За золотым руном
Андрей Белый остроумно назвал «воззренья Бердяева» «станцией, через которую лупят весь день поезда, подъезжающие с различных путей; /…/ это вот — Ницше, то — Баадер, то — Шеллинг, то — Штейнер; а это вот, ну разумеется, Соловьёв, перекрещенный с Ницше». С большим основанием, однако, сказанное можно отнести к нему самому.
Он легко западал на интересные и модные в сезоне рубежа веков идеи. Ему нравилось всё, что было (казалось) нетривиальным. Он называл себя «дитя Шопенгауэра», вычитывая у философа представление о художнике как о посреднике между двумя мирами. Его ворожила Блаватская со своей теософией, интриговали Упанишады и буддизм. Ну и ещё Кант, ещё Риккерт, ставший основой для его теории символизма.
Ницше, «крёстного отца» Серебряного века, Белый вообще полюбил как родного: «Ницше — ты наша милая, цыганская песня в философии!»
Рождение трагедии (и чего угодно!) из духа музыки (в музыке снимается обманчивый внешний покров видимых явлений и открываются тайны сущности мира), художник как сверхчеловек и вечное возвращение… «Вечность шептала своему баловнику: «Всё возвращается… Всё возвращается… Одно… одно… во всех измерениях. Пойдёшь на запад, а придёшь на восток… Вся сущность в видимости. Действительность в снах». /…/ Так шутила Вечность с баловником своим, обнимала чёрными очертаниями друга, клала ему на сердце своё бледное, безмирное лицо». («Симфония. 2-я, драматическая», 1902).
«Живым богом» был для него Владимир Соловьёв, объяснивший, что «всё видимое нами — / Только отблеск, только тени / От незримого очами».