|
Метки: николай гумилев |
|
Восхождение: Культ Экстаза.
За окном - деревья, мосты, посевы, поезд мчит, дорога ведёт на север, ты кого-то ищешь? Наверно, Севу - поищи его во
втором купе.
Севе двадцать: смуглый, веселый, грубый, укротитель лучших московских клубов, только взглянешь - сердце танцует румбу, Севе двадцать: время любить и петь.
А вагон бежит, громыхает грузом, продают сканворды и кукурузу, завтра будет лето, но Севе грустно - впереди три месяца скучных дней.
Папа - важный босс, у него проблемы, что-то с фирмой, банком, налогом левым, уезжай на лето, сынок, в деревню - от Москвы подальше, к чужой родне.
Позади остались огни и цены, и громады вечных торговых центров, позади друзья, что, наверно, ценят (эй, пойдёмте в Мак, угощаю всех!), повернуть обратно б, вот там бы, там бы...застилает дымом гремящий тамбур, позади - высотки, кафешки, дамбы, рассекают рельсы поля в росе. Всё собрать в кулак, потерпеть, не бросить, подождать, пока не наступит осень, повернуть обратно б - но слишком поздно. Что ж, сиди, к стеклу прислонись спиной.
Вроде всё понятно - вот едет поезд, на часах другой остывает пояс, засыпает Сева, совсем расстроясь, он приедет завтра под утро, но...
...Он не знает - скоро всё станет ярким, вспыхнет жаркой свечкою из огарка, обернётся скука судьбой, подарком, всё вокруг изменит, перевернёт. Всё начнётся с первой случайной встречи - вот он с кем-то вместе идёт на речку, чьи-то песни, шутки, гитара, вечер - и внутри как будто бы тает лёд. Самых близких сложно найти нарочно - в вереницах дней, в вычисленьях точных - мир не терпит end'ов, концовок, точек, кораблей, навеки зашедших в порт.
Самых близких жди по биенью пульса, череде событий, совпавшим вкусам, рассыпает лето черешню-бусы, оставляет след на кармане шорт. Вот июнь - знакомства, дожди и листья, догонять кого-то по тропкам лисьим, по утрам заваривать чай с мелиссой, отыскать Медведицу в полутьме, вспоминать самим (интернет не ловит!) - как готовить кексы, солянки, пловы, хвастать всем в деревне своим уловом - в полдень речка белая, словно мел. Вот костёр в июле - и запах дыма, руки после ужина пахнут дыней, "подари мне велик!" "отстань, дубина!", "господа, мне кажется, мы шпана!"
Отраженье в озере - ты ли это? Вот загар и кудри как у поэта, колыхает майку под жарким ветром...а мобильник? Месяц в других штанах.
Вот и август - словно всю жизнь здесь прожил, набивать рюкзак золотистой рожью, наблюдать, как стало трухой и ложью всё что так терзало тебя внутри.
Сохрани же лето волшебным гребнем - пусть в тебе живёт, колосится, крепнет, сохрани и в холод тепло деревни - в ней любой из страхов твоих сгорит.
На прощанье в воду - гурьбою, вместе, закусить зубами железный крестик, если будет грустно и будет пресно - по полям письма побежит строка.
Ветер дует с юга - велик и вечен, в твоей жизни будет сто тысяч речек, и не раз еще мир возьмёт за плечи, оглушит тебя переменой карт.
Позади - стоянки, леса, траншеи, Сева едет - камень с реки на шее, в голове - с полсотни лихих решений на сентябрь, год, на десяток лет.
Сева станет - боссом ли, дипломатом, музыкантом, мимом, речным пиратом - всё возможно, коль не свернёшь обратно, если лето спит на твоём крыле.
На вокзале - куча друзей, знакомых, из купе доносится запах дома, вся столица стала большим паромом - всё дымит и крутится допоздна.
Поезд едет - чинно и осторожно - всё случится, только немного позже.
А пока он просто сойдет с порожка.
и никто
не сможет
его узнать.
(с)Сергей Лачинов (Джек-с-Фонарём)
Метки: Джек-с-Фонарём сергей лачинов |
|
в этом сердце не мыто, не убрано с февраля,
не протерто окно, потерялся восьмой носок.
чистый листик возьми, и сложи себе журавля:
вот уже - не пустой, и летает наискосок.
в этом сердце - завалы, раскопки, чердачный хлам.
за углом зацветают каштаны, пойдем смотреть?
у кого-то собака жила, ветчину крала,
у кого-то был старый осел и буханки треть.
тридцать три корабля все лавируют - как лихи! -
в предрассветном тумане (над Темзой опять туман).
по мосту через Темзу вчера проезжал Ахилл,
говорят, что лангуста одною рукой поймал.
на дворе отцвели одуванчики, хочешь - дунь,
на дворе прорастает трава в дровяной тени.
вот проходит пятнадцатый слева в седьмом ряду,
он живой, не пустой, хоть не так уж и знаменит.
в этом сердце - журналы "Нева" за лохматый год,
два хромых самоката, рассыпанный ватный снег,
деревянный смешной машинист, голубой вагон;
но оно не пустое, и значит - ему видней.
в послезавтрашней сказке нас смогут поймать во ржи?
кто же станет принцессой, певцом, королем, шутом?
хочешь, я буду - лист? так держи, журавля сложи:
вот уже не пустой. как угодно, но не пустой.
(с)wolfox
Метки: wolfox |
|
Метки: райнейр мария рильке |
|
Р.М. Рильке
Interieurs
I. НАДО их видеть своими глазами — эти маленькие и совсем маленькие городки моей родины. Они выучили назубок один день; его они беспрестанно и выкрикивают в солнце, словно большие серые попугаи. Но ближе к ночи они становятся несказанно задумчивыми. По площадям видно, что они стараются разрешить темный, висящий в воздухе вопрос. Это трогательно и немного смешно для постороннего, Ему ведь и так известно: если и есть ответ — хоть какой-то, — то его дадут уж точно не маленькие и совсем маленькие городки моей родины, как бы честно они ни напрягались, бедняги.
II. КОГДА я думаю о маленьких девушках, что только-только становятся большими (а это свершается вовсе не с боязливой медлительностью, но как-то внезапно), то поневоле представляю себе за их спинами море, или серьезную, бескрайнюю равнину, или вообще что-то такое, на что, в сущности, даже не смотришь, а лишь смутно ощущаешь — да и то лишь в часы тихой задумчивости. Тогда я вижу больших девушек точно такими же большими, как привык видеть маленьких девушек и девочек — крошечными; Бог знает почему мне вдруг хочется видеть их такими. На все есть своя причина. И все-таки лучшие вещи и события — это те, что обеими руками прикрывают свои причины, все равно, из скромности или потому, что не хотят выставлять их на обозрение.
III. И ВСЕ ЖЕ: даже в маленьких и совсем маленьких городках моей родины маленькие девушки за одну ночь становятся большими. Я не могу этому помешать; не могу и потом, задним числом, разлить за их спинами моря — потому что тогда младшие братья, которые все еще жуют свои бутерброды на больших переменах, возвращаясь домой, станут рассказывать: "В учебнике географии написано неправильно. А господин учитель наврал. Он нам сказал, будто море начинается далеко внизу, совсем на краю карты Австро-Венгрии. А оно вот оно, прямо посреди Чешского королевства — море". И я знаю, что, выслушивая это, маленькие умницы надменно усмехнутся. И все же насмешка над морем, что я ни с того ни с сего поместил посреди Чехии, далеко не столь светла, как радость, с какой они вверяют себя себе самим при виде начищенных половиц или вспаханного поля: это и есть море. Вот я и хочу предоставить творение этим маленьким создательницам, а сам удовольствуюсь тем, что за спинами девушек, о которых я думаю, и впрямь лежит настоящая равнина.
IV. ПРАВДА, это не такая равнина, чтобы притягивать меня к себе. Не сирые топи между Луккой и Пистоей, над которыми птицы пролетают быстро и боязливо, словно опасаясь изнемочь прямо посреди этой безудержной печали. Это не мятые плоскости Бранденбургской равнины, где бдительные крылья мельниц ждут ближайшего ветра. И даже не почти уже равносильные морю поля Западной Пруссии с их тихим, широким прибоем, в котором они медлительно копят золото своих вечеров. Это просто-напросто чешские пашни, тучные и мирные. На них всякий незаметен, и никому не обрести здесь одиночества. То и дело попадаются несколько вишневых деревец да яблонь, и рядом с ними человек кажется незначительным и дюжинным, пусть даже в душе он одинок и бесприютен за двоих.
V. И, БОГ знает почему, я представляю себе, что таковы и мои девушки. Чем больше их собирается вместе, тем более одинока каждая. Та, что вступает в круг молчаливых сестер, в сущности, уходит от них, и ужасно, что никто не ведает, куда. — Один старик сказал мне как-то на закате, что все пути, ведущие в неведомое, приводят к Богу. Он знал об этом доподлинно, и я верю ему по сию пору. Да только, боюсь, мои девушки урождаются у Бога в столь разные сроки, что первые уже убежали далеко вперед, а запоздавшие еще стоят, пораженные, перед Ним — без дыханья, с горячими лицами. Эдак они никогда и нигде не смогут увидеться сразу все. А уж тем более если представить себе, что ничто не остается в Боге, но устремляется через Него вовне, — мало того, быть может, лишь начинает шевелиться, едва найдя Его.
VI. МОИ девушки и не находят, и не ищут. Они даже не припоминают, чтобы когда-нибудь искали. Они лишь смутно знают, что делали какие-то находки — еще до того, как стать большими. То, что тогда, против ожиданья, льнуло к их робким загорелым ручонкам или к еще более робким сердцам, — они сберегали все эти годы, была ли это погнутая брошь или невзначай брошенное слово. Так славно размышлять, кому служили эти вещи и зачем. Делая находки, я всегда чувствовал себя наследником, занимающим трон после неведомого владыки. И такой опыт дает мне право утверждать, что мои девушки — настоящие наследницы женщин прошлых времен, носивших прекрасные и тяжкие венцы.
VII. ДЛЯ мальчиков стать большими — значит достичь совершеннолетия. Но вот большие девушки — куда менее взрослые, чем маленькие. Маленьких целуют чисто и часто; больших предпочитают целовать тайком. Вот в чем различие — и определенно одно из самых странных. Мальчики врастают в свою мужественность круто и непреклонно, одним махом; и сам не заметишь, как она становится им впору. Девочки внезапно бросают свое детское платье — и вот робко и зябко стоят у начала совсем иной жизни, где уже не в ходу слова и монеты, к которым они привыкли. Ровно и спокойно они развиваются лишь до порога своей зрелости. А потом — стрелки часов начинают безбожно врать. Бывают дни, вовсе не похожие на дни, а за ними приходит ночь, равная тысяче дней.
VIII. ПОЖИЛЫЕ люди на деревне рассказывают, что в добрые, иначе говоря — их собственные, времена молодые девушки долгие осенние вечера проводили за прялкой. В большой уютной горнице чинно собиралась целая компания, все задумчиво усаживались в кружок, и нередко запевал для них свою песню ранний огонь, уютно пристроившись на барских дровах в шатровом, отделанном кафелем камине. Ароматы белого тонкого полотна, кекса с изюмом собственной выпечки (по ревниво оберегаемому рецепту) и горячей, потрескивающей еловой смолы, смешанные в правильном соотношении и услужливо сопровождаюшие мою добрую старую тетушку Здени, были, видно, причиной тому, что ей, хрупкой седой женщине, вспоминалось многое из пережитого сорок пять лет тому назад в этой полной обещаний будущего атмосфере. Но нам нечем воскресить этот чудесный ладан, а моя добрая тетушка Здени уверяет, будто все лучшее, что тогда было у нее на уме, накрепко вплетено в нити белой ткани, неприкосновенно сберегаемой ею круглый год в шкапу из тусклого махагона; ведь раз уж оно не сбылось за всю ее долгую жизнь, то пускай лучше останется лежать между скатертей, считает она.
IX. ВОТ так оно всегда и бывает. Люди предпочитают вплетать свои мечты в самую сердцевину какой-нибудь шали, но не позволяют им расти рядом с жизнью, в которой слишком мало солнца, чтобы им вызреть до конца. Умирая, их оставляют в маленьких и будто бы ненужных, старомодных вещах, скрывающих все вплоть до своего распада. Они таят не молчанием, но исполняя сентиментальные песни на языке, последний носитель которого умер, и никакие словари, никакие учителя не имеют о нем даже представления. Вот и отделанная слоновой костью прялка моей славной бабки, Йозефы Кристины фон Гольдберг, мало чем помогает мне понять так любящих прясть девушек в маленьких и совсем маленьких городках моей родины.
X. ОНИ должны помочь мне сами. Чудесна помощь беспомощных — и священна. Немеющие или дивящиеся, они, быть может, лучшие заступники, чем яркие речи, склоняющие к себе слух девяноста девяти праведников. Да и вообще: доведись тебе найти девяносто девять праведников, ты уж точно не захочешь выслушивать их речи; ведь тогда их станет, может, уже не девяносто девять. Меж тем моих девушек, разумеется, много больше. И хотя я считаю лишь тех, что живут на моей родине, но знаю, что с ними заодно многие из мест, где я слышал вечерний благовест, — однако я делаю вид, будто ничего не заметил. Так постепенно растет их непостоянное число, и мне уже трудно охватить взглядом весь их сонм, сомкнутыми рядами проходящий мимо меня.
XI. С ЛИЦА все они — сестры. Они родные друг другу, когда боятся, а когда прощаются — в радости или в печали, — то отрывают друг от друга сердца. Вокруг них и в них — особое, общее для них одиночество, где действительны такие обычаи и молитвы, что нам и не снились. Каждая из них — словно религия, изливающаяся из уст какого-то возвещающего свое откровение бога: религия для истощенного рода, для одряхлевшего от наслаждений племени. Каждая несет в ритмично подрагивающих руках полную до краев чашу, но ни одна не ведает, к каким устам прильнет ее сияющий сосуд.
XII. В КНИГАХ записаны судьбы тех, что были особенно счастливы или несчастны, необычайно святы или безобразны сердцем. А еще — эпизоды из их жизней; надежды и секреты, обмороки и разгадки тайн, расставленные по алфавиту возраста и опыта. Там говорится либо о девушках из деревни, либо о девушках из города, а то и об одной девушке, попадающей из одного окружения в другое. Там повествуется о какой-нибудь девушке, с которой не приключается ничего, или о такой, с которой случается все; но излюбленный пример, пользующийся в книгах особым предпочтением, показывает, что то и другое происходит по очереди, — и звучит это весьма поучительно, заставляя сердце биться быстрее. Таким-то путем это и становится обыкновением в романах да у тех, что занимаются сочинением историй, событий и судеб.
XIII. ВОЗРАЗИТЬ против этого спокойного и раздумчивого занятия нечего; ведь нужно же было написать истории Зороастра, Платона, Иисуса Христа, Колумба, Леонардо, Наполеона и великого множества других, а лучше сказать — они в некотором смысле написались сами собой. И каждое из этих действующих лиц оставило по себе борозду в великом сером мозге Земли, а каждый из нас несет в себе уменьшенное изображение этого изначального мозга, подобно карманным часам или маленьким круглым компасам, указывающим, в каком месте солнце встает над почтенным брюхом обывателя. Позже появились еще истории выдающихся женщин; но тут уж понадобилась кое-какая подмога — и для геоцентрического головного мозга изобрели логику и мнемотехнику, коими гордятся даже нынешние историки. В последние, наполовину уже отшумевшие, столетия все больше заботились о "paysage intime", иными словами, стремились рассказывать о людях безымянных. Кому-нибудь начинало казаться, будто битвы не обязаны происходить при Фермопилах, Гастингсе или Аустерлице, но иногда случаются при Страхе, Тоске или Неблагодарности, и что не всякое открытие обязано быть открытием Америки, не всякое изобретение — изобретением пороха, паровой машины или воздухеплавательного аппарата, чтобы быть значительным и в каком-то определенном смысле плодотворным. И уж тут стало обыкновением вместо героев, засвидетельствованных в истории, выдвигать вперед героев подразумеваемых. Для этого уже много десятков лет героев прошлого отрывают от дельных современников — и из невнятных кусков складывают новые и вес новые комбинации, а они производят впечатление людей как будто бы интересных или необычных — по крайней мере, если смотреть на них в правильном свете и с определенной точки зрения. Люди беспрестанно делают попытки, изобретают закономерности, в сравнении с которыми старые законы кажутся чем-то незначительным, и ликуют от радости, когда странный гомункул с головой, приставленной не к туловищу, а к большому пальцу правой ноги, может продержаться несколько мгновений. От этого они умнеют. То есть заводят себе собрание более или менее серьезных сведений, а потом им приходится добывать еще и комнату рядом, дабы разместить там все плоды старчески-бодрого исследовательского ража. При такой сортировке редкие виды и неожиданные вариации оценить, конечно, труднее всего. И может статься, что люди зрелые, выходящие далеко вон из ряду, переживут диковинные вещи, да к тому же диковинным образом. Тогда, как водится, говорят: их "судьбы" заслуживают величайшего интереса, подразумевая две вещи — то, что приключается с ними во внешнем мире, и то, как они сами относятся к таким происшествиям и их для себя последствиям.
XIV. ЕСЛИ из множества моих девушек и кое-каких обломков Жанны д'Арк, Шарлотты Корде и Катарины Эммерих (а это лишь одна из возможных комбинаций) я соберу один образ, то и мне удастся щегольнуть героиней, которую радушно примут в маленьких городках, но только если она сперва приучится к поклонам. Однако я вижу, что мои девушки робеют. Они боятся, что я силком заставлю их перепрыгнуть друг к другу через все разделяющие их пропасти и от первой стану ждать одного, от второй — другого, но ни от какой — всего; они опасаются, что, полуотвергнутые, лишь с половиной того, чем они владеют, останутся в разочарованных руках, словно белые розы, по которым прошлась буря с широкими, грубыми, ужасными плечами.
XV. ТОГДА в их лицах и фигурах я замечаю сотни и сотни тревог. Светлые и темные, сонные и бдящие, самоотверженные и тоскующие страхи накатывают на меня волной или боязливо бегут от моего взгляда, сами не ведая куда. Тогда мне становится ясно, что нельзя силой слепить из десяти или двадцати девушек одну героиню. Скорее, та Одна, что у меня на уме, должна вобрать в себя тысячи всегда сопутствующих ей сестер. Лишь когда я говорю о тысяче девушек, кажется, будто мне известно что-то милое и тайное об одной из них; лишь когда объединятся их неисчислимые голоса, даже самый безучастный и печальный почует дыхание той высокой песни, равных которой нет на свете.
XVI. В ВЕЛИКИХ фресках с их одинокими, строгими фигурами Фра Фьезоле просто и прекрасно высказал их надежду на небеса. Но на многих, многих ликах ангелов "Страшного суда", ликах, что вдыхают Бога, проступают радость, величие и гимны самого неба. Они — многоцветная мозаика его мощи, и нет картины, равной этой в ее величии, богатстве и очаровании.
XVII. МНОГО женщин на свете. Утомленных, как светловолосая Мария, злых, как Берехта из Розенберга, что перед кончиной незаметно проходит по замкам Чехии, и добрых, как Елизавета, ласковая ландграфиня Тюрингенская, чья робость заставляла цвести розы из хлеба. Да и многие матери тоже. Но были ли девушки до моих девушек? Следы таких ног ты не сыщешь ни на одной дороге. И тщетно будешь искать эти легкие отпечатки на всех песках мира. Они — словно отметинки от ладошки на щеке ребенка, оставшиеся после сна. Пройдут эти девушки — и за ними на дороге останутся нежнейшие, как от прикосновения ласкающей руки, вмятинки; а перед ними путь гладок и чист. Так, стало быть, они первые — или и до них хаживали по лугам, да по темным, пряно пахнущим мхам, да за моря?
XVIII. ДА разве кто-нибудь поймет, что даже на брусчатке тротуаров не остается ни следа от ног? На это надо возразить: в тех маленьких городках еще не очень-то много мощеных улиц. По крайней мере, мостовая почти повсюду все еще — не более чем поток пыли, и предпочтительней ходить по его чуть более каменистым краям. Но мои девушки шагают прямо по нему; они всегда проходят по всему городу там, где чувствуют над головой ширь неба, ступая по маленьким белым облачкам. Они идут ниоткуда и, стало быть, никуда. Просто идут. Может, чтобы немного приглушить прибой своей крови. Идут в рыскающем ритме этого сокровенного прибоя. Становятся тихой береговой полосой своей же вечно подвижной безбрежности. Никогда не шагают в ногу. Бредут нестройно, будто толкаемые порывами враждебных ветров. Машут рукой каждая в другую сторону. Медля, оборачиваются на углу, когда ветер рвет с их губ еще даже не найденные слова. Тем же путем бредут назад и всегда бродят туда-сюда между двумя улицами. Их дело — ожиданье. Умудряются заплутать за какую-нибудь четверть часа. Вместо того чтобы белой вереницей с тревожным, пламенеющим знаменем втянуться в эпоху.
XIX. ПРОЙДИ-КА как-нибудь вслед за ними. Ты невольно отведешь взгляд — ибо их светлые одежды слепят глаза. Словно птица с подпаленными крыльями, взгляд падет на мостовую, лежащую подобно широкой и раскрытой книге. Катившиеся некогда кареты протянули по ней свои строки. И это хорошо. Ведь шаги девушек не умеют даже толком писать. Много значков тянется вдоль борозд-линеек. Взад и вперед. Точно кто-то писал в темноте — или точно письма слепых. И все же некоторое усилие и упражнение покажут, что на самом деле это — длинные стихотворения, импровизации, сквозь которые, извиваясь и изменяясь, струится странный ритм. Постоянно повторяются рифмы. Они — словно мольбы. Ты увидишь их, застывших в ожидании у любой двери. Это трогательные, простые слова, лютни с одной-единственной струной. Из серебра, думаешь ты, — и ее звук сопутствует тебе до самого сна.
XX. КОГДА мои девушки бродят туда-сюда, их души медлительно покачиваются, как челны, привязанные к ненадежному причалу. — Ибо души их — гондолы из золота, полные нетерпенья. Они увешаны старыми мягкими шелками так плотно, что внутри вечно царит сумрак. Девушки любят эту благоухающую мглу с ее прекрасными неисчерпаемыми возможностями. В них-то они и живут. Редко, лишь когда зашевелятся края завесы, их ранит тонкий луч. И тогда на миг их поражает угол комнаты или сад, на который сошел уже вечер. И они немного пугаются того, что есть комната, и сад, и вечер. И они втягивают страх перед этим множеством вещей в шелковую мглу своих жизней и складывают перед ним ладони. Это и есть их молитвы...
XXI. .....................................................
Метки: райнейр мария рильке |
|
Метки: ольга родионова |
|
Метки: олег горшков |
|
Метки: нюша |
|
Метки: евгения бахтерева |
|
Метки: роберт рождественский |
|
Метки: сергей шестаков |
|
|
|
Метки: анна кукушкина |
|
ллллллььь...
Небо сбилось с пути, небо капает между строк,
Выжимая из осени яблочно-сладкий сок.
По утрам я, как пуля, целую тебя в висок -
Только ты никому об этом не говори.
На душе, как в пустыне, безмолвно и горячо,
В подреберье сентябрь истаивает свечой.
А любовь - это плакать, уткнувшись в твоё плечо,
От избыточной нежности, давящей изнутри
Метки: Ветер Мой |
|
Метки: Р.М. Рильке |
|
Возвращение с прогулки
Я в этом городе раздавлен небесами.
И здесь, на улицах с повадками змеи,
где ввысь растет кристаллом косный камень,
пусть отрастают волосы мои.
Немое дерево с культями чахлых веток,
ребенок, бледный белизной яйца,
лохмотья луж на башмаках, и этот
беззвучный вопль разбитого лица,
тоска, сжимающая душу обручами,
и мотылек в чернильнице моей...
И, сотню лиц сменивший за сто дней, -
я сам, раздавленный чужими небесами.
Метки: федерико гарсия лорка |
|
Идиллия
Не проси - ни словом, ни видом
я секретов весны не выдам.
Потому что для них давно я -
словно вечнозеленая хвоя.
Сотни пальцев, тонких и длинных,
тычут с веток во сто тропинок.
Не скажу я тебе, мое диво,
отчего так река ленива.
Но вместит моя песня немо
глаз твоих светло-серое небо.
Закружи меня в пляске долгой,
только хвои побойся колкой.
Закружи ты меня на счастье
в звонкой нории, полной страсти.
Ай! Не место мольбам и обидам, -
я секретов весны не выдам.
Метки: федерико гарсия лорка |
|
Осколки
Волосы с ветром,
Глаза на берегу реки,
Губы в поцелуе огненном
Поздней весной,
Снопы цветов и трав
В руках девичьих.
Белые листы и узоры бревен.
Печально-угрюмый голос
Зовет из сумерек лета.
Последний грибной дождь
Течет по щекам,
Напоминает гон в полдень
И молитву о Солнце.
Костер начала осени
Обещает быть долгим.
Редкие удачи забираю с собой,
Веткой орешника падаю в ручей,
Роняю багрянец жалобный.
А зимой
В оттепель
Засну, спокойный ожиданием.
Румянец вспыхнет переносицей:
Не встретил Хранительницу...
Прощайте, ребята.
Гордыне умирать в камень;
Колокольчиком,
Украденным под утро, дрогнуть.
Так разбиваются надежды
В полнолуние.
Останемся осколками на этой Земле,
Брызгами зальем Небо, -
И места не хватит
В овчине лохматой.
Дмитрий Ревякин
Метки: дмитрий ревякин |
|
Время года - зима. На границах спокойствие. Сны
переполнены чем-то замужним, как вязким вареньем.
И глаза праотца наблюдают за дрожью блесны,
торжествующей втуне победу над щучьим веленьем.
Хлопни оземь хвостом, и в морозной декабрьской мгле
ты увидишь, опричь своего неприкрытого срама -
полумесяц плывет в запыленном оконном стекле
над крестами Москвы, как лихая победа Ислама.
Куполов, что голов, да и шпилей - что задранных ног.
Как за смертным порогом, где встречу друг другу назначим,
где от пуза кумирен, градирен, кремлей, синагог,
где и сам ты хорош со своим минаретом стоячим.
Не купись на басах, не сорвись на глухой фистуле.
Коль не подлую власть, то самих мы себя переборем.
Застегни же зубчатую пасть. Ибо если лежать на столе,
то не все ли равно - ошибиться крюком или морем.
Метки: иосиф бродский |
|
идет и качается: снилось, мне все это снилось,
покуда темнело до срока и мало спалось.
я крохотный сон возле сердца держала, как милость
неведомо чью – и держала, пока не сбылось.
хранила ее в тишине от горячего гула,
вела за собой, а могла бы – в руках унесла.
я всех обманула, ты слышишь, я всех обманула –
не стригла волос и воды из реки не пила.
но чуяла – в воздухе – воду – вернейшего лада.
о, знает ли кто-нибудь здешний, золу вороша,
что можно дышать – не подземным, стоячим, прохладным,
а ветром соленым дышать…
идет и молчит: для чего ты врастаешь мне в спину,
когда под лопаткой уже от тебя горячо.
я флейта, и ветер в чернейшей ее сердцевине
поет о тебе, оглянувшейся через плечо.
чего тебе хочется, воздуха надо, воды ли?
не медли: пока не светает и ветер не стих,
вернемся туда, где запомнили нас молодыми
и слава богам, что не знают о нас – о таких.
держи в несгораемом сердце последнюю юность,
ступая в следы на распаханной звездной меже.
идет и молчит: сколько раз ты уже обернулась –
и больше не надо, достаточно, хватит уже…
(с)_raido
Метки: _raido |
|
Когда я вернусь, будет поздно для Нового года
И чистых листов, на которых жизнь новую пишут.
Когда я вернусь, наконец-то родится свобода
И та справедливость, которой не блещут, а дышут.
Когда я вернусь, будут живы все те, кто мне нужен,
Мы будем гулять допоздна, а потом до рассвета.
Когда я вернусь, буду весел, немножко простужен.
Когда я вернусь, будет счастье и долгое лето.
Когда я вернусь, жизнь уже перестанет кончаться,
А люди не будут болеть, да и боли не будет,
И смогут мечтать, потому что им будет мечтаться
Не только о том, что им кто-то ошибки забудет.
Когда я вернусь, будут солнце и дождь вперемешку.
Когда я вернусь, ты научишься снова смеяться.
И каждый подснежник найдёт наконец-то подснежку,
Когда я вернусь.
А сейчас нам пора расставаться.
***
В дождливый четверг, тридцать второго мая.
А у тебя будет сын с совсем чужими глазами.
И - двадцать ли? - лет лягут трупом любви между нами
И будет уже не проснуться от жизни, родная.
(с) Хоуэлл
|
|
Ремесло
Есть ремесло - не засыпать ночами
И в конуре, прокуренной дотла,
Метаться зверем, пожимать плечами
И горбиться скалою у стола.
Потом сорваться. В ночь. В мороз.
Чтоб ветер
Стянул лицо. Чтоб, прошибая лбом
Упорство улиц, здесь, сейчас же встретить
Единственную, нужную любовь.
А днем смеяться. И, не беспокоясь,
Все отшвырнув, как тягостный мешок,
Легко вскочить на отходящий поезд
И радоваться шумно и смешно.
Прильнуть ногами к звездному оконцу,
И быть несчастным от дурацких снов,
И быть счастливым просто так - от солнца
На снежных елях.
Это - ремесло.
И твердо знать, что жить иначе - ересь.
Любить слова. Годами жить без слов.
Быть Моцартом. Убить в себе Сальери.
И стать собой.
И это ремесло.
1938
Читать далее
Борис Смоленский
Метки: борис смоленский |
|
про лес
I
потому что время расставило по местам:
вот летучий лес, он в июле попросит пить
и прильнет к стене, и не знаешь, пока он там:
будет жить твой дом или больше не будет жить,
что за лес пришел, как вознесся над головой –
золотой сосновый мерцающий осторожный –
или черный неумолкающий часовой:
сохраняет все, никогда сохранить не может.
но стоит и медлит, и с пальцев смола течет,
у сосны крылатый, у вербы округлый почерк –
отмечает в листьях, записывает в зрачок
то собачью свадьбу, то похороны сорочьи,
отмечает время, и родину, и острог,
пробирается меж ресниц старикам и детям.
это бог дремучий, и ясень его пророк,
и сестра осина, и чертополох свидетель.
II
говорит – или чудится: стану дышать с тобой,
шепчет в траве наугад или тайное слово дарит.
звон ли плывет колокольный, лиловый и голубой,
над большой поляной, где венчают ивана с марьей,
так, шепча и прячась, мерцая и зеленея,
божество незримо и легок летучий зов.
на каких костях драгоценная костяника
прорастает заживо – или какую кровь
поднимает корнями к свету, вдохнуть не смея…
III
похолодает и будет легче:
во всяком времени за спиной
парит – крылатый, зеленый – шепчет,
звенит – прозрачный и ледяной.
за частой елью, сосною редкой
у снега белого на виду
качать младенца тяжелой ветке,
на ветке легкой держать звезду,
пока несут небывалой ночью
дары холодному январю.
не мерзни больше, бери что хочешь,
проси что хочешь – я подарю:
из клетки выпущу злую птицу,
бескровный иней смету с волос.
лети, поземка. живи, сестрица.
горюй, рябина. гори, мороз.
IV
но кто бы стал – хотя бы и от скуки –
учителем единственной науки,
что нет вещам украденным числа?
и у меня горят пустые руки.
но разве я – не флейту унесла?
не сеть взяла, простертую в реке?
не колыбель застряла в тростнике?
но разве не меня теперь качает, кружит:
пожалуйста, пожалуйста, смотри,
какое солнце плавает снаружи,
смотри, какое дерево внутри
раскрыло руки и обнять не может –
ему мешает человечья кожа, смотри,
пришла зима и дышится с трудом.
и если снег летит над пепелищем,
я стану говорить, что это дом,
раскрытый в опустелые холмы,
распахнутый в темнеющую заводь.
как мне глядеть прозрачными глазами
больного обитателя зимы,
которая вода и мерзлый хлеб,
которая и родина, и склеп,
которая уже не плач, но песня.
парит над домом беспокойный вестник,
сивилла сильвия, и трещинка во лбу,
не в лодочке летит – плывет в гробу,
и беспечальный ангел впереди,
и мутный газ в расколотой груди.
и добрый бог не будет терпелив
к возможности единственного дома,
в котором все не держится земли.
но разве у меня – не заключенный свет
забрали тайно, не касаясь сердца,
в котором никакого дома нет?
но дальше – за древесными дверьми –
постой. еще – дыхание возьми,
оно и так давно проходит мимо,
бесплотное, неразличимо с дымом,
ненужное; и что мне этот дым.
но говорящий лес неуязвим.
он говорит, и празднует, и дышит.
огромный снег из неба ночью вышел
и падает сквозь темные зрачки
непрочной речью, музыкой неслышной,
последней нежностью пустеющей руки.
V
что потеряно в чаще, навеки останется здесь,
ибо сердце лежит под осокой в темнейшей воде,
и летает, летает зеленый нетающий свет.
говорю тебе лес, у меня ничего больше нет,
что тянулось руками, то деревом будет расти,
и когда костяника мне пальцы прожгла до кости,
я не слышала боли, я тайную песню живу,
приручая лесную траву.
(с) _raido
Метки: _raido |
|
Заблудившись в потоке времени,
Захлебнуться холодным воздухом.
И скользить, словно тень нездешняя,
В бесконечных, как сны, холмах.
Все дороги и направления
Обозначить цветными звездами.
Расцветая медвяным вереском,
Белым-белым как снег в горах.
И, запутавшись в лунных отблесках,
Мы невидимы, словно призраки.
И зимой опять зачарованы,
И окутаны тишиной.
Только сны ее бродят по лесу,
Только ночи такие длинные…
Не сдержать темноту засовами
И не спрятаться за стеной.
Выходи за дверь и прими ее.
Страх в огонь и оставь.. все прошлое…
Белизну зимы снова надвое
Режут лезвия темноты.
Лунный волк из озера воду пьет,
Наш полуночный гость непрошенный…
А по снегу крадется радуга,
Что рождается от луны.
Шш-ш-ш! Ты слышишь?
- Звенят бубенчики…
Это просто зимние сны…
© Ксения Морисвиль
|