-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в oprichnik46

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 13.02.2010
Записей:
Комментариев:
Написано: 1612


«Горе» происходит от «гореть» | Что такое жемчугъ?

Воскресенье, 14 Февраля 2010 г. 19:36 + в цитатник
«Горе» происходит от «гореть»
Славянскому слову «рогъ (животного)» соответствует индоевроп. *kornъ – лат. cornu, индоиранск. karna (перс. также garn), герм. horn, др.-греч. keras (все они производные от *ker- «бить, рубить, резать» - ср. между собой функции бивня и рога). Как и у других индоевропейцев, у славян словом рогъ стали последовательно обозначать «сигнальный инструмент» (ср. с горн в этом значении, заимств. из немецкого) и «сосуд» (в том числе для питья). Общеславянские горн и горнец, происходящие от глагола «гореть» и обычно означающие «горшок» (гончар – из горнчаръ), состоят также в родстве с древнеиндийскими словами ghrnoti «горит, светит» и ghrnas «жар, зной», а также латинснскими fornus и fornax «печь».

Этимологи определили, что первичным для славянских и латинских слов является значение «жаровня, горшок, сковорода для жара». Неслучайно поэтому, что, если сербо-хорв. грнац есть «горшок», то грно означает «горящие уголья, покрытые золой, в кузнице». Такая логическая связь понятий уже лучше всего позволяла Автору создать иносказание с вышеописанным смыслом. «Рог» из сочетания «в пламяне розе», не был конечно же «рогом» в прямом смысле. На а если прикрепить «сосуд с жаром» на верхушку скипетра («рога») и тем самым превратить его в факел? Ведь вестник смерти прискакал именно с таким «рогом». Откуда это?


В раскопанном захоронении (трупосожжении) в Киеве археологи обнару­жили большой бронзовый сосуд на ножках, в котором сохранились остатки уг­лей для погребального огня. В беспощадной борьбе с язычеством церковь когда-то запретила «бесовский» обряд сжигания умерших, но его отголоски все же остались, трансформировавшись сначала в сжигание над могилой соломы, а затем и в свечку, вставляемую в руки усопшего по христианскому обряду. Как поджигалась солома на могиле? Родственники покойного приносили для этого угли из домашнего очага, насыпанные в упомянутый горнец, — в дохристианс­кий период этими углями поджигалось топливо под умершим. Очевидно, что, как и все население, воины на похоронах тоже придерживались того же древне­го ритуала. Для этого в походе использовались оригинальные факелы, которые можно увидеть на одной из миниатюр Кенигсбергской (Радзивилловской) ле­тописи, носящих явные следы копирования с более древних рисунков. На ней изображен заключительный момент похорон, устроенных в 1097 году киевским князем Святополком своему тестю, — убитому им в сражении половецкому хану Тугоркану. Мы видим князя рядом со своими воинами, четверо из которых после выполненной работы оперлись на лопаты, а двое стоят с зачем-то наклоненны­ми факелами на длинном древке. Из факельных металлических наверший (в форме горшка-корзинки!) высыпаются горящие угли; видно, как подымает­ся дымок от сгоревшей на земле соломы. В.И. Сизов, комментируя в 1905 году этот рисунок, заключил, что Тугоркана хоронили при свете факелов, т.е. но­чью, и, следовательно, тайком, без положенных почестей — как врага-язычни­ка. Однако, исходя из вышеизложенного, позволю себе с этим не согласиться.

Достаточно на других летописных рисунках взглянуть на изображения не­которых «рогов» из числа длинных «събранных труб», чтобы убедиться в их внешнем сходстве с этими факелами. Но это еще не все. Вспомним, как сильно на русских воинов подействовало описанное в летописи солнечное затмение, якобы легкомысленно проигнорированное Игорем. В чем же конкретно состо­яло это небесное знамение, заступавшее путь «грозою» (т.е. запугиванием), и чем именно был вызван у воинов их столь очевидный страх? Следует заметить, что в летописных описаниях затмений нередко присутствуют «роги». И если при затмении 19 марта 1113 года «быстьзнамение в солнци...остася солнца мало, аки месяца долов рогома (т.е. рогами вниз)», то в нашем случае картина была куда ужасней: «Солнце ж тогда бысть видом яко месяц, из рога его яко углие горячае исходило, и страшно бе тогда зреть сие знамение Божие человеком». Это ли не конкретное предсказание погребального «пламенного рога»? Если же еще учесть, что Игоревы «вой» (войска) представляли собой ополченские «ста» (сот­ни), то предзнаменование и реальное поражение в «Слове» оказываются тесно связанными посредством «покрытия тьмой» и «погружения в море» — обе суть метафоры погубления:

Тогда Игорь възре на «На реце на Каяле

Светлов солнце и виде от него тьма свет покрыла <...>

тьмою вся своя воя прикрыты» и в море погрузи ста.
Не приходится сомневаться, что воспринято знамение было «как надо» — в русле тогдашних причинно-следственных связей. Ведь и прежде, когда 16 ап­реля 1113 года умер киевский князь Святополк, его смерть связали с затмением солнца, состоявшимся 19 марта: «бысть знамение видети чудно, затмися бо сол­нце едва не все и остася аки луна низу рогома, прознаменова смерть Святополчу».

С точки зрения логичности и композиционной законченности рассматри­ваемого нами отрывка из «Слова» следует обратить внимание на то, что одним «рогом» (карной) Автор его начинает, а другим («пламенным») заканчивает. Ос­тается внести одно уточнение: несмотря на то что в факеле действительно были горящие угли, едва ли стоит переводить смагу как «горячие угли» или «смола». Тем более что почти во всех примерах, обнаруженных учеными в славянских языках и русских говорах, смага скорей передает уже последствия некоего «ожо­га», чем само «горючее», его вызывающее: жажда; сухость или горечь во рту; изжога; налет на губах (от температуры,); сажа, и т.п. И если чешское smaziti («обжигать, печь») выводит нас на такие понятия, как печаль — от «печь» и горе — от «гореть» (ср. др.-инд. cokas — «пламя, жар» и «печаль, горе»), то ведь и не­сколько другая смага в районе Путивля еще и сегодня означает «горесть, пе­чаль», под Саратовом — «горечь от безысходного горя, нервный спазм в горле», а на Брянщине и на Псковщине так и вовсе — самое натуральное «горе»: «Сма­га — горе, цэлый век гарюю, смагую цэлый век»; «Такую смагу принясла. Зачем мне смага такая в жызни?» Добавлю сюда еще один брянский пример: «Смагу мыкал горемыкий, денной пищи не имел», в котором совершенно очевидно полное совпадение с «горемыкал» (как «нес свой крест», «влачил свои горести» — ср. с пек. и смол. «Перемыкать бы это горе — а там вновь заживем»).

Речь, таким образом, идет о сильнейшем чувственном восприятии, а не о горя­щем материале, — именно на такую мысль выводит нас сравнение фрагментов уже использованных цитат из «Слова» и «Задонщины» (с «пламенным рогом» и «поломянными вестями») с современными псковским и брянским примерами.

Ведь если «смага» — «горе», а «великая беда» по-древнерусски — «большое горе», то, показательно, что во всех четырех случаях это самое горе «несут» («мы- чут»)\ Вот и получается следующая картина:

«оиагулюдем мычючи (неся)»;«носяще великую беду (горе)»; «такую смагу принясла»; «смагумыкал горемыкий».

С радостью обнаружил недавний перевод этого фрагмента «Слова» И.Ф. Черковым: «По нему прокричали карнаи и скорбь поскакала по Русской земле, опа­ляя людей жаждой, как из пламенного рога».

Чтобы внести ясность, предлагаю такой вариант перевода:

«О, далеко ж залетел сокол на юг, птиц побивая! А Игорева храброго полка уже не вернуть. Его созывая, рожок протрубил, и поскакал, стеная, по Русской земле, горе людям неся в пылающем факеле».

О «ПОГАНЫХ ТОЛКОВИНАХ»
В древнерусской письменности толковипы встречаются лишь в «Слове о полку Игореве» да в летописи (под 907 г.): «Иде Олег на грекы...поя множество варяг, и словен, и чюди, и кривичи, и мерю, и древляны, и радимичи, и поля­ны, и северо, и вятичи, и хорваты, и дулебы, и тиверцы, яже суть толковипы. Си вси звахуться от грек Великая Скуфь. И с сими всеми поиде Олег на конех и кораблех».

«Толковинами-толмачами» считают замыкающих список дулебов и тивер­цев, чьи земли были ближе других к Византии, в связи с чем они якобы владели языками жителей Черноморья. Большинство исследователей, соответственно, еще с прошлого века стали, подобно А.А. Потебне, исходить из убеждения, что «толковипы» образовано от тълковати... может значить только толкование. В «Слово о полку Игореве» оно внесено книжником, который взял это слово из летописи, приняв его за название народа». Подобное представление разде­ляли А.А. Шахматов, Ф.М. Головенченко, Б.А.Ларин. К наиболее экзотичес­ким примерам можно отнести догадку В.Ф. Ржиги и С. К. Шамбинаго. Толковины у них — тоже от толковать, но вовсе не «переводчики»: «Под «толковинами» разумеются вообще нерусские племена, чуждые по языку, нуждающиеся в толковании своей речи, в данном случае это — синоним половцев».

Такое объяснение весьма устроило интерпретаторов из числа тюркологов, изобретших несуществующие, но потенциально возможные слова, которые якобы и произвели толковин. «Сам корень, от которого образовано слово тълковины, тълкъ — не имеет ясной этимологии на славянской почве... В ос­нове его может лежать тюркское название для языка и речи тыл, тил суменьш. аффиксом -ка (*тылка, ср. чуваш, celxe < *тылка)», — написавший эти стро­ки И. Г. Добродомов сообщает далее, что на такое объяснение его вывела «дру­гая этимология, тоже тюркская», выдвинутая Н.А. Баскаковым, у которого «племенное название «толковипы» трактуется следующим образом: «анали­тический глагол til qaq — «давать сигнал, давать понять, толковать», букв, «бить, стучать языком»; *til qaq-yn «тот, кто дает понять, истолковник».

Умозрительного *тилкакын, от коего якобы и возник русский толковинъ, оказалось все же недостаточно — шаткую позицию стали уп­рочивать с опорой на мнение ориенталиста К. Менгеса, утверждаю­щего, что и название тиверцев, упомянутых в летописи рядом с толковинами, имеет под собой якобы ту же самую этимологию — от *tiv-ar (говорящий, переводчик). Далее помогли лингвисты-нетюр- кологи, с подачи которых получается, что тивэр, столь же умозри­тельное, как и тилкакын, якобы подтверждается тюркским корнем te-, ti- (говорить). Но и такое толкование, как оказалось, не выдер­живает элементарной критики — даже в стане самих тюркологов в лице того же И.Г. Добродомова: «Эта этимология остроумна, но при­знать убедительной ее трудно, ибо конструкция типа tiv-ar, т.е. «че­ловек говорения, разговора» для тюркских языков не характерна: следовало бы ожидать tivci».

Производить толковииы не от баскаковского «бить, стучать языком», а от русского толковать было бы более оправданным, однако соответствующая этому глаголу версия о «переводчиках» тоже по ряду причин весьма уязвима и у нее всегда находилось достаточное число противников, охотно бьющих по наиболее уязвимым местам. Так случилось и в 1936 году, когда Д. Расовский заявил о неприемлемости наименования «переводчики» в качестве характе­ристики для целого народа. При этом он присоединился к мнению П.П. Вя­земского, И.И. Срезневского и М.С. Грушевского, считавших, что толко­вый происходит от ст.-слав, толока (помощь) и означает, соответственно, «помощники, подручные». Такое мнение решительно поддержано и в наше время Б.А. Рыбаковым, у которого слово толковииы означает «союзников», «помощников» (от толока — общественная помощь), а вовсе не «толмачей». Конечно, и это утверждение можно оспорить, но со следующим аргументом ученого стоило бы согласиться: «Странно было бы Вещему Олегу в 907 году брать с собой в поход целое племя переводчиков!»

Итак, толковииы суть переводчики — от толковать или же союзники (помощ­ники) — от толока. Две отрицающие друг друга версии попытался примирить Д.С. Лихачев: « Толковииы — те степняки, которые под именем «своих поганых» (торки, берендеи, ковуи и т.д.) садились в пределах русских княжеств, служа русским — и союзниками против половцев, и переводчиками». Нейтральную по­зицию избрал Л. А. Дмитриев, у которого (на основе летописного перечня) «тол­ковииы — общее название иноплеменников». Примерно то же — общее, но с «тюркским акцентом» — встречаем у Л.А. Булаховского: «Возможно, что фор­ма слова... представляет собой не что иное, как давнюю народную этимологию торков: търк-овинъ, мн. число — търкове».

Необходимое отступление: «толковины» в летописном тексте
Так кто ж они все-таки такие, эти загадочные «толковины»? Чтобы разоб­раться, обратимся к вышецитируемому летописному тексту, где встречается это слово — в перечне участников Олегова похода на Царьград. Спрашивается, по­чему из целого перечня народов наши ученые отнесли к «толковинам» только дулебов и тиверцев, а не всех его участников? Вчитаемся внимательней в текст. Современные знаки препинания в нем были проставлены сравнительно поздно, в связи с чем было бы неправильным считать их единственно возможными. Поэтому, если мы, заменив в летописном пассаже точку на запятую, саму же точку перенесем на два слова вперед, то получим следующее:

«Иде Олег на грекы... поя множество варяг, и словен, и чюди, и кривичи, и мерю, и древляны, и радимичи, и поляны, и северо, и вя­тичи, и хорваты, и дулебы, и тиверци, яже суть толковины си еси, звахуться от грек Великая Скуфь. И с сими всеми поиде Олег на конех и кораблех» — (в переводе: «пошел Олег на греков... взяв множество (пе­речень)...; которые — все толковины, называемые греками «Великой Скифью». И с ними со всеми пошел Олег на конях и на кораблях»).

При таком прочтении «толковинами» по отношению к Олегу оказываются все перечисленные, а не только двое последних! Это очень важно. Те из читателей, кто знакомился с началом летописей, обращали, вероятно, внимание на то, что описанию этого похода предшествуют эпизоды «собирательства» под руку Оле­га большинства из тех же, указанных в перечне, народов:

«И обладаша всею землею Рускою. И беша у него варязи и словени, и протчии прозвашася Русыо... и устави дачи словеном, и криви­чам, и мерям... И многи земли притяжа к Руской земле и дани возло­жи на ня... И бе Олег обладая поляны, и деревляны, и северяны, и радимичи. А с суляны по Суле и тиверцы имеяше рать...»

Закономерен вопрос: зачем так подробно показано превращение их всех в киевских данников? Летописец словно гордится объединительными действия­ми Олега, после чего — уже в эпизоде похода — перечисляет всё те же народы еще раз, явно подчеркивая могущество «скифской» армады, собранной воедино Олегом против греков... А затем была победа, а вместе с ней и право диктовать свои условия побежденным: «Я заповеда Олег... даяти уклады (дань) нарускыя грады, первое на Киев, то же на Чернигов, на Переяславль, на Полтеск, на Ростов, на Любечь, и на прочие городы — по тем бо городом седяху велиции князи, подо Олгом суще». Условия мира с византийцами вырабатывали послы, «иже послани от Олга, великаго князя рускаго, и от всех, иже суть под рукою его, светлых и великих князь и его великих бояр».

Сопоставим между собой часть выделенных при цитировании фраз:

яже суть толковины си eси;

с сими всеми поиде Олег — от всех, иже суть под рукою его.

Не примечательна ли такая терминология? Но если великие князья, сидев­шие в перечисленных и «прочих городах», находились «под Олегом», то и под­данные их — народы из нашего перечня — являлись подданными Олега. Так это место понимали и сами летописцы. Неслучайно в Синодальном списке «еже суть толковины» переправлено из первоначального «ему же суть толковины». Кому же, как не «ему же (т.е. Олегу)», все перечисленные приходились «толковинами»? А еще раньше, при легендарном Рюрике, в таком же контексте, пос­ле такого же перечисления говорится: «и теми всеми обладаше Рюрик». Та же гордость летописца: «И по тем городом находници суть варязи, а первии насельници в Новгороде словени, в Полоцку кривичи, в Ростове меряне, в Белеозере весь, в Муроме мурома — и теми всеми обладаше Рюрик». Так, значит, «толковины» — это... Впрочем, повременим немного с окончательным ответом, ибо необходимо подтвердить предполагаемый смысл слова его этимологией.

Вернемся к упомянутой толоке. Перед нами «Церковный устав Ярослава», из которого следует, что тогдашняя толока явно не в ладах с сегодняшней «вза­имопомощью»: «А девицю кто умлъвит, дасть ю в толоку, на умолвеници свя­тителю (в др. сп. «на умычнице митрополиту») гривну серебра, а деве за срам 3 гривны, а на толочнех по 5 гривен, а князь казни». Понимать, вероятно, сле­дует так: если кто-то умыкнет девушку и отдаст (сдаст) ее в «толоку», то его, уговорщика-умычника, серьезно накажут вместе с «толоченами» (видимо, теми, кто распоряжается в этой «толоке»). Хороша же «помощь», за которую полага­ется суд и уголовное наказание! Перефразируя современное шутливое изрече­ние о браке, можно было бы сказать, что «хорошее дело толокой не назовут!» И.И. Срезневский явно испытал затруднение, подбирая определение к этому слову. Поэтому, поместив в словарь эту выдержку из «законов судных», он снаб­дил ее знаком вопроса. Но у него же есть и другой вариант: «Аще девку помол­вит кто к себе и дасть ю в поругание, на умыщнице епископу 3 гривны серебра». То есть, если кто-то уговорит девушку («умыкнет» ее из семьи) и после этого отдаст (т.е. продаст) ее кому-то «в поругание», то он будет наказан. Понятно: для такой девушки «поругание» означает, что ею кто-то обладает без ее согла­сия, что и называется «толока». О чем это говорит? О том, что «соседская взаимопомоиць» — далеко не единственное и не первое значение у нашего слова. Следовало бы разобраться с ним повнимательней.

И.И. Срезневский приводит в своем словаре примеры с сочетаниями «иг­рища утолочена» (XI в.) и «игрища утлачена» (XIV в.) — речь идет о недоволь­стве священников: поляны утоптаны в плясках и других развлечениях, а доро­ги в церковь заросли травой. Русскому толока (от толочь), следовательно, со­ответствует старославянское тлака. Что оно значит в тех языках, где еще сохранилось? Для них всех характерна поразительная общность значений во многих словах с тем же корнем, что может свидетельствовать о первичности именно этих значений.

У сербов, хорватов и словенцев тлака, а у сербо-лужичан тлока означает «барщина; подневольный труд», соответственно, тлачити и тлочичь — «угнетать; порабощать», тлачан, тлаченец, тлачилац — «кре­постной; угнетенный», тлачитель, тлачилец, потлочовар — «угнета­тель» (ср. в словен.: druzba brez tlaciteljev in tlacencev — «дружба без уг­нетателей и угнетенных»)? Южнославянское тлачити употребляется и в своем основном значении — «толочь, давить, выжимать», в связи с чем вспоминается выразительная русская поговорка о бесполезном труде — «толочь воду в ступе».

Естественно, что при полезном труде в ступе должны были (ступнями) то­лочь не воду, а какие-то плоды или ягоды — для выжимания сока на вино. Тер­мин тлака, как «давление, выжимание (виноградного сока)», появился у южных славян, где, вероятно, приобрел и свое переносное значение, передающее выс­шую степень эксплуатации — выжимание соков из работника (ср. словен. ка­кой? — тлаковен «отжатый, выжатый»). В этом отношении английские press «давить, выжимать» и opress «угнетать» являются лишь латинизированной каль­кой от слова-понятия из языка какого-то винодельческого народа. В современ­ных словах тлачен, тлачан отчетливо обозначились формы определения (ка­кой! — «подавленный»).

Похоже, в более древнем *тлаковинъ, толковинъ этого угнетенного состояния не заметно, ибо слово, составное, исходно означало про­сто: «тот, кто давит виноград» (сопоставим тлачити «давить» с хорв. tlaka «ступня ноги» и ст.-слав. вино «виноград», которые вполне «впи­сываются» в слово тлаковинъ). Однако понятно, что виноград для из­готовления вина давили всё же рабы-холопы, а не господа. Отсюда и родившееся в винодельческих краях переносное значение «раб, холоп» у слова толковинъ, которое мы теперь знаем благодаря «Слову о полку Игореве», а также толока «рабство, холопство, невольничье состоя­ние» и толочень «тот, кто держит в неволе, заставляет работать» — бла­годаря «Церковному уставу Ярослава».



Были ли «рабами» или «холопами» Вещего Олега перечисленные в летописи народы-толковины, участники его похода? В современном смысле этого поня­тия, «холопами» они конечно же не были. Но здесь следует учесть, что именно терминами холопства в древности передавались отношения подданства и васса­литета. «Княжими холопами» названа знать («добрии люди») в Договорной гра­моте Смоленска с Ригой (1229): «Аже латинин дасть княжю холопу в заем или иному добру человеку...» Русские воины, плененные Батыем в 1237 году: «Веры мы христианской, рабы великого князя Юрия Ивановича Рязанскаго, а от полку мы Евпатия Коловрата». Сигизмунд Герберштейн о русских боярах первой чет­верти XVI века: «Все они называют себя холопами, то есть рабами государя».

Следовательно, и летописец, пересчитав тмочисленное воинство от разных народов, идущее под знаменами Олега в поход на Византию, дает читателю воз­можность осознать все величие его подвига «собирательства земель» под еди­ную руку, после чего, словно бы подытоживая, восторженно восклицает: «и все они — (его) подданные!»

Показательно, что у словаков, не сохранивших тлаку-барщину, для передачи соответствующего понятия используется именно poddanstvo «барщина». Да и в чешском вместо указанных тлачан, тлаченец, тлачилац «крепостной; угнетенный» используется poddany «крепостной; подвластный, васссальный»

Таким образом, строчка из «сна Святослава» означает «подданных-язычни­ков» (вариант: «холопов-иноверцев»).

«ЖЕМЧУГЪ» В «СЛОВЕ О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ»
«Сыпахуть ми тыцими тулы поганых тлъковин великый женчюгна лоно...» — так звучит фрагмент сна князя Святослава, который вызвал к жизни множе­ство толкований.

О «жемчуге» в «Слове» написано достаточно много всяких выдумок, одной из коих является странное, ставшее за двести лет хрестоматийным, утвержде­ние о том, что видеть во сне жемчуг — «к слезам». Увы, и здесь речь идет об очередной беспочвенной, но доверчиво списываемой друг у друга «народной примете», ибо ни в одном отечественном или зарубежном «соннике» ничего подобного не встречается. Единственное, на что (и то — лишь косвенно) может опереться такое представление, — народные песни о насильно выдаваемой за­муж девушке, слезы которой катятся через жемчужное ожерелье (но они же ка­тятся и через золотое). У нас, сегодняшних русских, нет, да и у наших предков не было странного обычая обсыпать жемчугом грудь мертвеца — это опять же досужие выдумки толкователей, в первую очередь тюркистов, притягивающих сюда «древнетюркский (тенгрианский) обряд».

Особо следует остановиться и на самом слове «жемчуг», уверенно опреде­ляемом лингвистами как «старое заимствование с Востока» (П.Я. Черных). Ста­ло уже аксиомой, что заполучили мы его от соседних тюрков, у которых соот­ветствующее понятие называется инжу, энже, инчи. С оглядкой на китайцев, с их гончу — «настоящий жемчуг», и на монголов, чье жинджуу означает «бисер», объясняется, что какой-то неназванный тюркский народ соответствующее слово в родительном падеже мог бы произносить «джемчугэ» и что подхватили мы его не ранее XI века — иначе оно произносилось бы *жячуг. Однако, несмотря на фамилии маститых ученых, утвердивших своим авторитетом такое объяснение, что-то не верится мне в эту «очевидность».

Почему, спрашивается, мои — славянские — предки, добывавшие жемчуг в любой местной речке, дожидались, когда к ним придут тюрки и дадут ему свое — тюркское — название? Я бы, возможно, и согласился, если бы тюркисты попутно объяснили весь ряд старинных русских слов, оканчивающихся на -чуг: жемчугъ, смольчугъ, емчугъ, морчугъ, камчугь, сычугъ. Заодно неплохо бы полу­чить от них более убедительные объяснения и для слова чугунъ, которое они тоже числят своим. Неужто не виден в них общий корень?


О чугуне и древесном угле
В случае со словом чугунъ обычно убеждают ссылками на созвучные фор­мы в языках тюркских народов бывшей Российской империи. Но только поче­му «исконно тюркского» слова в нужный момент не оказалось за ее пределами, когда османские турки приняли вместо него французское фонт (чугун)? И по­чему в ряде указанных языков соответствующим словом называют вовсе не ме­талл, а только изделие из него — «горшок-чугунок» (то есть речь идет не об ос­новном, а о вторичном понятии)?

Придется произвести своеобразное «тестирование». Общеизвестно, что тюрки по религиозным причинам не разводят домашних свиней, в связи с чем происхождение слова чушка в тех же языках не вызывает сомнений. Оно является безусловным заимствованием из быта иноверцев (русских), на чьих подворьях и было услышано мусульманами. Но удивительное дело: при фо­нетическом сопоставлении слов чушка и чугун, имеющихся в этих языках, местной форме чучка соответствует форма чуян (узб.) и чуен (татар.), форме чочка — чоюн (кирг.), форме шошка — шойын (каз.). То же и в нетюркских языках России — в башкирском (суска — суйын), таджикском (чучка — чуян). С чего бы такая звуковая синхронность? Не симптоматично ли это? По этой причине я исхожу из того, что оба слова в указанной паре являются заим­ствованием из русского в соответствующие языки, а не наоборот. Из всех тюрков, при их искажениях слова, полное звуковое соответствие русской ли­тературной норме сохранили только чуваши и азербайджанцы — чугун. Но и отсутствие согласного «г» в остальных языках объяснимо! Такие формы дало фрикативное произношение звука «г» — сравним укр. чагун и чавун (чугун) с нашим сегодняшним произношением чево вместо «правильного» чего и с былинным «скилевал с себя чунный крест». Попробую внести ясность и в отношении остального.

Возникнув у древних иранцев, разнеслось по белу свету на борзых скифс­ких конях удивительное словечко чуг (чук, чух) — «жар в печи, горящие угли». И если сегодня чуг встречается в этом значении в иранских языках и (вероят­но, через Хорезм) в узбекском, то в далекие времена не миновало оно и наших предков. Породив в их среде ряд новых, существующих и поныне слов, само оно, к сожалению, постепенно утратилось, исчезло из речевого обихода. Если бы сохранилось, то не искушались бы «благонамеренные читатели» из тюркистов предъявлять права на наши слова, «затурканные» ими по неведению. Но не будь у них этого искушения, не потребовалось бы и мне писать эту трудную главу ради возврата крох и пядей, утраченных родной речью.

Конечно, горящие древесные угли были бы вполне уместны в очаге или в ко­стре, но в нашем случае, когда речь идет о металле, следовало бы вспомнить об их использовании для получения сыродутного кричного железа в домницах. Возможно ли без этих угольков, заранее наготовленных и смешанных с дробле­ной рудой, представить себе древнюю металлургию, еще не знакомую с коксу­ющимся каменным углем? Именно в русле такого представления я и предла­гаю собственную версию возникновения слова чугунъ.

Естественно, что все помыслы древнего кузнеца, неустанно продувающего мехом загруженную печь, были направлены на изготовление добротной желез­ной крицы. Однако вещество, называемое сегодня словом чугун, из-за своей более низкой, чем у железа, температуры плавления, вытекало из руды намно­го раньше, чем спекался требуемый железный ком. Поэтому чугун на первых порах игнорировали и, считая его шлаковым «мусором», побочным продуктом, идущим в отходы, бездумно вычерпывали вместе со спекшимися остатками угля и камня, плавающими на его поверхности.
Сравним с определением из «Нового словотолкователя» под ред. Лучинского (Моск. ун-т, 1880): «Шлак, нем. Schlacke, — так называ­ется спекшаяся или сплавившаяся масса, плавающая на поверхности расплавленного металла из руд. Она состоит из сплава посторонних ве­ществ, содержащихся в руде до плавления».
Такое восприятие архаичного чугуна позволяет сопоставить его название со старинным словом ЕМЧУГЪ — «сор и пена, всплывающие в жидкости при вар­ке или мешании; что сымается сверху» (Даль). И если оно легко объяснимо как «емлемый чуг», то совсем не удивит и современное персидское чудан «чугун» (от *чугдан — то есть «то, что содержит в себе чуг»).
Характер его словообразования отчетливо раскрывается при срав­нении с индо-иранскими словами, в которых иранскому-дан соответ­ствует др.-инд. — дхани (-дхи): перс, джамадан «чемодан» — букв, «ем­кость для одежды» (джама «одежда», дан «вмещающий»), тирдан «кол­чан» — букв, «содержащий стрелы» (тир «стрела»), дари — хакестардани «пепельница; поддувало в печи» — букв, «содержащий пепел» (хакес- тар «пепел»), др.-инд. ишудхи «колчан» (ишу «стрела»), живадхани «земля» — букв, «вместилище живого», вардхани «кувшин», вардхи «океан» — букв, «содержащий воду» (вари «вода»).

Русское сравнительно позднее чугунъ есть образование от прилагательного *чугуно (какое?) в древнем сочетании «чугупожелезо» (т.е. жидкое железо, со­держащее в себе «чуг»). Из писцовых книг видно, что в России именно чугунным железом называли этот металл даже в XVII веке. Не просто чугун, а какое-то «другое железо»! И это понятно — ведь еще ученый хорезмиец Бируни (XI в.) в своем трактате писал: «Нармохан («железо») делится на два вида: один из них — он (т.е. нармохан), другой — вода его («дус»), вытекающая из него при плавке и очистке от камня». Эту-то «воду железа», опомнившись, перестали сливать в отходы и начали использовать для изготовления чугунов — металлических гор­шков, появившихся в хозяйстве в дополнение к глиняным. По этой же причине поляки называют чугун сочетаниями zelazo lane и Ше zelazo — «литое железо», чехи — litina, а немцы — Guft (от giefien — «лить»). Гораздо поздней научились использовать чугун и в процессе изготовления тигельной стали.

«Вода при очистке от камня» дает дополнительный штрих для объяснения источника слова емчугъ. Возникшее в кузнице, оно стало применяться к «шла­ковым» остаткам и в обычном вареве, как это произошло и с древним оловом (свинцом). В «Былинах Печоры и Зимнего берега» (изд. 1941 г.) словом оловина названы осадки от перебродившего сусла (барды), использованного для при­готовления браги или пива: «Оловину жрала (скотина), да издохла». Но вот как тверское оловина объяснено в «Словотолковнике» 1846 года: «гуща, дрожжи, ос­тающиеся по снятии кваса или пива; но прежде, говорят, ни квасов, ни пива не сливали, а гущу и дрожжи просто с того и другого славливали, особенно ложкой или ковшом». Ну чем не «емчугъ», особенно если сравнить с др.-прус, auwerus «шлак», сопоставляемым учеными со слав. *u-var-, van «вар»?

К таким же «шлакам» имеет отношение и термин сычугъ, точно так же свя­занный с «вываркой» — неслучайно возникло слово «пищеварение» (ср. термин тибетской медицины «огонь желудка» с польск. trawic «переваривать пищу; вы­жигать, вытравливать», словац.potrava и укр. страва — «пища»). Здесь мы име­ем полную аналогию с теми же металлургическими процессами. Ведь желудок коровы, согласно Далю, состоит из 4-х отделов: 1) рубец — куда поступает из­мельченная пища; 2) рукав; 3) литонья (литовье) — где происходит «сварение»; и 4) сычугъ — где окончательно вываренная пища становится «шлаком». Кули­нары, начинив отварной свиной сычуг, превращали его в кушанье — «сычуге кашей», а сыровары выдерживали его кусочки в молоке, чтобы оно свернулось, после чего выбрасывали (ср. словац. Syr «сыр», syridlo «сычуг; сычужная заквас­ка»). Не напоминает ли он нам уже знакомый емчугъ? Понятно, что раздел же­лудка получил свое название из-за того, что он изначально был «съ чугомъ».

Показательно, что и другие термины металлургии совпадают с хо­зяйственными, связанными с приготовлением пищи. Сталь, как известно, варят, отходы при плавке называются «шкварками»; глыба сырцового металла (крица) — «чушкой» или «свинкой». Свинец полу­чил название от свиньи — металл плавился и застывал столь же быст­ро, как свиное сало. Но повлияло не только это. В 1707 годуЯ.В. Брюс жаловался в письме графу Б.П. Шереметьеву: «...немалая нам есть тягость свинец при артиллерии свиньями возить». Подобный брусок, размером с молочного поросенка, но весящий с огромную свинью, и стал «евинцем» (подобно песъ > песецъ, т.е.«небольшим свином, поро­сенком» — от этого лтш. svins «свинец»), К образованиям того же типа относятся англ. pig of lead и pig of iron — «свинцовая чушка» и «желез­ная чушка» (букв, «поросенок свинцовый» и «поросенок железный»).

Угли для кузницы заготовляли в специальных выжиговых ямах, в которых, как в огромной морилке, при минимальном доступе воздуха «морилась», т.е. обуг­ливалась присыпанная землей древесина, состоящая из пней, веток и полень­ев. «Яма плотно закрывается снаружи дерном и замазывается глиной; лишь наверху кучи, в центре и в боках ямы оставляются небольшие отверстия для слабого притока воздуха. Угольщик поджигал дрова и давал им всем частично сгорать при слабом доступе воздуха. Когда температура повышалась, все отвер­стия плотно закрывались, давая дровам полностью обуглиться... Всё искусство при углежжении заключается в регулировании доступа воздуха», — так в 1953 году описывал этот древний процесс авторитетный металлург Б.А. Колчин. А вот дополнительная информация из словаря Брокгауза—Ефрона: «Куча, от 20 до 30 футов диаметром, горит от 2 до 3 недель; поспевание угля узнают потому, что осадка кучи прекращается и при протыкании покрытия из кучи выделяется едва заметные газы... выгребенный уголь тотчас же забрасывают снегом или заливают водою; место, откуда взят был уголь, забрасывают зем­лею, стараясь избегнуть притока воздуха в раскаленный уголь кучи, так как в противном случае произойдет большая его потеря» (Брокг. и Ефр.).

Страшась опустошительных пожаров, угольщики старались располагать ямины на берегах водоемов. Но прошли столетия, и ямы, сдобренные пеплом и заливаемые паводками, обильно поросли кустарником. Какое же из их народ­ных названий отразилось в двух популярных словарях прошлого века? А вот какое: «морчугъ, мурчугъ — наполненные водой ямины на берегах реки или озе­ра» (В. Бурнашев); «Мурчугъ (или это морчугъ, от морцо?) колдобина по берегу, ерик» (В.И. Даль). Разве ж не оттого, что в них «морили чуг»? Из сочинений цар­ского сановника Г.Р. Державина узнаём, что во времена государственных смут эти, уже высохшие, ямины становились прибежищем для всякого рода «татей»: «Пугачев в случае побега искать своего спасения вознамерился на Иргизе-Узене в тамошних мурчугах раскольников»; «Открыл явный я над бегущими из степи злодеями, по раскольничьим монастырям, хуторам и мурчужным их жили­щам, поиск».

Надеюсь, читателю понятно, почему эти огромные ямы назывались имен­но так, и почему древесные угли в былине названы словом огорцы: «Огорцы те нажигала». Обратной стороной нажога углей является добывание смолы из той же моримой древесины — именно при обугливании дерева из него сочится смо­ла (ср. фин. polttaa «жечь, палить» и «гнать (смолу) »; лтш. degt «жечь» и рус. деготь; «Смолу гонят, курят, сидят, вытапливают ее в печах или крытых ямах»; Даль). Разница лишь в том, что для сбора смолы в землю вкапывается бочка, поверх которой кладется крестовина. Смола стекает в бочку с обугливаемых дров по этой крестовине. Итак, «смола» и «угли» — продукты одного и того же про­цесса. Сопоставим с этим некоторые термины из тех же словарей: «смольчугъ — дерево, которое для выгонки смолы употребляется» (В. Бурнашев); «Смолье... пни, комли и корни хвойные, из которых добывают смолу»; «Смольчукъ, стар. смолъчюгъ и смолъчюга... Смолье, лес идущий на куренье смолы... Смольчуку в лесу набираем, корчуем смолевое пенье да коренья. Смольчужный промысел» (В. Даль). Всё ли ясно? Добавим из других: «Смолокурение (смоло-скипидарное производство) — получение смолы, скипидара и угля разложением богатых смо­листыми веществами древесных хвойных (пневого и стволового осмола) при на­гревании без доступа воздуха» (БСЭ). «Сухою перегонкою органических веществ называется разложение их под влиянием высокой температуры без доступа кис­лорода... Продукты сухой перегонки дерева, а именноуголь, уксусная кислота, деготь, смола, древесный спирт и скипидар... из коры березы и осины получают деготь» (Брокг. и Ефр.).
http://bezogr.ru/drugoe-slovo-o-polku-igoreve-v-p-...dislovie-dva-stol.html?page=15
Что такое жемчугъ?

Пора бы уже непосредственно перейти к объяснению нашего слова. Для этого поразмыслим над деталями известного по исследовательской литерату­ре «сна князя Мала». Древлянский князь послал сватов к Ольге, вдове Игоря Старого, убитого им за неуемную жадность при сборе дани с древлян. При этом Мал увидел вещий сон о том, как княгиня Ольга подарила ему «пръты (одежду) многоценьны червены, eси жемчюгом иссаждены и одеяла чръны с зелеными узоры, и лоди — в них же несеным быти — смолны». Ольга смирен­но и благосклонно приняла сватов и даже дала совет: потребовать, чтобы в знак особого почета их на княжий двор принесли бы с реки в ладье. И вот как излагает дальнейший ход событий Устюжская летопись: «Тоя же нощи Ольга повеле ископати яму велику и глубоку на дворе теремном вне града и нажгоша углия дубовых... И принесоша их (сватов) ко Ольге на двор и, несше, кинуша их в яму горящую с лодьею. И выник Ольга ис терема, и рече им: «Добра ли честь?» Они же, воскричавше, реша: «Пуще ны есть Игоревы смерти». И повеле их засыпать живых».

«Красная одежда, вся усыпанная жемчугом» плюс «смоленые ладьи, в кото­рых понесут»! Сон и явь совпали! Но случайно ли всё это так живо напоминает те похороны руса, сжигаемого в ладье, которые в X веке увидел на Волге и опи­сал Ибн Фадлан? Прочувствовал ли читатель тесную связку «жемчуга» из сна князя Мала с теми «углиями дубовыми», что полыхали в наспех вырытом морчуге? Это не просто символика — придется мне проставить, наконец, оставшиеся точки над «i». Дело в том, что термин жемчугъ исходно представлял собой не одно, а два слова — *(ж) женъ чугъ, что по-древнерусски буквально (!) означает «жжёные (раскаленные) угольки с пеплом», «жераток» (ср. с «нажгоша углия»).

Именно начальное жженъ в свое время не позволило слову превратиться в фонетически ожидаемый и в противном случае неизбежный *жячуг. Да и на что похожи зерна жемчуга, извлекаемые из раковины? На угольки, только что подер­нутые белесым пеплом! Подуйте на них, и они вмиг засияют жаром сквозь тон­чайшую пленку, как засияют и обтертые жемчужины — ср. нем. Perle «жемчуг», perlen «искриться, блестеть», словац. sperlit'sa «блеснуть». Недаром возникли сле­дующие народные загадки: «Полна коробочка золотых воробышков (жар в печи)»; «Сидит курочка на золотых яичках, а хвост деревянный (сковорода на углях и сковородник)». Словообразование по внешнему сходству всегда было вполне обычным делом — ср. с лтш. plene: 1) «белый пепел на углях»; 2) «снежинка».

Дерево и траву специально пережигали в пепел — ради производства поташа: «Перхинские сено косили, и пепел жгли» (1526); «... на мыло пепел жгли» (1668). «Боны попел палили, у Добрянку возили, у Добрянци продавали» (укр. песня). Теперь сравним с парой выписок: «Поташник, род кустарничков сем. маревых... Содержат в золе поташ»; «Емчугъ и емчуга влгд. селитра, стар, ямчуга (от ямы?)» (В.И.Даль); «Селитра — от лат. sal — соль и nitrum — природная щелочь». А вот еще одна ямчуга в значении «гарь, копоть» — в церковном языке XVII века: «Мок­рым сукном бус (т.е. пыль) с ыкон, грязь и ямчуга изсуха отирать». То есть тоже емчугъ, созвучный с жемчугъ, — и здесь мы имеем дело с пеплом, остатками пере­жога. Добавим сюда две поговорки и загадку из Даля: «Неворошенный жар под пеплом лежит»; «Лежит, что уголь в порску, притаясь»; «Полон засечек красных яичек (уголья в порску)» («Порскъ, зап. порсокъ, печурка, загнетка, бабурка, жароток»). Поэтому и в случае с «жемчугом» перед нами впечатляющий пример древ­него словообразования через метафору («преводъ»), подобную нижеследующей из «Изборника Святослава 1073 года»: «Преводъ же есть слово от иного на ино преводимо... От бездушьныих же на бездушьная, яко же се, кто угль съркыв (скрыв?) в пепеле, глаголе: «Семя огныюе сънабьдевъея (сберегая, сохраняя)».

Пепельный цвет в польском языке называется словом perlisty, в чешском perlovy (отperla «жемчуг»), в немецком поосторожней — perlgrau (букв, «жемчужно-серый»), Но ведь в словаре Даля чугастый есть «пепельный цвет (голубя)», а чугарь «голубь пепельного цвета» (ср. также по оперению: словаn.perlicka «цесарка», др.-инд. harita «вид голубя» при hari «жемчуг»). Так он и возникал: «жженый чугъ» = нажжённый уголь с пеплом — жемчугъ. О неслучайности со­звучий всех приводимых «чугов» с жемчугом говорит и «парность» с имеющи­мися отклонениями: к русским жемчугъ-жепъчугъ, смольчюгъ-смольчюга, емчугъ- емчуга можно добавить современную украинскую пару жемчуг-жепчуг и литов­скую iemcugas-iemcuga. Понятным становится и КАМЧУГЪ — другое, параллельное название жемчуга в народных песнях. Ведь это те же «горящие камушки»! Понятно, почему камчугъ, камчуга (но уже в другом значении) Даль определяет понятием «красная сыпь в один струп, род проказы».

Если всё еще остаются сомнения, предлагаю отойти от восточнославянско­го названия жемчуга и рассмотреть его вышеупомянутый общеевропейский аналог — ПЕРЛ— с языковыми разновидностями. Румынский и латышский языки достаточно удалены друг от друга, принадлежа к романской и балтийс­кой языковым группам. Поэтому идентичные для обоих смысловые и фонети­ческие дублеты не могут быть отнесены к разряду «случайных созвучий». Такие созвучия правильнее было бы считать «историческими тождествами». Но как прикажете реагировать, если рядом с румынским perla «жемчуг» уживаются sperla и sperla — «горячий пепел, зола», а рядом с латышским perle «жемчуг» — persla «белый пепел на догорающих углях.(до того, как они рассыплются), пе­пельные хлопья», а также uguns persla «жар, раскаленные угли» — при uguns «огонь»? При этом то же самое латышское persla означает еще и «снежинка» (Эндзелин)!

Не могу отказать себе в удовольствии сравнить эти слова с венг. Perszel «жечь, опаливать», pirit «поджаривать, румянить», румын, pirli «жечь, опаливать», pipirli «жарить на медленном огне», pirlit «гарь», лтш. pirkst'is «раскалениый пепел; жар, светящийся сквозь пепел», spersligs «вспыльчивый, горячий», албан. pёrсёllаk «лепёшка, испеченная в золе», рёrсёllino «выгоревший лес (луг)»; с названиями бани — лит. pirtas, лтш. pirts, рус. пьрьть (перть — она же истопка, истобка); с др.-рус. пьрьсть (персть) «земля, пепел», тло (в выражении «сгореть до тла») и тлеть.

Исходя из всего этого и из указанного сравнения с польско-чешским перлистый-перловый (о «пепельном» цвете), можно предполагать, что и перл «жем­чуг» исходно тоже означал «жар с пеплом». Ничего не остаётся, кроме как срав­нить эти sperla и persla «жар, угли в печи» с иранским чуг «жар, раскаленные угли» и с древнерусским женъчугъ.

Этого ли недостаточно, чтобы прочесть «великий жемчугь» в святославовом сне как крупные угли или жаркие угли (если «великий» передает их свойство, а не размер)?

СОН КНЯЗЯ СВЯТОСЛАВА КИЕВСКОГО

Я бачив дивн-ий сон. Немов передо мною

Безмiрна, та пуста, i дика площина...

И. Я. Франко



А Свягьславь мутенъ сонъ видЬ въ Kieве на горахъ. «Си ночь съ вечера одевахъте мя, — рече, — чръною паполомою на кроваты тисовЬ; чръпахуть ми синее вино, съ трудомъ смешено, сынахуть ми тьщими тулы ноганыхъ тлъковинъ великий женчюгь на лоно и негуютъ мя. Уже дьскы безъ кнеса в моемъ тереме златовръсемъ. Всю нощь съ вечера бусови врани възграяху у Плесньска на боло- ни беша дебрь Кисашо, и несошася къ синему морю».

А Святослав смутный (непонятный, не­ясный для него) сон видел в Киеве на горах (где он жил). «В эту ночь с вечера одевали меня, — говорит (он), — черным погребальным покры­валом на кровати тисовой; черпали мне синее вино, с горем смешанное; сыпали мне пустыми (опорожненными отстрел) колчанами поганых иноземцев крупный жемчуг на грудь и нежили меня. Уже доски без князька в моем тереме златоверхом (как при покойнике, когда умершего выносят через разобранную крышу). Всю ночь с вечера серые вороны граяли (предвещали не­счастье) у Плесеньска (под Киевом), в предгра- дье стоял лес Кияни (Киянь — речка под Кие­вом), и понеслись (они) к синему морю (на юг, к местам печальных событий)» («Объяснитель­ный перевод» Д. С. Лихачева).



Нельзя не согласиться с большинством переводчиков в том, что перед нами самое сложное место всего произведения. Можно, однако, поспорить с утвер­ждениями о «безнадежной» испорченности этого текста либо о намеренной «мутности» изложения. Невероятно большой объем информации, скрытый в этом отрывке, требует подробнейшего объяснения, которое уже начато в пре­дыдущих главах о «толковинах» и «жемчуге».

Во-первых, что такое «мутен сон»? Д.С. Лихачев пишет, что речь идет о «непонятном, неясном для него (Святослава)». Так же считают очень многие.

Мысль не нова — если в 1800 году первоиздатели уразумели этот сон как «ху­дой» (т.е. плохой), то уже в 1805 году А.С. Шишков толковал слово в смысле, близком к сегодняшнему: «Сон сей есть вподлину мутный, то есть состоящий из некоего смешения мыслей, которые весьма трудно истолковать или сообра­зить». О том же сегодня и у А.Ю. Чернова: «А Святослав мутный (неясный, требующий толкования) сон видел в Киеве на горах». Именно такая отправ­ная идея «неясности, мутности» содержания сна способствовала не только фантастическим, но и просто чудовищным переводам и комментариям, ко­торыми до предела насыщена литература. В самом деле: если «мутно» даже для самого «сновидца», то нам уже сам Бог велел ловить в этом сне, как в мут­ной воде, любые толкования...

Впрочем, сон этот был предельно отчетливым и, в отличие библейских, тол­кования не требовал — князь не созывал для этого «обаятелей, волхвов, чаро­деев и халдеев». В остальном же, то есть во внешнем обрамлении, княжеский сон является полным аналогом сну Навуходоносора. Где князь его увидел? — «в Киеве на горах». А что это такое? Если сравним с летописной (Ип. 1198) стро­кой о Евфросинье, которая «воспитана бысть в Киеве на горах» и с фразой «того стараго Владимира нельзе бе пригвоздити к горам Киевским», то понятно, что речь, как и в Библии, идет о местонахождении престола — о резиденции кня­жеского управления.

А теперь читаем Библию: «Аз, Навуходоносор, обилуяй бех в дому моем и благоцветый на престоле моем, сон видех, и устраши мя, и смятохся на ложи моем, и видения главы моея смятоша мя» (Дан. 4:1—2). Обратив внимание на выделенные слова, сравним с еще одним библейским сном: «Фараон виде сон... бысть же заутра и возмутися душа» (Быт. 41:1,8). Надеюсь, теперь понятно, что «мутен сон» для князя есть именно тот, от которого «возмутися душа его», а сам он «смятохся» — перед нами антипод сегодняшнему сочетанию «безмя­тежный сон».

Иными словами, речь идет о «тревожном» или даже «пугающем» сне, но никак не о «мутном» в современном понимании! В архангельских былинах со­хранилось словечко мутливый «вносящий раздор, смуту», в олонецких гово­рах — мутной «встревоженный, взволнованный», а в псковско-тверских про­шлого века — мутный «беспокойный».

О «дебрьских санях» и городе Плесенске
Чем же, какими подробностями обеспокоил князя увиденный им сон? Для начала приведу не перевод, а еще одно толкование: «Этой ночыо, с вечера, по­крывали меня черным саваном («паполома») на столе («кровать тесовая» — стол, лавка, колода-гроб); черпали уксус («синее вино» — уксус из красного вина имеет синий цвет), мешая его губкой («трудъ» — губка). Из опустевших колча­нов неверных («изменивших? языческих?) союзников («тлъковинъ») сыплют на грудь мне крупный жемчуг (предвещая горе — «туга ум полонила») и убира­ют («негують» — омывают?) меня...» (А.Л. Никитин).

В этом месте прерву объяснение археолога, много лет отдавшего изучению «Слова». Дальше князь внезапно пропадает из сна — в рассказе он становится как бы посторонним наблюдателем. Очень верную мысль об этом необъясни­мом скачке высказал в 1950 году М.П. Алексеев: «Давно уже было замечено, что «сон» этот делится как бы на две неравные части, из которых первая отно­сится к самому Святославу, вторая же имеет в виду зловещее впечатление от сна в целом и от всех его «вещих» примет».

В первой части княжеского сна расхождения вызывает в основном толко­вание труда («горе», «губка» или «яд-отрава»?). А дальше все переводчики (каж­дый по-своему, но в целом весьма слаженно) преодолевают порожек с «тере­мом без кнеса». И если затем, у большинства из них, «к синему морю» улетают вороны, то у других «целые леса срываются и несутся к морю». «Фантастичес­кая логика сна Святослава — продолжает А. Ю. Чернов, — такова:, сначала кры­ша была без охлупня и разметался тес, а теперь уже не доски — целые леса сры­ваются и летят к синему морю. А ведь именно леса защищают Киев от набегов степняков». Логика, поистине, «фантастическая».

Впрочем, у видений нашего современника были предшественники. «Бусовы вороны... брали дебрь Кисанову и несли ее к синему морю», — переводил в 1881 году Д. Прозоровский, пояснявший, что это... месть за хана Шарукана (!) «представлена в образе дебри Кисановой, унесенной расходившимися воронами к синему морю». Но способны ли — даже во сне — унести целую «дебрь» какие- то вороны? Передача этого места Н.Г. Григорьевым (1909) и В. Оголевцем (1910) очень напоминает иллюстрацию к известной поговорке «В огороде бузина, а в Киеве дядька»: «У Плесенска во рву были дебри, Кияне же сошли уже к синему морю»; «У Плесенска на равнине были дебри, а киевляне отправились к синему морю». В.А. Келтуялав 1906—1908 годах издал два учебных пособия по русской литературе, где концовка сна Святослава выглядела следующим образом: «Я ви­дел, что бежала дебрь Кисаню и что я не могу сдвинуть ее обратно к синему морю».

В.Лонгинов в 1911 году высмеял такое толкование в своей новой книге по «Слову», однако сам, будучи одесситом, переводил это место ранее (1892) со своеобразным юмором, но едва ли точнее: «Всю ночь с вечера босые вороны вскаркивали у плесняка (места, покрытого плесенью) на болонье, беся (остер­веняя) юдоль квашную (плачевную), и несло шлюх (намек на готских дев. — В.Т.) к синему морю».

Уже в наше время С.В. Шервинский и Н.К. Гудзий в стихах и в прозе изло­жили несколько иначе: «Снилось, змеи лесные по дебри ползут// И несет их на синее море»; «на прибрежьи были лесные змеи, и понесло их к синему морю». В тоними А.К. Югов: «из оврага всё змеи, змеи... И неслоих к синему морю!...» М.В. Щепкина (1950), изменив беша на биша («закономерное для новгородско-псковских говоров»), перевела: «(вороны) у Плесенска на болони избивали лес­ных (подколодных) змей и несли их к синему морю». И если говорят, что рож­денный ползать летать не может, то у Н.М. Гутгарца (1991) змеи все-таки поле­тели: «да всю ночь-то серые вороны// громко каркали возле Плесеньска; //да с болонья змеи крылатые//уносились до моря синего». Разве весь этот разнобой и хаос не означает, что с пониманием отрывка явно что-то не ладно?

Однажды в декабре...
С чего начинается расшифровка любого непонятного текста? С выявле­ния крохотного клочка — чего-то понятного, слова или выражения, — вокруг которого постепенно раскрывается и расчищается все остальное. Пускай пер­вым таким плацдармом для нас послужит самое неясное сочетание: дебрь Кисаню.

Чего только не творили с этими словами! Вставив между ними «недостаю­щую» букву «с» и переделав «ю» на «и», получали «дебрьски сани». Понимая (вернее, интуитивно чувствуя), что речь идет о похоронных санях, переводчи­ки, однако, были не в состоянии объяснить осенивший их «дебрьский» приме­нительно к саням. А ведь весь дотатарский период — даже летом! — именно так возили на отпевание и захоронение усопших князей. Народ сохранил па­мять об этом обычае в пословице, учтенной В. И. Далем: «Закрыть глазки да лечь на салазки».

В переводах же вместо декабрьских появились совсем другие, уже знако­мые нам «сани из дебрей» (от ст.-слав, сань «змей, змея»), т.е. якобы «змеиуще­лий». У одних, как мы видели, эти змеи уползали к синему морю, у других уле­тали, а у третьих их били и уносили туда серые вороны. Но если бы только это! Мусин-пушкинский и екатерининский тексты слишком долго мозолили глаза науке своей заглавной «К», из-за чего возникла «дебрь Кисановая», позже сме­нившаяся на более понятную «Кияньскую» (якобы овраг и заросли вокруг киев­ской речки Киянки). Именно она, эта «дебрь» (т.е. целые леса!), в фантастичес­ком, якобы княжеском, бреду уносилась к синему морю.

Я тоже отчаянно искал, где только мог, эту киевскую «дебрь» и наконец нашел ее в летописи — в эпизоде татарского штурма Киева в 1240 году: «Постави же Баты пороки городу подъле врат Лядьскых, ту бо беаху пришли деб­ри. Пороком же беспрестани бьющим день и нощь, выбиша стены». Из ком­ментариев этого эпизода следует, что татары разбивали стены таранами-кам­неметами, укрытыми среди деревьев в Крещатицкой долине — в «дебри». Однако в таком представлении заключена тройная ошибка: 1) пороки, метавшие ог­ромные валуны, ставились всегда повыше (снизу ведь и плюнуть наверх не­сподручно — с какой стати захватчику было уменьшать их устрашающую мощь?); 2) Киев пал в начале зимы (6 декабря), и лиственные деревья были бесполезны в качестве укрытия; не в оврагах или долинах, а за собственной, спешно создаваемой стеной укрывали татары осадную технику и сосредото­чивали силы для штурма; 3) в текстах, повествующих о крепостных стенах, слово дебрь обозначает не «долину», а «ров» — ср. в «Иудейской войне» Фла­вия: «Испълнившимся дебрем, забрала высока выше постави» (т.е. «когда рвы оказались заполненными, стену нарастили сверху вместе с забралами»). Сле­довательно, лесные дебри уместны в этом летописном эпизоде не больше, чем в «Слове о полку Игореве».

Загадку помогает раскрыть сочетание логики с грамматикой и текстологи­ей. Татары стали бить стену, как мы видим из летописи, не с начала осады, а только непосредственно перед падением города. Изначально у них не было под Киевом этих могучих пороков — их подвезли к последнему, решающему этапу, длившемуся всего несколько дней. Разберем глаголы предложения: Батый «по­стави» пороки, которые «бяху пришли». Скромное «бяху» создает перфектную форму, показывая, что камнеметы пришли не вообще, а пришли накануне — пе­ред тем, как хан их приставил к стене.

Форма «пришли дебри» внешне совпадает с обычной для летописей «поидоша зиме», «придоша весне» — «пошли (в поход) зимой», «пришли весной» (ср. под 1130 годом: «Иде Всеволод с новогородци на чудь зиме, в говение»), А если совпадает, то что же может означать фраза: «пороки... пришли дебри»! Тут и неграмотный поймет: «пороки пришли в декабре» [де(кя) бри] и сразу же приступили к обстрелу — речь идет о подтитловом написании первого зимне­го месяца! Его название в те времена писалось по-разному. В старинном, еще глаголическом Евангелии X — XI веков, найденном в Иерусалиме ватикан­ским библиотекарем Дж. Ассемани, встречаются: де(к), дек(б), декя(б) — с над­строчными «к» и «б». Есть в нем и наш искомый дебр — под титлом, и без каких-либо надстрочных букв (т.е. в чистейшем, не вызывающем сомнения виде)!

«Постави же Баты пороки городу подъле врат Лядьскых, ту бо беаху пришли дебри. Пороком же беспрестани бьющим день и нощь, выбиша стены» — «И вот поставил Батый тараны, которые прибыли сюда в декабре, перед городской сте­ной у ворот Лядских. И оттого, что били те тараны день и ночь непрерывно, стены оказались разбитыми». Таким образом, текстология также подтвержда­ет: судьбу Киева, павшего 6 декабря 1240 года, когда были разрушены стены, решили именно Батыевы камнеметы, которые пришли (уже) в декабре, — то есть непосредственно перед катастрофой.

Вернемся к нашему тексту. Не получается ли и в нем, что загадочные сани тоже как-то связаны с «декабрем»! Однако между обоими словами находится нечто странное, словно некий обрубок, — «Ки», к тому же почему-то с пропис­ной буквы. Но не будем, как принято, винить Мусина-Пушкина и его спод­вижников за любое наше непонимание — в этом месте они все сделали пра­вильно: титло, отходившее от правого верхнего элемента у буквы «к», не только зрительно, но и грамматически превращало ее именно в заглавную. Что же может означать «декабрь Ки»? Теперь уже простора для фантазий не остается. Объяснение может быть только одно. Подтитловое ки по-старославянски озна­чает цифру «28».

Сравним с примерами написания дат: «приемлет ьслънце... козльрог декября в ке (28)... и скорпиос октовря ке (28) — в «Изборнике Свя­тослава» 1073 г.; в летописи за 1169 г.: «И вышедше новогородци по­бедита суждальцев ноем. кз. («27 ноября»)»; или еще об одном взятии Киева — в 1203 г.: «ген.в. («2 января») взят бысть Киев Рюриком и Ол-говичи и всею Половецкою землею». В одном дореволюционном из­дании «Слова», выполненном красивым уставным письмом (переиздавалось фотоспособом в советское время), я случайно обратил внимание на номер той страницы, где в тексте стояло «дебрь ки». Он был обозначен подтитловым «ки» — «25-я»!

«Декабрь Ки» — это не что иное, как «28 декабря».

Остается выяснить, был ли в истории Киева князь, которого именно 28 де­кабря могли увозить на похоронных санях? Да, был — Святослав Киевский. Но не наш, не тот, кто видит сон, а его прадед, о котором известно, что он умер 27 декабря 1076 года, после чего был увезен из Киева и похоронен в Чернигове.
О каких «санях» речь?

Исходя из этого исторического факта, связанного со Святославом Ярославичем, попробуем прощупать слова вокруг выявленной даты:

«У Плесньска на болони беша декембри 28 саню и несошлю к синему морю».

Сашо — сани происходит от ст.-слав. сань «змей», ибо, быстроходные, они «скользят, как змеи» — ср. др.-рус. полозъ «змея» с польск. sanka «полоз саней». Поскольку таких «змеев» всегда два, не следует употребленную в тексте ста­ринную форму переделывать на «сани» — ведь в местном падеже (где?) двойственного числа «саню» означает «в санях».

Несошлю — в большинстве случаев переделано переводчиками на «несошася», и лишь немногие разделили его на предложенное еще князем П.П.Вяземс­ким «несоша ю», удовлетворяющее как смыслу, так и написанию.

Д.С. Лихачев в одной из работ переделывает на «...и несоша мя к синему морю», поясняя это следующим образом: «В первом издании «Слова» стоит «несошася», но «ся» и «мя» легко могли быть спутаны, ибо местоимение это («ся» или «мя») могло писаться под титлом». Досадная невнимательность: в обоих источниках (мусин-пушкинском и екатерининском) написано «несошлю».

Но почему именно «ю», то есть «её», если предполагаем, что повезли князя? Он ведь у нас мужского рода! Приходится вспомнить, что именитых покойников возили на санях в богато украшенных гробах, которые в летописях называются то гроб, то рака. Именно рака удовлетворяет содержанию, но местоимение «её» свидетельствует, что сама она уже названа в предыдущем тексте. Где же?

Чтобы разыскать ее, мы вынуждены сделать значительное отступление, по ходу которого выяснятся и другие важные детали.

На болони — привлекая диалектные материалы, в последнее время утверж­дают, что речь идет о «низменном поречье, поросшем травой», о пастбище, и даже, что слово одного корня с болото (А.Ю. Чернов). Однако никто до сих пор не объяснил его лучше, чем сами первоиздатели: «Болонье значит порожнее про­странство между валов, окрестность города составляющих, которое служило для выгону скота, для огородов, а иногда и некоторые строения бывали там дела­ны. В Киеве, в Нижнем городе выгонная за валом земля, по дороге к бывшему Межигорскому монастырю, и поныне называется Оболонье».

Добавлю свое понимание: болонь, оболонь (из obеIo(g) nь) есть своеобраз­ная обтягивающая оболочка — то есть «то, что облегает какую-то сердцевину» (ср. болг. абалонка — «оболочка»). И у ствола дерева под корой есть своя «обо­лонь», и пузырь, в котором мать вынашивает плод, — тоже оболонь-блона; да и упомянутое «низменное поречье» представляет собой нечто, «облегающее» реку. В нашем же случае речь идет о «пространстве между двумя оборонительными валами, которое облегает город, укрытый за главной стеной». На этой террито­рии, примыкая к городу, постепенно застраивался «посад», который периоди­чески сжигали завоеватели: «и мало в град не въехаша половцы, и зажгоша болонье около града» (1096); «(берендеи) на болоньи от Днепра зажгоша двор тысячкою» (1169). Заметим, что «болонье около града» буквально означает «болонье вокруг стены».

У Плесньска — первоиздатели (со ссылкой на летописные выписки В.Н. Та­тищева) снабдили предполагаемое название пояснением: «Город Галичского княжения, смежный с Владимирским на Волыни». С тех пор гуляет по литературе версия: киевский князь особо озабочен положением общерусских дел на венгер­ской границе — даже во сне усмотрел!

Например, у М.В. Щепкиной (1953): «Город, надо полагать, был довольно значительный, судя по тому, что Даниил Романович, взяв его в 1223 году, захватил в нем и окрестностях много пленных. Плесенск, видимо, был передовым укреплением на восточной границе Галицкой земли. Здесь в 1188 году произошла битва галичан и их со­юзников венгров с напавшим на них Романом Мстиславичем. Таким образом, слово «Плесенск» до сих пор не возбуждало сомнений...»

Но только как такой географический разброс увязывается с «санями» в Киеве? Д.С. Лихачев, обоснованно усомнившись, написал: «какая-то неизвестная местность под Киевом».

Полагая здесь географическое название, сторонники как галицкого, так и киевского его местонахождения пытаются истолковать и происхождение этого топонима: одни через «плоское», другие — через «плес» или реку Плесна. Не очень убедительно, в связи с чем предлагаю читательскому вниманию логическую задачу по раскрытию семантики названия.

Условие, рядом с городищем исторического Плесенска (верховья Западного Буга, Львовская область) находятся село Подгорцы и хутор с названием Плкнесько (укр.) — Plesnisko (польск.). Там же, вплоть до 1946 года, существовал Подго- рецкий (прежде Плесницкий) монастырь.

Вопрос: почему город назывался Плесенск?

Ответ: Если наследником Плесенска стали Подгорцы, то не требуется быть ясновидящим для утверждения, что они находятся у подножия (подошвы) горы. А понятие «подножие» предполагает сравнение с ногой или, вернее, с ее нижней частью — стопой, которая по-общеславянски называется... плесна (в совр. медицине — плюсна): «...доколе въсхрамлете на обе плесне ваши?» Таким образом, с точки зрения наследования смысловое содержание выдержано полностью: Подгорцы > Плесенск!

Происхождение названия вычислили, но это нисколько не проясняет текста. Причем здесь вообще Плесенск и его болонь? Да и его ли она в действительности? «У Плесньска на болони» — киевская болонь явно не позволяет разместить на ней целый город или какую-то местность. Поэтому речь не может идти о географическом названии. А если представить этот фрагмент несколько иначе: «j плеснь (ска) на болони»? Что могло бы означать в таком контексте слово «плеснь»? Болонь начиналась сразу же за главным городским валом «Ярославова города», служившим подножием ляп столбов мощной бревенчатой стены. Причем, по словам М.К. Каргера, производившего в 1952 году раскопки в Киеве, «валы Ярославова города... по своей мощи не имели себе равных в истории древнерусской фортификации». Причем вал этот не проседал со временем, его не размывали дожди. Почему?

Вал под стеной, протянувшийся на три с половиной километра, был уникальным военно-инженерным сооружением, ибо в основу его легли сотни тесно сдвинутых срубовых «городней» — наполненных землей дубовых каркасов, из коих каждый был разделен на шесть пар клетей-ячеек.

Сравним с выражением мост на городнях — мост на опорах, заполненных камнями и землей: «Мост на Черехе... был на городнях»; «устроен мост на городнях через Великую реку, мерою того городового мо­ста пятьдесят семь сажен» (исков, лет. 1587, 1697).

Городни имели форму здоровенного башмака, «носок» (пологая сторона) которого находился внутри города, позволяя защитникам быстро добираться до нужного места стены, а над высокой «пятой», выходящей крутизною нару­жу — к «болонию», нависала мощная стена, увенчанная мостками с забралами. Попасть в город можно было через одни из ворот, устроенных внутри насыпи, — в таком же бревенчатом, но свободном от земли каркасе. Вал был очень внушительным — даже через много веков, в 1872 году, при его срытии в районе «Золотых ворот», высота все еще составляла около 16 метров. Чтобы завершить это циклопическое сооружение — набить землей каркасы, полностью засыпать и утрамбовать всё окружающее их пространство, — потребовалось не одно десятилетие. Во всяком случае, в княжение Святослава Ярославича бревна многих из этих «башмаков» были еще видны, ибо наверняка выступали из земляного вала.

Теперь вопрос «на сообразительность»: как Автор мог назвать такие подножные «башмаки» под городской стеной? Предлагаю в качестве подсказки библейское сравнение: «Столпи злати на подстолпиих сребряных, и позе красни на плеснах добре стоящих» (Сир. 26:23). Но если, как мы убедились, словом плесна в славянских языках называется «стопа ноги», то в словаре Э. Миклошича (1850) оно учтено уже не в этом, а скорее в строительном значении: «плесна — расти;» (т.е. «основание, пьедестал», а также «нога» — в переносном значении). Сравним с деревенским «основанием», на котором ставится сруб избы. В словацком языке оно называется podstenie, а в русском — завалинка (от этого «сидеть на завалинке»). Последняя, «заваливаемая землей», — как по содержанию, так и по созвучию со словом «вал», — явно состоит в родстве с конструкцией, находящейся под валом городской стены и, вероятно, так же кое-где из вала торчащей. Именно это «подстение-завалинку», его дубовые каркасы, напоминающие ножные стопы, Автор называет плеснами.
http://bezogr.ru/drugoe-slovo-o-polku-igoreve-v-p-...dislovie-dva-stol.html?page=16
Метки: