Никому, кроме себя, нельзя верить, а порой и не знаешь, можно ли доверять самому себе.
***
— Ну, я думаю, вы сражаетесь не просто так, у вас ведь есть какая-то цель, верно?
— Уже не помню. Постоянная опасность, помимо всего прочего, со временем убивает в человеке все чувства.
***
Он ненавидел физическое насилие. Одно дело убить человека пулей или самому быть расстрелянным — это механический процесс, который противоречит лишь воле к жизни или вызывает страх перед болью. Другое дело — кулак. Кулак унижает, быть избитым — значит вступить в постыдное отношение с насильником.
***
В древние времена сражаться было веселее. В битве при Ронсевале у Роланда были соратники — Оливье и Турпин, на помощь ему спешила вся кавалерия Европы. Людей объединяла общая вера. Против мавров даже еретики объединились с христианами. У них могли быть разногласия по поводу святой Троицы, но в главном деле они были едины и тверды, как скала. А сегодня — такое множество толкований материалистической политэкономии, так много комбинаций начальных букв в сокращенных названиях партий.
***
Он-то воображал, что подозрительность, в атмосфере которой проходила его собственная жизнь, — неизбежное порождение гражданской войны. Теперь он приходил к выводу, что подозрительность существует повсюду — она часть человеческого бытия. Людей объединяют только их пороки — свои кодексы чести существуют среди неверных супругов и воров.
Постороннему комната показалась бы пустой и неприветливой, но для Скоби это был дом. Другие создают домашний уют, постепенно обрастая вещами: повесят новую картину, поставят побольше книг, замысловатые пресс-папье или пепельницу, купленную в праздничный день неизвестно зачем; Скоби создавал свой уют, выбрасывая все лишнее.
***
Он улыбнулся с деланной веселостью; чуть не вся жизнь уходила на то, чтобы оттянуть очередную беду. Оттяжка никогда не приносит вреда. Ему даже казалось, что если тянуть подольше, в конце концов все решит за тебя смерть.
***
Слова утешения, как и акт любви, постепенно превращаются в шаблон.
***
Только биение собственного сердца подсказывало Скоби, что он виноват, – он вступил в ряды продажных полицейских чиновников: Бейли, державшего деньги в другом городе, чтобы никто о них не знал; Крейшоу, пойманного с алмазами; Бойстона, правда, не разоблаченного и вышедшего в отставку якобы по болезни. Их покупали за деньги, а его – взывая к состраданию. Сострадание опаснее, потому что его не измеришь. Чиновник, берущий взятки, неподкупен до определенной суммы, а вот чувство возьмет верх, стоит только напомнить дорогое имя, знакомый запах или показать фотографию близкого человека.
***
Истина никогда, по существу, не приносит добра человеку – это идеал, к которому стремятся математики и философы. В человеческих отношениях доброта и ложь дороже тысячи истин.
– Откуда вы знаете, что он умер? – Это был глупый, типичный для полиции вопрос, недостойный человека, читавшего Паскаля и так нелепо любившего свою жену. Нельзя любить, если у тебя нет интуиции.
***
Не было ни слез, ни сцен, она просто задумалась, – это были глубокие и очень личные мысли человека, которому придется изменить всю свою жизнь.
***
Когда я сюда приехал, я отсчитывал дни моего пребывания, как школьник, ожидающий каникул; мне казалось, что я неразрывно связан с тем, что уцелело от сквера в Блумсбери, с 73-м автобусом, проходящим под аркой Юстон-сквера, и с весной на Торрингтон-плейс. Теперь в сквере уже расцвели тюльпаны, а мне это безразлично. Мне нужен день, размеченный короткими взрывами – не то автомобильных выхлопов, не то гранат; мне хочется смотреть, с какой грацией движутся фигурки в шелковых штанах в этот пропитанный влагой полдень; мне нужна Фуонг, и дом мой передвинулся на тринадцать тысяч километров.
***
Во мне родилась потребность оберегать его. Мне и в голову не приходило, что я сам куда больше нуждаюсь в защите. Глупость молчаливо требует от вас покровительства, а между тем куда важнее защитить себя от глупости, – ведь она, словно немой прокаженный, потерявший свой колокольчик, бродит по свету, не ведая, что творит.
***
С самого детства я не верил в незыблемость этого мира, хоть и жаждал ее всей душой. Я боялся потерять счастье. Через месяц, через год Фуонг меня оставит. Если не через год, то через три. Только смерть не сулила никаких перемен. Потеряв жизнь, я никогда уже больше ничего не потеряю. Я завидовал тем, кто верит в бога, но не доверял им. Я знал, что они поддерживают свой дух басней о неизменном и вечном. Смерть куда надежнее бога, и с ее приходом уйдет повседневная угроза, что умрет любовь. Надо мной больше не будет висеть кошмар грядущей скуки и безразличия.
Если «ненависть» – не слишком сильное слово для нас, людей, я ненавидел и его, и жену его Сару. Наверное, после этого вечера он возненавидел меня, как ненавидел иногда жену и того, другого, в которого мы, на наше счастье, не верили. Так что это рассказ скорее о ненависти, чем о любви, и если я похвалю Генри или Сару, можете мне верить – я пишу наперекор себе, ибо горжусь как писатель, что предпочитаю посильную правду даже своей непосильной ненависти.
***
Мне удобства и уют неприятны – одинокому легче, когда ему не слишком хорошо.
***
Сара не признавала ни былых вкусов, ни былых чувств. Она держала только то, что ей нужно; а здесь, наверное, никто не трогал ничего. Томики Гиббона навряд ли открывали, томики Скотта, должно быть, принадлежали когда-то отцу, как и бронзовая копия «Дискобола». А все же он был счастливей меня в своей ненужной комнате – в своей. И я подумал с завистью и грустью, что если ты владеешь чем-то, ты можешь этим не пользоваться.
***
– Вы?
Она всегда говорила мне «вы» по телефону – «Это вы?», «Вы можете?», «Вы сделаете?», – а я думал, как дурак, хотя бы несколько минут, что на свете – один только «вы», и это я.
– Очень рад, очень рад, – сказал я, ненавидя ее.
***
Хотел бы я не трогать тех времен – когда я пишу о них, ненависть возвращается. Видимо, ее вырабатывают те же самые железы, что и любовь, – результаты такие же. Если бы нас не учили, как понимать Страсти Христовы, догадались бы мы, кто любил Христа – ревнивый Иуда или трусливый Петр?
Сзади он казался моложе своих лет, в темном легком костюме, купленном в магазине готового платья и слишком свободном в бедрах; но из-за выражения лица он казался старше: из темно-серых глаз его глядела всепоглощающая вечность, откуда он явился и которая должна была поглотить его. Оркестр начал играть, он ощущал музыку всем своим нутром; скрипки словно плакали в его кишках.
***
Она любила похороны, хотя они всегда внушали ей ужас, – так иные любят рассказы о привидениях. Смерть казалась ей неуместной, ведь важнее всего жизнь. Она не была религиозной и не верила ни в рай, ни в ад, а только в духов, в спиритические столики, в таинственные постукивания и в слабые голоса, жалобно говорящие о цветах. Пусть католики легко относятся к смерти: жизнь для них, может быть, не так важна, как то, что наступает потом; но для нее смерть была концом всему. Слияние с единым для нее не значило ничего по сравнению со стаканом пива в солнечный день… Она верила в духов, но ведь нельзя же было назвать их хрупкое, призрачное существование вечной жизнью; скрип спиритического столика, кусок мозговой оболочки в банке за стеклянной витриной Института психологических исследований, голос, который она слышала однажды во время сеанса, произнесший; «Все очень красиво в высших сферах. Повсюду цветы».
Цветы. Ведь не это жизнь, с презрением подумала Айда. Жизнь – это солнечный свет на медных столбиках кровати, рубиновый портвейн, замирание сердца, когда лошадь, на которую ты поставила, почти не надеясь выиграть, приходит к финишу, и вымпел толчками поднимается вверх. Жизнь – это губы бедного Фреда, прижавшиеся в такси к ее губам и вздрагивавшие вместе с машиной, когда они неслись вдоль набережной. Какой смысл умирать, если это приводит вас только к лепету о цветах.
***
Он не обладал воображением. В этом была его сила. Он не умел смотреть глазами других, ощущать их нервами. Только от музыки ему становилось не по себе, сердце начинало дрожать, как струна; нервы теряли свою молодую выносливость, он становился взрослее, и переживания других словно стучались в его душу.
***
У нее был огромный запас немудреных воспоминаний, и когда она не жила в будущем, она жила в прошлом. Что до настоящего… Она проходила сквозь него так быстро, как только могла, убегая от одного, стремясь к другому, и поэтому говорила всегда слегка запыхавшись, и сердце ее колотилось от жажды избавления или от ожидания.
***
– Но ведь ты веришь, правда? – взмолилась Роз. – Ты веришь, что Бог есть?
– Конечно, есть, – ответил Малыш. – Что еще может там быть, если не Бог? – продолжал он презрительно. – Ведь это единственное, что, возможно, имеет смысл. Эти атеисты, они ничего не знают. Конечно, есть ад, геенна огненная и вечное проклятие, – сказал он, глядя на темную бурную воду, на молнии и фонари, качающиеся над черными сваями Дворцового мола, – конечно, есть адские муки.
– И рай тоже, – тревожно сказала Роз.
Дождь лил, не переставая.
– Может быть, – ответил Малыш, – может быть.
– Мой епископ говорит, что Дон Кихот – это вымысел, плод фантазии писателя…
– Возможно, отче, все мы – вымысел, плод фантазии господа.
– Вы что же, хотите, чтобы я сразился с ветряными мельницами?
– Только сразившись с ветряными мельницами, Дон Кихот познал истину на смертном одре.
***
Читал отец Кихот теперь совсем мало – вот только молитвенник да газету, которая не потрудилась довести до его сведения, что молитвенник больше не обязательно читать.
***
– Знаете, отец, вы напоминаете мне вашего предка. Он верил всему, что написано в рыцарских романах, которые и в его-то время уже были устаревшими…
– Я в жизни не читал ни одного рыцарского романа.
– Но вы же по-прежнему читаете все эти старые богословские книги. Они для вас – все равно что рыцарские романы для вашего предка. Вы верите им так же, как он верил своим книгам.
– Но ведь глас Церкви не устаревает, Санчо.
– Ну что вы, отче, устаревает. На вашем Втором Ватиканском соборе даже апостола Иоанна признали устаревшим.
***
В привычках есть что-то успокаивающее, даже когда они утомительны.
***
Что ж, отче, мы, пожалуй, можем сойтись вот на чем: великих людей всегда сменяют люди мелкие, а с мелкими людьми, пожалуй, легче жить.