Случайны выбор дневника Раскрыть/свернуть полный список возможностей


Найдено 51438 сообщений
Cообщения с меткой

чтиво - Самое интересное в блогах

Следующие 30  »
Vlad53

Цитаты русских классиков о лете. Почитаем?

Вторник, 16 Июня 2026 г. 04:12 (ссылка)






2026-05-29_20-32-41 (681x444, 703Kb)



"Извините за лентяйство! Лето - ничего не поделаешь…". А. П. Чехов



Что ж. Теперь вы знаете, что отвечать начальству, если вас вдруг обвиняют в непродуктивности.



"Теперь лето, и прелестное лето, и я, как обыкновенно, ошалеваю от радости плотской жизни и забываю свою работу. Нынешний год долго я боролся, но красота мира победила меня. И я радуюсь жизнью и больше почти ничего не делаю". Л. Н. Толстой



Будьте как Лев Николаевич! Пусть красота мира победит!



"Здоровье мое ужасно расстроено; я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической. Порядочно жить я не могу, до того я беспутен. Если не удастся летом купаться в море, то просто беда". Ф. М. Достоевский



Все мы немножко Федор Михайлович!



"Надо провести это лето возможно удобнее, т.е. подальше от знакомых". А. П. Чехов



Антон Палыч плохого не посоветует!



"Отпуск мой, кажется, не состоится; если мне не дадут эту командировку, об которой я тебе писал, то летом мне решительно нельзя будет уехать в деревню, потому что все дело должно производиться преимущественно летом; если же я не буду иметь никакого специального назначения, то буду непременно проситься в отпуск". М. Е. Салтыков-Щедрин



Михаил Евграфович, мы с вами!



"К июню научимся английские книги читать, лодку достанем. Май на лодке, июнь и вообще лето где-нибудь в глуби Кавказа, денег бы насобрать и марш туда! А чтобы денег насобрать - работать нужно. Как, где, что? Не знаю. Но знаю, что не пропадем". К. И. Чуковский



Вот вам готовый план от Корнея Ивановича.



"Но мне жаль, если вы проведете лето в Москве. Перемена необходимо нужна вам, как и всякому человеку, проведшему зиму в Москве. Мне жаль, если у вас не будет дачи, пруда с рыбами, леса и дорог, которые бы заманили ходить. Ради бога сделайте так, чтобы ваше лето не было похоже на зиму". Н. В. Гоголь



Николай Васильевич, родненький, вы прям как в душу глядите!



"Этим летом я как-то после купанья сидела на песке. Подошла огромная белая лохматая собака и села рядом. И вот, Надя: "Что-й-то, барыня, странно на вас глядеть: на одного-то слишком много надето, а у другого - чего-то не хватает". М. И. Цветаева



Хочется сидеть и разговаривать с большой лохматой собакой, как Марина Ивановна, а не вот это вот все!



"Ночью, в ущербе месяца, перед зарей в июле. Свежо, идет пар. Иду на свиданье в закуту. Мне 17 лет. Есть прелестная особенность в июльском вечере росистом. Солнце заволочено длинными тучами, после невыносимо жаркого дня". Л. Н. Толстой



Эх, где мои 17 лет!



"Знаете что? Давайте-ка летом напишем по роману! Возьмем много денег и поедем куда-нибудь к лешему". А. П. Чехов



Антон Палыч, а давайте!



https://rg.ru/2026/06/13/portal-godliteraturyrf-sobral-10-citat-o-lete-ot-klassikov.html





Метки:   Комментарии (0)КомментироватьВ цитатник или сообщество
skod342

«Мастер и Маргарита»: 4 реальных причины почему этот роман 26 лет не печатали

Среда, 10 Июня 2026 г. 10:56 (ссылка)

Это цитата сообщения Харитоныч Оригинальное сообщение

«Мастер и Маргарита»: 4 реальных причины почему этот роман 26 лет не печатали




https://dzen.ru/a/aiMtg_BguAKNnK6P



«Мастер и Маргарита»: 4 реальных причины почему этот роман 26 лет не печатали



Десятого марта 1940 года в московской квартире на Большой Пироговской стоял запах лекарств и едва уловимый аромат весеннего ветра, пробивавшийся сквозь приоткрытую форточку. Михаил Булгаков умирал. Ему было сорок восемь лет, и за последние недели он почти полностью потерял зрение. Говорил с трудом, шёпотом, приподнимаясь на подушках.



Рядом сидела Елена Сергеевна, его третья жена. Женщина, которая ушла ради него от мужа-генерала. Женщина, которая стала прообразом Маргариты. Она держала тетрадь на коленях и записывала последние правки к роману, который ни один издатель даже не рассматривал.



Что было в этой рукописи такого страшного? Почему советская власть двадцать шесть лет не позволяла ей увидеть свет? И какую цену заплатила одна женщина, чтобы мир всё-таки прочитал «Мастера и Маргариту»?



Булгаков задумал роман в 1928 году. Тогда он назывался совсем иначе: «Чёрный маг», потом «Копыто инженера», потом «Князь тьмы». Ни Мастера, ни Маргариты в первых набросках не было. Был дьявол, явившийся в Москву. Была едкая сатира. Был горький смех человека, которому заткнули рот.



Вот та Москва конца двадцатых. Трамваи скрежещут на поворотах, в коммунальных кухнях шипят примусы, по радио бодро рапортуют о перевыполнении плана. А за стенами Лубянки уже идут допросы, которые скоро станут массовыми. Булгаков жил в этом городе и видел, как одного за другим убирают из литературы его знакомых.



Его собственные пьесы снимали с репертуара одну за другой. «Дни Турбиных» запретили. «Бег» не допустили до постановки. «Зойкину квартиру» закрыли после нескольких показов. «Багровый остров» продержался на сцене меньше года.



К 1930 году у Булгакова не осталось ни одного разрешённого произведения. Ни одного заработка от литературы. Ни одного пути к читателю. Он оказался в абсолютной пустоте, и в этой пустоте принял решение, которое потом опишет в собственном романе.



Он сжёг рукопись.



Первую версию романа о дьяволе в Москве. Около ста пятидесяти страниц. Бросил их в печь и смотрел, как огонь глотает строчки. Потом написал Сталину письмо, где упомянул этот жест: «Я, собственными руками, бросил в печку черновик романа о дьяволе». А ещё позже вложил этот поступок в судьбу своего героя: Мастер тоже сожжёт роман.



Но рукописи не горят. Эту фразу теперь знает каждый. И мало кто задумывается, что Булгаков писал её о себе. В 1931 году он начал всё заново.



Восемь лет. Восемь редакций. Роман разрастался, менялся, обретал новых героев. Появился Мастер, безымянный автор, сломленный системой. Появилась Маргарита, готовая на всё ради любви и ради его романа. Появились главы о Понтии Пилате и бродячем философе Иешуа, которые Булгаков выписывал с особой тщательностью, перечитывая исторические источники.



Каждый вечер после работы в Большом театре, где он служил либреттистом и консультантом, Булгаков возвращался домой и садился за стол. Елена Сергеевна перепечатывала написанное на машинке. Они спорили о деталях, обсуждали сцены, правили диалоги. Она была его первым читателем, первым редактором и единственным соратником.



Почему он продолжал, зная, что роман никогда не опубликуют при его жизни? На этот вопрос точного ответа нет. Возможно, не мог остановиться. Возможно, верил, что время когда-нибудь изменится. А возможно, для настоящего писателя вопрос «зачем» просто не существует: он пишет, потому что не может иначе.



Последние правки были внесены 13 февраля 1940 года. Меньше чем за месяц до смерти. Булгаков уже почти не видел, его почки отказывали, боль не отступала ни днём, ни ночью. Елена Сергеевна сидела рядом с карандашом и тетрадью, записывала под его тихий, прерывающийся шёпот.



Каково это: диктовать финал романа, зная, что умираешь? Зная, что книга никому не нужна. Что ни один издатель не возьмёт её. Что единственный человек, который услышит эти строки, сидит рядом и старается не заплакать?



Он диктовал. Она записывала. И пообещала ему: роман будет напечатан.



Почему роман нельзя было напечатать? Чтобы понять это, хватает открыть книгу глазами советского цензора.



Первая проблема: религия. В стране, где сносили церкви и переплавляли колокола на нужды индустриализации, Булгаков написал главы о Понтии Пилате и Иешуа Га-Ноцри. Не пародию. Не антирелигиозную агитку, какие печатались в те годы с одобрения сверху. Он создал живой, сочувственный, глубокий рассказ о человеке, в котором каждый узнавал Иисуса Христа. Для советской цензуры это было немыслимо.



Вторая проблема: дьявол. Воланд приходит в Москву и устраивает переполох. Но самое опасное в том, что дьявол у Булгакова на самом деле справедливее людей. Он наказывает доносчиков, взяточников, трусов, обнажает пороки общества с точностью хирурга. И советский читатель мог задать вопрос, который власть считала недопустимым: если дьявол наводит порядок, то кто же его нарушает?



Третья проблема: сатира на литературный мир. МАССОЛИТ, ресторан «Грибоедов», членские билеты, дачи в Перелыгине. Булгаков безжалостно высмеял литературных чиновников, тех самых людей, от которых зависело, что будет напечатано, а что нет. Любой функционер Союза писателей мог узнать в этих страницах себя и своих коллег.



А была и четвёртая причина, пожалуй, самая опасная: свобода. Мастер пишет роман, не спрашивая разрешения. Маргарита выбирает любовь, а не безопасность. Воланд говорит правду, не оглядываясь на последствия. В мире, где каждое слово взвешивалось на весах идеологии, сама идея внутренней свободы звучала как призыв к мятежу.



После смерти Булгакова Елена Сергеевна осталась один на один с рукописью. И эта рукопись весила больше, чем все её вещи вместе взятые. Не в килограммах, а в ответственности.



Она начала обращаться в издательства почти сразу. Но шла война. Потом эвакуация, бомбёжки, холодные зимы вдали от Москвы. Потом послевоенное восстановление, когда стране было не до литературных экспериментов. А потом наступили последние сталинские годы, когда за хранение «неправильной» рукописи можно было потерять свободу.



Елена Сергеевна не сдавалась. Она перепечатывала роман раз за разом, потому что бумага ветшала, машинописные копии желтели и рвались на сгибах. Давала читать людям, которым доверяла: литераторам, друзьям, знакомым знакомых. Роман начал жить подпольной жизнью, его слава росла тихо, как подземная река, невидимая на поверхности, но неостановимая.



В пятидесятые она пробовала снова. Писала в редакции, обращалась к литературным чиновникам, ходила на приёмы в Союз писателей. Ответ всегда был один: нет. Иногда мягкий, почти сочувственный. Иногда жёсткий, без объяснений. Иногда просто тишина, которая оказывалась страшнее прямого отказа.



Двадцать лет прошло. Потом двадцать пять. Она старела вместе с рукописью, и обещание, которое дала умирающему мужу, не ослабевало ни на день.



Перелом наступил после смерти Сталина. Оттепель шестидесятых годов приоткрыла двери, которые казались заколоченными навсегда. В 1962 году напечатали «Один день Ивана Денисовича» Солженицына. Возвращались из забвения стихи Ахматовой и Цветаевой. Литературный воздух изменился, стал чище, смелее.



Елена Сергеевна почувствовала: время пришло.



В судьбе романа сыграли роль несколько человек. Литературовед, прочитавший рукопись и потрясённый тем, что держал в руках. Писатели и критики, поддержавшие публикацию. Редакция журнала «Москва», решившаяся на рискованный, по меркам тех лет, шаг.



Журнал согласился напечатать роман. Но не весь.



Редакция потребовала сокращений. Убрали около двенадцати процентов текста. Вырезали сцены, которые показались слишком откровенными, слишком сатирическими, слишком острыми. Смягчили описания московской жизни. Вычеркнули фрагменты, где Воланд был особенно язвителен, где сатира попадала слишком точно.



Елена Сергеевна согласилась. Она прожила двадцать шесть лет с этой рукописью и понимала: лучше все увидят неполную версию, чем не увидят ничего. И она оказалась права.



Одиннадцатый номер журнала «Москва» за 1966 год вышел в ноябре. Первый номер за 1967 год завершил публикацию. Между смертью автора и появлением романа прошло ровно двадцать шесть лет.



То, что случилось дальше, предсказать было невозможно.



Тираж журнала смели с прилавков за считанные часы. Люди передавали номера из рук в руки, читали по ночам, перепечатывали на машинке, фотографировали страницы. В библиотеках на «Москву» записывались в очередь на месяцы вперёд.



Представьте районную библиотеку зимой 1967 года. Женщина в пальто с цигейковым воротником прижимает к груди потрёпанный журнал и говорит подруге: «Прочитай за два дня, мне возвращать». Подруга читает ночью, под настольной лампой, пока семья спит. Утром идёт на работу с красными от бессонницы глазами и странной улыбкой, потому что в её жизнь вошли Воланд со свитой, Мастер и Маргарита. И мир вокруг уже не кажется прежним.



Роман стал не литературным, а общественным событием. Его обсуждали шёпотом на кухнях, цитировали на вечеринках. «Никогда ничего не просите. Сами предложат и сами всё дадут», повторяли люди, прожившие всю жизнь в системе, где получить что-то можно было только через связи и унижения.



 



Булгаков описал Москву тридцатых. А люди шестидесятых узнали в ней свой город. Потому что за три десятилетия сменились декорации, но не суть. Те же доносчики. Те же карьеристы. Те же трусы. И то же редкое, хрупкое, почти невозможное мужество тех, кто отказывается врать.



Полная версия романа вышла в СССР только в 1973 году, в однотомнике сочинений Булгакова. А окончательную, восстановленную по всем рукописям и черновикам версию люди получили лишь в конце восьмидесятых.



Елена Сергеевна дожила до триумфа. Она умерла в 1970 году, через четыре года после публикации. Успела увидеть, как роман мужа стал одной из самых читаемых книг в стране. Успела услышать, как люди повторяют фразы, которые она когда-то записывала под диктовку умирающего человека в тёмной комнате на Большой Пироговской.



Двадцать шесть лет она хранила рукопись. Двадцать шесть лет боролась. И победила.



Знаете, что поражает меня больше всего в этой истории? Булгаков вложил в роман пророчество о его собственной судьбе. «Рукописи не горят», говорит Воланд Мастеру, возвращая сожжённый текст. Это ровно то, что произошло в жизни. Булгаков сжёг первую версию в 1930 году. Роман вернулся. Не чудом, а упрямством, любовью и верностью одной женщины.



Эта история не только о литературе и не только о цензуре. Она о том, что настоящее невозможно уничтожить. Его можно спрятать, вырезать, запретить. Можно запереть в ящике стола на четверть века. Но оно найдёт дорогу.



За каждой рукописью, которая не сгорела, стоит человек, который не позволил ей исчезнуть. Булгаков написал. Елена Сергеевна сохранила. Читающие передавали друг другу, перепечатывали, прятали под подушку. Так голос одного человека стал голосом миллионов.



Сегодня «Мастер и Маргарита» переведён на десятки языков мира. Роман экранизируют, ставят на сцене, цитируют люди, родившиеся через полвека после смерти автора. А начиналось всё с тетради в руках женщины, которая пообещала умирающему мужу: «Я его напечатаю».



И сдержала слово.



 

Метки:   Комментарии (0)КомментироватьВ цитатник или сообщество
Дубовицкая_Галина

У меня теперь собака ....

Среда, 03 Июня 2026 г. 12:19 (ссылка)

– У меня теперь собака. Придется еще пожить, – говорил Иван


– Иван Степанович, мы, конечно, будем стараться. Но вы должны понимать... Реалистично – месяц. Может, два. Организуйте дела.

Организуйте дела. Будто речь шла о командировке.

Иван тогда кивнул, забрал бумажку, вышел в коридор, сел на скамейку возле регистратуры и долго разглядывал плакат о профилактике гриппа. Потом встал, поехал домой, в свой дом на окраине Калинова, и с тех пор почти не выходил.

Иван сидел на крыльце и смотрел на калитку. Калитка давно не закрывалась до конца – петля проржавела, и нижний край чертил по земле кривую борозду. Раньше это раздражало. Теперь было всё равно.

Три недели назад он вернулся из областной больницы с этой бумажкой, в которой стояли слова, которые нормальный человек произносить вслух не станет. Диагноз.

Жена умерла четыре года назад. Дочь жила в Новосибирске, звонила по воскресеньям, говорила торопливо, будто отсчитывала минуты. Сын... Сына Иван не видел давно. После похорон матери они поругались из-за чего-то настолько мелкого, что Иван уже и не помнил, из-за чего именно. Помнил только хлопок двери и тишину после.
Соседям он ничего не сказал. Зачем. Начнут жалеть, таскать пироги, заглядывать с мокрыми глазами. Не надо.

Он сидел на крыльце и думал, что надо бы закрыть ставни на зиму. Потом подумал – зачем. До зимы, может, и не дотянет. Октябрь только начался, а он уже чувствовал, как тело тяжелеет, будто кто-то медленно заливает его свинцом изнутри.

* * *

Собака появилась на третий день после того, как он перестал считать дни.

Вернее, он её не сразу заметил. Услышал. Ночью, часа в три, когда лежал без сна. Сначала решил – показалось. Потом снова: тихий, короткий скулёж, будто кто-то жаловался, но старался не мешать.

Иван встал, накинул куртку поверх майки, вышел на крыльцо. Фонарь на столбе давно перегорел, и двор тонул в темноте. Только луна, мутная, осенняя, высвечивала край забора.

Под крыльцом, в самом углу, где летом он складывал дрова, лежала собака. Небольшая, тёмная, с обвисшими ушами. Увидев человека, она не убежала. Даже не вздрогнула. Только подняла голову и посмотрела.

Глаза были жёлтые, усталые. Так смотрят, когда уже не ждут ничего хорошего, но уйти не могут.

– Ну, здравствуй, – сказал Иван.

Собака моргнула.

Он вернулся в дом, нашёл в холодильнике кусок варёной колбасы, отрезал половину. Положил на старую тарелку с отбитым краем. Вынес и поставил у крыльца.

Собака жадно набросилась на колбасу.

– Голодная, значит, – сказал Иван. Сел на ступеньку. Было холодно, и колени ныли. – Ну и что мне с тобой делать.

Это не был вопрос.

* * *

Утром собака никуда не ушла. Лежала под крыльцом, свернувшись калачом. Иван стоял в дверях и смотрел. Потом зашёл обратно, поставил чайник.

Чайник свистел пронзительно, надрывно – прокладка давно износилась. Иван наливал кипяток в кружку с надписью «Лучшему папе», которую дочь привезла лет десять назад, и думал: надо бы сходить в магазин. Колбасу собака доела, а в холодильнике оставались только банка солёных огурцов и засохший сыр.

Для себя он бы и не пошел. Зачем? Еда – это про будущее. А какое у него будущее.

Но теперь под крыльцом лежало существо, которое хотело есть.

Иван надел ботинки. Долго завязывал шнурки – пальцы слушались плохо. Надел куртку. Вышел.

Собака подняла голову.

– Лежи. Я скоро.

В магазине он купил хлеб, молоко, пачку гречки и три банки тушёнки. На кассе задержался. Потом вернулся и взял ещё пакет сухого корма. Кассирша, Нина, посмотрела удивлённо.

– Собаку завели, Иван Степаныч?

– Она сама завелась, – ответил он и вышел.

Дома он открыл тушёнку, выложил половину в миску (старую, Валину, с голубыми цветочками по краю, рука дрогнула, но он поставил). Собака все съела. Потом подняла морду, облизнулась и посмотрела на него.

– Не благодари, – сказал Иван.

Вечером он сидел на крыльце и курил. Собака лежала рядом, на нижней ступеньке. Не прижималась, не лезла.

Иван докурил, загасил окурок о перила и сказал в темноту:

– Надо тебе будку сколотить. Мёрзнешь, небось.

* * *

Будку он строил два дня.

Доски нашлись в сарае – остались от старого забора, который Иван менял ещё при Вале. Гвозди пришлось покупать. И рубероид для крыши. И петли – потому что, пока ковырялся в сарае, увидел, что дверь там тоже еле держится.

Пилил, строгал, забивал. Руки вспоминали сами. Спина болела, поясница тянула, но это была другая боль, не та, что внутри, глухая и тупая, а рабочая, мышечная, живая.

Собака сидела рядом и наблюдала. Когда Иван ронял гвоздь, она наклоняла голову, будто спрашивала: «Ну что, опять?»

– Не умничай, – отвечал он.

Будка получилась кривоватая, но крепкая. Иван постелил внутрь старое одеяло, которое пахло нафталином и чем-то забытым, домашним. Собака обнюхала будку, зашла, повернулась, легла. Вздохнула глубоко, по-человечески.

– Годится? – спросил Иван.

Хвост стукнул по одеялу два раза.

Он назвал её Дуня. Имя пришло само, без причины. Просто однажды утром вышел на крыльцо и сказал: «Дуня, пошли». И она пошла.

* * *

С Дуней надо было гулять.

Не потому, что она просилась – нет, Дуня была собакой ненавязчивой, деликатной даже. Но Иван видел, как она смотрит на калитку. Как поднимает нос, когда ветер тянул с поля запах прелой травы и дыма. И выводил.

Сначала до конца улицы и обратно. Двести метров – а задыхался, как после километра. Останавливался, держался за забор, пережидал. Дуня останавливалась тоже. Не тянула, не торопила. Стояла и ждала.

Через неделю он дошёл до пруда. Это метров семьсот. Дуня деловито обнюхала берег, попила воду, чихнула. Иван сел на перевёрнутую лодку и сидел, пока дыхание не выровнялось. Вода была тёмная, густая, осенняя. По ней плыли жёлтые листья – медленно, без направления, будто им тоже было некуда спешить.

На обратном пути встретил соседа Петровича. Тот шёл с рыбалки, нёс ведро, в котором плескалось что-то невидимое и, судя по выражению лица Петровича, несерьёзное.

– О, Степаныч! А мы уж думали – совсем ты затворником стал. А это что за зверь?

– Дуня.

– Породистая?

– Дворовая.

– Дворовые – они самые умные, – авторитетно заявил Петрович. – У моего деда такая была, так она коров считать умела. Серьёзно!

Иван кивнул. Разговаривать не хотелось, но впервые за долгое время чужой голос не раздражал. Петрович потоптался, посмотрел на Дуню, на Ивана, хотел что-то спросить – и не стал. Умный мужик.

Дома Иван посмотрел на калитку и подумал: надо починить. Не ради себя. Дуня выходила через щель – протискивалась, хотя могла порезаться о ржавый край.

Петлю он менял полдня. Потом, раз уж достал инструменты, подтянул перила на крыльце. Потом заметил, что половица в коридоре скрипит – та, о которой Валя говорила годами, а он всё откладывал. Поднял, подложил брусок, прибил.

Половица замолчала.

Дочь позвонила в воскресенье.

– Пап, как дела?

– Нормально. У меня собака теперь.

– Собака?! – в голосе дочери было столько удивления, будто он сказал, что записался на курсы бальных танцев. – Какая собака? Откуда?

– Дуня. Пришла. Живёт.

Дочь помолчала. Потом заговорила тише, мягче:

– Пап, а ты сам... как себя чувствуешь?

– Я калитку починил, – сказал Иван.

* * *

К декабрю Иван понял, что не умер.

Это звучит странно, но именно так он это сформулировал – стоя у зеркала в ванной, разглядывая своё лицо. Похудел сильно, скулы торчали, кожа стала серой. Но глаза были живые. Злые даже, как у человека, которого обманули, и он ещё не решил, что с этим делать.

Месяц прошёл. Потом второй. Боли то усиливались, то отступали, будто болезнь проверяла – здесь ещё? не сдался?

Не сдался.

Потому что утром Дуня скреблась в дверь. Потому что надо было насыпать корм. Потому что вчера заметил, что крыша над верандой течёт, и если не залатать до снега – весной зальёт.

Мелочи. Глупые, бытовые мелочи, которые не отпускали.

Однажды ночью стало совсем плохо. Боль навалилась так, что Иван не мог разогнуться. Лежал на боку, стиснув зубы, вцепившись пальцами в край простыни. Думал: вот оно. Всё.

Дуня подошла, легла рядом, на пол у кровати. Положила морду на его свесившуюся руку. Не скулила. Просто была тёплая и тяжёлая. Её дыхание грело костяшки пальцев.

К утру отпустило. Иван встал, шатаясь, дошёл до кухни, включил чайник. Насыпал Дуне корм. Она ела, он сидел и смотрел, как она ест, и в этом простом утреннем ритуале было что-то такое, от чего горло перехватило.

В январе ударили морозы. Минус тридцать два, трубы в доме загудели. Дуня в будке жалась к стенке, и Иван, чертыхаясь, перетащил её одеяло в дом, в коридор.

– Только на коврике, – строго сказал он. – На диван не лезь.

Дуня устроилась на коврике. К утру перебралась к дивану. К следующему утру – на диван. Иван ворчал, но не гнал.

Ночью, когда морозный воздух стоял в доме стеной и стёкла покрывались узорами, Иван лежал и слушал, как Дуня дышит. Ровно. Спокойно. Она ему верила. Не задумываясь, не рассчитывая – просто верила, как умеют только собаки.

И Иван подумал: нельзя.

Нельзя подвести.

* * *

Весной он поехал в больницу. Не потому что стало хуже – потому что Дуне нужно было сделать прививки, и в ветклинике, пока ждал в очереди, подумал: а сам-то давно не проверялся.

Результаты пришли через неделю. Антон Павлович Рябцев смотрел на снимки и молчал. Долго. Потом снял очки, протёр их полой халата и сказал:

– Иван Степанович... Я, честно говоря, не понимаю.

– Что не понимаете?

– Опухоль уменьшилась. И немало. Такое случается, но крайне редко. Вы принимали что-то? Химиотерапию проходили где-то?

– Нет.

– Что-нибудь изменилось в образе жизни?

Иван посмотрел в окно. За окном, на парковке, в машине соседа, которого он попросил подвезти, сидела Дуня и смотрела в лобовое стекло с выражением крайней ответственности.

– Собаку завёл, – сказал Иван.

Рябцев посмотрел на него. Потом на снимки. Потом опять на него.

– Что ж... Продолжайте. Через три месяца на контроль.

* * *

Летом он покрасил дом.

Это был старый дом, и краска на нём не держалась, сколько Иван помнил. Облезала, шелушилась, свисала лохмотьями, будто дом линял. Валя просила покрасить каждую весну. Он говорил: на следующий год.

Следующий год наступил.

Купил краску – голубую, такую, какую Валя хотела. Шпатлевал, грунтовал, красил. Дуня лежала в тени яблони и следила за каждым движением кисти. Иногда лаяла – один раз, коротко, будто давала указание.

– Ты мне ещё покомандуй, – говорил Иван, но красил аккуратнее.

Соседка Тамара Ильинична остановилась у забора, прижала руку к груди.

– Иван Степаныч, красота-то какая! Валечка бы порадовалась.

Иван кивнул. Сглотнул. Ничего не сказал. Потом, когда Тамара ушла, сел на перевёрнутое ведро, закурил и долго смотрел на голубую стену. Краска ещё блестела, не высохла. Отражала солнце.

Дуня подошла, ткнулась носом в колено.

– Знаю, – сказал он. – Знаю.

Осенью, ровно через год, он починил крышу. Заменил три листа шифера. Переложил печь – сам, по видео из интернета, который ему показала дочь, когда приезжала в августе. Дочь привезла внука. Внук боялся Дуню ровно полчаса, а потом они носились по двору, и Дуня лаяла так звонко, что Иван удивился – впервые услышал, что, у неё есть голос.

Сын позвонил в ноябре. Сам. Без повода. Голос был хриплый, будто долго молчал перед тем, как набрать.

– Пап... Я тут подумал. Может, приеду на Новый год?

Иван стоял у окна. Дуня спала на диване – давно уже на диване, и оба делали вид, что так и было задумано. За окном падал первый снег, мелкий, несерьёзный.

– Приезжай, – сказал Иван. – Только у меня собака. Предупреждаю.

– Да знаю. Лена рассказала. Дуня, да?

– Дуня.

– Ладно. Буду.

Иван положил трубку. Посмотрел на Дуню. Дуня открыла один глаз, шевельнула ухом. Мол, слышала. Мол, все нормально.

Сын приехал тридцатого. Стоял в дверях – большой, неловкий, с сумкой в руках. Смотрел на отца, на голубые стены, на Дуню, которая обнюхивала его ботинки с видом таможенника.

– Ты похудел, – сказал сын.

– А ты поседел, – ответил Иван.

Они стояли секунду, две. Потом сын шагнул вперёд и обнял его – коротко, крепко, по-мужски. Молча. И Иван обнял в ответ. Дуня сидела рядом и стучала хвостом по.

* * *

Через два года после диагноза Иван столкнулся с Рябцевым в районной поликлинике.

Он пришёл на плановый осмотр – теперь ходил стабильно, раз в три месяца, как часы. Дуня ждала на улице, привязанная к скамейке. Иван не любил оставлять её надолго – она не скулила, не дёргала поводок, просто сидела и смотрела на дверь, и от этого терпеливого взгляда ему становилось неловко, будто опаздывал к кому-то важному.

Рябцев шёл по коридору с папкой, увидел Ивана – и остановился. Посмотрел раз, другой. Узнал.

– Иван Степанович?

– Здравствуйте, Антон Павлович.

Рябцев стоял и смотрел на него так, как врачи обычно не смотрят на пациентов, которым когда-то дали месяц. Потому что пациенты, которым дали месяц, обычно в коридорах поликлиник через два года не стоят.

– Как вы?

– Нормально. Крышу перекрыл. Дом покрасил. Сын на Новый год приезжал.

Рябцев головой лишь покачал, и в этом движении было что-то, похожее на растерянность. Или на восхищение. Или на то и другое.

– Последние анализы я видел. Динамика... Я бы сказал, что это чудо, но я – врач, и это слово мне не по должности.

Иван усмехнулся. Потом посмотрел в окно. Через мутное больничное стекло видно было, как Дуня сидит у скамейки, задрав голову, и изучает голубя на карнизе.

– У меня теперь собака, Антон Павлович, – сказал Иван. – Придётся ещё пожить.

Рябцев проследил его взгляд. Увидел собаку за окном. Помолчал.

– Знаете... За тридцать лет практики я видел разное. Препараты, которые не работали. Пациентов, которые выкарабкивались вопреки прогнозу. Но вот чтобы человек выжил из-за собаки... – Рябцев надел очки, поправил папку под мышкой. – Нет, я такого в учебниках не встречал.

– Не из-за собаки, – тихо ответил Иван. – Ради.

Он попрощался, вышел на улицу. Дуня увидела его и встала, и хвост пошёл из стороны в сторону – не бешено, не суетливо, а ровно, как метроном.

Иван отвязал поводок, присел, почесал её за ухом. Дуня прижалась лбом к его ладони и закрыла глаза.

– Пошли домой, Дунь.

Они пошли медленно, не торопясь. Мимо поликлиники, мимо магазина, где Нина-кассирша помахала рукой из-за стекла, мимо пруда, где на перевёрнутой лодке сидели двое мальчишек с удочками.

Калитка открылась легко, без скрипа. Петля работала исправно – Иван менял смазку каждый месяц. Дом стоял голубой, аккуратный, с чистыми окнами и новым крыльцом.

Иван поднялся по ступенькам. Дуня за ним.

На кухне засвистел чайник – новый, с хорошей прокладкой, который не визжал, а тихо посвистывал, по-домашнему.

Иван налил чай в кружку с надписью «Лучшему папе». Кружка была старая, с потемневшей от заварки трещиной, но целая.

Как и он сам.

Прочитала.. на одном дыхании...мне понравился рассказ...
i-93075 (600x336, 48Kb)
i (2) (525x700, 47Kb)

Метки:   Комментарии (15)КомментироватьВ цитатник или сообщество
Vlad53

Виктор Астафьев. Отрывок из рассказа "Ночь темная- тёмная".

Среда, 23 Апреля 2026 г. 03:06 (ссылка)




Виктор Астафьев



"Рыбачить я начал рано, на пятом году. Возле реки всегда сидело полно ребятишек с удочками, и я глядел на них, завидовал. Иной раз мне давали подержать удочку, а то поручали уцепить на прут выуженного ерша, пескаришку или поплевать на червяка, вздетого на крючок.



Пристал я к бабушке, чтобы и мне удочку соорудили. Она сначала и слышать ничего не хотела, но я так прилип к ней, так ей надоел, что она плюнула, привязала к палке кудельную нитку, вместо грузила — ржавый гвоздь, а на конец нитки узлом прихватила червяка.



— На, отвяжись!



— А крючок где-е?



— Какой тебе крючок? У хорошего рыбака и так клюнет.



Бабушка вытолкала меня за ворота, наказала соседским ребятам, чтоб досматривали за мной, и я подался за деревню, гордый и взволнованный.



Сидел я на яру, спустив ноги, и пяткой упирался в стрижиную норку. Стриж налетал на меня, просился домой и мешал рыбачить.



У ребят удочки длинные, лески длинней того, а моя удочка даже дна не доставала. Смеялись надо мной ребята: «Тяни! — кричали. — Дергай! Вон как клюет! Деребанит!»



Я терпел и ждал. И дождался! Леска моя задрожала, задрожала, а потом ее в сторону повело. Я сначала обомлел и подвижности лишился. Затем хватил удочку и через голову на яр бросил. На конце лески мелькнуло что-то, в траве зашевелилось, запрыгало.



Сгреб я палку, леску, гвоздь и рыбину— да дуй — не стой по улице.



— Добыл! Добыл!.. — вопил я на всю деревню, а когда во двор ворвался — бабушка мчалась навстречу мне ни жива ни мертва.



Я слова не мог сказать. Смотрел на бабушку, смеялся и приплясывал.



— Тошно мне! Я уж думала: чего стряслось. Ну, чего добыл-то? — и протянула было руку, но тут же брезгливо скривилась лицом: — Батюшки мои! Пищуженец! Выбрось его, выбрось!



— Как выбрось? Рыба ж! Клевала ж! Вон как она леску-то…



Я разжал ладонь. В руке была еще живая головастая, скользкая, пучеглазая рыбешка, ну прямо черт и черт водяной. Но меня это не удручало... "



Из рассказа "Ночь тёмная-темная"



Художник Дина Безбородых.

Метки:   Комментарии (0)КомментироватьВ цитатник или сообщество

Следующие 30  »

<чтиво - Самое интересное в блогах

Страницы: [1] 2 3 ..
.. 10

LiveInternet.Ru Ссылки: на главную|почта|знакомства|одноклассники|фото|открытки|тесты|чат
О проекте: помощь|контакты|разместить рекламу|версия для pda