Re-Agent, в советские годы "научный" атеизм преподавали - тоже возмущались, но мало кто. Сейчас бы преподавание атеизма ввели в школу - думаю 100т. подписей это не собрало, а может и петицию даже бы не создали. Или скажем буддизм/ислам начали преподавать... - по этим религиям не могу сказать было бы больше или меньше шума.
Дело-то, в общем, в том как Вы отвечаете на вопрос: одна истина или истин много? если Вы отвечаете, что истин много - то какая из них истинна, если они вступают в противоречие по ряду существенных вопросов (а не совпадают в нескольких точках, тут не от совпадения надо исходить). Если честно искать истину - объективную истину - то окажется, что не все ее исповедают, а значит многие люди заблуждаются по вопросу абсолютной истины (может быть, абсолютная истина звучит, как анахронизм, но причина причин - и есть абсолютная истина, как писал Роуз: "Эта конечная истина, трактуется ли она как христианский Бог или как всеобщая взаимосвязь вещей, и есть первый метафизический принцип, абсолютная истина. Признание этого принципа, логически неизбежное, разрушает теорию «относительности истины», которая оказывается противоречащим самому себе абсолютом.")
Тогда, если часть людей неправа, должно ли общество идти на поводу неправды и исповедовать губительный плюрализм мнений в самом важном - религиозном - вопросе, в вопросе воссоединения с Богом? Не будет ли это слабостью, невольным или даже намеренным заблуждением?
Христос воскрес, даже отсчет летосчисления привязан к году Его рождения (хотя этот факт стушевывается уже с детской скамьи, называют это до н.э. и после н.э.). Будда воскрес? Мухамед воскрес?
http://www.k-istine.ru/islam/apologia_islam_pravoslavie-islam.htm (ссылка к Вашему вопросу про ориентиры).
Если мы начинаем говорить о религии не в контексте отрицания (атеизм, агностицизм и пр.), а в контексте знания (пусть это будет и очень грубый контекст) и признания наличия такой области человеческого существования, человеческого измерения (это очевидно), то для преподавания этого знания мы должны прийти к общей системе отсчета. Эта общая, объективная религиозная система, абсолютно истинная система отсчета - и есть Христос распятый и воскресший. Но не все так грубо, я понимаю, здесь мне скажут - а как же вера? что если человек еще не успел поверить? отвечу здесь чуть позже.
Теперь конкретно к Вашему ответу. "дети могут знать о своей вере и без неволи. Против - это вообще против любого преподавания. Повторюсь - невольник - не богомольник." Да никто молиться и не заставляет, Боже упаси! Ну если Вы не против преподавания вообще, то пусть преподают. Знание через преподавание обычно и дается. Поверхностно человек может знать о чем угодно, но не для поверхностных знаний существует знание.
"А то, что христианство нгасаждалось мечом, думаю, Иисус этого никак не одобрил бы."
"Мои мысли - не ваши мысли, ни ваши пути - пути Мои, говорит Господь." А то, что святой Олаф силой насаждал Христианство - и Бог это приветствовал - факт: "Св. Олафу совершенно были чужды амбиции честолюбивых властителей. Сам он дважды хотел уклониться от своей миссии в Норвегии, но всякий раз сновидениями был вразумляем в том, что его долг довершить христианизацию Норвегии."
Говорить, что христианство против войны - это становиться толстовцем и квакером - тюфяком, который не может защитить слабого, ближнего от зла.
Дело в том, что христианство не терпит смешения, не терпит грязно-серого цвета - оно предельно с обоих сторон. Позвольте процитировать католика Гилберта Честертона, лучше него, чеканящего афоризмы в каждом втором предложении, я не скажу:
"И все же я чувствовал, что христианство — не просто разумная середина. В нем действительно была какая-то предельная сила, какая-то крайность, граничащая с безумием и оправдывавшая неглубокие нападки скептиков. Быть может, оно мудро — я все больше в это верил; но мудрость его — не мирская умеренность. Пусть кротость монахов и ярость крестоносцев уравновешивают друг друга; но монахи предельно, бесстыдно кротки, крестоносцы — предельно яростны. {если Вам неудобны крестоносцы, хотя и в них был смысл, если интересно - я поясню, то подставьте сюда крестителя Руси или св.Олафа}. ...... Тут началась самая трудная и занимательная часть моих размышлений: сквозь сложность богословия я смутно различил очертания принципа. Принцип был тот самый, о котором я догадался, рассуждая о пессимисте и оптимисте: нужна не смесь, не компромисс, а оба качества, во всю силу — скажем, пламенная любовь и пламенная ненависть. Сейчас, здесь, я применяю этот принцип только к этике; на самом деле он пронизывает все богословие. ....
Настоящая смелость — почти противоречие: очень сильная любовь к жизни выражается в готовности к смерти. Любящий жизнь свою погубит ее, а ненавидящий сохранит[79 - «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизни вечную» (Ин., XII, 35).]. Это не мистическая абстракция, а бытовой совет морякам и альпинистам; его можно напечатать в путеводителе по Альпам или в строевом уставе. В этом парадоксе — суть мужества, даже самого грубого. Человек, отрезанный морем, спасется, только если рискнет жизнью. Солдат, окруженный врагами, пробьется к своим только в том случае, если он очень хочет жить и как-то беспечно думает о смерти. Если он только хочет жить — он трус и бежать не решится. Если он только готов умереть — он самоубийца; его и убьют. Он должен стремиться к жизни, яростно пренебрегая ею; смелый любит жизнь, как жаждущий — воду, и пьет смерть, как вино. Ни один философ, мне кажется, не сумел выразить этой романтической и непростой истины; не выразил ее и я. Христианство же сделало больше: оно прочертило границу между ракой святого и страшной могилой самоубийцы — показало, как далеки друг от друга смерть ради смерти и смерть ради жизни. Поэтому и осенила наши копья тайна рыцарства — христианской смелости, презрения к смерти, а не китайской смелости, презрения к жизни.
Тут я стал замечать, что этот принцип — ключ ко всем проблемам этики. Возьмем другой пример — скромность. Как найти равновесие между гордыней и самоуничижением? Обычный язычник (или агностик) просто скажет, что он доволен собой, хотя не слишком — есть люди лучше его, есть и похуже. Словом, он высоко держит голову — но не задирает нос. Это разумно и достойно; однако можно возразить, как мы возражали Мэтью Арнольду. Компромисс обесценил обе крайности, в нем нет силы, нет чистоты цвета. Такая гордость не поднимет сердце, словно зов боевых труб; ради нее не оденешься в золото и пурпур. Такая скромность не очистит душу огнем, не сделает прозрачной, как стекло, не уподобит нас ребенку, сидящему у подножия трав. Чтобы увидеть чудо, надо смотреть снизу — Алиса стала очень маленькой, чтобы проникнуть в сад. Умеренная, разумная скромность лишает нас и поэзии гордости, и поэзии смирения. Христианство пошло своим странным путем и спасло их, обе.
Оно разделило понятия и довело каждое до предела. Человек смог гордиться, как не гордился никогда; человеку пришлось смириться, как он никогда не смирялся. Я — человек, значит, я выше всех тварей. Но я — человек, значит, я ниже всех грешников. ...............
Возьмем другой пример — сложную проблему милосердия, которая кажется такой простой немилосердным идеалистам. Милосердие — парадокс, как смирение и смелость. Грубо говоря, «быть милосердным» — значит прощать непростительное и любить тех, кого очень трудно любить. Представим снова, как рассудил бы разумный язычник. Он сказал бы, вероятно, что одних простить можно, других — нельзя; что над рабом, стащившим вино, можно посмеяться, а раба, предавшего господина, нужно убить и не прощать даже мертвого. Если поступок простителен, человека можно простить, и наоборот. Это разумно, даже мудро; но это — смесь, компромисс, раствор. Где чистый ужас перед неправдой, который так прекрасен в детях? Где чистая жалость к человеку, которая так прекрасна в добрых? Христианство нашло выход и здесь. Оно взмахнуло мечом — и отсекло преступление от преступника. Преступника нужно прощать до седмижды семидесяти[83 - Преступника нужно прощать до семижды семидесяти — Ср.: Мф., XVIII, 22.]. Преступление прощать не нужно. Раб, укравший вино, вызывал и раздражение, и снисхождение. Этого мало. Мы должны возмущаться кражей сильнее, чем прежде, и быть добрее к укравшему. Гнев и милость вырвались на волю, им есть теперь, где разгуляться. И чем больше я присматривался к христианству, тем яснее видел: оно установило порядок, но порядок этот выпустил на волю все добродетели. .............
Наша церковь действительно довела до предела и девственность, и семью — они сверкают рядом, как белизна и багрец на щите святого Георгия. Христианству всегда была присуща здоровая ненависть к розовому. В отличие от философов, оно не терпит мешанины; не терпит того компромисса между белым и черным, который так недалек от грязно-серого. Быть может, мы выразим все христианское учение о целомудрии, если скажем, что белое — цвет, а не бесцветность. Все, о чем я толкую, можно сказать и так: христианство стремится сохранить оба цвета и яркими, и чистыми. Его решение — не смешанный цвет, не желтовато-рыжий, не лиловый. Скорее оно похоже на переливчатый шелк, где яркие, блестящие нити идут рядом — а то и образуют знак креста.
Точно так же, конечно, обстоит дело, когда христианство обвиняют и в непротивлении, и в воинственности. Конечно, оба обвинения верны. Оно действительно вручало меч одним, вырывало его у других. Те, кто воевал, были страшны, как молния, те, кто не воевал, — спокойны, как статуя. Что ж, Церковь умеет использовать и своих ницшеанцев, и своих толстовцев. Что-то есть в бою, если столько прекрасных людей любили битву. Что-то есть в непротивлении, если стольких прекрасных людей радовала полная непричастность к войне. Но Церковь не дала исчезнуть ни тому, ни другому. Она сохранила обе добродетели. Тот, кто, как монах, не мог пролить крови, просто становился монахом. Такие люди были не сектой, а особым человеческим типом, вроде клуба. Монахи говорили все, что сказал Толстой; оплакивали жестокость битвы и обличали пустоту отмщения. Но толстовцы недостаточно правы, чтобы вытеснить из мира всех других; в века веры им не давали полной власти, и мир не лишился по их вине последней битвы сэра Джеймса Дугласа[87 - Дугласы — знаменитый шотландский род, оставивший много героев и в истории, и в поэзии. Здесь скорее всего речь идет о сэре Джеймсе Дугласе (1286—1330), который после нескольких набегов на Англию отправился в Святую землю и был убит в пути.] или знамени Иоанны {Жанна д'Арк}. А иногда чистая милость и чистая ярость сочетались в одном человеке — так, выполнив пророчества, лев и ягненок возлегли рядом в сердце святого Людовика. Не забудьте, текст этот толкуют однобоко. Многие, особенно те же толстовцы, считают, что, возлегши рядом с ягненком, лев уподобился ему. Да это же аннексия, империализм-ягненок просто поглотил бы льва, как лев поглощал его. Дело в другом. Может ли лев лечь рядом с ягненком и сохранить царственное величие? Так спросила Церковь; такое чудо она свершила.
Вот это я и имел в виду, когда говорил о скрытых странностях жизни. Церковь поняла, что сердце слева, а не посередине; что земля — и шар, и не шар. Христианское учение открыло, где и в чем жизнь неразумна. Оно не только постигло закон — оно предсказало исключения. Те, кто полагает, что христианство изобрело сострадание, недооценивает христианство. Сострадание мог изобрести всякий; всякий это и делал. А вот совместить сострадание с суровостью мог только тот, кто предвидит странные нужды человека; ведь никто не хочет, чтобы большой грех прощали ему словно маленький. Всякий мог сказать, что жить — не очень хорошо и не очень плохо. А вот понять, до какой черты можно ощущать зло жизни, не закрывая от себя добра, — это открытие. Всякий мог сказать: «Не возносись и не юродствуй»; поставить предел. Но тот, кто скажет: «Здесь гордись, а вот здесь — юродствуй», людей освободит.
Сила христианской этики в том, что она открыла нам новое равновесие. Язычество — как мраморная колонна; оно стоит прямо, ибо оно пропорционально и симметрично. Христианство — огромная, причудливая скала: кажется, тронешь ее — и упадет, а она стоит тысячи лет, ибо огромные выступы уравновешивают друг друга. В готическом храме все колонны разные и все нужны. Святой Фома Беккет носил власяницу под золотой и пурпурной парчой, и ему была польза от власяницы, окружающим — от парчи; наши миллионеры являют другим мрачный траур, а золото держат у сердца. Не всегда равновесие — в одном человеке, часто оно во всем теле Церкви. Монах предавался молитве и посту в северных снегах — и южные города могли украшать себя цветами. Пустынник пил воду в песках Сирии — и крестьяне могли пить сидр в английских садах. Христианский мир удивительней и сложней языческой империи. Так, Амьенский собор не лучше, а сложней и удивительней Парфенона. Если вам нужен довод из современности, подумайте о том, почему христианская Европа, оставаясь единым понятием, раскололась на маленькие страны. Патриотизм — великий пример такого, нового равновесия. Языческая империя повелевала: «Вы — римские граждане, уподобьтесь же друг другу. Пусть германец не будет таким послушным и медлительным, галл — таким мятежным и быстрым». Христианская Европа, ведомая чутьем, говорит: «Пусть немец останется медлительным и послушным, чтобы француз мог быть мятежным и быстрым. Нелепица, именуемая Германией, уравновесит безумие, именуемое Францией».{прекрасная аллюзия на современную империалистическую заявку либерализма, правда?}
И, наконец, самое главное. Если мы не скажем об этом, мы не поймем то, чего никак не могут понять враждебные историки христианства. Я имею в виду чудовищные схватки из-за мельчайших тонкостей догмы, истинные землетрясения из-за жеста или слова. Да, речь шла о дюйме; но дюйм — это все, когда надо удержать равновесие. Ослабьте одно, и другое станет сильнее, чем надо. Пастырь вел не овец, а тигров и диких быков — каждая из доктрин могла обернуться ересью и разрушить мир. Помните, что Церковь — укротительница львов; очень уж опасны ее учения. Непорочное зачатие, смерть Бога, искупление грехов, выполнение пророчеств можно, сдвинув чуть-чуть в сторону, превратить во что-то ужасное или кощунственное. Ювелиры Средиземноморья упустили крохотное звено — и лев древнего отчаянья сорвался с цепи в северных лесах[88 - Лев древнего отчаяния сорвался с цепи в северных лесах — Честертон имеет в виду протестантизм.]. О самих богословских спорах я скажу позже. Здесь мне важно напомнить, что мельчайшая ошибка в доктрине может разрушить всю человеческую радость. Неточная фраза о природе символа сломала бы лучшие статуи Европы. Оговорка — остановила бы все пляски, засушила бы все рождественские елки, разбила пасхальные яйца. Доктрины надо определять строже строгого хотя бы для того, чтобы люди могли вольнее радоваться. Церкви приходится быть очень осторожной, хотя бы для того, чтобы мир забывал об осторожности.
Вот она, поразительная романтика ортодоксии. Люди, как это ни глупо, говорят, что правая вера скучна, безопасна и тяжеловесна. На самом деле нет и не было ничего столь опасного и занимательного. Ортодоксия — это нормальность, здоровье, а здоровье — интересней и трудней безумия. Тот, кто здоров, правит несущимися вскачь конями, придержит тут, приотпустит там — и держит равновесие стойко, как статуя, арифметически точно. Церковь ранних веков не была тупой и фанатичной, она укротила многих диких коней; но нельзя сказать, что она била в одну точку. Она разила вправо и влево, сокрушая огромные опасности. Она сокрушила арианство, хотя все земные силы чуть не сделали ее слишком земной, и тут же принялась за восточные ереси, чуть не сделавшие ее слишком бесплотной. Она никогда не шла удобным путем, не подчинялась условностям, не становилась приличной, осторожно-разумной. Легче было, в IV веке, поддаться земной власти ариан. Легче было, в XVII веке, сползти в бездонную пропасть предопределения. Легко быть безумцем; легко быть еретиком. Проще всего — идти на поводу у века, труднее всего — идти, как шел. Легко быть модернистом; легко быть снобом, легко угодить в одну из тех ловушек, которые — мода за модой, секта за сектой — стоят на пути Церкви. Легко упасть; падают под многими углами, стоят — только под одним. Легче легкого поддаться любому из поветрий, от агностицизма до христианской науки. Но избежать их — истинный подвиг, от которого захватывает дух. И я вижу, как, громыхая, мчится по векам колесница, дикая Истина правит ею и тусклые ереси падают перед ней."
_______________________________________
Возвращаясь к вопросу веры:
"Дело веры есть и первый акт у верования, и... . Вера не вдруг образуется: является сначала мысль — не поверить ли? Мысль эта вступает в борьбу с тем, что внутри и что вовне. Когда все преодолеется, произносится в сердце решение: верую,— и дело веры совершается. Понимать ли сей акт как воздействие Божие или как склонение и решение сердца, — он всегда есть нечто достопамятное."
Очевидно, что поверить в детстве намного проще, чем во взрослой жизни. А как можно вообще прийти к вопросу "не поверить ли?", если не будут преподавать Христа? Вы сами знаете, что наш век кишит информацией до состояния тошноты, и часто, если не ворваться в информационное поле человека, то человек и не заметит данной информации вовсе, а не заметив может и не заинтересоваться вообще. Это как с рекламой - все мы знаем о кока-коле, о соках, памперсах (а не хаггис), рафаэлло и прочем - и волей-неволей, если не покупаем их намеренно, то часто все равно пробуем или мыслим о них (это проявляется даже в случайных разговорах на бытовом уровне). Реклама - насилие ли это? Мне кажется в ней больше насилия (в повторяемости), чем в преподавании христианства, которое будешь изучать всю жизнь - и не изучишь вовек.
Но "не поверить ли?"
"Пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие."
Детям легче уверовать. Детское сердце - чистое. И пусть с детства "внимающий слову Божию собирает светлые понятия о всем, что в нем, и что около и что выше его: выясняет свои обязательные отношения во всех случаях жизни, и святые правила, как драгоценные бисеры, нанизывает на нить совести, которая потом точно и определенно указывает, как когда поступить..."