 109). Все дело в том, что в иррациональном сознании оба эти утверждения сосуществуют, не кажутся прямопропорциональными.

Некоторые события жизни Бродского (норенский сюжет, в особенности) как будто подпадают под известную современную пиар-формулу. Так мог бы прочитываться с точки зрения сегодняшнего дня суд над Бродским. Однако отстраненно пожимающий плечами Бродский не мыслил в таких категориях и вряд ли стал бы примерять на себя модное выражение “человек-проект”, “поэт-проект”. По Л. Лосеву, уже после суда Бродский воспринимался как человек-легенда, а поступок Видгоровой — как некое жертвоприношение. Весь мир знал, что “есть в Ленинграде молодой поэт, которого бросили в тюрьму, ошельмовали, принудили к тяжелому труду на холодном Севере только за то, что он писал стихи” (с. 126). Однако Бродского в этот период жизни больше волновали совсем другие вопросы: он “радовался, что его выпустили, был по-прежнему озабочен запутанными отношениями с возлюбленной <…> о полутора годах мытарств старался думать как можно меньше” (там же).

Вообще, индифферентность отношения Бродского ко многим событиям, как юности, так и зрелости (согласно точке зрения биографа) провоцирует на мысль о том, что подобная позиция — всего лишь маска поэта. Вряд ли выражение, которое цитирует Л. Лосев в качестве первой реакции Бродского на известие о присуждении ему Нобелевской премии (“Now for a year of being glib”, с. 254), может претендовать на полноту ощущения: нет ничего победного или радостного в том, чтобы стать поводом для сплетен и болтовни. Хочется задать вопрос: неужели нобелевский лауреат испытывает только чувство самоиронии?

В жизнеописании Л. Лосев целенаправленно отвечает на вопрос, волновавший Бродского, — действительно ли время милует поэта за то, что писал хорошо? И насколько чутко эпоха, а значит, и страна, чувствуют своего поэта? Жизнь Бродского действительно делится на два огромных пласта — до 1972 года и после. Л. Лосев неоднократно подчеркивает — рожденный в советское время, безумно любящий Ленинград поэт Иосиф Бродский никогда не чувствовал себя советским человеком. Не выносил “советского кошмара”, не вписывался ни в одну из советских реальностей. Меньше всего — в поэтическую, так как не мог и не хотел говорить на “эзоповом языке” (с. 129). Бродский Л. Лосева предстает как фигура, стоящая особняком по отношению к школе любых официальных литкружков. Об этом ярко свидетельствует эпизод знакомства Бродского с Рыбаковым, Твардовским и другими мэтрами.

Не мог и не хотел общаться с чужими для него людьми, чужой по мироощущению страной. Хотя Л. Лосев и пишет, что Бродский не испытывал негативного чувства по отношению к родине, в это не очень верится. Если простил, почему же после вручения Нобелевской премии акцентировал внимание на том, что премию “получила русская литература, и ее получил гражданин Америки” (с. 257)? Почему сказал всему миру в эссе “Полторы комнаты”, что пишет о родителях по-английски, ибо хочет “даровать им резерв свободы” (с. 249)? И в какой мере можно было испытывать добрые чувства к стране, которая для начала лишила права печататься, заниматься любимым делом, а потом навсегда лишила возможности увидеть близких людей?

Бродский явно не чувствовал себя своим на родине. Стал ли он своим на Западе? — это одна из проблемных точек в осмыслении его жизни. Эмиграция для Бродского (в разговоре постфактум, разумеется) — счастливый подарок судьбы, материал для “персонального мифа”? Может быть, и то и другое? Этот вопрос остался дискуссионным не только для прессы, но и для самого поэта. Никто не может сказать наверняка, как сложилась бы судьба поэта, если бы он не был вынужден эмигрировать. По словам Л. Лосева, Бродский не выжил бы, “загнулся бы”, “умер бы на двадцать лет раньше”6. От нищеты, постоянного нервного напряжения и т.д.

Данная “дефинитивная биография на ближайшие лет двадцать” (так оценил книгу Л. Лосева С. Волков) написана по-русски. Однако выглядит адресованной не только русской, но и зарубежной аудитории. Русскому читателю подробнейше излагаются особенности работы иностранных издательств, система преподавания в американском университете, объясняется, что значит быть poet-in-residence; иностранному — странности и крайности советского времени, “средневековые пытки советского режима” и другие эксперименты (с. 91) не только государственной системы, но и русского стихосложения.

Реакцию зарубежного читателя мы не можем моделировать, по крайней мере, до тех пор, пока не появится перевод этой биографии на английский (и не только) язык. Однако вполне уместно поговорить о том, как встретила книгу Л. Лосева наша пресса. (Напомним, что первое издание вышло в 2006 году.)

Встретила по-разному. Одна из проблемных рецензий прош-лого года написана А. Ранчиным7 , правда, начинается она в странном сравнении с книгой Д. Быкова. Сложно соотносить быковскую биографию Пастернака и лосевского Бродского, ставить этих биографов в один ряд, уповая на нестранное сближение. Однако и сам Ранчин уверен, что сходство данных текстов заканчивается (собственно, и не начинаясь) утверждением о том, что Быков написал бестселлер. Впрочем, о книге Д. Быкова “Вопросы литературы” уже отзывались8 .

Безусловную полемику с Л. Лосевым вызвал вопрос эмиграции и невозвращения — А. Ранчин считает, что в основе последнего события — поэтический запрет, наложенный самим Бродским и воспринимаемый им как часть мифа о самом себе. Запрет на биографию, поэтический запрет — не слишком ли много запретов? И в какой мере поэзия действительно (а не только в воображении поэта) могла определять поступки? Запрет неизбежно связан в сознании с определенными ограничениями, несвободой. Космополит Бродский сознательно обрекал себя на зависимость от этих факторов?

Некоторые интонации Ранчина не очень понятны, к примеру, несколько фамильярно заявленное родство душ Бродского и Лосева: “были на дружеской ноге”, “пусть и не по-хлестаковски”9 . И, наконец, совсем не ясно, почему биография Бродского могла бы стать сюжетом “авантюрным или психологическим” и можно ли “писать о Бродском “просто как о человеке”, забыв, что он автор стольких-то стихов”10 ?

Читая некоторые газетные рецензии, узнаешь много нового о Бродском, такого, чего Л. Лосев и не предполагал. Так, Н. Елисеев считает, что Бродский Л. Лосева — Мартин Иден с Литейного проспекта, единоличник и капиталист, а вся его жизнь — американский сюжет. Впрочем, я не ставлю своей целью разбирать каждую газетную рецензию, но лишь намечу некоторые аспекты той точки зрения, что была высказана в прессе по поводу данной биографии.

На мой взгляд, сильно преувеличена степень остраненности Л. Лосева в изложении фактов, несмотря на то, что это литературная биография.

Сложно выявить законы, по которым должна строиться biographia literaria, так как, в сущности, их никто не формулировал. Собственно, biographia literaria — это даже и не жанр в чистом понимании этого термина. Общеизвестно, что таковым было латинское название, которое дал своему произведению Колридж. Но Колридж в виду обстоятельств не писал эту книгу — он надиктовал ее Моргану, в семье которого провел несколько лет, уже будучи тяжело болен. Кроме того, английский поэт задумывал этот текст как предисловие к одному из своих поэтических сборников. У Колриджа Л. Лосев заимствует только общий принцип (“не история человека, а история его творчества”). Иного сходства нет. Для Колриджа biographia literaria — способ освоения литературной эссеистики и разговора о ней. Этот текст иногда трактуют как литературную автобиографию, потому что Колридж ведет повествование от первого лица.

Думается, что Л. Лосев работает где-то на пересечении двух жанров — традиционного жизнеописания и литературного. Сколь бы филологичной ни казалась данная биография, тем не менее, на первом плане в ней — судьба человека, частью которой — пусть и неотъемлемой, и определяющей — является поэзия. Тем более что “Бродский не хотел, чтобы стихи рассматривались как непосредственная реакция на жизненные перипетии” (с. 12). Остраненно, подчас скупо и бесстрастно, о Бродском пишет не просто исследователь эпохи, а близко знавший его человек, друг. Из этого логически выверенного, пунктуального текста вдруг пробивается интимно-личное впечатление, на основе которого строится образ поэта. Вот вам Бродский, сидящий в избушке, смотрящий на кур и топкую дорогу и читающий “Памяти У. Б. Йейтса”. Или Бродский, работающий, сидя на дереве в Массачусетсе (“ему страшно понравился домик на ветвях старого дуба — американцы часто строят такие дома детям для игры” — с. 183), и т.д.

Комментарий Л. Лосева к событиям жизни Бродского дает взгляд изнутри. Отсюда такое внимание к детали, важность к мелочам — в описание неизменно попадает то, что было дорого Бродскому. Самое ценное в книге Л. Лосева — это совсем не то, как биография преломилась в поэзии (с этой задачей вполне справляются бродсковеды и литературоведы), а то, как бережно и тонко (практически в манере сфумато) он изложил факты биографии Бродского, ничего не извратив и не исковеркав. Иногда излишне кропотливый разбор поэтики Бродского существенно тормозит текст, и хочется лучше узнать (именно узнать, абсолютно не претендуя на излишнее) Бродского-человека, нежели Бродского-поэта. Хотя, Л. Лосев вполне успешно попытался рассказать, каким был Бродский и что означало “болтать о пустяках в духе Иосифа”, то есть “о девушках, о жизни, обо всем” (с. 254).

Бродский — автор хотя и культовый, но не массовый. Биография, написанная Л. Лосевым, — также продукт элитарный. Это текст размышляющий, расставляющий акценты очень аккуратно: факт не прибит к факту намертво. Хочется заглянуть в мастерскую биографа и спросить, чем явилось в его жизни создание данного текста, изменился ли для него образ Бродского после написания биографии — теперь Бродский не только близкий друг, но еще и герой произведения, пусть и биографического. Л. Лосев этот момент пропускает, мне же этот сюжет кажется психологически интересным, как частный аспект вопроса о позиции биографа по отношению к писа-телю.

В интервью “Огоньку” Л. Лосев признался, что написал эту книгу за лето и вроде как случайно (!). Предположу, что эта счастливая случайность явилось результатом его длительной работы над комментариями к двухтомнику Бродского в серии “Новая библиотека поэта”, результатом погружения в мир Бродского. Летом он скорее всего записал текст, который долго вынашивал.

Л. Панн в своей рецензии назвала эту книгу “биографией сознания”, экзистенциональной биографией11 . Мне же кажется, что текст Л. Лосева явился своего рода valediction, прощанием в духе метафизического стиля, которым был так увлечен сам Бродский и который (в преломлении к поэтике Бродского) есть предмет анализа для Л. Лосева. Потому что написать о чем-то означает в какой-то степени закрыть для себя тему, отпустить ее в вечность.

Л. Лосев написал биографию своего близкого друга, человека, с которым переплелись, как корни дерева, пути. Это был непростой шаг, но не только потому, что сложно быть первым на этом пути или “пробиться через пошлость монумента”, по выражению А. Немзера12 , или считаться с мнением тех, кто знал Бродского. Когда человек уходит, момент прощания с ним осознается далеко не сразу. Окончательно проститься с ним, дистанцироваться от него сложно — держат воспоминания и встречи. Изложить их на бумаге — как будто прожить еще раз и только после этого подвести черту.

Воспоминание об ушедшем — это всегда попытка наполнить личным смыслом зияние, обозначенное тире между двумя датами. При этом неизбежно утрачивается камерность (об этом начнут говорить — и не всегда корректно — филологи и журналисты), но обретется необходимое “торжество справедливости” (выражение Бродского). Последний фактор с объективной позиции важнее, поэтому подобное прощание, безусловно, запрещает любую печаль.

* * *

В судьбе Бродского угадывается несколько драматических сюжетов, среди которых с точки зрения формирования его личности особенно важны несколько путеводных встреч. В сюжете о Бродском Л. Лосеву действительно удалось показать “взаимную необходимость разных жизней” (Ю. Лотман). Это стало основным приемом повествования: поэта и его эпоху мы зачастую видим не глазами биографа, но через отношение современников13 . Там, где Л. Лосев солидарен с ними, он практически не дает своего комментария, является как будто немым свидетелем той или иной сцены. Стоит, однако, каким-либо свидетельствам чуть-чуть уклониться от заданного “бродского” курса, Л. Лосев вступает в спор, и чем больше амплитуда отклонения, тем строже мнение биографа. Тремя характерными чертами лосевских комментариев я бы назвала тонкость, ироничность и интеллектуальность.

Позиция Л. Лосева в отношении личной жизни Бродского и его интимной лирики непреклонна. Праздному читателю, безусловно, был бы очень интересен любовный ракурс, дон-жуанский список (если таковой имелся) и т.п. Л. Лосев считает, что подобного рода информация должна оставаться за кадром, ее можно разве что приоткрыть. Не только потому, что архив Бродского закрыт до 2045 года. Из чувства такта и по закону valediction (из стихотворения Донна “Прощание, запрещающее печаль”, которое перевел Бродский) поведать непосвященным (laity) o личном означает это личное осквернить. Вот поэтому книга Л. Лосева совершенно не написана “в стиле “все, что вы хотели узнать о Бродском, но боялись спросить” — если боялись спросить “все” не про жену, а про метафизику”14 .

Известно, что работая над сюжетом Басманова–Бродский, Л. Лосев не обращался к возлюбленной поэта лично (“с какой стати я стал бы вторгаться в ее частную жизнь, если она этого не хочет”) и осветил личную драму Бродского лишь в той мере, в какой это комментирует лучшие образцы русской любовной лирики второй половины ХХ века — обращенные к М. Б. “Новые стансы к Августе”. Л. Лосев предполагает, что именно общение с Басмановой повлияло на формирование эстетических взглядов поэта: “Басманова была дочерью талантливых художников <…> которые в свою очередь в молодости были учениками Каземира Малевича. Бродский всю жизнь скептически относился к эпатажной <…> стороне авангарда <….> Когда в 1990 году друзья предложили ему отпразд-новать пятидесятилетие в нью-йоркском Гуттенхеймовском музее современного искусства, он сказал: “Согласен при одном условии — чтобы все картины повернули лицом к стене” <….> Общение с Басмановой, которая, как это принято у художников, не расставалась с орудиями ремесла и постоянно тренировала руку и глаз эскизами, повлияло <…> на поэтическую практику Бродского. Он не расставался с пером и записной книжкой и оставил большое количество незаконченных набросков” (c. 76). Итог отношений Бродского с любимой женщиной подведен в книге Л. Лосева стихами самого Бродского — этот путь они прошли “насквозь/ И черным ходом в будущее вышли”.

Для Л. Лосева неприемлемо восприятие интимной лирики Бродского Э. Лимоновым, писавшем о том, что “Бродский не знает, как вести себя в моменты интимности — пытаясь быть свободным и мужественным — он вдруг грязно ругается”. Л. Лосев возражает, объясняя “завистливому Лимонову” (с. 214), что резкие речения Бродского совершенно не определяют его поэтику, так как слово в поэтиче-ской речи функционирует далеко не так, как в речи повседневной.

Однако в иных местах излишняя ироничность Л. Лосева кажется не совсем оправданной. Так, он приводит “безобидное” стихотворение С. Орлова о тыкве как пример “умиления и подражания” на занятиях литературных кружков (к которым Бродский не хотел иметь отношения). Следствием подобной позиции явился, по Л. Лосеву, поэтический застой. Но не очень верится: неужели именно детское стихотворение “школьника Сережи Орлова”, хотя и высоко оцененное мэтрами на юношеском конкурсе, было способно завести традицию в тупик?

Многие комментарии Л. Лосева к событиям жизни Бродского интеллектуальны. Такова его оценка ставшей известной всему миру сцены суда. Сперва Л. Лосев дает этот сюжет глазами И. Меттера: “…Обшарпанная, со стенами, окрашенными в сортирный цвет, с затоптанным, давно не мытым дощатым полом комната, в которой едва помещались три продолговатых скамьи для публики… Лицо его выражало порой рассеянность оттого, что его никак не могут понять, а он в свою очередь тоже не в силах уразуметь эту странную женщину, ее безмолвную злобность; он не в силах объяснить ей даже самые простые, по его мнению, понятия” (с. 88). Это так называемый внешний пласт, зрительная картинка, претендующая на объективность. Теперь биограф внесет свой акцент. Смысл суда, по его мнению, в полной мере поняла только Ахматова. Известно, что суд над Бродским называли кафкианским из-за отсутствия правовой логики, абсурдности выдвинутых обвинений, однако, считает биограф, “…процесс Кафки не только в том, что человека могут судить и казнить непонятно за что, но и в том, что человек, непонимающий, за что его судят, тем не менее ощущает свою виновность <…> Это общечеловече-ское чувство экзистенциальной вины, не обязательно связанное с иудеохристианским представлением о первородном грехе, всегда присутствовало в поэзии и вообще в интеллекту-альной жизни Бродского <…> Тем более, что в этике и поэ-зии Бродского с темой виновности неразрывно связана те-
ма прощения. Слова Ахматовой “Ты не знаешь, что тебе простили…” — он пронес сквозь всю жизнь, как талисман” (c. 103).

В этом биографическом повествовании все время чувствуется рука друга — любые нападки на Бродского отскакивают, как мяч от стенки. Это не значит, что Бродский — сплошь и рядом положительный герой, но пожимающему плечами поэту очень повезло с биографом. Бродскому вообще везло на встречи. Случайные сближения имели для него провиденциальное значение. К таковым, безусловно, стоит отнести знакомство с Ахматовой и Оденом. Однако, по Л. Лосеву, стоит избегать соблазна нарисовать красивую эмблему “…вроде той, которую Бродский изобразил в стихах “На смерть Т. С. Элиота”, где над могилой поэта симметрично склоняются Аме-рика и Англия” (c. 182). Л. Лосев считает, что на самом
деле симметрии нет: Бродский долго общался с Ахматовой, тогда как разговоры с Оденом были краткими и односторонними, Оден стал поэтическим образцом, Ахматова — моральным.

Л. Лосев убедительно показывает закономерность всех “странных сближений” и странных невстреч (Набоков, Сол-женицын) в жизни Бродского. Так, единственный личный контакт Набокова и Бродского подан Л. Лосевым с завидной долей иронии — имеются в виду письменный отзыв Набоковых на поэму “Горбунов и Горчаков” и презент Веры Набоковой: “Бродский получил в подарок от Набокова пару джинсов <…> Американские джинсы были труднодоступны и высоко ценились в Советском Союзе” (с. 216).

Встреча Ахматова–Бродский в интерпретации Л. Лосева предстает как более непредсказуемое сближение, нежели общение с Оденом. Л. Лосев пишет, что когда Бродский попал к Ахматовой, он мало знал ее стихи и был к ним равнодушен, а в день поездки в Комарово просто согласился прокатиться за город. Изменившееся после знакомства отношение поэта к Ахматовой Л. Лосев демонстрирует словами самого Бродского: “Мы шли к ней, потому что она наши души приводила в движение, потому что в ее присутствии ты как бы отказывался от себя <…> от “языка”, которым ты говорил с действительностью, в пользу “языка”, которым пользовалась она <…> мы толковали о литературе <…> конечно же, мы бегали за водкой, слушали Моцарта и смеялись над правительством. Но, оглядываясь назад, я слышу и вижу не это…” (c. 69).

Сюжет об Одене подан трезво и очень объективно. Несмотря на то, что “Уистан хлопотал над ним, как наседка, на редкость добрая и понимающая наседка” (c. 181) (Чарльз Осборн), “встречу эту никак нельзя назвать встречей равных”, — комментирует Л. Лосев, — “что, в общем, вполне объяснимо психологическими ролями, которые занимают младший и старший современник по отношению друг к другу <…> Встреча с Бродским не была исключительно важным событием в жизни Одена. Появление Бродского на Западе сопровождала некоторая шумиха в масс-медиа, но Оден был слишком умен, чтобы такие вещи производили на него впечатление. В перспективе жизни Одена Бродский был одним из нескольких десятков молодых поэтов и не-поэтов, кого Оден морально или материально поддержал” (c. 181). Кстати, Л. Лосев рассказал журналистам, что цитируемый им в книге распорядок дня Одена, шутливо описанный Бродским, — единственный материал дневникового характера из подлежащих “запрету”, который он все-таки использовал. Этот отрывок принадлежит сюжету Лосев–Бродский: он взят из письма поэта Л. Лосеву в июне 1972 года, поэтому Фонд не возражал против публикации.

Сутью лосевского разговора с Бродским становится театральный жест подавления эмоции. В момент эмоционального напряжения он, как хороший актер, не “мотает” слезы, скуп в выражениях и жестах, каждое слово отпускает словно нехотя — тогда и только тогда он волнует зал. Особенно под занавес повествования. Шаг за шагом, глава за главой Л. Лосев двигается к развязке — к девятой главе “Невозвращенец”, название которой уже установило соотношение двух планов: земного и небесного. Бродский будет отшучиваться, но никогда не придет умирать на Васильевский остров. Он невозвращенец не только потому, что боится вернуться в страну, но потому, что его путь пройден почти до конца, проходит его время. Нет ничего мощнее и страшнее простоты финала, предложенного Л. Лосевым: “Вечером в субботу 27 января 1996 года он набил свой видавший виды портфель рукописями и книгами, чтобы завтра взять с собой в Саут-Хедли. В понедельник начинался весенний семестр. Пожелав жене спокойной ночи, он сказал, что ему нужно еще поработать, и поднялся к себе в кабинет. Там она и обнаружила его утром — на полу. Он был полностью одет. На письменном столе рядом с очками лежала раскрытая книга — двуязычное издание греческих эпиграмм. В вестернах, любимых им за мгновенную справедливость, о такой смерти говорят одобрительно: “Не died with his boots on” (Умер в сапогах)” (с. 283).

“Венеция — идеальное место для могилы Бродского, поскольку Венеция нигде”, — словами Сюзан Зонтаг Л. Лосев заканчивает рассказ о Бродском. Хочется заметить: не только поэтому. Итальянская Венеция наверняка напоминала ему родную северную Венецию — Петербург, нерасторжимая связь с которым заявлена еще юношескими стихами о Васильев-ском острове. Прогулки по Петербургу Бродского или вместе с Бродским могли бы стать не менее интересным кинематографическим событием, нежели венецианские. Не случайно, в самом начале повествования Л. Лосев приводит цитату из В. Вейдле, заметившего, что Бродский, хотя и родился в 40-м году, “…помнит, он сквозь мглу смертей и рождений, помнит Петербург двадцать первого года, тысяча девятьсот двадцать первого лета господня, тот Петербург, где мы Блока хоронили, где Гумилева не могли хоронить” (с. 18).

Лукавый тезис “Poetry makes nothing happen” принадлежит Одену. И легко опровержим — поэзия заставляет говорить о поэте. Провоцирует на написание биографии. Значит, уже нельзя сказать, что ничего не происходит. Л. Лосев раскрыл мир Бродского. Создал (по Лотману) “портрет в манере сфумато”, когда “одно просвечивает сквозь другое, вдохновенье — сквозь глыбы жизненных обстоятельств, свет — сквозь дым”15 …

 

 1 Лосев Л. Иосиф Бродский. М.: Молодая гвардия, 2006. С.12. Далее номера страниц этого издания книги Л. Лосева приводятся в тексте.

 2 Немзер А. Там, внутри. Лев Лосев написал книгу об Иосифе Бродском // Время новостей. 2006. 19 сентября.

 3 Шенкман Я. EX-LIBRIS.2006. Сентябрь. № 32 (381).

 4 Разрешенный Бродский (Беседа Ю. Васильева с Л. Лосевым). Огонек. 2006. № 37. С. 52.

 5 Об этом более подробно см.: Бирус Хендрик. Перечитывая “Шибболет — для Пауля Целана” Жака Деррида // Вопросы литературы. 2007. № 5.

6 Разрешенный Бродский... С. 53.

7 Ранчин А. Филологическая биография (рец. на кн.: Лосев Л. Иосиф Бродский. М., 2006) // НЛО. № 82. 2006.

8 См.: рецензию А. Сергеевой-Клятис (Вопросы литературы. 2006. № 3).

9 Ранчин А. Указ. соч. С. 476.

 10 Ранчин А. Указ. соч. С. 477.

 11 Панн Л. Лев Лосев. Иосиф Бродский: Опыт литературной биографии // Знамя. 2007. № 6. С. 212.

 12 Немзер А. Указ. соч.

 13 По свидетельству Лосева, лучшие мемуарные источники на русском языке — книга Штерн “Бродский: Ося, Иосиф, Joseph”, “Бродский глазами современников” под ред. В. Полухиной, а также записи А. Сергеева.

 14 См.: Панн Л. Указ. соч. С. 212.

15 Лотман Ю. Биография — живое лицо // Новый мир. 1985. № 2. С. 236.

 

 

Рубрики:  НОБЕЛЕВСКИЕ ЛАУРЕАТЫ/Иосиф Бродский
БИБЛИОТЕКА/ЖЗЛ

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Четверг, 08 Января 2009 г. 18:05 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580
8.01.2009


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Четверг, 08 Января 2009 г. 17:42 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580
8.01.2009


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Личное фото - новая серия фотографий в фотоальбоме

Четверг, 08 Января 2009 г. 17:23 + в цитатник

ВСЕХ С РОЖДЕСТВОМ ХРИСТОВЫМ!!!
Рождество, 7.01.2008
Благовещенский кафедральный собор
Я в командировке в Павлодаре

 

 (525x700, 299Kb)

 (525x700, 173Kb)
Рубрики:  РЕЛИГИЯ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Воскресенье, 04 Января 2009 г. 09:25 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580
3.01.2009


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Воскресенье, 04 Января 2009 г. 09:05 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580
3.01.2009


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Пятница, 02 Января 2009 г. 06:37 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580
1.01.2009

 

     
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

135 лет со дня рождения Валерия Брюсова

Суббота, 20 Декабря 2008 г. 17:27 + в цитатник

Независимая газета

  |  главная тема

Алиса Ганиева

Сатана с декадентской бородкой

135 лет со дня рождения Валерия Брюсова

 


Мел и прессованный уголь обнажают брюсовскую демоничность.
Михаил Врубель. Портрет Валерия Яковлевича Брюсова. 1906. ГТГ

13 декабря Валерию Яковлевичу Брюсову (1873–1924) исполнилось 135. За свои полвека он успел многое. Брюсов происходил из крестьянско-купеческой семьи (отец, правда, публиковал стихи, мать – из рода Бакулина, поэта-баснописца), обладал потрясающей эрудицией и академизмом. Увлекшись Верленом, Бодлером, Малларме, он стал одним из основоположников русского символизма. Организатором русского модерна, редактором главного символистского журнала «Весы» и воспитателем целого поколения символистов. В 90-е годы им издан трехтомник «Русский символизм», куда, кстати, вошел знаменитый и вызвавший много насмешек моностих «О, прикрой свои бледные ноги».

Как поэт Брюсов прошел эволюцию от абсолютного декадентства (в дневнике он пишет, что декадентство – путеводная звезда в тумане, осталось только найти вождя. «А этим вождем буду Я! Да, Я!») и оторванности от мира (сборники Chefs d’oeuvre, Me eum esse) до историко-мифологической (Tertia Vigilia), а затем урбанистической поэзии. От воспевания Города – к предчувствию забвения и краха, к гражданской лирике и теме любви как религиозного таинства (Urbi et Orbi). Позже город из утопического идеала превращается в квинтэссенцию бреда и грохота. В дни Русско-японской войны – пессимистические драмы, стихи и новеллы о неотвратимом конце света. Во время баррикад первой революции – сборник Stephanos, который Брюсов считал венцом своего творчества. Последующие книжки многими оцениваются как самоповторения, поэтический срыв, дублирование прежних мотивов с присовокуплением духовной усталости. В последние годы Брюсов ушел в какофонию, экзотические имена, рваный синтаксис, неологизмы, научность, социальные мотивы, обильные спондеи и аллитерацию.

У Брюсова была роковая внешность: горящие глаза, декадентская бородка, смоляные усы. Его первая любовь и муза Елена Краскова умерла от черной оспы. Свои любовные романы Брюсов мистифицировал. Нину Петровскую, стрелявшую в бывшего своего возлюбленного Андрея Белого, а затем сошедшую с ума в эмиграции, Брюсов изобразил в романе «Огненный ангел» под именем Ренаты. Сергей Прокофьев написал на роман оперу. Молодая поэтесса из брюсовского окружения Надежда Львова застрелилась из-за Брюсова тем самым браунингом, которым Петровская стреляла в Белого. После ее смерти Брюсов написал два сборника «Стихи Нелли» (1913) и «Новые стихи Нелли» (1914–1916) от имени городской куртизанки. Стихи навеяны творчеством Игоря Северянина и футуристов.

Всего у Брюсова было 13 или 14 серьезных увлечений, всем своим женщинам уже в зрелые годы он посвятил венок сонетов «Роковой ряд». Единственная супруга – бывшая гувернантка его сестер – Иоанна Рунт названа там Эдой. Брюсов верно выбрал жену: Рунт до конца жизни помогала ему в его литературной работе и содержала его архив.

Современники не очень любили Брюсова: попрекали его загубленными женскими судьбами, обзывали «конфузливо молодящимся», кто-то не мог простить его послеоктябрьское устройство. Ходасевич писал, что Брюсов так любил заседать, что заседаниям жертвовал совестью, друзьями, женщинами. Цветаева вспоминала, как Брюсов холодно отнесся к ее первым сборникам, потому что она не пришла к нему за благословением и советом, что требовалось от всех начинающих. Валерий Брюсов не был скромен. В молодости он записал в своем дневнике: «Юность моя – юность гения. Я жил и поступал так, что оправдать мое поведение могут только великие деяния». Первый свой поэтический сборник Брюсов назвал «Шедеврами». В общем-то, он имел на это право. Помимо поэтических достижений на его счету огромный вклад в переводческую школу. Переводы Верхарна, Эдгара По, Роллана, Метерлинка, Гюго, Байрона, Уайльда и пр. Брюсов был первым переводчиком Верлена, он также перевел «Фауста» Гете и «Энеиду» Вергилия, не говоря уже о менее грандиозных вещах вроде стихов армянских поэтов. Кстати, Ереванский пединститут носит имя Брюсова.

Валерий Брюсов был к тому же теоретиком. И не только символизма или перевода, но и стихосложения. Брюсов сам много экспериментировал: использовал неточные рифмы, длинные размеры (12-стопный ямб и 7-стопный хорей без цезуры), строчные логаэды с их чередованием строк разного метра. В 90-е годы параллельно с Зинаидой Гиппиус разрабатывал тонический стих и ввел в науку понятие дольника. В 1918 году Брюсов издал «Опыты по метрике и ритмике, по евфонии и созвучиям, по строфике и формам», где активно использовал фигурные стихи, замысловатые окончания строк и т.д. Брюсов писал труды о Баратынском, Пушкине, Гоголе, Тютчеве, Алексее Толстом, издавал Каролину Павлову. Он – автор исторических романов и фантастической прозы.

А еще Валерий Брюсов собирал почтовые марки. Кстати, к его девяностолетию в СССР выпустили юбилейную марку. Советы вообще хорошо его приняли – Брюсов работал в различных советских учреждениях, а в связи с пятидесятилетием получил грамоту за многочисленные заслуги перед всей страной и с «благодарностью рабоче-крестьянского правительства». А через год скончался от крупозного воспаления легких. В доме, где он умер, сейчас музей Серебряного века. Говорят, ночами охранники музея видят привидений и от страха увольняются. Это все потому, что Брюсов занимался у себя в кабинете спиритическими сеансами, столоверчением и прочим мистицизмом. При том что родители воспитывали его в духе строгого материализма и атеизма, оберегая от сказок и чертовщины. Это сочетается с общей брюсовской противоречивостью, свойственной модерну: в его стихах жизнеутверждение сменяется упадничеством без всякого перехода.

Некоторые сравнивали Валерия Брюсова с сатаной. Сатана или не сатана, а в истории литературы он останется навечно.


Опубликовано в НГ-ExLibris от 18.12.2008
Оригинал:
http://exlibris.ng.ru/subject/2008-12-18/1_brusov.html
Рубрики:  ЧИСЛЕННИК/Дни рождения
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК

Творческая фабрика Солженицына

Суббота, 20 Декабря 2008 г. 15:17 + в цитатник
11.12.2008 01:25
Наталия Дардыкина
 

Творческая фабрика Cолженицына

Струве у Солженицыных.

Сегодня — 90 лет великому русскому писателю, лауреату Нобелевской премии Александру Исаевичу Солженицыну. Какое поразительное совпадение: “МК” родился в день, когда Сане исполнился годик.

Надо сказать, Александр Исаевич наряду с другими газетами внимательно читал “Московский комсомолец”. Я очень дорожу первым томом “Публицистики” Александра Солженицына: в 1995 г. мне его вручила Наталья Дмитриевна в музее Марины Цветаевой. Открыла я книгу и ахнула: Александр Исаевич оставил на ней дарственную надпись: “Наталье Александровне Дардыкиной 10.11. 95” и восходящую вверх подпись. Он мог и маленького человека осчастливить вниманием. У него было человеколюбивое сердце. И потому не устану повторять, как и многие, кто его знал и продолжает любить: “Да святится имя твое, Александр Исаевич!”

Но есть люди, которые знали А.И. намного больше. Их воспоминания мы сегодня и публикуем.

ЕГО СЛОВА — МОЙ ТАЛИСМАН

  Писательница Людмила Сараскина недавно получила серебряную награду национальной литературной премии “Большая книга”. Корр. “МК” поговорил с Людмилой Ивановной.

 — Скажи, Люда, Александр Исаевич долго сопротивлялся, не желая видеть при жизни свою биографию в серии “ЖЗЛ”?

— Он не то чтобы сопротивлялся (потому что я не настаивала и не давила), а просто всегда говорил, что не хочет прижизненной биографии. И это “всегда” в моем случае продолжалось шесть лет — до тех пор, пока издательство не стартовало с проектом “ЖЗЛ. Биография продолжается”. В связи с неизбежностью появления такой книги Александр Исаевич дал согласие и попросил меня быть автором, ибо к тому времени у меня был собран уже очень большой материал.

— Ему было 88, а ты чуть ли не каждый день приезжала к нему с диктофоном, с целым букетом трудных вопросов. Как он встречал тебя?

— Ни в коем случае не каждый день. Я приезжала к нему с диктофоном периодически, по мере накопления у меня вопросов, в течение нескольких лет. Встречал он меня приветливо, но я знала доподлинно, что надо избегать праздности, пустопорожней болтовни и иметь в виду только работу. Для этого я предварительно готовилась, чтобы не выглядеть в его глазах охотницей за сенсациями. И вот в режиме прояснения запутанных обстоятельств мы и работали.

— А.И. устраивал перерывы на чай, обед? Или чтобы подремать?

— Наше общение продолжалось, как правило, полный рабочий день, с 10 утра до 8 вечера, разумеется, с небольшим перерывом на обед, который всегда устраивала Наталья Дмитриевна. Но никто никогда не дремал. Не до сна было.

— Александр Исаевич — человек страстный. Сохранился ли до конца его наступательный темперамент?

— Абсолютно сохранился. Дай бог всем таких бойцовских качеств.

— Он сильно вмешивался в твой текст, когда книга уже была в компьютере?

— Не вмешивался нисколько. Я сама попросила посмотреть мою первую редакцию на предмет фактуры (лагерной, военной и т.п.), и он неукоснительно соблюдал нашу договоренность.

— Когда ты принесла и передала в руки свой тысячестраничный том его биографии, что ты прочла на его лице и в его жестах?

— Прочитав мою книгу до конца, А.И. записал на пленку свои впечатления. Эти слова для меня драгоценны, они мой талисман.

— Ты стала лауреатом “Большой книги”. Твой том биографии Солженицына, наверное, уже заинтересовал зарубежных издателей?

— Да, мою книгу практически сразу после ее выхода стали переводить на французский язык. Сейчас начинается работа над итальянским переводом. Моим мировым агентом стало французское издательство Fajard — то самое, которое много лет занимается мировыми переводами Солженицына. Насколько мне известно, с запросами о переводе моей книги к Fajard уже обратились и другие страны.

 

СВЕТОЗАРНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Никита Струве, профессор, директор издательства Ymka-press (Париж).

 

— Никита Алексеевич, припомните, пожалуйста, дорогие вашему сердцу встречи с Александром Исаевичем.

— Лидия Корнеевна Чуковская тепло говорила о духовной встрече с ним. По-моему, если встреча происходит, а потом длится и повторяется, то приобретает духовную сущность. Наши продолжительные встречи начались с переписки.

Храню 24 его письма. Тогда, в 73-м, мы с ним готовили в “Имка-пресс” к изданию “Из-под глыб” и ряд других вещей и подошли к мысли — напечатать “Архипелаг ГУЛАГ”. Все это хранилось подпольно. А в Париже уже можно было издать. И мы счастливо сработались.

— Когда А.И. говорил о дорогой ему теме, он зажигался весь. И молодел!

— Но сначала ему надо было набираться сил, воздуха, чтобы потом загореться, закричать, убеждая в полную силу. Я этот его внутренний накал почувствовал в “Крохотках”. А уж потом увидел Александра Исаевича самого. Он тогда жил у меня в Париже три дня. Конечно, им с Натальей Дмитриевной было у нас некомфортно. Я его об этом заранее предупреждал. Но три наших дня, пусть без особой роскоши, мы хорошо пообщались. Потом у них появилась возможность пожить в другом месте. Но мы все равно встречались: поездили, посмотрели все, что хотелось ему и Наталье Дмитриевне, — и Париж, и вокруг.

— А в Троице-Лыкове у них бывали?

— Еще бы! Я и в Вермонте у них побывал несколько раз. Жил неделями, работал там, правда, жил в другом их домике.

— В том, что у пруда?

— Нет. В доме у пруда любил работать Александр Исаевич.

— Вы приезжали летом?

— И летом, и в другие времена года. Летом в их небольшом пруду мы с ним купались. А еще с удовольствием играли в теннис.

— Он вас когда-нибудь обыгрывал?

(Улыбается в усы.)— С трудом. Я-то был моложе и довольно много с молодости играл. Обыграть меня непросто.

— А вечером, когда рукописи ваши отправлялись на отдых, устраивалось застолье с вином?

— Почему бы и нет? Александр Исаевич всегда предпочитал водку, но пил очень мало: одну-две рюмочки, не больше, чтоб только пришло расслабление.

— Случалось спорить с ним, когда ваши точки зрения расходились?

— Споры бывали, но они не были связаны с вечерней рюмочкой. Мы ведь спорили об издании — как лучше все сделать. Кстати, Александр Исаевич любил критику. Да-да! И очень внимательно слушал мои возражения. Я говорил всё искренне: что думал, то и высказывал. При нем нельзя было по-другому — он сразу почувствовал бы фальшь. Надо было при нем и чувствовать, и говорить естественно. Ведь его знаменитое “жить не по лжи” — это не просто публицистически отточенная фраза. У него во всем — не по лжи!. Кстати, Наталья Дмитриевна спорила больше. Иногда она была на моей стороне, иногда на стороне мужа.

— На вас произвели впечатления его вермонтские длиннющие рабочие столы?

— В этом множестве разложенных рукописей, карточек, книг царил только ему ведомый порядок.

— Он мог в любой момент запустить процесс творчества…

— Да! Я бы сказал, это была целая творческая фабрика.

— Когда вы увидели его новое житье-бытье в Троице-Лыкове, вы ощутили, что он возрадовался: своя, русская земля, свои березы?

— Это несомненно было. Но я-то в Вермонте заметил: ему было трудно привыкать к другим березам, соснам, к другим птицам. Потом он пообвык.

— В Москву вы приезжаете часто?

— Довольно часто: и на чествование лауреатов литературной премии Александра Солженицына, вы знаете, я член жюри. В разные годы наша парижская “Имка-пресс” вместе с издательством “Русский путь” и с Домом русского зарубежья формировала библиотеки для русской провинции на деньги Общественного фонда Солженицына, а потом развозили и развозим книги по городам и весям. Помочь необеспеченным людям прочесть хорошие книги, которые им недоступны, — это доброе намерение Александра Исаевича мы строго и с удовольствием выполняем.

— А когда вы в последний раз виделись с ним?

— Вместе с женой приехали к нему в мае. Но, конечно, встречи были недолгими. И, что замечательно, он иногда с юмором говорил о своих немощах. Случалось, мы замечали его несколько отсутствующий, погруженный в себя взгляд. Правда, день на день не приходился. А случались встречи, когда он весь светился.

— Вспомним ахматовское слово о нем “светоно-осец”.

— А я говорю: он светозарный. Конечно, это не всегда ощущалось — тут и предельная загруженность работой, и болезни… По натуре своей он светоносный.

— Александр Исаевич говорил с вами о смерти? Ощущал, что стоит на краю пропасти?

— В последние дни он стоял перед смертью. И говорил иногда: “Слишком я загостился на этой земле”.

Александр Исаевич придерживался самоограничения во всем. В программной работе “Как нам обустроить Россию” он посвятил этой теме целую главу. И заканчивалась статья замечательно:

“В 1754 году, при Елизавете, Петр Иванович Шувалов предложил такой удивительный “Проект сбережения народа”.

Вот чудак?

А ведь — вот где государственная мудрость”.

Кто у нас в России теперь станет носителем этой великой мудрости — сбережения народа?

Рубрики:  ЧИСЛЕННИК/Дни рождения
НОБЕЛЕВСКИЕ ЛАУРЕАТЫ

Юлия Сысоева. Записки попадьи

Четверг, 18 Декабря 2008 г. 20:14 + в цитатник
17 ноября 2008

Попала ли в точку попадья?

 
Год назад на прилавках появилась книга Юлии Сысоевой  «Записки попадьи. Особенности жизни русского духовенства». Внимание к ней немаленькое: уже вышло второе издание, что ещё раз  говорит о том, что жизнь православных священников - и вообще православных - читателю интересна. Но насколько удовлетворяет этот интерес книга Сысоевой?

о. Даниил Сысоев и матушка Юлия Сысоева http://www.kp.ru/

Первое, на что обращаешь внимание - а где тут сами записки? Где собственные мысли, мнения, наблюдения автора, которые давали бы картину жизни русского духовенства «изнутри»? В своё время замечательным примером такой прозы стали рассказы отца Ярослава Шипова, с редким мастерством описавшего будни сельского священника. Вдвойне интересно было прочесть что-то похожее, написанное не батюшкой, а матушкой - но ничего похожего у Сысоевой нет. Нет естественной в таком случае субъективности, доверительной интонации, диалога с читателем. Даже история собственного замужества и побега от отца-бизнесмена рассказана от третьего лица - для чего?

Автор пишет в предисловии, что её цель - рассказать правду и только правду о жизни духовенства. Вне всякого сомнения, цель достойная, и Юлия Сысоева ей не изменяет. Но все рассказанные ей факты не образуют цельной картины, а в итоге - нет и по-настоящему правдивого образа духовного сословия. Бородатые семинарские байки перемежаются с историями из жизни знакомых матушек и с элементарным, рассчитанным на «внешних», церковным ликбезом. Здесь уже страдает и композиция, и непременный для любого текста эффект новизны (иногда соседние абзацы почти полностью повторяют друг друга).

Сысоева развеивает некоторые мифы - например, о том, что священники пьют исключительно кагор, или что матушка в принципе не может работать, даже если дети уже выросли. Но создаётся ощущение, что вместо объективной картины автор невольно предлагает тебе тоже набор штампов, только других. Прочитав книгу, можно подумать, что поповны - самые плохие попадьи: они и строптивы, и детей рожать не хотят, насмотревшись на  тяжелую жизнь своих матерей, и заработать стремятся побольше. А в качестве примеров священнических семей берутся крайние случаи: либо матушка работает на престижной работе, имеет собственную  машину, семья живет в ее квартире, а с детьми сидит няня, либо все прозябают в нищете, ютятся по углам, а матушка ходит в обносках. Но почему почти ничего нет о жизни обычных, среднестатистических жен священников?..

Вообще церковный человек не найдёт в «Записках...» ничего нового, кроме развенчания банальных стереотипов и некоторой порции «изюминок» (видимо, в угоду стороннему читателю) - например, про разводы в семьях священников, или о том, что все ученицы регентских школ и отделений непременно стремятся «показать товар лицом»,  чтобы найти себе мужа-священника.

К сожалению, польза книги сводится к минимуму: нужной она может быть лишь для далёких от Церкви людей, и то - частично. Впрочем, и ничего вредного - умышленной лжи (о двух-трёх анахронизмах и случайных ошибках вряд ли стоит упоминать), ворошения грязного белья или создания карикатурного образа духовенства - в «Записках попадьи» тоже нет. Это самая обычная книга, вызвавшая ажиотаж необычным названием и необычной личностью автора - хорошего человека, увы, без литературного таланта.

 На этом можно закончить. Но нам кажется важным сказать ещё об одном. В «Записках...», так много говорящих о семейной жизни, «по умолчанию» оказалось пропущено то главное, что всегда было сердцевиной христианского брака. То, что заставляет ехать за мужем в далёкое село, рожать, воспитывать, тянуть  на себе детей, хозяйство, приход; годами, десятилетиями делить супруга с  десятками, а то и сотнями прихожан и духовных  чад, терпеливо переносить его поздние приходы домой, усталость, практически полное отсутствие времени на саму себя и детей, безденежье и бытовую неустроенность. Это любовь, которая долготерпит, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит и - никогда не перестаёт.

http://www.taday.ru/text/145469.html?for_print=1

Рубрики:  РЕЛИГИЯ

Метки:  

К 90-летию со дня рождения А. И. Солженицына

Четверг, 18 Декабря 2008 г. 19:30 + в цитатник

Опубликовано в журнале:
«Нева» 2008, №12

http://magazines.russ.ru/neva/2008/12/so10-pr.html

PRO MEMORIA

К 90-летию со дня рождения А. И. Солженицына

1. Почему вы не перечитываете Солженицына? А если перечитываете, в каком направлении изменяется ваше восприятие?

2. Солженицын принадлежит Истории? Современности? Будущему? Где его роль окажется наиболее выдающейся? Будет это роль писателя, общественного деятеля или мыслителя?

3. Можно ли обустроить Россию “по Солженицыну”? Можно ли извлечь практические уроки из его творчества?

4. Солженицын: 90 лет с народом или 90 лет одиночества?
 
Игорь Сухих, доктор филологических наук

1. Перечитываю. И достаточно часто. В поисках нужной для работы сцены или цитаты, иногда — просто так, для себя (не правда ли, странно сказать, что Солженицына можно перечитывать для удовольствия?).

Конечно же, книги Солженицына изменились. И больше всего — “Архипелаг ГУЛАГ”. Вообще можно сказать, что в нынешнем собрании сочинений мы читаем совсем иной текст, чем в тогдашней слепой машинописной копии или тамиздатском парижском варианте. Тогда это была книга потрясающей правды и жестоких ответов, теперь скорее — книга вопросов, нуждающаяся в историческом контексте и дополнительных размышлениях.

2. В завершившейся исторической эпохе он был еще одним “нашим всем”: и писателем, и мыслителем, и общественным деятелем. Здесь, как у Толстого, одно трудно оторвать от другого.

Современности он, кажется, не понадобился, что характеризует и его, и ее.

Что же касается будущего… Ясно, что в истории русской литературы он навсегда останется как один из последних могикан пророческой традиции русской литературы с ее девизом “Одно слово правды весь мир перетянет”. Но что будет читаться лет через двадцать из огромного литературного наследия А. И., предсказать трудно. Мне главной книгой Солженицына представляется “Архипелаг…”. Его, возможно, будут воспринимать уже под другим углом зрения: не как разоблачительный документ, “опыт художественного исследования” (таков, если помните, его подзаголовок), а как великое художественное произведение, негативную эпопею, сопоставимую с дантовским “Адом” или “Записками из Мертвого дома”.

3. Можно. Как и раньше можно было обустроить ее по Льву Толстому или Достоевскому. Но даже между великим словом и делом, индивидуальной мыслью и социальными процессами — огромная дистанция. Судьба Солженицына — пример победы-поражения. Инерция и стихийность исторических процессов всегда оказывается сильнее любых пророчеств и предостережений. Но писатели пророческого типа все равно от них не откажутся. Без этой “энергии заблуждения” (Толстой) ничего не получится.

4. “Народа” нет (да и, наверное, никогда не было) как однородной массы. Достаточно посмотреть на то, что думала об А. И. в последние годы пишущая часть народа, чтобы убедиться: его творчество, дело и личность вызывают весь возможный диапазон чувств от обоготворения до животной ненависти, включая, естественно, равнодушие.

Солженицын 90 лет “был со своим народом”, потому что не избежал ни сумы, ни тюрьмы, ни изгнания. Но он одинок как по уникальности судьбы, так и по профессиональному признаку: большую часть жизни писатель проводит наедине с собой за письменным столом. А это свое призвание Солженицын реализовал на тысячу процентов.

Елена Невзглядова, поэт, эссеист

1. Не перечитываю, потому что для перечитывания у меня есть постоянный набор авторов, в число которых Солженицын не входит.

2. Думаю, что С. принадлежит истории, а его роль — роль автора “Архипелага ГУЛАГ”. Что касается Солженицына-мыслителя, то как может мыслитель отрицать роль интеллигенции, испытывать неприязнь к той категории общества, которая создает национальную культуру, и при этом призывать к национальному самосознанию?

3. Само слово “обустроить” вызывает представление о небольшой квартирке (“наш уголок нам никогда не тесен” — что-то в этом роде). А в стране нужно добиваться приемлемого для человеческой цивилизованной жизни устройства, но в России это особенно трудно. По всей видимости, существует русский национальный характер, который, по Бердяеву, определяется двумя исконными чертами: апокалиптичностью и нигилизмом. Чтобы их побороть и приблизиться к европейским развитым странам, должно пройти много времени. Мне кажется, С. идеализировал старообрядчество и полагал, что его можно насадить. Я так не думаю.

Как правило, практические уроки из творчества не извлекаются. Тем более — из учительства, даже если учитель — Лев Толстой.

4. Если народ — это я и мне подобные, то в начале своей деятельности, когда мы по ночам читали “В круге первом” и “Раковый корпус”, он был с нами и мы были с ним, но затем он углубился в историю и теорию, а наша жизнь текла своим чередом по своим законам, так что можно сказать, что он остался в одиночестве.

Марина Кудимова, поэт

1. Собрание сочинений Солженицына из личной библиотеки зачитали. Новое купить руки не доходят. Но сам факт говорит о многом. Увы, зачитавший уже отбыл туда, где несть ни плача, ни воздыхания. Ночь наедине с запретным “Архипелагом ГУЛАГ” помню, как мало какую другую.

2. Ходасевич писал: “Грядущего не надо, / Минувшее в душе пережжено…” История и есть субстрат ненужного и пережженного. Убеждена, что кому-то или чему-то принадлежит только как писатель.

3. Практических уроков нельзя извлечь даже из курса домоводства, пока не придет нужда сварить борщ. Обустроить же возможно только то, что если не построено, то хотя бы спроектировано. Сущность России душевна (духовна лишь сущность человека), то есть изменчива и эмоциональна. Поэтому “системщики”, как Толстой и Солженицын, вызывают такое раздражение, а идеологи, как Достоевский, — расплывчатое умиление.

4. 90 лет в тылу врага, как и всякий смертный.

Игумен Вениамин (Новик)

1. А почему вы решили, что я его не перечитываю? Недавно перечитывал “Архипелаг ГУЛАГ”. Это классика, без знания которой ничего путного в России не получится. В целом же мое восприятие Солженицына сдвигается к историческо-документальному аспекту его трудов. Очень важен роман-эпопея “Красное колесо”. Это — для медленного чтения. Уважаю его интерес к российской истории, к ее мельчайшим деталям.

2. Но я все же думаю, что Солженицын скорее принадлежит истории. Его могут читать и понимать люди, побывавшие если не в малой, то в “большой зоне”. Он же — “вечный зэк”, и в этом его правота. Вызывает восхищение его мужество, когда он не поддавался ни на какое запугивание и шантаж. А сколько людей “сломалось на детях”! Современная молодежь, не имеющая даже отголоска такого опыта, совершенно не способная ни к какой борьбе, кроме как виртуальной, его читать, конечно, не будет.

3. А вот его проект “Как обустроить Россию”, на мой взгляд, не теряет своей актуальности. По сути дела, там почти все очень верно сказано, хотя и в несколько архаичной терминологии. Самая ценная мысль — демократия должна начинаться “снизу”, с местного самоуправления.

4. Я бы не сказал, что Солженицын “с народом” или что “народ его оценил”. Но это проблема самого народа, так и не успевшего прочитать его книги. Сначала они были малодоступны, а потом уже у публики, захваченной борьбой за выживание, “не было времени” читать толстые и серьезные книги. Как выяснилось, мы далеко не самый читающий народ. Иногда одиночество — это нормально. Серьезные люди с непредвзятым мышлением оценят Солженицына в будущем.

Ольга Новикова, Владимир Новиков, писатели

1. И новое читаем, и перечитываем старое. Разглядели разницу между Солженицыным-новатором (автором “Одного дня” и “Архипелага”) и Солженицыным-архаистом, которому не удалось оживить деградирующий жанр эпопеи в “Красном колесе”. Буксует.

2. Солженицын, безусловно, исторический человек. Из тех, кто боролся за историческое имя и добился его. Останется в роли писателя. В литературном контексте минувшего столетия он, пожалуй, находится рядом не с эстетически самоценными прозаиками (Булгаков, Набоков, Платонов), а с экстенсивными многописателями, ВПЗРами (Горький, Алексей Толстой, Шолохов), у которых нет единой философской компоненты.

3. Пока не получается.

4. 90 лет со свитой, состав которой менялся.

Юрий Колкер, поэт, публицист

1. Я потому не перечитываю Солженицына, что не считаю его большим писателем. Этот автор не владеет родным языком, неглубок, недобросовестен. Он засовывает читателя в чулан. Он не изображает, а раскрашивает контурные картинки. Он переупрощает главные (нравственные) вопросы человеческой жизни.

2. Солженицын — громадная общественно-политическая фигура, одна из крупнейших в России советского времени (крупнее любого генсека, исключая Сталина); в этом смысле он принадлежит истории — и тем самым будущему. Только это поддерживает интерес к его сочинениям. Современность повернулась к нему спиной. Писатель он средней руки. Его нельзя признать мыслителем.

3. Россию нельзя обустроить по Солженицыну. Ее вообще нельзя обустроить. Жизнеспособные страны обустраиваются сами собою, без кабинетной режиссуры человека, хунты или партии.

Практические уроки из творчества Солженицына извлечь можно — по латинской пословице: нет такой плохой книги, которая хоть в чем-то не была бы поучительна.

4. Вопрос не кажется мне корректным. Народ — выдумка русской литературы XIX века; его просто нет. С народом ли Шекспир? В нормальных странах есть люди.

Если за этим некорректным вопросом что-то стоит, то нужно признать, что Солженицын на какое-то время стал хлебом и водой для одураченных, очнувшихся в пустыне людей, но стал не как художник слова. В те же годы стихотворцы собирали стадионы слушателей. После крушения идеологии большевизма стихи, вообще интересные и понятные немногим, заняли подобающее им скромное место в общем контексте культуры; похожее произошло с тематикой Солженицына, с его проповедью и с ним самим. Сегодня даже в России его популярность не приближается к популярности (“народности”) автора “Кода да Винчи”. Это — шаг в сторону взрослости, цивилизованности. Беллетрист бывает властителем дум только в молодых странах и культурах.

Вячеслав Рыбаков, прозаик

1. Да, не перечитывал довольно давно, и по нескольким причинам.

Во-первых, впечатление в свое время было очень сильным, и все основное усвоилось так крепко и полно, что в перечитывании не ощущается нужды.

Во-вторых, я вообще теперь избегаю перечитывать любимые книги, особенно сильно на меня повлиявшие любимые книги, потому что отчетливо понимаю, насколько я за десять-пятнадцать лет изменился сам. Очень не хочется лишний раз сталкиваться с такими недвусмысленными признаками собственного утомления и старения, как ослабление эмоциональности восприятия, снижение порога сострадания или нарастание неспособности обрабатывать информацию непредвзято. Очень не хочется лишний раз воочию убеждаться в том, что начал смотреть на такой великолепный пласт реальности, как написанные другими тексты, не как поэт: любуясь, страстно переживая и вдохновляясь, а как анатом: тут многословно, тут неудачная метафора, а так теперь уже не пишут... Очень не хочется рисковать тем, что по мелочам ненароком можешь скомпрометировать и дезавуировать главное, которое давно уже стало твоей собственной плотью и кровью, становым хребтом лучшего в тебе.

Ну, и фон неизбывного дефицита свободного времени тоже не способствует...

2. Выступать в роли пророка и говорить о будущем — очень самонадеянно. Практика показывает, что предсказывать что-либо — только Бога смешить. Поэтому говорить о роли Солженицына в будущем можно только обиняками и только косвенно.

Но — можно. Тем более что будущее неразрывно связано с прошлым, является его ипостасью.

Дело в том, что Солженицын, как и всякая литература совести, литература благовестия, литература само- и миросовершенствования, абсолютно невозможен в обществе потребления. Он там лишний. Подозреваю, на Западе в свое время его читали и чтили в массе практически исключительно за его антисоветизм. Если бы антисоветизм не был превращен в супербренд стараниями совершенно внелитературных и даже, я бы рискнул заметить, совершенно не радеющих о благе России кругов, Солженицына на Западе заметили бы разве что сугубые интеллектуалы. И, кстати, разнесли бы в пух и прах за сермяжный реализм и архаичные психологемы. А широкий читатель... Такие объемы, такие безумные массы буквочек перелопачивать “глазками” — и чего, спрашивается, ради? Массовый западный человек, сколько я понимаю, об усовершенствовании себя и тем более мира вовсе не радеет: мир уже и так хорош, и надо к нему просто половчей пристроиться и побойчей доить. Если тебе в нем плохо — значит, это ты сам лузер, а мир все равно прекрасен. Единственно, что в нем, возможно, и надо еще улучшить — это уничтожить все заведомо ложные адские измышления: коммунизм, Югославию, Саддама... Коммунизм низвергнут — и хватит с нас Солженицына. Саддам низвергнут, но мусульмане еще хорохорятся кое-где — значит, на гребне славы Памук и Рушди. Писатели замечательные, спору нет, но массовой популярностью в западных странах они пользуются, только пока мусульмане кое-где хорохорятся. Разбомбим Иран, зашлифуем Турцию до той степени, когда ее можно будет принять в Евросоюз, мир станет беспримесно и беспросветно хорош — все, конец западной популярности этих авторов, пылью веков в одночасье покроются их нобелевки.

В столь совершенном мире место большой литературы занимает то, что на простом языке называется лукавым мудрованием.

Ну, конечно, можно еще будет выбрать какого-нибудь китайского писателя, который вполне от души и без задних мыслей клеймит недостатки своей страны (а разве кто-то или что-то бывает без недостатков?), и назначить его очередным светочем мировой культуры, возвестившим человечеству страшную правду о Поднебесной империи зла, тюрьме тибетских народов... Словом, показавшим, как отвратительны и мерзки те, кого Запад, белый и пушистый, боится как очередных вполне состоятельных конкурентов.

Что же касается нас... Совесть — это когда не все продается и покупается. Солженицын был совестью нации, пока нация помнила, что такое совесть, и хотела ее иметь. Он мог быть в чем-то неправ, с ним можно спорить — но это была совесть. Совесть тоже в чем-то иногда перегибает палку, а в чем-то инфантильна. Но отказаться под этими предлогами от совести агитируют только... понятно кто. Уровень морального воздействия Солженицына на российское общество — а это главная составляющая его воздействия — прямо зависел и всегда будет зависеть только от одного: насколько мы были и насколько мы станем (или насколько не станем) обществом потребления.

3. Нельзя. Поезд уже ушел. Надо искать что-то новое, соответствующее времени. Какие-то элементы этого нового, возможно, и совпадут с рецептами Солженицына, но интегральная схема не может не оказаться иной. Зато методика поиска, область допустимых решений не может не оказаться солженицынской: вникновение в собственную традицию и ее творческая адаптация к вызовам времени. Шаг влево (отказ от традиции), шаг вправо (механическое навязывание устаревшего) — и... Нет, не побег. Просто выпадение.

Ведь силком, как, скажем, в лагере, откуда можно бежать, в мире постоянно конкурирующих свободных живых нас никто не держит и держать не станет.

А насчет практических уроков — тут так и хочется завернуть что-нибудь безвкусное, навязшее на зубах и безобразно высокопарное, типа: жить не по лжи. Но привычка всегда подслащивать высокие мысли маскировочными облатками ерничанья, чтобы мысли эти легче усваивались читателем, провоцирует схохмить, например: я, перед лицом великих старших товарищей, торжественно обещаю быть честным и правдивым, упорно трудиться... Если же попробовать найти между двумя этими крайностями золотую середину да притом с допустимой долей юмора привлечь на помощь древних римлян с их dulce et decorum est pro patria mori, можно сказать, например, так: сладостно и почетно всегда оставаться собой.

4. 90 лет с одиноким народом.

Этот народ уникально умел (хотя, конечно, не всегда оказывался в состоянии) чужую боль считать за свою, порой мог даже оторвать от себя, чтобы помочь тем, кто слабее (не излишки с барского плеча, а последний кусок хлеба и последнюю каплю крови), — и потому тех, ради кого он жертвовал собой, воспитал нахлебниками, а тех, ради кого не жертвовал, вконец этим разобидел. Точь-в-точь как Солженицын.

Игорь Яковенко, культуролог

1. Я действительно не перечитываю Солженицына. В чем же дело? Солженицын многолик. Он и русский прозаик, и публицист, и идеолог, и общественный деятель.

Есть ранний Солженицын. Это хороший русский писатель, человек трагической судьбы, вводивший в литературу материал, потрясающий любого нравственно и эмоционально зрелого человека.

Есть автор беспрецедентного, не имеющего аналогов в литературе художественного исследования “Архипелаг ГУЛАГ”.

Есть Солженицын-мемуарист.

Есть автор цикла романов, посвященных исследованию русской революции — “Красное колесо”.

Есть Солженицын — идеолог и публицист.

А теперь по порядку:

Я — в ту пору студент или молодой специалист — читал и перечитывал номера “Нового мира” с “Одним днем Ивана Денисовича”, самиздатовские ксероксы “Ракового корпуса” и “В круге первом”. Это было глотком свежего воздуха. Проза раннего Солженицына соприсутствовала процессу моего личностного становления. Полагаю, что зрелый человек заново обращается к литературе своей молодости в том случае, если для него проблематизируются базовые основания собственной личности. Со мной этого не произошло. Возможно, именно поэтому я не ощущаю потребности обратиться к раннему Солженицыну.

Не помню, два или три раза я перечитывал “Архипелаг ГУЛАГ”, скажу одно: эта книга вошла в меня полностью и навсегда. Я из семьи репрессированных. В нашем доме шепотом, в семейном кругу говорили об ужасах гражданской войны, о сталинском терроре, о голодоморе. “Архипелаг” не нес чего-то неведомого или принципиально нового. Сила его была в художественно-публицистической целостности. Это был не частный опыт моих близких, а эпическая картина, имеющая статус универсальной истины. Мое убеждение состоит в том, что “Архипелаг” — одно из величайших произведений русской литературы прошлого века, сомасштабное трагедии, которая разыгралась на отечественных просторах. Тот, кто не осилил “Архипелаг”, не поймет ни России, ни ХХ века. Я не перечитываю “Архипелаг” по той причине, что эта книга присутствует во мне если не текстуально, то как целостное переживание.

Солженицынская мемуаристика мне не интересна. Я младший современник событий, историк культуры. Реалии, о которых пишет Солженицын, мне известны. Что же касается авторской подачи, то я не нахожу в ней мотивов, которые побудили бы протянуть руку и взять эти книги с полки.

Отдельного разговора заслуживает историософская линия в творчестве Солженицына, наиболее полно выраженная в цикле “Красное колесо”. Надо сказать, что сам Солженицын главным делом своей жизни видит исследование истории русской революции, которым он занимается семьдесят лет (см: выступление “Наука в пиратском государстве”). Дело в том, что я — культуролог, занимающийся цивилизационным анализом России. Логика отечественной истории и судьбы Русской революции лежат в сфере моих профессиональных интересов. Так вот, мое понимание Русской революции диаметрально противоположно солженицынскому.

Если нобелевский лауреат рассматривает большевистский переворот как недолжное событие, ставшее возможным в силу стечения ряда обстоятельств, винит во всем Февральскую революцию, видит корень зла в левой интеллигенции, вспоминает о Парвусе, то я убежден в закономерном, а значит, неизбежном характере советского этапа нашей истории. Это — тема большого и специального разговора, заведомо выходящего за рамки настоящих заметок. Если же ограничиться одной фразой, надо сказать, что общество, 85 % которого к началу ХХ века не признавало святости института частной собственности, было обречено на коммунистическую инверсию.

Мы нечасто отдаем себе отчет в том, что любой диалог, в том числе и самая напряженная полемика, возможен лишь тогда, когда между сторонами больше общего, нежели различий. Наши же расхождения носят фундаментальный характер. Практически каждое построение Солженицына рождает мои развернутые возражения. Потому я не обращаюсь к “Красному колесу”.

То же можно сказать о Солженицыне как идеологе и публицисте. Возьмем один частный пример: Там, где Солженицын негодует на коррумпированную постсоветскую бюрократию, я вижу ожидаемое и единственно возможное поведение. В обществе, состоящем из подъяремных и подъясачных, может быть только своекорыстная правящая элита. Субъектному слою бюрократии, осознавшему свои интересы, освоившему механизмы групповой консолидации и инструментельно освоившему государство, противостоит сущностно догосударственный слой подданных, неспособных и не желающих быть субъектом, взыскующих твердой власти и патерналистского государства (чтоб было, как при Брежневе). Элита не сталкивается с сообществом граждан.

Иными словами, Солженицын апеллирует к средневековому сакральному Должному и вдохновляется административной утопией, в которой единственному субъекту в государстве — Верховному правителю подчинены руководствующиеся идеальными мотивами исполнители верховной воли, они же чиновники. А у подножия властной пирамиды располагается благодарный подданный. В этой перспективе чиновник должен стать таким же подъясачным, как и массовой человек. Я же вижу выход в прямо противоположном: все общество поднимается на тот уровень стадиального развития, который позволяет быть субъектом общественно-политического процесса каждого. Тогда и верховная власть, и бюрократия оказываются перед лицом общества, способного навязать власти свое видение норм, правил и перспектив общественного развития. Таков порядок вещей называется правовой или буржуазной демократией. За этими расхождениями стоят принципиально разные понимания истории человечества, различия в понимании природы человека, разные политические философии.

Еще один выразительный пример: Солженицын десятилетия борется с “разложением и лексическим обеднением” русского языка, предлагает забавно звучащие, доморощенные эквиваленты утвердившимся заимствованиям из европейских языков. Надо сказать, что этим страдает не только Солженицын. Всякий раз, когда я сталкиваюсь с борцами за чистоту русского языка, у меня возникает вопрос: как с данных позиций следует оценивать разложение, лексическое обеднение и засорение варварскими заимствованиями высокой латыни, происходившие в эпоху между III–X веками новой эры. Напомним, что в результате этих печальных процессов родились испанский, итальянский, французский, румынский и другие романские языки. Борцам за чистоту русского языка невозможно объяснить, что язык — живая субстанция, задаваемая сложнейшими процессами самоорганизации социально-культурного целого, что на развитие языка влияет масса факторов, а само это развитие не поддается какому-либо управляющему воздействию. Здесь мы сталкиваемся с метафизически неподвижным сознанием, стремящимся нормативизовать мир и остановить движение.

В сознании Солженицына живет универсальный идеал-норматив. Он твердо знает, “как надо” жить, говорить, строить государство. История для него не открытый, творческий процесс, результаты которого, и ближайшие, и отдаленные, неведомы, но движение к заранее известному финалу. Такое сознание называется средневековым.

2. Второй вопрос отчасти поставил меня в тупик. Какой эпохе принадлежит Константин Леонтьев? Фигуры масштаба Солженицына актуальны всегда, хотя бы как факт историко-культурного процесса. Я полагаю, что будущее принадлежит Солженицыну-писателю. В историю ХХ века (не только отечественную, но и мировую) войдет Солженицын — апостол антикоммунизма, знак и символ сопротивления коммунистической идеократии. Солженицын — мыслитель и идеолог — останется достоянием историков культуры.

3. Ответ на третий вопрос звучит однозначно. Россия по Солженицыну — это утопия. Можно уточнять ее параметры: русская национальная антикоммунистическая идея, патриотический госкапитализм, консервативная революция. Можно фиксировать значимые характеристики — антизападничество, идеология “третьего пути”, то есть стремление уйти от коммунистического и либерального повреждения, установка на православие, патриархальный традиционализм. В любом случае это утопия, игнорирующая мировую и российскую реальность.

4. На четвертый вопрос я бы ответил так: Солженицын сконструировал образ народа, к которому он апеллирует. Эта идеологическая конструкция сложным образом соотносится с реальностью. Солженицыну дорог традиционный мир русской культуры. Однако он отторгает и открещивается от отдельных порождений и проявлений этого мира — порождений органичных, вытекающих из его природы — как абсолютно неприемлемых и недолжных. А далее списывает их на силы и тенденции, чуждые русскому миру (западное влияние, эгоистичная буржуазия, утратившая связь с народом интеллигенция, евреи).

По существу, Солженицын — фигура трагическая. Народ, к которому он апеллирует, если и читает, то газеты, и смотрит телевизор. Мы говорим о человеке, пережившем свою эпоху, которому суждено наблюдать размывание дорогой ему реальности. Впрочем, трагизм и глубинное одиночество — удел творческих фигур такого масштаба.

Галина Ребель, критик, эссеист

1. “Школьную классику” — “Один день Ивана Денисовича”, “Матренин двор” — вместе со школьниками перечитывала многократно. Перечитать другие вещи — в плане. Герои рассказов каждый раз заново удивляют ненатужным стоицизмом, несокрушимым достоинством, естественностью и органичностью существования в мире, даже лагерном. И Иван Денисович, и Матрена — коренники, наглядное воплощение того, что другой великий юбиляр — Иван Сергеевич Тургенев — устами своего героя называл аристократизмом: личность, которая крепка, как скала, и без которой не стоит ни дом, ни село, ни общество, ни государство.

2. Солженицын безусловно принадлежит истории, он не только ее объект, как все мы, он один из ярчайших субъектов русской истории XX века, так что вычеркнуть его из ее анналов, даже если бы кому-то и захотелось это сделать, невозможно. Он принадлежит и сегодняшнему дню, но не суетной его поверхности, а почве, может быть, даже подпочве, которая незаметно для повседневности подпитывает ее содержанием и смыслами. Что касается будущего, то все зависит от того, как и чем будет жить страна: сохранит свое национально-культурное обличье, свою литературу как живое слово, а не музейный экспонат — значит, неизбежно будет соотносить себя и с Солженицыным.

Его книги давно и несомненно стали фактом русской литературы, его идеи, высказанные в художественных произведениях и в публицистических статьях, стали этапом развития русской мысли, которая, между прочим, ярче всего и глубже всего воплощалась именно в художестве.

Общественная роль его огромна. Он один из сокрушителей грандиозной и смертоносной лжи, которой, казалось, не будет ни конца, ни износа. И хотя на месте старой лжи возникло много новых обольщений и обманов, его противостояние государственной махине, его верность себе и своему делу, его несокрушимая целеустремленность — ценности недевальвируемые. Влияние Солженицына на единомышленников и на противников несомненно.

Позволю себе пример из собственной жизни. В 1974 году я заканчивала Пермский университет. Чуть не на следующий день после высылки Солженицына студентов филфака собрали в актовом зале для соответствующей идеологической обработки. Докладчица была исполнена энтузиазма и, похоже, не только по долгу службы, но и по зову сердца клеймила отщепенца, порочившего нашу прекрасную советскую действительность. А через некоторое время мы этой же неистовой ревнительнице сдавали зачет по спецкурсу с красноречивым названием “Идеологическая борьба в литературе на современном этапе”. Мероприятие проходило в режиме tete-a1-tete: преподаватель — студент, лицом к лицу, как на исповеди; в моем случае все это длилось около часа и больше смахивало на допрос. Мне попался билет, в котором не упоминалось имя Солженицына, чему я очень обрадовалась, однако через несколько минут после того, как я начала отвечать, неожиданно, в лоб, прозвучал “ключевой” вопрос: “Вы читали “Один день Ивана Денисовича”?” — “Нет”, — как можно простодушнее постаралась ответить я, к последнему своему университетскому году уже усвоившая, что далеко не всем и не всегда — увы! — следует говорить правду, и, уклонившись от опасной темы, двинулась дальше по заданному билетом курсу. Еще через какое-то время блюстительница, чрезвычайно внимательно и крайне заинтересованно слушавшая меня, раздумчиво и даже как-то лирично произнесла: “А помните, у Солженицына есть такой эпизод…” — “Не помню, не читала”, — опять соврала я и опять свернула с основной магистрали идеологической борьбы на проселочную дорогу. Так повторялось несколько раз: мне настойчиво предлагали вспомнить крамолу и оценить по достоинству ее художественные особенности, которые моя собеседница даже готова была признать, я изображала неосведомленность, то есть, в сущности, отказывалась обсуждать навязываемую тему. Зачет я все-таки получила, а через несколько месяцев, в качестве приложения к диплому, получила и характеристику, в которой, помимо прочего, было высказано недовольство моей идеологической ненадежностью. Думаю, я была не единственной, кто в том далеком 1974 году удостоился подобного благословения от своей alma mater. Даже этот частный случай — наглядное свидетельство того, сколь велико было общественное значение А. И. Солженицына, сколь сильно было его влияние на жизнь сограждан.

3. Думаю, что невозможно обустроить Россию ни по Достоевскому, ни по Толстому, ни по Солженицыну. Не только потому, что страна — это очень сложный многоуровневый организм, не поддающийся однонаправленному и однозначному моделированию, но и потому, что обустройство страны, в отличие от обустройства дома, преимущественно не результат, а процесс, определяемый многочисленными внутренними и внешними факторами и множественностью и разнообразием действующих в нем сил. Здесь важен не столько некий идеальный проект, сколько адекватные механизмы организации жизни социума, содействующие высвобождению, продвижению и развитию творческих, созидательных сил всей нации и каждого отдельного человека. Солженицын это понимал, об этом и писал в соответствующей статье, идеи которой во многом подтвердились и актуализировались последующим опытом, так что было бы очень небесполезно, если бы сегодняшние политики и идеологи время от времени коррелировали с этой статьей свои помыслы и действия — не обязательно во всем соглашаясь с Солженицыным, но обязательно ориентируясь на глубину и ответственность его подходов и на очень точно обозначенный им вектор — СБЕРЕЖЕНИЕ НАРОДА.

А главный практический урок жизни и творчества Солженицына в том и состоит, что творческие и нравственные (эта связка обязательна) силы человека помогают ему противостоять и государственному диктату, и даже смертельной болезни — они сберегают человека, и только они могут сберечь народ.

4. Опять-таки и то и другое. Большой человек всегда одинок. Идеи и образы вынашиваются и рождаются только в одиночестве. Но устремлены они к людям, и если это глубокие идеи и талантливые образы, то рано или поздно они становятся коллективным достоянием, частью коллективного опыта, национальной памяти, национального мироощущения, а соответственно, и их создатель — навсегда вместе со своим народом.

Александр Мелихов, прозаик,публицист

1. Его шедевр “Один день Ивана Денисовича” не перечитываю, потому что знаю почти наизусть. А вообще-то мы перечитываем, чтобы получить удовольствие либо набраться ума. Получить удовольствие от “Архипелага ГУЛАГа” трудновато, а извлечь какие-то итоги, кроме тех, что я извлек из него тридцать лет назад, еще труднее. Да, собственно, он и тогда лишь укрепил меня в том, в чем я и без него был уверен: гибель, страдания и унижения миллионов не могут быть оправданы никакой высокой идеей. Но аргументы, отрицающие ценность самой идеи, альтернатива миру социализма в “Архипелаге” не были предъявлены, это было сделано с достаточной полнотой, на мой взгляд, лишь “В круге первом”, вот он меня в свое время поразил именно идейно.

Там отрицались самые основы советского мироздания, начиная от разгона Учредительного собрания, и отрицались развернуто и аргументированно. На днях я перечитал этот роман и был горько поражен, насколько он схематичен. Каждая центральная фигура является почти аллегорическим воплощением какого-то начала: Верный Ленинец, Патриот-традиционалист, Правдоискатель... Они почти лишены каких-либо художественно отчетливых, неповторимых физических признаков и живут в физическом мире лишь в той минимальной степени, без которой роман просто не мог бы существовать. Впрочем, персонажей-неидеологов у Солженицына еще поискать… Когда инженер Яконов вспоминает когда-то любимую им девушку, в его памяти возникают антирелигиозные уроки, которые он ей давал, а не звук ее голоса, волосы, губы — и это общий закон: физический мир обрисован лишь самыми общими словами, попадающими не в десятку, но разве что в семерку, автор намечает его, лишь бы отделаться.

Зато идейные диалоги развернуты на десятки страниц, неправдоподобно логичные, как никогда в реальности люди не дозволяют проповедовать друг другу. Хотя, если забыть об их полной психологической недостоверности, за каждым автор признает какую-то правду. Зато ни крупицы глубинной правды не стоит за карикатурной фигурой Сталина. В свое время это читалось с особым наслаждением: приятно знать, что твой гонитель не только злодей, но и дурак. Вот и на наших глазах на него накатила новая дурь: с чего-то вздумалось писать о языкознании…

Хотя даже профану ясно, что Сталин в последние годы искал идеологических форм, которые бы позволили вернуться к проверенным имперским принципам управления многонациональными массами, формально не отменяя святынь марксизма.

Слишком просто трактуется и другая идейная коллизия: надо помогать Сталину обзавестись атомной бомбой или нужно всячески этому препятствовать. Благополучнейший дипломат Володин приходит к выводу “препятствовать”, тем более что услужливая жизнь подбрасывает ему лишь аргументы “за”. Мы-то теперь хорошо понимаем, что противостояние государств началось не со Сталиным и не закончилось с крушением коммунистической системы, что монополия на применение силы провоцирует не только патентованных злодеев, что не обладай Россия ядерным оружием, неизвестно, в лучшую или в еще более ужасную сторону покатилась бы мировая история, — этих сомнений в романе не разглядеть.

Ничего ужаснее, чем Пахан С Бомбой, тогдашний Солженицын, похоже, просто не мог представить. Даже носитель народной правды Спиридон, для которого родиной была его семья, в солженицынском романе возвышается до самопожертвования. Если б ему сказали: вот летит самолет, а на ем бомба атомная, и пускай эта бомба накроет его самого, и его семью, и еще мильён людей, но с ними Отца Усатого и все заведение их с корнем, — он сказал бы: ну! кидай! рушь!

Словом, ни удовольствия я не получил, ни ума не набрался.

2. Разумеется, Солженицын уже завоевал место и в истории литературы, и в политической истории, и в истории общественной мысли. Будут ли его читать — сомневаюсь. Но покуда борьба с коммунизмом или с либерализмом западнического толка будет актуальной, Солженицына будут использовать в качестве оружия против собственных врагов. В эпохи же мирные, избегающие больших идей и масштабных конфликтов, Солженицыну постараются отвести место в своеобразном музее мумифицированных “великих людей”. Но для поэта, взирающего на историю как на великую трагедию, Солженицын навсегда останется фигурой, крайне привлекательной для национальной легенды, русский богатырь, одолевший даже смерть.

3. Практические уроки нельзя извлечь ниоткуда, ибо исторические процессы неуправляемы и непредсказуемы. Но как напоминание, как противовес циничному прагматизму этический подход Солженицына к политике чрезвычайно важен. Как говорил другой пророк Толстой, не нужно выбрасывать компас, если даже ветер и волны не позволяют плыть в нужном направлении.

А что до развития земства… Наверно, это было бы хорошо. Но ведь в реальности может развиваться только то, у чего хватает силы противостоять конкурентам. Трудно вырастить бессильное.

4. В советское время перед Солженицыным преклонялась в основном интеллигенция. Народ, если под ним понимать наименее образованные и социально не слишком преуспевшие массы, и сейчас не очень хорошо понимает, в чем заключаются идеи Солженицына. Но в том, что Солженицына искренне беспокоит участь этих масс больше, чем участь других социальных слоев, сомневаться трудно, он, может быть, как раз и озабочен отысканием такого государственного устройства, при котором бы благополучие и достоинство этих слоев были обеспечены в максимальной степени. Я думаю, его “консервативная утопия” порождена более всего именно этой целью.

Рубрики:  ЧИСЛЕННИК/Дни рождения
НОБЕЛЕВСКИЕ ЛАУРЕАТЫ

Мои стихи

Четверг, 18 Декабря 2008 г. 17:10 + в цитатник

***
Все счастливы: и шут, и гот,
И умный, и дегенерат,
А я тоскую в Новый год,
Ни капельки ему не рад.

Как хорошо быть одному! –
Сумел я сам себе внушить…
Но почему же – не пойму –
Совсем не хочется мне жить?

18.12.2008

2ufq8b8tk9 (595x468, 447Kb)

Рубрики:  СТИХИ

Метки:  

Дорога к храму - новая серия фотографий в фотоальбоме

Четверг, 18 Декабря 2008 г. 17:00 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Дорога к храму

Благовещенский кафедральный собор, г. Павлодар
Снято на Canon PowerShot A580


 

       
Рубрики:  РЕЛИГИЯ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Четверг, 18 Декабря 2008 г. 16:51 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Понедельник, 15 Декабря 2008 г. 17:56 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Понедельник, 15 Декабря 2008 г. 16:23 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580


 

       
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Белоснежка1 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Суббота, 13 Декабря 2008 г. 16:00 + в цитатник

Фотографии Виктор_Алёкин : Белоснежка1

Белоснежка
Снято на Canon PowerShot A580


 

   
Рубрики:  КОТСКОЕ
ФОТО

Метки:  

Поиск сообщений в Виктор_Алёкин
Страницы: 1589 ... 50 49 [48] 47 46 ..
.. 1 Календарь