Проводила она его в то утро из дома с какой-то раньше незнакомой ему притворной напускной веселостью, хотя видно было, что в ее глазах неподвижно застыла немая тревога. Неуклюже и торопливо сунула ему в руки талончик к врачу и что-то неслышно прошептала вслед. Он в смущении немного постоял перед захлопнувшейся дверью и нерешительно стал спускаться вниз.
На дворе, уже какой день подряд, надоедливо моросил мелкий дождь вперемешку с мокрым снегом. Было, до муторной дрожи, скучное утро поздней осени и ее медленное умирание, и без того надсадно тяготившее душу, нагоняло смертную тоску и уныние. До больницы Гришаня поплелся пешком, чтобы за дорогу взбодриться и настроиться на предстоящий разговор с психиатром, к которому ноги не шли, а куда денешься.
В психодиспансере, к его удивлению, привычного для поликлиник многолюдья не было. Это чуть насторожило, даже метнулась опасливая мыслишка: «Видать, таких дураков все же немного, один он сегодня выискался». И, видимо из-за этого, не пошел сразу в нужный кабинет, а машинально остановился у большого зеркала, мельком глянул на себя и задержался. И чем дольше он рассматривал свое отражение, тем острее чувствовал, что с ним, действительно, творится что-то неладное, хотя на вид амбал, каких поискать. Рост под два метра, вес зашкаливает за сотню кэгэ, да и годков, как Иисусу Христу, всего-то за тридцать с хвостиком. Ему бы добро творить и творить, пахать да пахать, а у этого пахаря ноги подкосились в самую горячую пору его жизни, и суметь бы подняться. Глаза только предательски выдают, какие-то измученно-истерзанные, как у бабы после аборта, со слов Зинули, сказанных ему как-то в минуту отчаяния.
Никогда в своей жизни по врачам Гришаня не ходил, лишь перед призывом в армию потолкался там, да после дембеля, когда устраивался на работу. Как бывшего десантника, сразу-то, приглашали и в ОМОН и в инкассаторскую охрану, да не тянуло его туда, устроился монтажником-высотником. Работа тоже рисковая, да платили тогда хорошо и в срок, но разом все кончилось, будто сорвался с высоты и в другую жизнь провалился, неприглядную и жестокую.
Тяжело вздохнув, Гришаня решительно направился к нужному кабинету, открыл дверь и неуклюже вошел. Врач-психиатр ничем особенным его не удивил. На вид неопределенных лет, лицо невыразительное, даже скучное, а вот глаза спокойные, смотрели на него внимательно и приветливо. Почему-то подумалось: «Не шибко завлекательный на вид, наверное таким и должен быть психиатр». Однако Гришане сразу приглянулась его немногословность, даже скупость на слова при разговоре. Болтливых мужиков он не уважал, не доверял им и обычно таких сторонился. Начал Гришаня рассказывать о своем недуге, скованно, с трудом подбирая слова, но не заметно разговорился и, когда закончил, даже удивился своему многословию.
«Я знаком с вашими проблемами, Григорий Николаевич, ваша жена мне рассказывала, когда была у меня», – сдержанно сказал врач, имени и отчества которого Гришаня так и не запомнил. Однако его больно уязвило не то, что его Зинка встречалась с врачом, крадучись от него, как будто он сам не способен решать за себя, а то, что скрыла, схитрила по-своему. «Приду домой, отругаю, а может, и отматерю, как следует», – с тяжелой грустью решил он. А врач, будто угадав его настрой, сделал паузу, продолжил ровным голосом: «Вот давайте вместе и подумаем, как вылечить вашу болезнь, согласны?» «Да», – глухо выдохнул Гришаня. «Скажу сразу, что вы, Григорий Николаевич, в общем-то человек психически и физически здоровый, хотя, думаю, понимаете, что абсолютно здоровых людей почти не бывает. У каждого со здоровьем есть свои проблемы, особенно сейчас, есть они и у вас, и с ними надо бороться сообща, но прежде всего – вам самому». Дальше врач говорил с искренним воодушевлением и твердым убеждением в своей правоте, приводил ему простые и понятные доводы по самоизлечению его недуга простым народным способом, о чем Гришаня и сам вроде знал, да значения как-то не придавал. И только сейчас он ощутил где-то глубоко, внутри себя, чуть замерцавшую искру скрытой радости, которая все распалялась в нем пламенем, ширилась, выпирала наружу, наполняя жизненной энергией все его существо. «Пичкать лекарствами вас не буду, – продолжал врач, – да и купить вам их все равно не на что, поэтому будете лечиться простым народным способом почему-то нынче забытым. Будете петь песни вслух, лучше во весь голос, и когда вам плохо – пойте, и когда хорошо – тоже пойте, и как можно чаще общайтесь с людьми и не замыкайтесь в себе. Поняли?» «Да», – смущенно ответил Гришаня и с веселым недоумением посмотрел на врача, с усилием соображая: верить всему услышанному или нет. Тот лишь ответно улыбнулся одними губами и кивком головы подтвердил: да, верить. На душе у него неожиданно стало легко и светло, будто глыба отвалилась. Неудержимо хотелось петь, смеяться, что-то делать. В таком радостно возбужденном состоянии он и вышел на улицу, улыбающийся, счастливый и бодро зашагал к остановке. И от распиравших его чувств то срывался песней, то вдруг замолкал и с удивлением задумывался о происшедшей с ним перемене за те недолгие и тревожные минуты, что он пробыл у психиатра, где, казалось, разом повзрослел. Но задумывался сейчас об этом непривычно легко, необременительно для себя и, будто подтверждая это, его мысли, как в веселом хороводе, легким роем неслись в голове, наполняя всего безмятежной удалью и озорством.
«Неужели психиатр гипнозом мне мозги запудрил», – порой опасливо думал он и замедлял шаг. «Да не должен, мужик, кажись, серьезный, сказал бы, да и каждая минута помнится там и, вроде блин, без намека на это. А может, просто с ним поговорил душевно, по-человечески, добрый, совестливый человек и величал по батюшке и от души пожелал доброго здоровья и уверенности в себе, присоветовал и убедил как этого добиться простым способом. Ведь так со мной давно никто не разговаривал. Вот диво-то какое. Расскажи кому – засмеют. Приеду сейчас домой и как расскажу Зинуле обо всем, что со мной там было, сразу-то и не поверит, а потом полыхнет от радости, прослезится. Да ладно, Зинуль, пусть хоть и дешево, зато весело и не соскучимся от такого самолечения».
Скажет ей с тихой радостью, что все это, наконец-то, кончилось. Хотя, какая теперь ему разница, от чего на душе у него стало уютно и хорошо, главное – он в порядке, остальное приложится. Конечно, для полного порядка надо бы ему Зинулю хорошенько отругать за утайку ее встречи с психиатром, но сколько он не раздумывал над этим, всяко выходило, что отчитывать жену, по правде говоря, не за что, и из-за этого даже немного расстроился, но как-то легко, однако тут же оживился и всю недолгую дорогу до остановки Гришаня без оглядки распевал негромко разные песни, вернее, куплеты из разных песен, повторяя их по нескольку раз.
Народу на остановке было не густо и Гришаня, от распиравших его чувств, важняком расхаживал, чуть в сторонке и вполголоса мурлыкал без слов привязавшийся мотив веселой песенки. Неожиданно сзади его грубо дернули за локоть. Он обернулся. Какой-то чернявый хмырь, с тревожно бегающими глазами, спросил с недоброй ухмылкой. «Что, дядя, крыша поехала? Гуси-лебеди крылышками замахали?..» «Чего?» – с недоумением рыкнул Гришаня. Хмырь повторил и добавил: «Дозу надо?» «Я тебе как вмажу по ... падла, мокрого места не останется от тебя и от твоей дозы» – угрожающе рявкнул Гришаня. Хмырь пружинисто отскочил подальше и настороженно завертел головой по сторонам, будто искал кого-то или опасался. Рядом стоявшая солидная женщина с тяжелым стоном грубо выдохнула: «Господи, недолеченных нынче выписывают, на кого набросится, не угадаешь, пусть бы горланил...» Гришаня хотел было ее вразумить, поправить, но услышал сбоку: «Чехавек, а чехавек?» Он оглянулся. Рядом высился тощий длинный парень, слипшись в обнимку с низкорослой девахой в закороченной до неприличия юбчонке, которая с жаром обнимала дылду, с силой тыкаясь ему в живот головой, с надсадой стонала и пьяно гнусавила: «Ой, Серый, хорошо-то как! Ой не могу-у-у! Ойеченьки-и-и! Забалдела, кажись!» Дылда переламываясь от ее напора всей длиннотой своего роста пятился и лапал ее по спине длинными руками и хрипло взывал к хмырю, оказавшемуся рядом: «Слухай сюда, шнурок». «Этот волчара, кажись, в натуре шизанутый», – кивнул он на Гришаню. «Ихдейто точняком вольтанулся. Такой, еслиф, разойдется, апосля колуном не остановишь и так уморозит, что костей в сидор не соберешь, так что сваливай, братуха, в туман, целей будешь». Говорил дылда низким грудным голосом на замороченно-заблатненном жаргоне, и не говорил, а будто рыгал словами. «Оба забалдели от наркоты» – брезгливо подумал Гришаня и, повернувшись, хотел отойти подальше, но увидел перед собой монашку, всю в черном, которая осеняла его крестом и торопливо что-то шептала бескровными губами, видно творила божью молитву. «Ну ты даешь, маманя», – выпалил от растерянности Гришаня и уставился в скорбное лицо монашки с потухшими глазами. «Ну ты даешь!» – повторил он запальчиво разглядывая ее с молодым нахальством. «Да не даю я, христовый, монашка я», – ровным, спокойным голосом ответила она и продолжала свое святое дело. «Это почему не даешь? А как живешь-то без этого?» – закипятился Гришаня из-за ее невозмутимой настырности и оглянулся по сторонам, будто искал одобрения. «А с богом живу родненький, с богом», – смиренно ответила монашка. «А с нами, значит, не связываешься, брезгуешь что ли?» – машинально хохотнув, дерзко спросил Гришаня. Кругом захихикали, разноголосо зашумели, а монашка, кротко опустив голову, повернулась и засеменила прочь с остановки, за ней двинулся и Гришаня, почему-то испытывая жгучий стыд. Вдогонку что-то кричали, и он лишь расслышал протяжный женский возглас, как стон: «Ой, мамочки, беды бы не наделал...» Без оглядки, быстро, шел Гришаня в сторону следующей остановки, взволнованный и расстроенный от случившегося. «Это надо же! – думал он, сокрушаясь, – из-за песни меня приняли на полном серьезе за дурика». Ну что с того, что он заделал на улице песняка прилюдно, вслух, кому от этого плохо? Почему все-то на него так окрысились и никто не выискался заступиться, не приветил ни добрым словом, ни взглядом, ни улыбкой, будто он кого-то ударил или оскорбил. А поет он от хорошего душевного настроя. И от того, что сегодня, сейчас, его легко несут по земле ноги, вот и рвется из него неудержимо песня наружу, на простор просится. А люди в ответ огрызаются, костерят всяко, а он по простоте душевной сразу-то ничего и не понял, что с ним только что произошло, а неприятность схлопотал, даже на душе стало противно. Вроде бы его за натурального «дурика» приняли. Но ведь на самом деле это не так, как они подумали. Чудно, но никого его мнение не интересует, даже слушать не хотят, и как запросто неприятность схлопотал при общении с незнакомыми людьми. Вот в чем беда-то нынче, хоть ни с кем не разговаривай, молчуном живи.
Еще живо звучал в нем и терзал душу запальчиво короткий разговор с монашкой. Сколько же непотребно-пакостного выплеснулось из него, а он даже не встрепенулся душевно, не сыскал ни одного доброго слова, вроде у него их и не было никогда, будто невозвратно утратил в себе всю необходимую человеку остроту ощущений простых житейских радостей в общении с людьми.
Хотя, по правде сказать, еще никому никакого зла он в своей жизни не сделал. На чужих баб сдуру не кидался, как свинья к корыту, и никому из них жизнь пока не испоганил. Родное государство не обманывал и ничего ему ни в большом, ни в малом не должен. Это оно его обмануло и стало должником, и если не принудит этих руководящих мошенников исполнить свою державную волю по судебным решениям, то хана будет такому государству и на хрен кому будет нужна эта власть вместе со своими шельмоватыми и вороватыми руководителями, которых сама и расплодила на всеобщую маету и погибель. Потом, когда приспеет его время, может он за все и спросит с них по полной программе, как учили в школе когда-то. А пока ему толковым врачом прописана установка петь во весь голос и он будет эту установку прилежно выполнять, ради своего здоровья. Не зря же издавна поется, что песня строить и жить помогает. Поди-ка не дураками это подмечено. А может, в местную редакцию какую-нибудь протиснусь со своей бедой, где возьмут да напечатают и этим помогут его беде. Может, есть нынче такие, если хорошо, с умом пошариться на нынешней печатной барахолке. Да время жалко попусту тратить. Надо бы, вроде, еще раз в суд обратиться, а толку?
«Ничего, я еще побарахтаюсь за себя, я еще поборюсь с ними со всеми этими… разными нынешними вельможами, кто на верхах уселся, за свою нормальную житуху», – все решительней думал он, да и в беде своей, к счастью, не одинок. Живо вспомнил жену, представил, как она встретит его, и когда увидел ее милое исстрадавшееся лицо, озаренное дрогнувшей слезной улыбкой, ее сдержанный возглас изумления, на душе стало тепло и радостно. И после того как ей все сбивчиво рассказал, что ему насоветовал врач, она доверчиво к нему прижалась и со вздохом облегчения и надеждой прошептала: «Да пой, Гришаня, от души, пой, как можется, я на все согласна, лишь бы тебе полегчало». Гришане всегда нравилось, когда жена была им довольна и ее лицо при этом светлело и добрело. Потом она отпрянула от него и весело добавила: «Ну, не знаю… Ну, прямо обхохочешься каждый день по-разному от такого муженька, а то и уревешься. Надо же, как все удачно получилось, а я думала – после такой беды нам уже не подняться, так и захиреем в нищете, и одной мне с моей зарплатой семью бы не вытянуть при нынешней жизни». Чуть примолкла и с доброй улыбкой и облегчением напоследок выдохнула: «Да ладно, Гриш, может, перебьемся как-нибудь в это паскудное время и даст Бог после не пропадем, только будь здоров родной...»
2004
Тюмень