«Горе» происходит от «гореть»
Славянскому слову «рогъ (животного)» соответствует индоевроп. *kornъ – лат. cornu, индоиранск. karna (перс. также garn), герм. horn, др.-греч. keras (все они производные от *ker- «бить, рубить, резать» - ср. между собой функции бивня и рога). Как и у других индоевропейцев, у славян словом рогъ стали последовательно обозначать «сигнальный инструмент» (ср. с горн в этом значении, заимств. из немецкого) и «сосуд» (в том числе для питья). Общеславянские горн и горнец, происходящие от глагола «гореть» и обычно означающие «горшок» (гончар – из горнчаръ), состоят также в родстве с древнеиндийскими словами ghrnoti «горит, светит» и ghrnas «жар, зной», а также латинснскими fornus и fornax «печь».
Этимологи определили, что первичным для славянских и латинских слов является значение «жаровня, горшок, сковорода для жара». Неслучайно поэтому, что, если сербо-хорв. грнац есть «горшок», то грно означает «горящие уголья, покрытые золой, в кузнице». Такая логическая связь понятий уже лучше всего позволяла Автору создать иносказание с вышеописанным смыслом. «Рог» из сочетания «в пламяне розе», не был конечно же «рогом» в прямом смысле. На а если прикрепить «сосуд с жаром» на верхушку скипетра («рога») и тем самым превратить его в факел? Ведь вестник смерти прискакал именно с таким «рогом». Откуда это?
В раскопанном захоронении (трупосожжении) в Киеве археологи обнаружили большой бронзовый сосуд на ножках, в котором сохранились остатки углей для погребального огня. В беспощадной борьбе с язычеством церковь когда-то запретила «бесовский» обряд сжигания умерших, но его отголоски все же остались, трансформировавшись сначала в сжигание над могилой соломы, а затем и в свечку, вставляемую в руки усопшего по христианскому обряду. Как поджигалась солома на могиле? Родственники покойного приносили для этого угли из домашнего очага, насыпанные в упомянутый горнец, — в дохристианский период этими углями поджигалось топливо под умершим. Очевидно, что, как и все население, воины на похоронах тоже придерживались того же древнего ритуала. Для этого в походе использовались оригинальные факелы, которые можно увидеть на одной из миниатюр Кенигсбергской (Радзивилловской) летописи, носящих явные следы копирования с более древних рисунков. На ней изображен заключительный момент похорон, устроенных в 1097 году киевским князем Святополком своему тестю, — убитому им в сражении половецкому хану Тугоркану. Мы видим князя рядом со своими воинами, четверо из которых после выполненной работы оперлись на лопаты, а двое стоят с зачем-то наклоненными факелами на длинном древке. Из факельных металлических наверший (в форме горшка-корзинки!) высыпаются горящие угли; видно, как подымается дымок от сгоревшей на земле соломы. В.И. Сизов, комментируя в 1905 году этот рисунок, заключил, что Тугоркана хоронили при свете факелов, т.е. ночью, и, следовательно, тайком, без положенных почестей — как врага-язычника. Однако, исходя из вышеизложенного, позволю себе с этим не согласиться.
Достаточно на других летописных рисунках взглянуть на изображения некоторых «рогов» из числа длинных «събранных труб», чтобы убедиться в их внешнем сходстве с этими факелами. Но это еще не все. Вспомним, как сильно на русских воинов подействовало описанное в летописи солнечное затмение, якобы легкомысленно проигнорированное Игорем. В чем же конкретно состояло это небесное знамение, заступавшее путь «грозою» (т.е. запугиванием), и чем именно был вызван у воинов их столь очевидный страх? Следует заметить, что в летописных описаниях затмений нередко присутствуют «роги». И если при затмении 19 марта 1113 года «быстьзнамение в солнци...остася солнца мало, аки месяца долов рогома (т.е. рогами вниз)», то в нашем случае картина была куда ужасней: «Солнце ж тогда бысть видом яко месяц, из рога его яко углие горячае исходило, и страшно бе тогда зреть сие знамение Божие человеком». Это ли не конкретное предсказание погребального «пламенного рога»? Если же еще учесть, что Игоревы «вой» (войска) представляли собой ополченские «ста» (сотни), то предзнаменование и реальное поражение в «Слове» оказываются тесно связанными посредством «покрытия тьмой» и «погружения в море» — обе суть метафоры погубления:
Тогда Игорь възре на «На реце на Каяле
Светлов солнце и виде от него тьма свет покрыла <...>
тьмою вся своя воя прикрыты» и в море погрузи ста.
Не приходится сомневаться, что воспринято знамение было «как надо» — в русле тогдашних причинно-следственных связей. Ведь и прежде, когда 16 апреля 1113 года умер киевский князь Святополк, его смерть связали с затмением солнца, состоявшимся 19 марта: «бысть знамение видети чудно, затмися бо солнце едва не все и остася аки луна низу рогома, прознаменова смерть Святополчу».
С точки зрения логичности и композиционной законченности рассматриваемого нами отрывка из «Слова» следует обратить внимание на то, что одним «рогом» (карной) Автор его начинает, а другим («пламенным») заканчивает. Остается внести одно уточнение: несмотря на то что в факеле действительно были горящие угли, едва ли стоит переводить смагу как «горячие угли» или «смола». Тем более что почти во всех примерах, обнаруженных учеными в славянских языках и русских говорах, смага скорей передает уже последствия некоего «ожога», чем само «горючее», его вызывающее: жажда; сухость или горечь во рту; изжога; налет на губах (от температуры,); сажа, и т.п. И если чешское smaziti («обжигать, печь») выводит нас на такие понятия, как печаль — от «печь» и горе — от «гореть» (ср. др.-инд. cokas — «пламя, жар» и «печаль, горе»), то ведь и несколько другая смага в районе Путивля еще и сегодня означает «горесть, печаль», под Саратовом — «горечь от безысходного горя, нервный спазм в горле», а на Брянщине и на Псковщине так и вовсе — самое натуральное «горе»: «Смага — горе, цэлый век гарюю, смагую цэлый век»; «Такую смагу принясла. Зачем мне смага такая в жызни?» Добавлю сюда еще один брянский пример: «Смагу мыкал горемыкий, денной пищи не имел», в котором совершенно очевидно полное совпадение с «горемыкал» (как «нес свой крест», «влачил свои горести» — ср. с пек. и смол. «Перемыкать бы это горе — а там вновь заживем»).
Речь, таким образом, идет о сильнейшем чувственном восприятии, а не о горящем материале, — именно на такую мысль выводит нас сравнение фрагментов уже использованных цитат из «Слова» и «Задонщины» (с «пламенным рогом» и «поломянными вестями») с современными псковским и брянским примерами.
Ведь если «смага» — «горе», а «великая беда» по-древнерусски — «большое горе», то, показательно, что во всех четырех случаях это самое горе «несут» («мы- чут»)\ Вот и получается следующая картина:
«оиагулюдем мычючи (неся)»;«носяще великую беду (горе)»; «такую смагу принясла»; «смагумыкал горемыкий».
С радостью обнаружил недавний перевод этого фрагмента «Слова» И.Ф. Черковым: «По нему прокричали карнаи и скорбь поскакала по Русской земле, опаляя людей жаждой, как из пламенного рога».
Чтобы внести ясность, предлагаю такой вариант перевода:
«О, далеко ж залетел сокол на юг, птиц побивая! А Игорева храброго полка уже не вернуть. Его созывая, рожок протрубил, и поскакал, стеная, по Русской земле, горе людям неся в пылающем факеле».
О «ПОГАНЫХ ТОЛКОВИНАХ»
В древнерусской письменности толковипы встречаются лишь в «Слове о полку Игореве» да в летописи (под 907 г.): «Иде Олег на грекы...поя множество варяг, и словен, и чюди, и кривичи, и мерю, и древляны, и радимичи, и поляны, и северо, и вятичи, и хорваты, и дулебы, и тиверцы, яже суть толковипы. Си вси звахуться от грек Великая Скуфь. И с сими всеми поиде Олег на конех и кораблех».
«Толковинами-толмачами» считают замыкающих список дулебов и тиверцев, чьи земли были ближе других к Византии, в связи с чем они якобы владели языками жителей Черноморья. Большинство исследователей, соответственно, еще с прошлого века стали, подобно А.А. Потебне, исходить из убеждения, что «толковипы» образовано от тълковати... может значить только толкование. В «Слово о полку Игореве» оно внесено книжником, который взял это слово из летописи, приняв его за название народа». Подобное представление разделяли А.А. Шахматов, Ф.М. Головенченко, Б.А.Ларин. К наиболее экзотическим примерам можно отнести догадку В.Ф. Ржиги и С. К. Шамбинаго. Толковины у них — тоже от толковать, но вовсе не «переводчики»: «Под «толковинами» разумеются вообще нерусские племена, чуждые по языку, нуждающиеся в толковании своей речи, в данном случае это — синоним половцев».
Такое объяснение весьма устроило интерпретаторов из числа тюркологов, изобретших несуществующие, но потенциально возможные слова, которые якобы и произвели толковин. «Сам корень, от которого образовано слово тълковины, тълкъ — не имеет ясной этимологии на славянской почве... В основе его может лежать тюркское название для языка и речи тыл, тил суменьш. аффиксом -ка (*тылка, ср. чуваш, celxe < *тылка)», — написавший эти строки И. Г. Добродомов сообщает далее, что на такое объяснение его вывела «другая этимология, тоже тюркская», выдвинутая Н.А. Баскаковым, у которого «племенное название «толковипы» трактуется следующим образом: «аналитический глагол til qaq — «давать сигнал, давать понять, толковать», букв, «бить, стучать языком»; *til qaq-yn «тот, кто дает понять, истолковник».
Умозрительного *тилкакын, от коего якобы и возник русский толковинъ, оказалось все же недостаточно — шаткую позицию стали упрочивать с опорой на мнение ориенталиста К. Менгеса, утверждающего, что и название тиверцев, упомянутых в летописи рядом с толковинами, имеет под собой якобы ту же самую этимологию — от *tiv-ar (говорящий, переводчик). Далее помогли лингвисты-нетюр- кологи, с подачи которых получается, что тивэр, столь же умозрительное, как и тилкакын, якобы подтверждается тюркским корнем te-, ti- (говорить). Но и такое толкование, как оказалось, не выдерживает элементарной критики — даже в стане самих тюркологов в лице того же И.Г. Добродомова: «Эта этимология остроумна, но признать убедительной ее трудно, ибо конструкция типа tiv-ar, т.е. «человек говорения, разговора» для тюркских языков не характерна: следовало бы ожидать tivci».
Производить толковииы не от баскаковского «бить, стучать языком», а от русского толковать было бы более оправданным, однако соответствующая этому глаголу версия о «переводчиках» тоже по ряду причин весьма уязвима и у нее всегда находилось достаточное число противников, охотно бьющих по наиболее уязвимым местам. Так случилось и в 1936 году, когда Д. Расовский заявил о неприемлемости наименования «переводчики» в качестве характеристики для целого народа. При этом он присоединился к мнению П.П. Вяземского, И.И. Срезневского и М.С. Грушевского, считавших, что толковый происходит от ст.-слав, толока (помощь) и означает, соответственно, «помощники, подручные». Такое мнение решительно поддержано и в наше время Б.А. Рыбаковым, у которого слово толковииы означает «союзников», «помощников» (от толока — общественная помощь), а вовсе не «толмачей». Конечно, и это утверждение можно оспорить, но со следующим аргументом ученого стоило бы согласиться: «Странно было бы Вещему Олегу в 907 году брать с собой в поход целое племя переводчиков!»
Итак, толковииы суть переводчики — от толковать или же союзники (помощники) — от толока. Две отрицающие друг друга версии попытался примирить Д.С. Лихачев: « Толковииы — те степняки, которые под именем «своих поганых» (торки, берендеи, ковуи и т.д.) садились в пределах русских княжеств, служа русским — и союзниками против половцев, и переводчиками». Нейтральную позицию избрал Л. А. Дмитриев, у которого (на основе летописного перечня) «толковииы — общее название иноплеменников». Примерно то же — общее, но с «тюркским акцентом» — встречаем у Л.А. Булаховского: «Возможно, что форма слова... представляет собой не что иное, как давнюю народную этимологию торков: търк-овинъ, мн. число — търкове».
Необходимое отступление: «толковины» в летописном тексте
Так кто ж они все-таки такие, эти загадочные «толковины»? Чтобы разобраться, обратимся к вышецитируемому летописному тексту, где встречается это слово — в перечне участников Олегова похода на Царьград. Спрашивается, почему из целого перечня народов наши ученые отнесли к «толковинам» только дулебов и тиверцев, а не всех его участников? Вчитаемся внимательней в текст. Современные знаки препинания в нем были проставлены сравнительно поздно, в связи с чем было бы неправильным считать их единственно возможными. Поэтому, если мы, заменив в летописном пассаже точку на запятую, саму же точку перенесем на два слова вперед, то получим следующее:
«Иде Олег на грекы... поя множество варяг, и словен, и чюди, и кривичи, и мерю, и древляны, и радимичи, и поляны, и северо, и вятичи, и хорваты, и дулебы, и тиверци, яже суть толковины си еси, звахуться от грек Великая Скуфь. И с сими всеми поиде Олег на конех и кораблех» — (в переводе: «пошел Олег на греков... взяв множество (перечень)...; которые — все толковины, называемые греками «Великой Скифью». И с ними со всеми пошел Олег на конях и на кораблях»).
При таком прочтении «толковинами» по отношению к Олегу оказываются все перечисленные, а не только двое последних! Это очень важно. Те из читателей, кто знакомился с началом летописей, обращали, вероятно, внимание на то, что описанию этого похода предшествуют эпизоды «собирательства» под руку Олега большинства из тех же, указанных в перечне, народов:
«И обладаша всею землею Рускою. И беша у него варязи и словени, и протчии прозвашася Русыо... и устави дачи словеном, и кривичам, и мерям... И многи земли притяжа к Руской земле и дани возложи на ня... И бе Олег обладая поляны, и деревляны, и северяны, и радимичи. А с суляны по Суле и тиверцы имеяше рать...»
Закономерен вопрос: зачем так подробно показано превращение их всех в киевских данников? Летописец словно гордится объединительными действиями Олега, после чего — уже в эпизоде похода — перечисляет всё те же народы еще раз, явно подчеркивая могущество «скифской» армады, собранной воедино Олегом против греков... А затем была победа, а вместе с ней и право диктовать свои условия побежденным: «Я заповеда Олег... даяти уклады (дань) нарускыя грады, первое на Киев, то же на Чернигов, на Переяславль, на Полтеск, на Ростов, на Любечь, и на прочие городы — по тем бо городом седяху велиции князи, подо Олгом суще». Условия мира с византийцами вырабатывали послы, «иже послани от Олга, великаго князя рускаго, и от всех, иже суть под рукою его, светлых и великих князь и его великих бояр».
Сопоставим между собой часть выделенных при цитировании фраз:
яже суть толковины си eси;
с сими всеми поиде Олег — от всех, иже суть под рукою его.
Не примечательна ли такая терминология? Но если великие князья, сидевшие в перечисленных и «прочих городах», находились «под Олегом», то и подданные их — народы из нашего перечня — являлись подданными Олега. Так это место понимали и сами летописцы. Неслучайно в Синодальном списке «еже суть толковины» переправлено из первоначального «ему же суть толковины». Кому же, как не «ему же (т.е. Олегу)», все перечисленные приходились «толковинами»? А еще раньше, при легендарном Рюрике, в таком же контексте, после такого же перечисления говорится: «и теми всеми обладаше Рюрик». Та же гордость летописца: «И по тем городом находници суть варязи, а первии насельници в Новгороде словени, в Полоцку кривичи, в Ростове меряне, в Белеозере весь, в Муроме мурома — и теми всеми обладаше Рюрик». Так, значит, «толковины» — это... Впрочем, повременим немного с окончательным ответом, ибо необходимо подтвердить предполагаемый смысл слова его этимологией.
Вернемся к упомянутой толоке. Перед нами «Церковный устав Ярослава», из которого следует, что тогдашняя толока явно не в ладах с сегодняшней «взаимопомощью»: «А девицю кто умлъвит, дасть ю в толоку, на умолвеници святителю (в др. сп. «на умычнице митрополиту») гривну серебра, а деве за срам 3 гривны, а на толочнех по 5 гривен, а князь казни». Понимать, вероятно, следует так: если кто-то умыкнет девушку и отдаст (сдаст) ее в «толоку», то его, уговорщика-умычника, серьезно накажут вместе с «толоченами» (видимо, теми, кто распоряжается в этой «толоке»). Хороша же «помощь», за которую полагается суд и уголовное наказание! Перефразируя современное шутливое изречение о браке, можно было бы сказать, что «хорошее дело толокой не назовут!» И.И. Срезневский явно испытал затруднение, подбирая определение к этому слову. Поэтому, поместив в словарь эту выдержку из «законов судных», он снабдил ее знаком вопроса. Но у него же есть и другой вариант: «Аще девку помолвит кто к себе и дасть ю в поругание, на умыщнице епископу 3 гривны серебра». То есть, если кто-то уговорит девушку («умыкнет» ее из семьи) и после этого отдаст (т.е. продаст) ее кому-то «в поругание», то он будет наказан. Понятно: для такой девушки «поругание» означает, что ею кто-то обладает без ее согласия, что и называется «толока». О чем это говорит? О том, что «соседская взаимопомоиць» — далеко не единственное и не первое значение у нашего слова. Следовало бы разобраться с ним повнимательней.
И.И. Срезневский приводит в своем словаре примеры с сочетаниями «игрища утолочена» (XI в.) и «игрища утлачена» (XIV в.) — речь идет о недовольстве священников: поляны утоптаны в плясках и других развлечениях, а дороги в церковь заросли травой. Русскому толока (от толочь), следовательно, соответствует старославянское тлака. Что оно значит в тех языках, где еще сохранилось? Для них всех характерна поразительная общность значений во многих словах с тем же корнем, что может свидетельствовать о первичности именно этих значений.
У сербов, хорватов и словенцев тлака, а у сербо-лужичан тлока означает «барщина; подневольный труд», соответственно, тлачити и тлочичь — «угнетать; порабощать», тлачан, тлаченец, тлачилац — «крепостной; угнетенный», тлачитель, тлачилец, потлочовар — «угнетатель» (ср. в словен.: druzba brez tlaciteljev in tlacencev — «дружба без угнетателей и угнетенных»)? Южнославянское тлачити употребляется и в своем основном значении — «толочь, давить, выжимать», в связи с чем вспоминается выразительная русская поговорка о бесполезном труде — «толочь воду в ступе».
Естественно, что при полезном труде в ступе должны были (ступнями) толочь не воду, а какие-то плоды или ягоды — для выжимания сока на вино. Термин тлака, как «давление, выжимание (виноградного сока)», появился у южных славян, где, вероятно, приобрел и свое переносное значение, передающее высшую степень эксплуатации — выжимание соков из работника (ср. словен. какой? — тлаковен «отжатый, выжатый»). В этом отношении английские press «давить, выжимать» и opress «угнетать» являются лишь латинизированной калькой от слова-понятия из языка какого-то винодельческого народа. В современных словах тлачен, тлачан отчетливо обозначились формы определения (какой! — «подавленный»).
Похоже, в более древнем *тлаковинъ, толковинъ этого угнетенного состояния не заметно, ибо слово, составное, исходно означало просто: «тот, кто давит виноград» (сопоставим тлачити «давить» с хорв. tlaka «ступня ноги» и ст.-слав. вино «виноград», которые вполне «вписываются» в слово тлаковинъ). Однако понятно, что виноград для изготовления вина давили всё же рабы-холопы, а не господа. Отсюда и родившееся в винодельческих краях переносное значение «раб, холоп» у слова толковинъ, которое мы теперь знаем благодаря «Слову о полку Игореве», а также толока «рабство, холопство, невольничье состояние» и толочень «тот, кто держит в неволе, заставляет работать» — благодаря «Церковному уставу Ярослава».
Были ли «рабами» или «холопами» Вещего Олега перечисленные в летописи народы-толковины, участники его похода? В современном смысле этого понятия, «холопами» они конечно же не были. Но здесь следует учесть, что именно терминами холопства в древности передавались отношения подданства и вассалитета. «Княжими холопами» названа знать («добрии люди») в Договорной грамоте Смоленска с Ригой (1229): «Аже латинин дасть княжю холопу в заем или иному добру человеку...» Русские воины, плененные Батыем в 1237 году: «Веры мы христианской, рабы великого князя Юрия Ивановича Рязанскаго, а от полку мы Евпатия Коловрата». Сигизмунд Герберштейн о русских боярах первой четверти XVI века: «Все они называют себя холопами, то есть рабами государя».
Следовательно, и летописец, пересчитав тмочисленное воинство от разных народов, идущее под знаменами Олега в поход на Византию, дает читателю возможность осознать все величие его подвига «собирательства земель» под единую руку, после чего, словно бы подытоживая, восторженно восклицает: «и все они — (его) подданные!»
Показательно, что у словаков, не сохранивших тлаку-барщину, для передачи соответствующего понятия используется именно poddanstvo «барщина». Да и в чешском вместо указанных тлачан, тлаченец, тлачилац «крепостной; угнетенный» используется poddany «крепостной; подвластный, васссальный»
Таким образом, строчка из «сна Святослава» означает «подданных-язычников» (вариант: «холопов-иноверцев»).
«ЖЕМЧУГЪ» В «СЛОВЕ О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
«Сыпахуть ми тыцими тулы поганых тлъковин великый женчюгна лоно...» — так звучит фрагмент сна князя Святослава, который вызвал к жизни множество толкований.
О «жемчуге» в «Слове» написано достаточно много всяких выдумок, одной из коих является странное, ставшее за двести лет хрестоматийным, утверждение о том, что видеть во сне жемчуг — «к слезам». Увы, и здесь речь идет об очередной беспочвенной, но доверчиво списываемой друг у друга «народной примете», ибо ни в одном отечественном или зарубежном «соннике» ничего подобного не встречается. Единственное, на что (и то — лишь косвенно) может опереться такое представление, — народные песни о насильно выдаваемой замуж девушке, слезы которой катятся через жемчужное ожерелье (но они же катятся и через золотое). У нас, сегодняшних русских, нет, да и у наших предков не было странного обычая обсыпать жемчугом грудь мертвеца — это опять же досужие выдумки толкователей, в первую очередь тюркистов, притягивающих сюда «древнетюркский (тенгрианский) обряд».
Особо следует остановиться и на самом слове «жемчуг», уверенно определяемом лингвистами как «старое заимствование с Востока» (П.Я. Черных). Стало уже аксиомой, что заполучили мы его от соседних тюрков, у которых соответствующее понятие называется инжу, энже, инчи. С оглядкой на китайцев, с их гончу — «настоящий жемчуг», и на монголов, чье жинджуу означает «бисер», объясняется, что какой-то неназванный тюркский народ соответствующее слово в родительном падеже мог бы произносить «джемчугэ» и что подхватили мы его не ранее XI века — иначе оно произносилось бы *жячуг. Однако, несмотря на фамилии маститых ученых, утвердивших своим авторитетом такое объяснение, что-то не верится мне в эту «очевидность».
Почему, спрашивается, мои — славянские — предки, добывавшие жемчуг в любой местной речке, дожидались, когда к ним придут тюрки и дадут ему свое — тюркское — название? Я бы, возможно, и согласился, если бы тюркисты попутно объяснили весь ряд старинных русских слов, оканчивающихся на -чуг: жемчугъ, смольчугъ, емчугъ, морчугъ, камчугь, сычугъ. Заодно неплохо бы получить от них более убедительные объяснения и для слова чугунъ, которое они тоже числят своим. Неужто не виден в них общий корень?
О чугуне и древесном угле
В случае со словом чугунъ обычно убеждают ссылками на созвучные формы в языках тюркских народов бывшей Российской империи. Но только почему «исконно тюркского» слова в нужный момент не оказалось за ее пределами, когда османские турки приняли вместо него французское фонт (чугун)? И почему в ряде указанных языков соответствующим словом называют вовсе не металл, а только изделие из него — «горшок-чугунок» (то есть речь идет не об основном, а о вторичном понятии)?
Придется произвести своеобразное «тестирование». Общеизвестно, что тюрки по религиозным причинам не разводят домашних свиней, в связи с чем происхождение слова чушка в тех же языках не вызывает сомнений. Оно является безусловным заимствованием из быта иноверцев (русских), на чьих подворьях и было услышано мусульманами. Но удивительное дело: при фонетическом сопоставлении слов чушка и чугун, имеющихся в этих языках, местной форме чучка соответствует форма чуян (узб.) и чуен (татар.), форме чочка — чоюн (кирг.), форме шошка — шойын (каз.). То же и в нетюркских языках России — в башкирском (суска — суйын), таджикском (чучка — чуян). С чего бы такая звуковая синхронность? Не симптоматично ли это? По этой причине я исхожу из того, что оба слова в указанной паре являются заимствованием из русского в соответствующие языки, а не наоборот. Из всех тюрков, при их искажениях слова, полное звуковое соответствие русской литературной норме сохранили только чуваши и азербайджанцы — чугун. Но и отсутствие согласного «г» в остальных языках объяснимо! Такие формы дало фрикативное произношение звука «г» — сравним укр. чагун и чавун (чугун) с нашим сегодняшним произношением чево вместо «правильного» чего и с былинным «скилевал с себя чунный крест». Попробую внести ясность и в отношении остального.
Возникнув у древних иранцев, разнеслось по белу свету на борзых скифских конях удивительное словечко чуг (чук, чух) — «жар в печи, горящие угли». И если сегодня чуг встречается в этом значении в иранских языках и (вероятно, через Хорезм) в узбекском, то в далекие времена не миновало оно и наших предков. Породив в их среде ряд новых, существующих и поныне слов, само оно, к сожалению, постепенно утратилось, исчезло из речевого обихода. Если бы сохранилось, то не искушались бы «благонамеренные читатели» из тюркистов предъявлять права на наши слова, «затурканные» ими по неведению. Но не будь у них этого искушения, не потребовалось бы и мне писать эту трудную главу ради возврата крох и пядей, утраченных родной речью.
Конечно, горящие древесные угли были бы вполне уместны в очаге или в костре, но в нашем случае, когда речь идет о металле, следовало бы вспомнить об их использовании для получения сыродутного кричного железа в домницах. Возможно ли без этих угольков, заранее наготовленных и смешанных с дробленой рудой, представить себе древнюю металлургию, еще не знакомую с коксующимся каменным углем? Именно в русле такого представления я и предлагаю собственную версию возникновения слова чугунъ.
Естественно, что все помыслы древнего кузнеца, неустанно продувающего мехом загруженную печь, были направлены на изготовление добротной железной крицы. Однако вещество, называемое сегодня словом чугун, из-за своей более низкой, чем у железа, температуры плавления, вытекало из руды намного раньше, чем спекался требуемый железный ком. Поэтому чугун на первых порах игнорировали и, считая его шлаковым «мусором», побочным продуктом, идущим в отходы, бездумно вычерпывали вместе со спекшимися остатками угля и камня, плавающими на его поверхности.
Сравним с определением из «Нового словотолкователя» под ред. Лучинского (Моск. ун-т, 1880): «Шлак, нем. Schlacke, — так называется спекшаяся или сплавившаяся масса, плавающая на поверхности расплавленного металла из руд. Она состоит из сплава посторонних веществ, содержащихся в руде до плавления».
Такое восприятие архаичного чугуна позволяет сопоставить его название со старинным словом ЕМЧУГЪ — «сор и пена, всплывающие в жидкости при варке или мешании; что сымается сверху» (Даль). И если оно легко объяснимо как «емлемый чуг», то совсем не удивит и современное персидское чудан «чугун» (от *чугдан — то есть «то, что содержит в себе чуг»).
Характер его словообразования отчетливо раскрывается при сравнении с индо-иранскими словами, в которых иранскому-дан соответствует др.-инд. — дхани (-дхи): перс, джамадан «чемодан» — букв, «емкость для одежды» (джама «одежда», дан «вмещающий»), тирдан «колчан» — букв, «содержащий стрелы» (тир «стрела»), дари — хакестардани «пепельница; поддувало в печи» — букв, «содержащий пепел» (хакес- тар «пепел»), др.-инд. ишудхи «колчан» (ишу «стрела»), живадхани «земля» — букв, «вместилище живого», вардхани «кувшин», вардхи «океан» — букв, «содержащий воду» (вари «вода»).
Русское сравнительно позднее чугунъ есть образование от прилагательного *чугуно (какое?) в древнем сочетании «чугупожелезо» (т.е. жидкое железо, содержащее в себе «чуг»). Из писцовых книг видно, что в России именно чугунным железом называли этот металл даже в XVII веке. Не просто чугун, а какое-то «другое железо»! И это понятно — ведь еще ученый хорезмиец Бируни (XI в.) в своем трактате писал: «Нармохан («железо») делится на два вида: один из них — он (т.е. нармохан), другой — вода его («дус»), вытекающая из него при плавке и очистке от камня». Эту-то «воду железа», опомнившись, перестали сливать в отходы и начали использовать для изготовления чугунов — металлических горшков, появившихся в хозяйстве в дополнение к глиняным. По этой же причине поляки называют чугун сочетаниями zelazo lane и Ше zelazo — «литое железо», чехи — litina, а немцы — Guft (от giefien — «лить»). Гораздо поздней научились использовать чугун и в процессе изготовления тигельной стали.
«Вода при очистке от камня» дает дополнительный штрих для объяснения источника слова емчугъ. Возникшее в кузнице, оно стало применяться к «шлаковым» остаткам и в обычном вареве, как это произошло и с древним оловом (свинцом). В «Былинах Печоры и Зимнего берега» (изд. 1941 г.) словом оловина названы осадки от перебродившего сусла (барды), использованного для приготовления браги или пива: «Оловину жрала (скотина), да издохла». Но вот как тверское оловина объяснено в «Словотолковнике» 1846 года: «гуща, дрожжи, остающиеся по снятии кваса или пива; но прежде, говорят, ни квасов, ни пива не сливали, а гущу и дрожжи просто с того и другого славливали, особенно ложкой или ковшом». Ну чем не «емчугъ», особенно если сравнить с др.-прус, auwerus «шлак», сопоставляемым учеными со слав. *u-var-, van «вар»?
К таким же «шлакам» имеет отношение и термин сычугъ, точно так же связанный с «вываркой» — неслучайно возникло слово «пищеварение» (ср. термин тибетской медицины «огонь желудка» с польск. trawic «переваривать пищу; выжигать, вытравливать», словац.potrava и укр. страва — «пища»). Здесь мы имеем полную аналогию с теми же металлургическими процессами. Ведь желудок коровы, согласно Далю, состоит из 4-х отделов: 1) рубец — куда поступает измельченная пища; 2) рукав; 3) литонья (литовье) — где происходит «сварение»; и 4) сычугъ — где окончательно вываренная пища становится «шлаком». Кулинары, начинив отварной свиной сычуг, превращали его в кушанье — «сычуге кашей», а сыровары выдерживали его кусочки в молоке, чтобы оно свернулось, после чего выбрасывали (ср. словац. Syr «сыр», syridlo «сычуг; сычужная закваска»). Не напоминает ли он нам уже знакомый емчугъ? Понятно, что раздел желудка получил свое название из-за того, что он изначально был «съ чугомъ».
Показательно, что и другие термины металлургии совпадают с хозяйственными, связанными с приготовлением пищи. Сталь, как известно, варят, отходы при плавке называются «шкварками»; глыба сырцового металла (крица) — «чушкой» или «свинкой». Свинец получил название от свиньи — металл плавился и застывал столь же быстро, как свиное сало. Но повлияло не только это. В 1707 годуЯ.В. Брюс жаловался в письме графу Б.П. Шереметьеву: «...немалая нам есть тягость свинец при артиллерии свиньями возить». Подобный брусок, размером с молочного поросенка, но весящий с огромную свинью, и стал «евинцем» (подобно песъ > песецъ, т.е.«небольшим свином, поросенком» — от этого лтш. svins «свинец»), К образованиям того же типа относятся англ. pig of lead и pig of iron — «свинцовая чушка» и «железная чушка» (букв, «поросенок свинцовый» и «поросенок железный»).
Угли для кузницы заготовляли в специальных выжиговых ямах, в которых, как в огромной морилке, при минимальном доступе воздуха «морилась», т.е. обугливалась присыпанная землей древесина, состоящая из пней, веток и поленьев. «Яма плотно закрывается снаружи дерном и замазывается глиной; лишь наверху кучи, в центре и в боках ямы оставляются небольшие отверстия для слабого притока воздуха. Угольщик поджигал дрова и давал им всем частично сгорать при слабом доступе воздуха. Когда температура повышалась, все отверстия плотно закрывались, давая дровам полностью обуглиться... Всё искусство при углежжении заключается в регулировании доступа воздуха», — так в 1953 году описывал этот древний процесс авторитетный металлург Б.А. Колчин. А вот дополнительная информация из словаря Брокгауза—Ефрона: «Куча, от 20 до 30 футов диаметром, горит от 2 до 3 недель; поспевание угля узнают потому, что осадка кучи прекращается и при протыкании покрытия из кучи выделяется едва заметные газы... выгребенный уголь тотчас же забрасывают снегом или заливают водою; место, откуда взят был уголь, забрасывают землею, стараясь избегнуть притока воздуха в раскаленный уголь кучи, так как в противном случае произойдет большая его потеря» (Брокг. и Ефр.).
Страшась опустошительных пожаров, угольщики старались располагать ямины на берегах водоемов. Но прошли столетия, и ямы, сдобренные пеплом и заливаемые паводками, обильно поросли кустарником. Какое же из их народных названий отразилось в двух популярных словарях прошлого века? А вот какое: «морчугъ, мурчугъ — наполненные водой ямины на берегах реки или озера» (В. Бурнашев); «Мурчугъ (или это морчугъ, от морцо?) колдобина по берегу, ерик» (В.И. Даль). Разве ж не оттого, что в них «морили чуг»? Из сочинений царского сановника Г.Р. Державина узнаём, что во времена государственных смут эти, уже высохшие, ямины становились прибежищем для всякого рода «татей»: «Пугачев в случае побега искать своего спасения вознамерился на Иргизе-Узене в тамошних мурчугах раскольников»; «Открыл явный я над бегущими из степи злодеями, по раскольничьим монастырям, хуторам и мурчужным их жилищам, поиск».
Надеюсь, читателю понятно, почему эти огромные ямы назывались именно так, и почему древесные угли в былине названы словом огорцы: «Огорцы те нажигала». Обратной стороной нажога углей является добывание смолы из той же моримой древесины — именно при обугливании дерева из него сочится смола (ср. фин. polttaa «жечь, палить» и «гнать (смолу) »; лтш. degt «жечь» и рус. деготь; «Смолу гонят, курят, сидят, вытапливают ее в печах или крытых ямах»; Даль). Разница лишь в том, что для сбора смолы в землю вкапывается бочка, поверх которой кладется крестовина. Смола стекает в бочку с обугливаемых дров по этой крестовине. Итак, «смола» и «угли» — продукты одного и того же процесса. Сопоставим с этим некоторые термины из тех же словарей: «смольчугъ — дерево, которое для выгонки смолы употребляется» (В. Бурнашев); «Смолье... пни, комли и корни хвойные, из которых добывают смолу»; «Смольчукъ, стар. смолъчюгъ и смолъчюга... Смолье, лес идущий на куренье смолы... Смольчуку в лесу набираем, корчуем смолевое пенье да коренья. Смольчужный промысел» (В. Даль). Всё ли ясно? Добавим из других: «Смолокурение (смоло-скипидарное производство) — получение смолы, скипидара и угля разложением богатых смолистыми веществами древесных хвойных (пневого и стволового осмола) при нагревании без доступа воздуха» (БСЭ). «Сухою перегонкою органических веществ называется разложение их под влиянием высокой температуры без доступа кислорода... Продукты сухой перегонки дерева, а именноуголь, уксусная кислота, деготь, смола, древесный спирт и скипидар... из коры березы и осины получают деготь» (Брокг. и Ефр.).
http://bezogr.ru/drugoe-slovo-o-polku-igoreve-v-p-...dislovie-dva-stol.html?page=15
Что такое жемчугъ?
Пора бы уже непосредственно перейти к объяснению нашего слова. Для этого поразмыслим над деталями известного по исследовательской литературе «сна князя Мала». Древлянский князь послал сватов к Ольге, вдове Игоря Старого, убитого им за неуемную жадность при сборе дани с древлян. При этом Мал увидел вещий сон о том, как княгиня Ольга подарила ему «пръты (одежду) многоценьны червены, eси жемчюгом иссаждены и одеяла чръны с зелеными узоры, и лоди — в них же несеным быти — смолны». Ольга смиренно и благосклонно приняла сватов и даже дала совет: потребовать, чтобы в знак особого почета их на княжий двор принесли бы с реки в ладье. И вот как излагает дальнейший ход событий Устюжская летопись: «Тоя же нощи Ольга повеле ископати яму велику и глубоку на дворе теремном вне града и нажгоша углия дубовых... И принесоша их (сватов) ко Ольге на двор и, несше, кинуша их в яму горящую с лодьею. И выник Ольга ис терема, и рече им: «Добра ли честь?» Они же, воскричавше, реша: «Пуще ны есть Игоревы смерти». И повеле их засыпать живых».
«Красная одежда, вся усыпанная жемчугом» плюс «смоленые ладьи, в которых понесут»! Сон и явь совпали! Но случайно ли всё это так живо напоминает те похороны руса, сжигаемого в ладье, которые в X веке увидел на Волге и описал Ибн Фадлан? Прочувствовал ли читатель тесную связку «жемчуга» из сна князя Мала с теми «углиями дубовыми», что полыхали в наспех вырытом морчуге? Это не просто символика — придется мне проставить, наконец, оставшиеся точки над «i». Дело в том, что термин жемчугъ исходно представлял собой не одно, а два слова — *(ж) женъ чугъ, что по-древнерусски буквально (!) означает «жжёные (раскаленные) угольки с пеплом», «жераток» (ср. с «нажгоша углия»).
Именно начальное жженъ в свое время не позволило слову превратиться в фонетически ожидаемый и в противном случае неизбежный *жячуг. Да и на что похожи зерна жемчуга, извлекаемые из раковины? На угольки, только что подернутые белесым пеплом! Подуйте на них, и они вмиг засияют жаром сквозь тончайшую пленку, как засияют и обтертые жемчужины — ср. нем. Perle «жемчуг», perlen «искриться, блестеть», словац. sperlit'sa «блеснуть». Недаром возникли следующие народные загадки: «Полна коробочка золотых воробышков (жар в печи)»; «Сидит курочка на золотых яичках, а хвост деревянный (сковорода на углях и сковородник)». Словообразование по внешнему сходству всегда было вполне обычным делом — ср. с лтш. plene: 1) «белый пепел на углях»; 2) «снежинка».
Дерево и траву специально пережигали в пепел — ради производства поташа: «Перхинские сено косили, и пепел жгли» (1526); «... на мыло пепел жгли» (1668). «Боны попел палили, у Добрянку возили, у Добрянци продавали» (укр. песня). Теперь сравним с парой выписок: «Поташник, род кустарничков сем. маревых... Содержат в золе поташ»; «Емчугъ и емчуга влгд. селитра, стар, ямчуга (от ямы?)» (В.И.Даль); «Селитра — от лат. sal — соль и nitrum — природная щелочь». А вот еще одна ямчуга в значении «гарь, копоть» — в церковном языке XVII века: «Мокрым сукном бус (т.е. пыль) с ыкон, грязь и ямчуга изсуха отирать». То есть тоже емчугъ, созвучный с жемчугъ, — и здесь мы имеем дело с пеплом, остатками пережога. Добавим сюда две поговорки и загадку из Даля: «Неворошенный жар под пеплом лежит»; «Лежит, что уголь в порску, притаясь»; «Полон засечек красных яичек (уголья в порску)» («Порскъ, зап. порсокъ, печурка, загнетка, бабурка, жароток»). Поэтому и в случае с «жемчугом» перед нами впечатляющий пример древнего словообразования через метафору («преводъ»), подобную нижеследующей из «Изборника Святослава 1073 года»: «Преводъ же есть слово от иного на ино преводимо... От бездушьныих же на бездушьная, яко же се, кто угль съркыв (скрыв?) в пепеле, глаголе: «Семя огныюе сънабьдевъея (сберегая, сохраняя)».
Пепельный цвет в польском языке называется словом perlisty, в чешском perlovy (отperla «жемчуг»), в немецком поосторожней — perlgrau (букв, «жемчужно-серый»), Но ведь в словаре Даля чугастый есть «пепельный цвет (голубя)», а чугарь «голубь пепельного цвета» (ср. также по оперению: словаn.perlicka «цесарка», др.-инд. harita «вид голубя» при hari «жемчуг»). Так он и возникал: «жженый чугъ» = нажжённый уголь с пеплом — жемчугъ. О неслучайности созвучий всех приводимых «чугов» с жемчугом говорит и «парность» с имеющимися отклонениями: к русским жемчугъ-жепъчугъ, смольчюгъ-смольчюга, емчугъ- емчуга можно добавить современную украинскую пару жемчуг-жепчуг и литовскую iemcugas-iemcuga. Понятным становится и КАМЧУГЪ — другое, параллельное название жемчуга в народных песнях. Ведь это те же «горящие камушки»! Понятно, почему камчугъ, камчуга (но уже в другом значении) Даль определяет понятием «красная сыпь в один струп, род проказы».
Если всё еще остаются сомнения, предлагаю отойти от восточнославянского названия жемчуга и рассмотреть его вышеупомянутый общеевропейский аналог — ПЕРЛ— с языковыми разновидностями. Румынский и латышский языки достаточно удалены друг от друга, принадлежа к романской и балтийской языковым группам. Поэтому идентичные для обоих смысловые и фонетические дублеты не могут быть отнесены к разряду «случайных созвучий». Такие созвучия правильнее было бы считать «историческими тождествами». Но как прикажете реагировать, если рядом с румынским perla «жемчуг» уживаются sperla и sperla — «горячий пепел, зола», а рядом с латышским perle «жемчуг» — persla «белый пепел на догорающих углях.(до того, как они рассыплются), пепельные хлопья», а также uguns persla «жар, раскаленные угли» — при uguns «огонь»? При этом то же самое латышское persla означает еще и «снежинка» (Эндзелин)!
Не могу отказать себе в удовольствии сравнить эти слова с венг. Perszel «жечь, опаливать», pirit «поджаривать, румянить», румын, pirli «жечь, опаливать», pipirli «жарить на медленном огне», pirlit «гарь», лтш. pirkst'is «раскалениый пепел; жар, светящийся сквозь пепел», spersligs «вспыльчивый, горячий», албан. pёrсёllаk «лепёшка, испеченная в золе», рёrсёllino «выгоревший лес (луг)»; с названиями бани — лит. pirtas, лтш. pirts, рус. пьрьть (перть — она же истопка, истобка); с др.-рус. пьрьсть (персть) «земля, пепел», тло (в выражении «сгореть до тла») и тлеть.
Исходя из всего этого и из указанного сравнения с польско-чешским перлистый-перловый (о «пепельном» цвете), можно предполагать, что и перл «жемчуг» исходно тоже означал «жар с пеплом». Ничего не остаётся, кроме как сравнить эти sperla и persla «жар, угли в печи» с иранским чуг «жар, раскаленные угли» и с древнерусским женъчугъ.
Этого ли недостаточно, чтобы прочесть «великий жемчугь» в святославовом сне как крупные угли или жаркие угли (если «великий» передает их свойство, а не размер)?
СОН КНЯЗЯ СВЯТОСЛАВА КИЕВСКОГО
Я бачив дивн-ий сон. Немов передо мною
Безмiрна, та пуста, i дика площина...
И. Я. Франко
А Свягьславь мутенъ сонъ видЬ въ Kieве на горахъ. «Си ночь съ вечера одевахъте мя, — рече, — чръною паполомою на кроваты тисовЬ; чръпахуть ми синее вино, съ трудомъ смешено, сынахуть ми тьщими тулы ноганыхъ тлъковинъ великий женчюгь на лоно и негуютъ мя. Уже дьскы безъ кнеса в моемъ тереме златовръсемъ. Всю нощь съ вечера бусови врани възграяху у Плесньска на боло- ни беша дебрь Кисашо, и несошася къ синему морю».
А Святослав смутный (непонятный, неясный для него) сон видел в Киеве на горах (где он жил). «В эту ночь с вечера одевали меня, — говорит (он), — черным погребальным покрывалом на кровати тисовой; черпали мне синее вино, с горем смешанное; сыпали мне пустыми (опорожненными отстрел) колчанами поганых иноземцев крупный жемчуг на грудь и нежили меня. Уже доски без князька в моем тереме златоверхом (как при покойнике, когда умершего выносят через разобранную крышу). Всю ночь с вечера серые вороны граяли (предвещали несчастье) у Плесеньска (под Киевом), в предгра- дье стоял лес Кияни (Киянь — речка под Киевом), и понеслись (они) к синему морю (на юг, к местам печальных событий)» («Объяснительный перевод» Д. С. Лихачева).
Нельзя не согласиться с большинством переводчиков в том, что перед нами самое сложное место всего произведения. Можно, однако, поспорить с утверждениями о «безнадежной» испорченности этого текста либо о намеренной «мутности» изложения. Невероятно большой объем информации, скрытый в этом отрывке, требует подробнейшего объяснения, которое уже начато в предыдущих главах о «толковинах» и «жемчуге».
Во-первых, что такое «мутен сон»? Д.С. Лихачев пишет, что речь идет о «непонятном, неясном для него (Святослава)». Так же считают очень многие.
Мысль не нова — если в 1800 году первоиздатели уразумели этот сон как «худой» (т.е. плохой), то уже в 1805 году А.С. Шишков толковал слово в смысле, близком к сегодняшнему: «Сон сей есть вподлину мутный, то есть состоящий из некоего смешения мыслей, которые весьма трудно истолковать или сообразить». О том же сегодня и у А.Ю. Чернова: «А Святослав мутный (неясный, требующий толкования) сон видел в Киеве на горах». Именно такая отправная идея «неясности, мутности» содержания сна способствовала не только фантастическим, но и просто чудовищным переводам и комментариям, которыми до предела насыщена литература. В самом деле: если «мутно» даже для самого «сновидца», то нам уже сам Бог велел ловить в этом сне, как в мутной воде, любые толкования...
Впрочем, сон этот был предельно отчетливым и, в отличие библейских, толкования не требовал — князь не созывал для этого «обаятелей, волхвов, чародеев и халдеев». В остальном же, то есть во внешнем обрамлении, княжеский сон является полным аналогом сну Навуходоносора. Где князь его увидел? — «в Киеве на горах». А что это такое? Если сравним с летописной (Ип. 1198) строкой о Евфросинье, которая «воспитана бысть в Киеве на горах» и с фразой «того стараго Владимира нельзе бе пригвоздити к горам Киевским», то понятно, что речь, как и в Библии, идет о местонахождении престола — о резиденции княжеского управления.
А теперь читаем Библию: «Аз, Навуходоносор, обилуяй бех в дому моем и благоцветый на престоле моем, сон видех, и устраши мя, и смятохся на ложи моем, и видения главы моея смятоша мя» (Дан. 4:1—2). Обратив внимание на выделенные слова, сравним с еще одним библейским сном: «Фараон виде сон... бысть же заутра и возмутися душа» (Быт. 41:1,8). Надеюсь, теперь понятно, что «мутен сон» для князя есть именно тот, от которого «возмутися душа его», а сам он «смятохся» — перед нами антипод сегодняшнему сочетанию «безмятежный сон».
Иными словами, речь идет о «тревожном» или даже «пугающем» сне, но никак не о «мутном» в современном понимании! В архангельских былинах сохранилось словечко мутливый «вносящий раздор, смуту», в олонецких говорах — мутной «встревоженный, взволнованный», а в псковско-тверских прошлого века — мутный «беспокойный».
О «дебрьских санях» и городе Плесенске
Чем же, какими подробностями обеспокоил князя увиденный им сон? Для начала приведу не перевод, а еще одно толкование: «Этой ночыо, с вечера, покрывали меня черным саваном («паполома») на столе («кровать тесовая» — стол, лавка, колода-гроб); черпали уксус («синее вино» — уксус из красного вина имеет синий цвет), мешая его губкой («трудъ» — губка). Из опустевших колчанов неверных («изменивших? языческих?) союзников («тлъковинъ») сыплют на грудь мне крупный жемчуг (предвещая горе — «туга ум полонила») и убирают («негують» — омывают?) меня...» (А.Л. Никитин).
В этом месте прерву объяснение археолога, много лет отдавшего изучению «Слова». Дальше князь внезапно пропадает из сна — в рассказе он становится как бы посторонним наблюдателем. Очень верную мысль об этом необъяснимом скачке высказал в 1950 году М.П. Алексеев: «Давно уже было замечено, что «сон» этот делится как бы на две неравные части, из которых первая относится к самому Святославу, вторая же имеет в виду зловещее впечатление от сна в целом и от всех его «вещих» примет».
В первой части княжеского сна расхождения вызывает в основном толкование труда («горе», «губка» или «яд-отрава»?). А дальше все переводчики (каждый по-своему, но в целом весьма слаженно) преодолевают порожек с «теремом без кнеса». И если затем, у большинства из них, «к синему морю» улетают вороны, то у других «целые леса срываются и несутся к морю». «Фантастическая логика сна Святослава — продолжает А. Ю. Чернов, — такова:, сначала крыша была без охлупня и разметался тес, а теперь уже не доски — целые леса срываются и летят к синему морю. А ведь именно леса защищают Киев от набегов степняков». Логика, поистине, «фантастическая».
Впрочем, у видений нашего современника были предшественники. «Бусовы вороны... брали дебрь Кисанову и несли ее к синему морю», — переводил в 1881 году Д. Прозоровский, пояснявший, что это... месть за хана Шарукана (!) «представлена в образе дебри Кисановой, унесенной расходившимися воронами к синему морю». Но способны ли — даже во сне — унести целую «дебрь» какие- то вороны? Передача этого места Н.Г. Григорьевым (1909) и В. Оголевцем (1910) очень напоминает иллюстрацию к известной поговорке «В огороде бузина, а в Киеве дядька»: «У Плесенска во рву были дебри, Кияне же сошли уже к синему морю»; «У Плесенска на равнине были дебри, а киевляне отправились к синему морю». В.А. Келтуялав 1906—1908 годах издал два учебных пособия по русской литературе, где концовка сна Святослава выглядела следующим образом: «Я видел, что бежала дебрь Кисаню и что я не могу сдвинуть ее обратно к синему морю».
В.Лонгинов в 1911 году высмеял такое толкование в своей новой книге по «Слову», однако сам, будучи одесситом, переводил это место ранее (1892) со своеобразным юмором, но едва ли точнее: «Всю ночь с вечера босые вороны вскаркивали у плесняка (места, покрытого плесенью) на болонье, беся (остервеняя) юдоль квашную (плачевную), и несло шлюх (намек на готских дев. — В.Т.) к синему морю».
Уже в наше время С.В. Шервинский и Н.К. Гудзий в стихах и в прозе изложили несколько иначе: «Снилось, змеи лесные по дебри ползут// И несет их на синее море»; «на прибрежьи были лесные змеи, и понесло их к синему морю». В тоними А.К. Югов: «из оврага всё змеи, змеи... И неслоих к синему морю!...» М.В. Щепкина (1950), изменив беша на биша («закономерное для новгородско-псковских говоров»), перевела: «(вороны) у Плесенска на болони избивали лесных (подколодных) змей и несли их к синему морю». И если говорят, что рожденный ползать летать не может, то у Н.М. Гутгарца (1991) змеи все-таки полетели: «да всю ночь-то серые вороны// громко каркали возле Плесеньска; //да с болонья змеи крылатые//уносились до моря синего». Разве весь этот разнобой и хаос не означает, что с пониманием отрывка явно что-то не ладно?
Однажды в декабре...
С чего начинается расшифровка любого непонятного текста? С выявления крохотного клочка — чего-то понятного, слова или выражения, — вокруг которого постепенно раскрывается и расчищается все остальное. Пускай первым таким плацдармом для нас послужит самое неясное сочетание: дебрь Кисаню.
Чего только не творили с этими словами! Вставив между ними «недостающую» букву «с» и переделав «ю» на «и», получали «дебрьски сани». Понимая (вернее, интуитивно чувствуя), что речь идет о похоронных санях, переводчики, однако, были не в состоянии объяснить осенивший их «дебрьский» применительно к саням. А ведь весь дотатарский период — даже летом! — именно так возили на отпевание и захоронение усопших князей. Народ сохранил память об этом обычае в пословице, учтенной В. И. Далем: «Закрыть глазки да лечь на салазки».
В переводах же вместо декабрьских появились совсем другие, уже знакомые нам «сани из дебрей» (от ст.-слав, сань «змей, змея»), т.е. якобы «змеиущелий». У одних, как мы видели, эти змеи уползали к синему морю, у других улетали, а у третьих их били и уносили туда серые вороны. Но если бы только это! Мусин-пушкинский и екатерининский тексты слишком долго мозолили глаза науке своей заглавной «К», из-за чего возникла «дебрь Кисановая», позже сменившаяся на более понятную «Кияньскую» (якобы овраг и заросли вокруг киевской речки Киянки). Именно она, эта «дебрь» (т.е. целые леса!), в фантастическом, якобы княжеском, бреду уносилась к синему морю.
Я тоже отчаянно искал, где только мог, эту киевскую «дебрь» и наконец нашел ее в летописи — в эпизоде татарского штурма Киева в 1240 году: «Постави же Баты пороки городу подъле врат Лядьскых, ту бо беаху пришли дебри. Пороком же беспрестани бьющим день и нощь, выбиша стены». Из комментариев этого эпизода следует, что татары разбивали стены таранами-камнеметами, укрытыми среди деревьев в Крещатицкой долине — в «дебри». Однако в таком представлении заключена тройная ошибка: 1) пороки, метавшие огромные валуны, ставились всегда повыше (снизу ведь и плюнуть наверх несподручно — с какой стати захватчику было уменьшать их устрашающую мощь?); 2) Киев пал в начале зимы (6 декабря), и лиственные деревья были бесполезны в качестве укрытия; не в оврагах или долинах, а за собственной, спешно создаваемой стеной укрывали татары осадную технику и сосредоточивали силы для штурма; 3) в текстах, повествующих о крепостных стенах, слово дебрь обозначает не «долину», а «ров» — ср. в «Иудейской войне» Флавия: «Испълнившимся дебрем, забрала высока выше постави» (т.е. «когда рвы оказались заполненными, стену нарастили сверху вместе с забралами»). Следовательно, лесные дебри уместны в этом летописном эпизоде не больше, чем в «Слове о полку Игореве».
Загадку помогает раскрыть сочетание логики с грамматикой и текстологией. Татары стали бить стену, как мы видим из летописи, не с начала осады, а только непосредственно перед падением города. Изначально у них не было под Киевом этих могучих пороков — их подвезли к последнему, решающему этапу, длившемуся всего несколько дней. Разберем глаголы предложения: Батый «постави» пороки, которые «бяху пришли». Скромное «бяху» создает перфектную форму, показывая, что камнеметы пришли не вообще, а пришли накануне — перед тем, как хан их приставил к стене.
Форма «пришли дебри» внешне совпадает с обычной для летописей «поидоша зиме», «придоша весне» — «пошли (в поход) зимой», «пришли весной» (ср. под 1130 годом: «Иде Всеволод с новогородци на чудь зиме, в говение»), А если совпадает, то что же может означать фраза: «пороки... пришли дебри»! Тут и неграмотный поймет: «пороки пришли в декабре» [де(кя) бри] и сразу же приступили к обстрелу — речь идет о подтитловом написании первого зимнего месяца! Его название в те времена писалось по-разному. В старинном, еще глаголическом Евангелии X — XI веков, найденном в Иерусалиме ватиканским библиотекарем Дж. Ассемани, встречаются: де(к), дек(б), декя(б) — с надстрочными «к» и «б». Есть в нем и наш искомый дебр — под титлом, и без каких-либо надстрочных букв (т.е. в чистейшем, не вызывающем сомнения виде)!
«Постави же Баты пороки городу подъле врат Лядьскых, ту бо беаху пришли дебри. Пороком же беспрестани бьющим день и нощь, выбиша стены» — «И вот поставил Батый тараны, которые прибыли сюда в декабре, перед городской стеной у ворот Лядских. И оттого, что били те тараны день и ночь непрерывно, стены оказались разбитыми». Таким образом, текстология также подтверждает: судьбу Киева, павшего 6 декабря 1240 года, когда были разрушены стены, решили именно Батыевы камнеметы, которые пришли (уже) в декабре, — то есть непосредственно перед катастрофой.
Вернемся к нашему тексту. Не получается ли и в нем, что загадочные сани тоже как-то связаны с «декабрем»! Однако между обоими словами находится нечто странное, словно некий обрубок, — «Ки», к тому же почему-то с прописной буквы. Но не будем, как принято, винить Мусина-Пушкина и его сподвижников за любое наше непонимание — в этом месте они все сделали правильно: титло, отходившее от правого верхнего элемента у буквы «к», не только зрительно, но и грамматически превращало ее именно в заглавную. Что же может означать «декабрь Ки»? Теперь уже простора для фантазий не остается. Объяснение может быть только одно. Подтитловое ки по-старославянски означает цифру «28».
Сравним с примерами написания дат: «приемлет ьслънце... козльрог декября в ке (28)... и скорпиос октовря ке (28) — в «Изборнике Святослава» 1073 г.; в летописи за 1169 г.: «И вышедше новогородци победита суждальцев ноем. кз. («27 ноября»)»; или еще об одном взятии Киева — в 1203 г.: «ген.в. («2 января») взят бысть Киев Рюриком и Ол-говичи и всею Половецкою землею». В одном дореволюционном издании «Слова», выполненном красивым уставным письмом (переиздавалось фотоспособом в советское время), я случайно обратил внимание на номер той страницы, где в тексте стояло «дебрь ки». Он был обозначен подтитловым «ки» — «25-я»!
«Декабрь Ки» — это не что иное, как «28 декабря».
Остается выяснить, был ли в истории Киева князь, которого именно 28 декабря могли увозить на похоронных санях? Да, был — Святослав Киевский. Но не наш, не тот, кто видит сон, а его прадед, о котором известно, что он умер 27 декабря 1076 года, после чего был увезен из Киева и похоронен в Чернигове.
О каких «санях» речь?
Исходя из этого исторического факта, связанного со Святославом Ярославичем, попробуем прощупать слова вокруг выявленной даты:
«У Плесньска на болони беша декембри 28 саню и несошлю к синему морю».
Сашо — сани происходит от ст.-слав. сань «змей», ибо, быстроходные, они «скользят, как змеи» — ср. др.-рус. полозъ «змея» с польск. sanka «полоз саней». Поскольку таких «змеев» всегда два, не следует употребленную в тексте старинную форму переделывать на «сани» — ведь в местном падеже (где?) двойственного числа «саню» означает «в санях».
Несошлю — в большинстве случаев переделано переводчиками на «несошася», и лишь немногие разделили его на предложенное еще князем П.П.Вяземским «несоша ю», удовлетворяющее как смыслу, так и написанию.
Д.С. Лихачев в одной из работ переделывает на «...и несоша мя к синему морю», поясняя это следующим образом: «В первом издании «Слова» стоит «несошася», но «ся» и «мя» легко могли быть спутаны, ибо местоимение это («ся» или «мя») могло писаться под титлом». Досадная невнимательность: в обоих источниках (мусин-пушкинском и екатерининском) написано «несошлю».
Но почему именно «ю», то есть «её», если предполагаем, что повезли князя? Он ведь у нас мужского рода! Приходится вспомнить, что именитых покойников возили на санях в богато украшенных гробах, которые в летописях называются то гроб, то рака. Именно рака удовлетворяет содержанию, но местоимение «её» свидетельствует, что сама она уже названа в предыдущем тексте. Где же?
Чтобы разыскать ее, мы вынуждены сделать значительное отступление, по ходу которого выяснятся и другие важные детали.
На болони — привлекая диалектные материалы, в последнее время утверждают, что речь идет о «низменном поречье, поросшем травой», о пастбище, и даже, что слово одного корня с болото (А.Ю. Чернов). Однако никто до сих пор не объяснил его лучше, чем сами первоиздатели: «Болонье значит порожнее пространство между валов, окрестность города составляющих, которое служило для выгону скота, для огородов, а иногда и некоторые строения бывали там деланы. В Киеве, в Нижнем городе выгонная за валом земля, по дороге к бывшему Межигорскому монастырю, и поныне называется Оболонье».
Добавлю свое понимание: болонь, оболонь (из obеIo(g) nь) есть своеобразная обтягивающая оболочка — то есть «то, что облегает какую-то сердцевину» (ср. болг. абалонка — «оболочка»). И у ствола дерева под корой есть своя «оболонь», и пузырь, в котором мать вынашивает плод, — тоже оболонь-блона; да и упомянутое «низменное поречье» представляет собой нечто, «облегающее» реку. В нашем же случае речь идет о «пространстве между двумя оборонительными валами, которое облегает город, укрытый за главной стеной». На этой территории, примыкая к городу, постепенно застраивался «посад», который периодически сжигали завоеватели: «и мало в град не въехаша половцы, и зажгоша болонье около града» (1096); «(берендеи) на болоньи от Днепра зажгоша двор тысячкою» (1169). Заметим, что «болонье около града» буквально означает «болонье вокруг стены».
У Плесньска — первоиздатели (со ссылкой на летописные выписки В.Н. Татищева) снабдили предполагаемое название пояснением: «Город Галичского княжения, смежный с Владимирским на Волыни». С тех пор гуляет по литературе версия: киевский князь особо озабочен положением общерусских дел на венгерской границе — даже во сне усмотрел!
Например, у М.В. Щепкиной (1953): «Город, надо полагать, был довольно значительный, судя по тому, что Даниил Романович, взяв его в 1223 году, захватил в нем и окрестностях много пленных. Плесенск, видимо, был передовым укреплением на восточной границе Галицкой земли. Здесь в 1188 году произошла битва галичан и их союзников венгров с напавшим на них Романом Мстиславичем. Таким образом, слово «Плесенск» до сих пор не возбуждало сомнений...»
Но только как такой географический разброс увязывается с «санями» в Киеве? Д.С. Лихачев, обоснованно усомнившись, написал: «какая-то неизвестная местность под Киевом».
Полагая здесь географическое название, сторонники как галицкого, так и киевского его местонахождения пытаются истолковать и происхождение этого топонима: одни через «плоское», другие — через «плес» или реку Плесна. Не очень убедительно, в связи с чем предлагаю читательскому вниманию логическую задачу по раскрытию семантики названия.
Условие, рядом с городищем исторического Плесенска (верховья Западного Буга, Львовская область) находятся село Подгорцы и хутор с названием Плкнесько (укр.) — Plesnisko (польск.). Там же, вплоть до 1946 года, существовал Подго- рецкий (прежде Плесницкий) монастырь.
Вопрос: почему город назывался Плесенск?
Ответ: Если наследником Плесенска стали Подгорцы, то не требуется быть ясновидящим для утверждения, что они находятся у подножия (подошвы) горы. А понятие «подножие» предполагает сравнение с ногой или, вернее, с ее нижней частью — стопой, которая по-общеславянски называется... плесна (в совр. медицине — плюсна): «...доколе въсхрамлете на обе плесне ваши?» Таким образом, с точки зрения наследования смысловое содержание выдержано полностью: Подгорцы > Плесенск!
Происхождение названия вычислили, но это нисколько не проясняет текста. Причем здесь вообще Плесенск и его болонь? Да и его ли она в действительности? «У Плесньска на болони» — киевская болонь явно не позволяет разместить на ней целый город или какую-то местность. Поэтому речь не может идти о географическом названии. А если представить этот фрагмент несколько иначе: «j плеснь (ска) на болони»? Что могло бы означать в таком контексте слово «плеснь»? Болонь начиналась сразу же за главным городским валом «Ярославова города», служившим подножием ляп столбов мощной бревенчатой стены. Причем, по словам М.К. Каргера, производившего в 1952 году раскопки в Киеве, «валы Ярославова города... по своей мощи не имели себе равных в истории древнерусской фортификации». Причем вал этот не проседал со временем, его не размывали дожди. Почему?
Вал под стеной, протянувшийся на три с половиной километра, был уникальным военно-инженерным сооружением, ибо в основу его легли сотни тесно сдвинутых срубовых «городней» — наполненных землей дубовых каркасов, из коих каждый был разделен на шесть пар клетей-ячеек.
Сравним с выражением мост на городнях — мост на опорах, заполненных камнями и землей: «Мост на Черехе... был на городнях»; «устроен мост на городнях через Великую реку, мерою того городового моста пятьдесят семь сажен» (исков, лет. 1587, 1697).
Городни имели форму здоровенного башмака, «носок» (пологая сторона) которого находился внутри города, позволяя защитникам быстро добираться до нужного места стены, а над высокой «пятой», выходящей крутизною наружу — к «болонию», нависала мощная стена, увенчанная мостками с забралами. Попасть в город можно было через одни из ворот, устроенных внутри насыпи, — в таком же бревенчатом, но свободном от земли каркасе. Вал был очень внушительным — даже через много веков, в 1872 году, при его срытии в районе «Золотых ворот», высота все еще составляла около 16 метров. Чтобы завершить это циклопическое сооружение — набить землей каркасы, полностью засыпать и утрамбовать всё окружающее их пространство, — потребовалось не одно десятилетие. Во всяком случае, в княжение Святослава Ярославича бревна многих из этих «башмаков» были еще видны, ибо наверняка выступали из земляного вала.
Теперь вопрос «на сообразительность»: как Автор мог назвать такие подножные «башмаки» под городской стеной? Предлагаю в качестве подсказки библейское сравнение: «Столпи злати на подстолпиих сребряных, и позе красни на плеснах добре стоящих» (Сир. 26:23). Но если, как мы убедились, словом плесна в славянских языках называется «стопа ноги», то в словаре Э. Миклошича (1850) оно учтено уже не в этом, а скорее в строительном значении: «плесна — расти;» (т.е. «основание, пьедестал», а также «нога» — в переносном значении). Сравним с деревенским «основанием», на котором ставится сруб избы. В словацком языке оно называется podstenie, а в русском — завалинка (от этого «сидеть на завалинке»). Последняя, «заваливаемая землей», — как по содержанию, так и по созвучию со словом «вал», — явно состоит в родстве с конструкцией, находящейся под валом городской стены и, вероятно, так же кое-где из вала торчащей. Именно это «подстение-завалинку», его дубовые каркасы, напоминающие ножные стопы, Автор называет плеснами.
http://bezogr.ru/drugoe-slovo-o-polku-igoreve-v-p-...dislovie-dva-stol.html?page=16