-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в bogatyrart

 -Подписка по e-mail

 

 -Сообщества

Читатель сообществ (Всего в списке: 1) мусорка

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 05.12.2004
Записей:
Комментариев:
Написано: 79





LZ OISEAUX JUIL 2009 - новая серия фотографий в фотоальбоме

Воскресенье, 02 Августа 2009 г. 07:18 + в цитатник


Понравилось: 22 пользователям

Данилка-фотограф на концерте и после концерта

Понедельник, 08 Октября 2007 г. 02:55 + в цитатник

Вчера в 17-ом округе Парижа, в зале Корто состоялся концерт под названием "Раствор 2" (что в латинской транскрипции с кириллицы озвучивается как ПАКТ-БОП).  Алеаторным джаз-дуэтом  выступили наш знакомец Камиль Чалаев (рояль, контрабас) и  перкуссионист Владимир Тарасов (известный артист из Вильнюса, игравший  с Ганелиным и Чекасиным).

 (700x525, 123Kb) (700x525, 184Kb)

                              К. Чалаев                                                                              В.Тарасов

В силу обстоятельств я пришёл на концерт с Данилкой, реакция которого на такого рода музыку (намеренно бессистемную, без мелодических фраз и с произвольным ритмом) показалась мне занимательной. Представившись на контроле журналистами (причём Даня подчеркнул, что его журнал о-очень маленький, в отличие от папиного журнала), прошли в зал. Первые пятнадцать-двадцать минут мальчик деятельно подражал барабанщику,  дирижировал с большим пафосом, а потом стал крутиться, зевать без конца, зажимать руками уши.

  (700x525, 108Kb)

В.Тарасов

Сатирический,  будоражащий характер доносившихся со сцены звучаний поверг ребёнка в состояние сна наяву. Чего, впрочем, и следовало ожидать.  Музыкальная эстетика, продемонстрированная Камилем, предполагает за слушателем доскональное знание феномена искусства. В противном случае серъёзный, монотонный смех музыкантов над стилем би-боп  теряет всякий смысл.

  (700x525, 136Kb)

Случайная форма N°1

Ну, а ребёнок  в простодушии своём словно бы оказался в вакууме чужих, непонятных рефлексий. Вот он и скуксился, увял, стал каким-то вяленым... Пришлось нам покинуть зал в конце первого отделения.

  (700x525, 170Kb)

После концерта. Улица из окна автомобиля

Тем не менее Даня успел сделать несколько фотографий на цифровую "мыльницу", которую я вручил ему перед концертом... 

 

 (700x525, 149Kb)

Улица


ВИЗУАЛЬНАЯ ПОЭЗИЯ

Вторник, 02 Октября 2007 г. 04:01 + в цитатник

ПРОШЛОЕ - новая серия фотографий в фотоальбоме

Вторник, 02 Октября 2007 г. 03:59 + в цитатник

М.Б. Визуальная поэзия (из архивов)

Вторник, 02 Октября 2007 г. 03:17 + в цитатник

Поэма, скатанная в рулоны и заправленная в специально окрашенные банки

 (382x699, 34Kb)




Процитировано 1 раз

М.Б. Визуальная поэзия (из архивов)

Вторник, 02 Октября 2007 г. 03:16 + в цитатник

Графика из серии "Музей будущего" (ВОМБ Всемирная Организация Музеев Будущего)

 (492x699, 34Kb)


М.Б. Визуальная поэзия (из архивов ВОМБ - Всемирной Организации Музеев Будущего)

Вторник, 02 Октября 2007 г. 03:13 + в цитатник

Поэма - автопортрет, склеенная из кусочков записной книжки

 (530x699, 46Kb)


М.Б. Визуальная поэзия (из архивов)

Вторник, 02 Октября 2007 г. 03:12 + в цитатник

Поэма, записанная на яйце

 

 (700x489, 38Kb)


Поездка в Питер

Вторник, 18 Сентября 2007 г. 04:44 + в цитатник

Ну вот, побывал я в Питере. Останавливался у друзей, Николая и Нины Ильиных, они приняли также и маму мою, приехавшую с севера.

 (448x336, 22Kb)

Коля и Нина

 

 (525x700, 84Kb)

С мамой мы много гуляли по Невскому. Вот здесь, к примеру, возле красной башенки напротив Гостиного Двора пятнадцать лет назад подвизался я в качестве уличного стояльца-лоточника.

  (336x343, 19Kb)

Маленький музей восковых фигур теперь есть и на Невском, 

 (419x336, 21Kb) 

однако сам вид этих кукол вызывает у мамы протест.

  (408x336, 24Kb)

В Литературном кафе.

  (416x336, 33Kb)

А этот снимок, который так и хочется пустить на обложку компакт-диска "Изобретение велосипеда", сделан в Солнечном, во время одной из многочисленных поездок "на шашлыки" к Саше и Але Елсуковым. Это их прежний автомобиль.


Поездка в Питер. Концерты

Вторник, 18 Сентября 2007 г. 03:54 + в цитатник

Первое выступление состоялось в трактире «Сыт и пьян», что на Малом  упроспекте, а затем - совместно с Сашей - в театре "Особняк" (Петроградская сторона, Каменноостровский пр.55), всё Сашей же Елсуковым и организовано...  Ситуация была экстренной, поскольку я свалился на Александра, как снег на голову, без предупреждения. И тем не менее, всё устроилось наилучшим образом. Нам удалось реализовать проект тотальной импровизации в рамках дискуссии, предполагающей равноправное участие человека (исполнители-декламаторы) и мультимедиа (в данном случае это были манипулированные короткометражные фильмы из коллекции Сергея Тетерина).

 видео1:разнообразие+предисловие
 
видео2: разнообразие+прелюдия (в антракте; лабиринт на экране)
 
http://fr.youtube.com/watch?v=Os_FzvDjfkI               
 видео4: разнообразие+длительность (03:40)
 
видео5:разнообразие+обёртывание    
                                                                                     
видео6: разнообразие+возвращение к контексту (А.Елеуков) 04:37
 
видео7: разнообразие+утрата смысла (А.Елеуков) 00:46
 
видео8: разнообразие+Юрий Васильевич Титов (доклад) 02:41
 
видео9: разнообразие+в театре теней (песня) 00:58
 
http://fr.youtube.com/watch?v=dZ51tfYf8ic                 
видео10: разнообразие+под крышей комитета бездомных (доклад) 03:46
 
видео11: разнообразие+сюрреализм+песня по мотивам М.Цветаевой 03:40
 
видео12: разнообразие+бегство (песня)  02:41
 
видео13: разнообразие+петрович (песня) 03:03
 
видео14: разнообразие+петрович 2 (песня) 01:54
 
http://fr.youtube.com/watch?v=GcjA2a9fFhI               
 видео15: разнообразие+разговор с головой Э.Неизвестного  06:15

Публику составили преимущественно наши бывшие университетцы: Володя Тимохин, Комаров, Мыльников и Ерёменко, Шура Зайцев, Олег Лесковец, П.Фенёв с жёнами; были также художники Кристина Зейтунян и Саша Удовкин,  Гера Карпов с православного радио, кое-кто из молодёжи.  «Много всего», - как говорит наш батюшка, о.Николай.

 (448x322, 19Kb)

С.Ерёменко и С.Мыльников


Накануне отъезда /15 августа2007

Вторник, 18 Сентября 2007 г. 03:08 + в цитатник

В ночь накануне отъезда из Питера довелось мне беседовать с Юрой Зенько, учёным, который, написав пять полновесных книг (продаются в Доме Книги на Невском), преподаёт психологию батюшкам в Духовной Академии, а вот кусок хлеба да крышу над головой имеет в качестве дворника при Кунсткамере. В данное время Юрий собирает материалы по православной антропологии, составляет и издаёт бесконечные библиографические списки. Я бегло просмотрел некоторые его материалы, в частности, по русскому зарубежью. Кое-чего сразу же, навскидку, не понял.  Какое отношение, например, к христианской антропологии имеют книги Татьяны Горичевой "Святые животные" и "Женщина и православие"? Уже сама постановка вопроса кажется анекдотической... Впрочем, Юрий  - явление редкостное; он словно бы пожизненно занят уточнением и сверкой понятий, и речь его льётся непрерывно, как ручей, огибающий валуны, упавшие с гор. В частности, он говорил о том, что православного эн-эл-пи нет и в принципе быть не может, и что единственного представителя данной ветви врачевания душ отца Евмения приветствовать с зачином никак нельзя. Третий же участник нашей беседы, Серж Комаров, сидел скромно и ни слова не проронил. То-то удивился бы Юрий, узнав, что сей скромник является монопольным переводчиком едва ли не 80 процентов выпускаемой в Петербурге литературы по эн-эл-пи (то есть по нейролингвистическому программированию, будь оно неладно из-за своей манипуляторской сущности).


  (415x657, 103Kb)
                      С.К.


Чуть подробнее о Комарове. Есть в нём некоторое просветление, вероятно, за счёт того, что  принял  на себя он страдание телесное, зуд кожи. Почти всё тело его воспалено: грудь, руки, лоб... Скрывая покраснение лба, Серж Комаров носит солдатскую панаму, которая в сочетании с седыми космами придаёт ему сходство то ли с битником, то ли с блаженным.

В студенчестве у нас с Комаровым были разные взгляды на тринитарность мышления (дихотомию мы не признавали как класс, а пентабазис профессора Ганзена - три оси координат плюс время плюс информация - наверное, просто не могли осознать).  В качестве трёх первооснов Комаров называл "насилие", "здоровье" и "произвол", а я противопоставлял им свою раскладку: "тело", "храм" и "жилище".

...Наверное, есть всё-таки некий перст судьбы в том, что творческое возвращение моё в Питер произошло в стенах театра, именующегося "Особняк"? Здесь можно усмотреть перекличку с тем давним модусом "жилища", плодом пессимистических рефлексий юного всадника, стремящегося в будущее в обход логики и здравого смысла.

СЛАЙДЫ    (фотографировал Павел Литовко)

 (700x695, 119Kb)

"Золотой лев" или иллюстрация к Модусу тела: детство и зрелость  (на первом плане - Дима Литовко)

 (525x700, 49Kb)

Модус храма 

 (699x631, 65Kb)

Модус жилища ("Цветы и руины")


Михаил Богатырев. БЕЛЫЙ БЛОК /метабиблиографии/

Воскресенье, 24 Июня 2007 г. 02:56 + в цитатник

         В предисловии к своей новой книге «Символогон» наш скандально известный соотечественник д-р Унжин отмечает, что «несознательность народных масс» якобы «подобна вечной тьме» (стр.7). Idem, вопреки всякой логике построения текста, автор скатывается в затяжную полемику с составителями «Малочастотного словаря русского языка» Е.М. Думовой и Н.А.Онуфриевич. Он обсуждает и осуждает недостаток как богословской, так и общей эрудиции у современных филологов и лингвоартистов. «Внешняя тьма, слегка интонированная отблескми вечного огня – вот, пожалуй, единственный эпитет, относящийся к словарным спискам, составленным нашими учеными–малочастотниками!» – восклицает д-р Унжин. И тут, словно бы  подтверждая свои слова, он цитирует первый попавшийся под руку материал, что само по себе выглядит скорее симптомом, нежели доказательством. Это начальные строки башкирского народного эпоса:

      «Как жили во времена древнее древнего? Тьма, глубокая тьма повсюду. Не видно ни звездочки, ни огонька, лишь только ночь вокруг без конца и без начала, без верха и низа, без четырех сторон света» («Урал-батыр» в прозаическом переложении Айдара Хусаинова(dk@ufanet.ru)).

     «Несознательность народных масс я бы сравнил с первобытной тьмой, в которой, гремя костями, разгуливают скелеты ЧЕГО БЫ ТО НИ БЫЛО» – добавляет д-р Унжин (стр.26). На последующих пяти страницах д-р Унжин рассуждает о типах подмены понятий в лозунгах революционного времени.

       В пестром и довольно-таки случайном списке подмен лишь два пункта показались нам заслуживающими внимания. 1./ Подмена воли рефлексией: «Вся власть Советам!» «Совещающееся, сомневающееся многоголосье по определению не способно властвовать. Соответственно, Советы – это собирательный образ, нацеленный на формирование массового безразличия к смыслу и содержанию директивной информации»

    2./ Подмена информации энергией: «Знание – сила». «Ученье – сила, неученье – слабость, сказал бы ученый-малочастотник, и был бы прав! – саркастически замечает д-р Унжин. – Знание же подобно лучу света, который выхватывает из предлежащей ему тьмы народной несознательности тот или иной самодвижный остов, скелет некоторого смысла. Будучи освещенным, скелет мнгновенно обрастает плотью и кровью. Разум же наш, подобный светочувствительной пластине, регистрирует в этот момент появление СИМВОЛА» (стр. 82).

      Сказав сии слова, д-р Унжин сбивается на бессвязный лепет. Он отчаянно жонглирует понятиями, пытаясь осуществить возгонку и ректификацию неуловимой символической субстанции, и даже само заглавие книги: «Символогон» являет собой пример «неразумного действия разума в его попытке начерно отождествиться с освещаемым объектом – светом». На странице 90 мы явственно слышим бездоказательный шелест русских софиологических вольностей. Пространный экскурс в поэзию Блока и прозу Белого в конце концов настолько утомляет автора, что он просто-напросто теряет дар речи.

      «Думается, все же, что проницательный и отзывчивый читатель, – пишет он в подстрочном примечании на странице 116, – поймет и простит меня, когда я скажу, что в моменте определения символа мое сознание  было словно бы заклинено, заблокировано. Да, да, именно так: на месте дефиниции  я вижу какой-то сплошной БЕЛЫЙ БЛОК».

      Признаюсь, что дальше читать этот бред я не смог. С трудом поборов желание бросить книгу д-ра Унжина в стопку несвежих газет, предназначенных для растопки камина, я обратился к последней странице опуса. Здесь, в размеренном и чинном послесловии профессора психиатрии некоего М. Копфа, образное недомыслие д-ра Унжина агонизировало на скрипящей академической скамье, но тем ужаснее выглядели и сама скамья, и наш бедный кататоник. Привожу эту страницу (за номером 197) целиком.

     «...стей народного карнавала. Думается, что лингвисты оценят иронию автора, заменившего коллективное бессознательное Юнга на «несознательность народных масс», а студенты-философы вздохнут с облегчением, прочитав тот пассаж, где архетипу присваивается звание динозавра. В псевдоинтеллектуальном сквозняке  д-ра Унжина, в его квази-дефинитивной мистерии каждый звук отражает себя самое, и смысл сказанного обуславливается не логикой мышления, а побочными ассоциациями, зачастую фонетического характера. Так, поддавшись обаянию дантовской строки «tra feltro e feltro» («...меж войлоком и войлоком...»), д-р Унжин пишет: «И действительно, массовая сознательность должна бы представлять из себя светофильтр, состоящий из света же, и предназначенный для того, чтобы регулировать интенсивность луча, направленного во тьму бессознательности».

       В заключение мне хотелось бы подчеркнуть, что психоделический код, каковым, по сути, и является прочитанный нами текст (эссе), действует избирательно, в отличие, скажем, от политического лозунга, философского или литературного произведения, еtc.

                                                                                                               2000

 


Борода (рис)

Вторник, 12 Июня 2007 г. 03:36 + в цитатник
===  (612x699, 41Kb)

Борода (текст 1997? года)

Вторник, 12 Июня 2007 г. 03:34 + в цитатник
===  (598x699, 51Kb)

Инсталляция и время

Вторник, 12 Июня 2007 г. 03:31 + в цитатник
Момент падения на землю аквариума, запечатленный 13 лет назад в сквате на rue Taine (595x650, 99Kb)

ОТСЫЛКА К ОСНОВНОМУ ДНЕВНИКУ

Суббота, 20 Января 2007 г. 23:23 + в цитатник

Михаил Богатырев НАЧАЛО ТРЕТЬЕГО ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ

Пятница, 22 Декабря 2006 г. 07:46 + в цитатник

парижское художественное подполье
 (320x455, 48Kb)
илл. N°1 Птицы

1.1. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «ШАР»

– Что? – спросили меня, – что там?
Это вспыхнул и погас шар
возможности, еще один шар.
Вспыхнул. Погас.
Родственники обступили меня стеной, зеленой живой изгородью.
Встряхивали, как если бы это был калейдоскоп...
а не совокупность признаков человеческой фигуры







 (546x614, 102Kb)

 


(илл. N° 2)
...Если хорошенько задуматься,
то в каждый конкретный момент
я поступаю наилучшим образом, только
с опережением или
с некоторым запаздыванием. Отсюда
все толчки, тычки и ушибы...



1.2. СОВОКУПНОСТЬ ПРИЗНАКОВ



... Иные люди почему-то считают, что эти рассказы я пишу о себе самом, заполняя окружающий вакуум персонажами, прообразами которых являются реальные люди.
... А ведь на самом-то деле я себя выдумал. И людей тоже выдумал. И вот, эти выдуманные люди, стало быть, считают, что рассказы сии я пишу о себе самом, а под выдуманными людьми подразумеваю кого-то из своих знакомых. И даже когда я утверждаю, что те или иные рассказы написаны вовсе не мной, эти люди не верят. Ни в какую! Напротив, чем активнее я пытаюсь их разубедить, тем настойчивее мне приписывают авторство упомянутых произведений. Мои аргументы оказываются раздавленными непробиваемой броней упрямства. Причем ситуация выглядела бы не столь запутанной, когда бы ко мне заведомо относились как к обманщику... фальсификатору... Так нет же! Они не верят мне только потому, что считают свое суждение истинным. И вот это – самое непонятное. Это самое темное место в нашей дискуссии. Откуда у них абсолютная уверенность в том, что они знают правду? ОНИ ВЕДЬ РАСПОЛАГАЮТ ЛИШЬ СОВОКУПНОСТЬЮ ПРИЗНАКОВ.
А я не знаю, как им доказать, что и в данном рассказе все выдумано. Да и надо ли доказывать-то?


_______________________

У меня нет никаких иллюзий,
кроме той, что
у меня нет никаких иллюзий,
кроме той, что
у меня нет никаких иллюзий,
кроме той, что...
(и т.д.)
1990 год, машинопись, лист не подписан




1.3. ЭПИГРАФ «НУМЕРАЦИЯ»





 (467x699, 49Kb)


(илл. N° 3)
...Почему данная книга
начинается на странице семь,
а заканчивается страницей восемь?...

1.4. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «КОРНИ» (ЭПИГРАФ)

а корни растений
уж были готовы
совместно впитать в себя
некую мысль,
да только вот стебли
в зеленых покровах
напрасно
напрасно все переплелись


1.5. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «ПЛАЗМА» (ЭПИГРАФ)



Приговаривая – “Сейчас ты у меня заработаешь! Нет? Сейчас заработаешь”, – я методично соединяю и разъединяю клеммы блока питания монитора. Обычно экран загорается где-то на десятой попытке подачи электроимпульса, но вот после того, как я протер монитор от пыли, компьютер словно бы погрузился в летаргический сон: ни на пятидесятом, ни на сотом переключении устройство не срабатывает. При этом полубезжизненная бусина индикатора на какие-то доли секунды все ж-таки наливается соком неоновой зрелости, но, вероятно, сей контакт слишком слаб для того, чтобы разъять тяжелые, плазматические веки экрана.


 (378x384, 24Kb)


(илл. N° 4)
Здесь в самом приблизительном виде выражена идея минималистического полотна «Мужики»... Красным цветом лица нормализованы и поправлены в соответсвии с пропорциями.



1.7. КОПИЯ (ЭПИГРАФ)

Нет букв
внутри буквенной
азбуки.
Письма как письмена.
Зыбко-то, о-
х как зыбко!
Заболевала спина...

Копию снять бы с письма
раскаленной иглой...
Логику воскресить, логику.


1.8. АБСТРАКТНАЯ СИТУАЦИЯ «ОБРЫВОК ТЕКСТА: ПОЛОСА»

два прибавы
воден енезь
купно тле
елетен озох
штар на ды
и затрапез
его неез
одив лоо

актиг олозь
тке енземо
кет элех
отбары уво

ошмак КПК
езымаю ВКП


1.10. TOUT PRЕVOIR: сборы в дорогу (ЭПИГРАФ)

Когда Фритьоф Нансен собирался в плаванье, подготовка осуществлялась загодя. Сначала исследователь устанавливал на столе тяжелые фолианты, вычисляя, какой толщины должны быть книги, чтобы яйцо, помещенное между ними, не треснуло, когда их сдвигают край в край, а выскочило бы вверх благодаря своей обтекаемой форме. Затем он рассчитывал радиус окружности корабельного днища, сравнивая его с приблизительной толщиной арктического льда. Потом корабль строился. Наконец, в какой-то момент, невзирая на ошибки конструкции, на нехватку провианта etc., Нансен взмахивал рукой и кричал: «Поехали!"
Ю.Гагарину в этом смысле было проще: в дорогу его собирали другие, а расчетами заведовал академик Королев. Поэтому гагаринское «Поехали!» не аналогично нансеновскому.
Никаких собственных решений Гагарин не принимал, и его легендарное «Поехали!» было сказано сугубо из соображений декоративности (возможно, из страха).


ЧАСТЬ 2. НАЧАЛО

2.1. АТЕЛЬЕ НА УЛИЦЕ ИППОЛИТА ТЭНА

Я все стараюсь выстроить цепочку фактов последовательно, не перепрыгивая ради красного словца с одного на другое. И вновь, – уже в который раз? – убеждаюсь, как это непросто. Достаточно в перечень событий заронить только одну малую крупицу литературы, как вся хроника становится неправдоподобной.
Итак, Россию мы покинули зимой, в феврале 1993-го года: я, Ольга и дочери ее, Соня и Лиза. Нам с Олей было по тридцать лет, ну, а девочкам, соответственно, одиннадцать и шесть. Уезжали из Ужгорода на автобусе, напутствуемые моим дедом, Василием Васильевичем Лобановым. В момент отправления автобуса он с грустью сказал: «Прощай, Миша! Наверное, уж не свидимся больше...» Так оно и вышло... Дед, царствие ему Небесное, умер на Пасху в 1994-ом, и я не смог поехать на его похороны, так как к тому времени у меня не было ни документов, ни денег.
До отъезда я жил словно в каком-то нескончаемом угаре: доморощенная мистика, бражничество, безумства, сногосшибательные идеи, артистизм, Измайловский рынок народных промыслов в Москве... Мы с Ольгой причисляли себя к нон-конформистам, независимым гениям, однако «идеализм» наш уже задыхался в материях обыденной (вне-социальной!) жизни, он праваливался в тартарары, и необходимость кардинального мировоззренческого сдвига ощущалась все острее. Инициатором отъезда была Ольга, это она добилась получения приглашения во Францию от экуменического монастыря Тэзе, куда мы, кстати, так и не добрались за все эти годы. Она, похоже, изначально предполагала возможность остаться за рубежом навсегда...

 (220x336, 25Kb)
Илл. N°5: портрет Ольги, рисунок А. Зайцева

Я же, после довольно-таки мучительных сомнений, не желая расстаться с ней, поехал в качестве сопровождающего. Потом все обернулось по-другому. В какой-то момент я сделался для нее “сталкером”, проводником в гомерический и ужасный мир нищеты парижского андеграунда, затем, надломившись психически, превратился в обузу, в монстра, в опасного друга, и наконец, по прошествии лет, вступив на стезю духовного обновления, вынужден был приступить к формированию собственного пути.
Всего этого мы, естественно, не могли предвидеть в 1993-м году, пересекая на автобусах и электричках территорию Чехословакии и Германии. На вокзале в Париже нас встречал питерский приятель (впоследствие – друг и соратник) Леонид Бредихин. Он на неделю приютил нас в своей комнате, в пригородном общежитии для беженцев, расположенном на территории Монжеронского замка (служившего в послевоенные годы детским приютом, а в семидесятые, стараниями коллекционера Александра Глезера преобразованного в “Музей современного русского искусства в изгнании”). Неделю мы осматривали живописные окрестности Монжерона, потом получили временную прописку в Красном Кресте, а вместе с ней и направление в благотворительную (то есть, бесплатную) гостиницу рядом со станцией метро “Шато Ландон”, вблизи Восточного вокзала. Нас переполняли наполеоновские замыслы, почерпнутые прямо из воздуха, из опьяняющего эфира свободы. Например, грезилось, что мы (никогда в жизни не имевшие дела с журналистикой!) легко сможем получить в газете “Русская Мысль” места если уж не обозревателей, тo на худой конец курьеров. Эта тема неоднократно обсуждалась, приводились все новые и новые доводы... но до дела так и не дошло. Году, кажется, в 1998-м под руководством поэтессы Н.Горбаневской, я пробовал свои силы в библиографических обзорах для “РМ”, но все получалось как-то через пень-колоду и быстро заглохло.
Гостиница называлась “Эксельсиор”; из нее мы перекочевали в “Отель де Пари”, находившийся неподалеку от площади Леона Блюма... Организация “Секур Католик” выделила нам небольшое пособие, что-то около 30-ти франков в день на человека, что в общей сложности составляло 120 франков. От пяти до пятнадцати франков тратилось на питание (пюре, хлеб и консервированный зеленый горошек), остальное категорически откладывалось “на черный день”. Мы узнали расписание бесплатных раздач пищи и ходили все вчетвером, вместе с детьми, на площадь Республики или на Национальную площадь, а в иной день успевали даже в два места и, соответственно, оказывались обладателями двойного количества гуманитарных наборов, в которые входили банка рыбных консервов, кусочек сыра Каммамбер, яблоко и половина французской булки, именуемой багет. Я помню, как девочки восхищались найденными на улице игрушками...
Тем временем наше беженское досье неспешно циркулировало в официальных инстанциях. С момента получения прописки в Красном Кресте у нас был месяц, чтобы составить и отослать предварительный запрос. Далее следовало составить детальное послание с объяснением причин и со ссылками на реальные факты и найти переводчика, который изложил бы все это по-французски. Я написал внушительное письмо на двадцати страницах... но материал, будучи изложенным слишком причудливым языком, с привкусом литературщины, выглядел проигрышно (этого мы тогда, к сожалению, не понимали). По прошествии примерно года, в итоге всех ходатайств и апелляций, на нашем деле был поставлен крест. Отказ.


ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ 1
Внутренний мир развернулся с прихлопом, вздохами проклееный, словно крышка сундука – открытками. Да и само сочетание “крышка-открытка” легкости не прибавило, этакий каламбур из серии “концепт-перцепт”. Психологи, занимающиеся тестом Роршаха, анализирующие словесные реакции испытуемых на предъявленные им цветные и монохромные пятна, именно так и определяют банальность: совпадение концепта с перцептом.
Типа, пятно оно и есть пятно, как ни крути. И никакой фантазийности, никаких образов и видений!

...После того, как мы полтора месяца прожили в различных гостиницах, нас вызвали на собеседование в организацию “Франс – Терр д’Азиль” (“Франция – земля убежища”, если дословно) и предложили поехать по социальной программе в Бретань, в городок Карантэк, посулив и отдельную квартиру, и соцобеспечение. Мы согласились, и нам тут же вручили железнодорожные билеты в один конец. Билеты, кстати, были специальные, проштемпелеванные так, чтобы их невозможно было сдать в кассу вокзала и получить на руки деньги. Пришлось ехать... Карантэк развенчал все надежды. Обещание квартиры оказалось не более, чем приманкой. На самом-то деле нас послали в общежитие полупенитенциарного типа, с вахтой, заданным распорядком дня и с обязанностью столоваться из общего котла. После ознакомления с отведенной нам комнатой ( нары в два ряда, умывальник и биде, прикрепленное к стене ) Ольга не смогла сдержать слез. От нас даже потребовали, кажется, сдать на хранение документы и ценности, но мы, конечно же, спешить не стали... Ночью же, после пересчета сбережений, обнаружилось, что средств достает как раз на дорогу до Парижа. Решение было принято мнгновенно и единогласно. Бежать! И вот, в шесть утра, прокравшись с вещами мимо спящего вахтера, мы стремглав ринулись на остановку автобуса, доехали до ж.д.-вокзала и к полудню уже были в Париже, на Монпарнасском вокзале. Кстати, в дороге нам повсюду мерещилась слежка: мы трепетали перед водителем автобуса, старались не смотреть в глаза проводникам...
Дозвонившись до “Франс – Терр д’Азиль”, Ольга, как могла, обрисовала ситуацию их телефонному аудитору. Вариант, дескать, нам не подходит, мы желаем оставаться в столице. Точки над “i” оказались расставлены с полуслова. “Возвращайтесь туда, откуда приехали!” – “Не вернемся!” – “Запомните, что с этих пор вы автоматически лишаетесь права на помощь гуманитарных организаций” – “Спасибо за информацию”. Итак, значит, деньги истрачены, пособия ждать неоткуда, русских приятелей – раз-два и обчелся, да и те почему-то на телефонные звонки перестали отвечать... Куда деваться с детьми в незнакомом городе, без знания “местного наречия” (почему-то вспомнилось это крылатое словцо художника Ю.Титова)? Куда деваться??? Конечно же, в Центр Помпиду, под стеклянный купол общенационального дома культуры!
Надо сказать, что еще до отъезда в Карантэк, блуждая по улицам, примыкающим к Центру Помпиду, я заприметил одно необычайное здание на улице Гренье де Сэн Лазар (Чердак Св. Лазаря). Фасад этого дома был украшен самодельными скульптурами из пенопласта; особенно эффектно смотрелся ядовито-зеленый пятиметровый дракон, заглядывающий в выбитое окно на втором этаже. «Должно быть, здесь обитают единомышленники, – соображал я, – наверняка, это какое-то художественное сообщество независимых артистов»... Как-то раз, прохаживаясь вблизи необычного дома, я услышал русскую речь, подошел поближе ... и познакомился с Яшей, сыном художника Вильяма Бруя. Как выяснилось, Яша и его друг, бретонец Титюс, заправляли этим скватом (так называют заброшенный дом, нелегльно оккупированный странствующими артистами, музыкантами и прочими личностями). Узнав, что я художник, Яша указал мне угол в огромном и чрезвычайно запущенном зале на втором этаже. Отныне мне позволялось писать здесь картины и даже выставлять их...
...И вот, в трудную минуту неприкаянности (Центр Помпиду закрывался на ночь, и податься было некуда) я напомнил Ольге об этом «ателье». «Там наши картины, – сказал я, – полагаю, что художник имеет право ночевать рядом с плодами своего творчества!». Так мы поселились в сквате на улице Чердак Святого Лазаря – самом первом из длинной череды запущенных, заброшенных, нелегальных помещений, в которых пришлось жить целое десятилетие...

 (462x344, 46Kb)
foto: Перформанс «Искусство крика», скват в Бобиньи, 1995 год

...Вернемся, однако, к моменту заселения на “Чердак Святого Лазаря”. Входные ворота были открыты, и мы вошли. Я пробежался по этажам в поисках Яши и не нашел его. Тогда, прихватив где-то картонные обрезки, я провел Ольгу и девочек в тот зал, где находились несколько наших картин, и, ни у кого не спросившись, принялся мастерить из картона домик, “бобровую хатку”. Помнится, в центре зала имелась маленькая приступочка, а за ней – дверь, ведущая в комнату управителя сквата, Титюса. Сам Титюс, длинноволосый мужчина лет тридцати пяти, с неизменным кальяном в руках, вскоре выглянул из дверей на шум. Девочек он не заметил, а меня вспомнил, узнал и широким жестом пригласил к себе, на пару затяжек марихуаны. Пришлось ответить, что не могу принять его приглашения, поскольку я не один, а с друзьями. “А ты зови и своих друзей!” Я указал ему на детей и на Ольгу, и Титюс как-то моментально оценил ситуацию и все понял... почувствовал. “Я дам тебе комнату”, – решительно сказал он. Так мы оказались под лестницей, в довольно-таки общирном помещении, заставленном какими-то сумками, экранами, найденными на улице фотокопировальными устройствами. Мы расчистили себе уголок метра два, тут же валялся матрац, который мы застелили холстами (кстати, холст из России был вывезен в неимоверных количествах, его хватило на несколько лет!), после чего подперли дверь изнутри камнем и – совершенно счастливые, в сухости и относительном тепле – улеглись спать, уповая на милость Божью. Вообще, нас все это время не покидало ощущение какого-то радостного присутствия, которое помогало преодолевать всю тяжесть отщепенческого бытия, неустроенность, нищету, языковые барьеры...
По утрам мы отводили Соню и Лизу в бесплатную детскую студию Центра Помпиду, где они играли, слушали музыку, смотрели книги... но в общем-то, конечно, надо признать, что в эти часы они были предоставлены сами себе... Мы же с Ольгой в каком-то безумном самоупоении занимались живописью. Профессиональных материалов у нас, естественно, не было, поэтому писали маслом на чем ни попадя: на картонках, дверных створках, даже на древесно-стружечной плитке. Вероятно, такой запредельно-космический энтузиазм производил неизгладимое впечатление на окружающих. Нам удалось чудесным образом (за 1993 франка, покупатели по ошибке приняли год создания за цену!) продать картину, которая называлась, если мне не изменяет память, “Фигура под фонарем”. Сосед по сквату, некий Саша-поляк, дылда двухметрового роста, который даже зимой ходил босиком, представил эту работу посетителям в наше отсутствие, а нам потом вручил чек на предъявителя.
Запомнился еще один случай продажи, примерно в те же дни. Некий турист из Германии, ознакомившись с творчеством сквата, специально дождался того часа, когда мы с Ольгой совместно пишем картины, и долго, напряженно следил за нашими “энергетическими пассами” при единовременном построении двух или таже трех абстрактных композиций. А у Ольги справа от палитры стояла доска, о которую она небрежным движением вытирала кисть всякий раз, прежде чем перейти к следующему цвету. Так вот, турист сей неожиданно загорелся купить именно эту доску, а не сами картины; он тут же вручил нам деньги, то ли 400, то ли 500 франков, и через несколько дней, когда следы окрашенного растворителя на доске подсохли, благополучно востребовал необычный шедевр.
По ночам, уложив детей спать, мы выходили на улицу Св.Лазаря в рабочих халатах, измазанные с ног до головы масляной краской, и радостно, от всего сердца, смеялись, оглядывая друг друга. Нас чрезвычайно вдохновляло то, что мы находимся в самом центре Парижа, что мы занимаемся любимым делом, живем по собственному выбору... Все остальное – до поры, до времени, конечно – не имело значения.
Помнится, вездесущий Яша вытащил нас на совместную выставку своего отца и Алексея Хвостенко, организованную в закрывшемся на ремонт помещении бутика “Кристалл-Палас” на Севастопольском бульваре, в двух шагах от Центра Помпиду и от нашего “ателье”. Здесь мы впервые имели возможность лицезреть русский артистический бомонд Парижа. Впрочем, настроены мы были независимо и чрезвычайно критически... может, оттого, что чувствовали себя совершенно чужими на этом пиршественном междусобойчике?
Много позже, лет через пять, я буду знать этот относительно замкнутый круг досконально, но к тому времени мне уже придется прилагать значительные усилия, чтобы ощущать себя самостоятельной творческой личностью, а не просто одним из тех деклассированных элементов, кои во множестве мелькали вокруг фигуры “Хвоста”, легендарного нон-конформиста 70-ых Алексея Хвостенко, пять последних лет своей жизни прозаседавшего в подвале, под вывеской русского клуба “Симпозион”, как пчеломатка в улье или, если угодно, словно пахан на малине. Нас связывали с ним сложные отношения взаимопритяжения-взаимоотталкивания, достаточно сказать только, что я так никогда и не стал ни почитателем его, ни учеником, ни своим человеком в клубе, где, впрочем, у меня сложилась-таки своеобразная репутация скандалиста и “язвы”, умного человека, хотя и, как говорится, напрочь безбашенного... Кстати, из артистов нашего поколения особенным влиянием “Хвоста” оказался отмечен художник Алеша Батусов, старательно копирующий ныне поведение мэтра и даже донашивающий его одежды.



 (198x186, 20Kb)
foto: Хвост и К°, 1998 год

Tогда, весной 93-го года, нашим бытийно-событийным катализатором стала среда французского андеграунда, коммуна “профессиональных бездомных” со своей эстетикой и этикой, со своими мерками и укладом. Скват на улице Чердак Св. Лазаря готовился к принудительному расселению, о чем городские власти позаботились довести до нашего сведения заблаговременно. Коллектив распался на несколько микрогрупп, каждая из которых, в тайне от других, готовилась занять какой-либо пустующий дом и бороться за существование самостоятельно. Во всех этих местнических интригах меня лично печалило лишь то, что Титюс, харизматический лидер увядающего сквата, оказывался персоной нон-грата и для тех, и для этих... Никто из молодых “сталкеров” не желал брать его с собой, опасаясь попасть под его влияние и в итоге потерять власть. Молодежь осуждала Титюса за дилерство: целыми днями он распространял в вагонах метро прессу бездомных, а на вырученные деньги (300-400 франков) приобретал гашиш, который демократично раскуривал вместе со всеми...
Нас взяли под свою опеку трудные подростки, 18-летние Базиль и Дельфина, потому что мы были выгодными компаньонами (хотя и не понимали этого): во-первых, художники, а не просто бродяги, ну, а во-вторых, семья с детьми – это, конечно же, мощный аргумент скваттеров при переговорах с властями. Так что накануне расселения Чердака Св. Лазаря мы уже успели обустроиться вместе с десятком прочих оккупантов в герметически замкнутом особняке на улице Ипполита Тэна, рядом с метро “Домениль”.
В художественном плане наши дела, вроде бы, пошли в гору: у нас появился самодеятельный куратор, Давид-антиквар; одна из инсталляций выиграла конкурсу на фестивале скульптуры в Гренобле. Однако общий фон неблагополучия значительно повысился после того, как фактический хозяин дома, не дожидаясь завершения многолетней юридической тяжбы со скваттерами, нанял команду вооруженных легионеров, дважды осуществлявших на нас массированные налеты, после которых оставались разрушенными окна, унитазы и потолки и уничтожалось практически все имущество обитателей. Так что подготовку к гренобльскому фестивалю я вынужден был заканчивать в нервной клинике. В промежутках между означенными событиями – с подачи того же Титюса, которого мне в конце-концов удалось-таки “вписать” в скват – я продавал в метро газету бездомных.

 (422x564, 86Kb)
(илл. N°6: Медведь; совместный рис. с Васей Франко 2006)

Болезнь протекала в форме бреда. Кстати, достаточно только оглянуться на некоторые мои художественные записки, и сразу становится ясно, что я в принципе был предрасположен к делириуму; поставив задачу эстетизации состояния умоповрежденности, я не знал в своем ерничестве ни меры, ни удержу и не бил тревогу, когда концентрация искажений сознательности достигала критических значений.
Вымысел причудливо переплетался с действительностью. Так, я был совершенно уверен в том, что персонаж моего рассказа Павел Дементьевич вскоре материализуется, и он материализовался-таки в виде издателя философского журнала “Ступени” Павла Кузнецова из Питера, с которым нас свела легендарная просветительница Татьяна Горичева.
Миросозерцанием моим руководила исключительно жажда курьеза, несопоставимости внешнего с внешним, а до сущностей мне, по большому-то счету, докапываться было недосуг.
Так же и опекаемый Горичевой журнал “Ступени”, ценность его виделась не в том, что он стремился стать независимой альтернативой официальным “Вопросам философии”, но в достаточно высокой концентрации моментов а) случайных, б) субъективных, в) дементализированных, и г) недоказуемых, то есть, подпадающих под эстетику умопомрачения. “Если имя розы положить под язык, – сообщал В.Савчук в эссе “Метафизика раны” (журнал “Ступени”), – то оно превращается в имя раны”.
“Если имя – с какого-то перепугу – положить под язык, – иронически переиначивал я, – то оно превращается в другое имя.”

Когда таблетка рассыпается во рту
На множество частиц прогорклых, едких,
Я тих, как Пугачев в железной клетке...
(Текст песни: “Я сижу, чего-то жду

А музыка играет и играет...”)
Еще улыбка в воздухе блуждает.
Мой рот проложен кожей головы.
...Иду, что называется, на вы...

(Консервной банкою наплавилось лицо
На острый край каких-то соответствий...

У Хлебникова вечно было злое лицо
В моментах относительных приветствий).

Тотем улыбки, отсвет твой спокойный
От всех частот взял скрежет бесконвойный!

Как зерна соли, впаянные в лед
Препятствуют скольжению полозьев,
Так этот горький медицинский мед
Латает раны и врачует слезы.

(Текст песни: “Он сидит, чего-то ждет...”)
Клочком газеты голову проложишь,
И видишь, как плывут за годом год,
А также то, о чем мечтать не можешь...

Cборник “Представители”,
N° 16 ПОТРЕБИТЕЛИ
ФАРМАЦЕВТИЧЕСКОГО СПОКОЙСТВИЯ


В 1994-м году, в “ателье” на улице Ипполита Тэна (кстати, об этом историке литературы упоминал Л.Шестов в книге “Шекспир и его критик Брандес”, изд-во “Шиповник”, 1903 г.) мы создавали с Ольгой первые выпуски нашего самопального журнала, именуемого “Стетоскоп” и написанного от имени 10-15 воображаемых авторов (Велосипедист Е., Удоменщик и другие ). Выпуску к 11-му в моей душе что-то заклинило, раздался какой-то щелчок, все персонажи заговорили одновременно, и мешанина несуществующих, беспредметных голосов до крайности испугала меня. Произошло это, кажется, уже в 95-м году, в сквате при Комитете Бездомных рядом с метро “Толбиак”, когда моей ежедневной нормой “невмирности” были поллитра гавайского рома, выпиваемых в одиночку, а впереди маячил очередной заход в психиатрическую клинику с последующим двухмесячным адом стационарного лечения галапиридолом.
Вспоминаю обо всем этом с сожалением и запоздалым раскаянием...

Дожди как шелковые нити.
Распоясавшийся восток.
И злачный гомон общежитий.
И дребезжанье в водосток.

Все это было, было, было.
Повторы. Прутья. Решето.
И доезжачий ворох пыли.
И превращение в ничто.

И страшный скрип больничных коек.
...Во сне, в кругу незримых тел,
Я обнимал стекла осколок
И просыпаться не хотел.

Cборник “Представители”, N° 20. БОЛЬНЫЕ

Надо сказать, что бегство в депрессию, в душевную болезнь неоднократно захватывало меня, не только в первые, наиболее трудные, годы парижской жизни, но и раньше, в России... Помнится, устроившись после окончания университета – из идейных соображений – кочегаром во Всеволожск, я часто засыпал на рабочем месте, сокрывшись от сослуживцев в бойлерной, под самым потолком. “Это как понимать?” – далековатым, злобным голосом кричал мастер котельной, Мамонов, застукав меня однажды в закутке. Преодолев безразличие ко всему на свете, я силился проснуться. Кажется, в этот момент рабочие на соседней лесопилке запускали циркульную пилу. Опухоль неприятной мечтательности плохо рассасывалась под воздействием яви, и я почему-то представлял себя уборщиком котельной (уже и не кочегаром даже !). Желтые резиновые сапоги да швабра составляли мою экипировку. Мастер указывал на потухшие газовые горелки и беззвучно, словно актер немого кино, шевелил губами, напоминая о необходимости растопки котла; я же, отягощенный сознанием самовольного понижения в должности, с отрешенным видом спускался по лестнице в подсобку, подметать пол. И потом, когда я лихорадочно перерывал содержимое бронированных шкафчиков рабочей раздевалки в поисках чистого носового платка, чтобы сменить повязку на перерезанном накануне запястье (сердечная мука от недавнего скандала с Аленой Ш., моей первой женой, как-то перекрывалась болью развязавшейся вены), сердобольный Мамонов выпроваживал меня домой, полагая, что я смертельно пьян. А на улице деревья с Котова Поля сучьями лезли мне в ноздри, и солнце не улыбалось, потому что его просто-напросто не было. Вместо солнца на небе зияла пустая дыра...
Впрочем, это, конечно же, лирика. Нынче я стараюсь как можно меньше обращаться к так называемому “потоку сознания”, или ассоциативному письму. Работа в раскрепощенном бессознательном требует большого такта и чувства меры, кроме того, она задает отношение к фактам как к элементам анамнеза. Мемуары, погружаясь в “поток сознания”, начинают терять признаки жанра. Раньше, когда модные стилистические идеи целиком владели мною – концепция “белого листа”, “нулевой уровень письма” etc. – тогда не только отсутствие фактичности, но и само молчание воспринималось как форма экстаза. Вслед за композитором Джоном Кейджем, утверждавшим, что сущность тишины – воздержание от намерений, вслед за Мейстером Экхартом, призывавшим к бескомпромиссному отказу от себя во имя Божие, я старался форсированно достичь благодати, не усвоенной внутренним опытом, не устоявшейся в нем...
Мы с приятелями доводили себя до состояния активной невменяемости, бреда, а потом наперегонки бежали искать защиты у демона психиатрии, добиваясь того, чтобы каверны перманентного безволия и пассивности по отношению к судьбе были окорочены химическим способом, таблетками, наукой. Добытый в результате таких самоистязаний материал (воспоминания) служил не вразумлению, но опять-таки неразумию, какому-то квази-искусству: живописание бездн страдания душевного осуществлялось исключительно ради любви к писательству. Критика валялась где-то на задворках, а в центре всегда находился сдвинутый ум, “самоистукан” (как верно обозначил подобное состояние св. Андрей Критский).
Сюжеты личного несчастья, истерики, травмы проникали в мои песни, и по-другому я петь не мог, да и не хотел, наверное...

Песня (на два голоса)

На метро прокатимся, хорошая моя.
Мне в подземном транспорте спокойнее, чем дома.
Ты не улыбаешься, ты смотришь сквозь меня:
“Лучше б я доверилась кому-нибудь другому...”

Пр.: Нечем было маме на вопросы отвечать,
Трудно оправдаться, если люди что-то спросят...
В заграничном паспорте – фальшивая печать.
Муж – торчок и пьяница, под инвалида косит.

На метро прокатимся, я все тебе скажу.
Стекла бить не буду, откупоривай бутылку.
На Бельвиле нищие воруют анашу.
Помнишь, я вернулся с окровавленным затылком?

Пр./

Сколько лет прощалась, все расстаться не могла.
Уходила в гости, напивалась у подруги.
Я ж тебя, избитого, до дому донесла.
Ты меня обидел, ты выламывал мне руки...

Пр./

Привязанность к алкоголю, в отрыве от которого высотный полет свободного художества словно бы терял и смысл, и очарование, обрекала на нескончаемую череду чудачеств. Изложить их с пользой для детей и юношества мне не удастся, а излагать без пользы значило бы уподобляться питерским митькам. И если периоды просветлений моих пахли пивом, то периоды затмений начинались с внезапных высоковольтных грудных рыданий и заканчивались тезерцином, аоталом и галопиридолом. Где-то в промежутках пестро мелькали незаконченные живописные полотна, выставки, сходки, литературные чтения... Суровой нитью проходило поденное труженничество... Неумолимый Кронос отщелкивал даты как бы наперекор душе моей, не знавшей ни пристанища, ни профессии. Личные взаимоотношения приобретали привкус полынной горечи, царапины на сердце становились все глубже, чернила обид все больше принимали оттенок несмываемости...

вас, если это что-то значит,
беззвучной лапой щекоча,
подстерегают волны плача
за отворотами плаща...


ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ II
Концептуализм, по сути, это переработанный смех, когда лошадиные челюсти мысли, направленной на другого или на себя самого, уже не в силах совершать жевательных движений.
Никакой правды, никакой регрессии, никакой деформации.
Никакой литературы, никакой исповеди, никакого наукообразия.
Просто НЕ СМЕШНО.

P.S. Идея смешанной техники, пропагандируемая Александром Очеретянским в журнале “Черновик”... Возможно, смешанная техника – это проявление СЕРЪЕЗНОГО СМЕХА ПО ПОВОДУ ИСПОЛНИТЕЛЬСКОГО КАНОНА.

Базиль с Дельфиной, чета трудных подростков, поспособствовавшая нашему поселению на улицу Ипполита Тэна, оказались весьма проблемными сожителями. Они скандалили постоянно, с выбрасыванием из окон мебели и одежды, с многочасовыми разборками и бурными примирениями. Родителей Базиля я не видел, а с матерью Дельфины, мадам Кришкой Слободовой мы знакомились дважды или трижды (в последний раз – году этак в 2004-ом), причем она всякий раз упорно величала меня Сашей, а я почему-то стеснялся ее поправить. Дельфина сбежала из дома в пятнадцать лет, в семнадцать сошлась с долговязым Базилем, которого называла «жонглером» (поначалу восторженно, а под конец – презрительно), а к 28-ми годам, когда мы вновь оказались с нею соседями по сквату (“Альтернасьон”), она уже весьма солидно попивала и была, как утверждал вездесущий перкуссионист Лукас, законченной нимфоманкой. Насчет последнего ручаться не могу, так как сам к ней не “клеился”... Еще Дельфина называла себя мадемуазель Нота и подолгу в одиночестве импровизировала на саксофоне в подвальных помещениях “Альтернасьон”...

ДОМ ВРЕМЕНИ
(настоящее несовершенное)


он все ходит и ходит
ходит

и не может остановиться
вот упал умывальник, мыло
выпрыгнуло раз, другой, третий
и
опять, и опять “где мы?”

где-то там
коридор
коридор
...коридор (не путать с корридой)...

двое в комнате, у нее,
курят;
он: стучит крыльцом об каблук
приказывает: только быстро, быстро
сигареты в окно

стоп

на посту застряла фигура
там, в комнате, есть еще кое-кто
эти ходят, и не желают скрываться
вот один, с родимым лицом в-полпятна
и двое с квашней .......h....h..........необъятной

of, of, – вскричала собака
яма
автобуснЫЙ останов, ветер,
“магазин в яме
закрыт, товарищи”
ну, вот и все, Анатолий,
прощай ... здравствуй

свиделись, значит
да неужели ж...

а-а... прочь отсюда, сыкун

Значит, Логос, –
Анатолий всю жизнь твердил, что боится
Логоса

значит, так :
в комнатах жизнь, да какая-то не такая
1997/2006

На втором этаже обреталась чета панков: худая как спичка и причесанная под павлина девица Алиса и ее бой-френд, бас-гитарист (хардкоровец) Эрик, смешной тридцатилетний мужчина с внешностью Лао-Цзы. Он носил шорты поверх пятнистых военных брюк и был с головы до пят обмотан цепями. Алиса выглядела истощенной до крайности, она почти ничего не ела, но засыпала и просыпалась в обнимку с бутылью розового сухого вина. Эрик же старался бороться с алкоголем весьма оригинальным методом. Рано утром он натощак выпивал полтора литра молока, с таким, следовательно, расчетом, чтобы целый день не прикасаться к вину из опасения испортить желудок. После этого он уходил в метро просить подаяние на прокорм своей собачки, которую звали Мосье Том. К вечеру, тем не менее, молочный барьер зачастую оказывался сметенным лошадиной дозой можжевеловой водки из магазина “Лидер Прайс”. Эрик терял сознание и ложился отдыхать во внутреннем дворе, прямо на голой земле. Он был, в общем-то, сердобольный малый. Когда на одном из своих сходняков его друзья-панки покалечили некоего бездомца Жиля (впоследствие – “Жиль-инвалид”, изрезавший бритвой на мелкие кусочки попавшие к нему в руки наши с Ольгой картины; я уже писал о нем в рассказе “Чужие вещи”, см. журнал “Нева” N°9 за 2000 год), выбросив того с переломанной ногой за ворота сквата, Эрик приютил бедолагу и даже поселил его в своей комнате. Погостевав пару-тройку недель, Жиль-инвалид осмотрелся, пообтерся и решил обустроиться более прочно. Он взял себе за обыкновение собирать милостыню (на лечение ноги) возле супермаркета с символическим названием “Сума”. Алиса вывозила его на кресле-каталке к дверям магазина и пристраивалась рядом рисовать на асфальте цветными мелками. На пару они набирали гораздо больше, чем по-одиночке... Недаром же говорится: “Возьмемся за руки, друзья!”...

 (182x264, 29Kb)
foto: Жиль-инвалид

И вот однажды Алиса заявляет своему Эрику, что уходит от него к Жилю-инвалиду. Ну, то что она “уходит”, это было, пожалуй, преувеличением. Эрик-панк просто перебрался с супружеского ложа на пол, оставаясь в той же комнате, а его место занял Жиль. Тем не менее, Эрик очень страдал, сидя по вечерам в обнимку с Мосье Томом, у которого непрестанно слезились глаза от сопереживания.
Трагедия Эрика и Алисы прошла почти незамеченной на общем фоне коллективно-бытового надлома. Базиль с Дельфиной к тому времени уже расстались и съехали от нас, каждый в своем направлении. Анатолий с Ириной влачили тяжелое бремя существования в “предбаннике” все той же пресловутой комнаты панков, их отношения балансировали на грани разрыва. Я выписался из госпиталя “Эскироль” (где лежал, по слухам, на том самом отделении, где когда-то побывал знаменитый Антонен Арто) и зажил одной ногой на заброшенной лодочной станции в Леваллуа, а другой – у своих, на улице Тэна, в атмосфере, мягко говоря, посттравматической...
...Был у нас еще один коммунар, Эрик-не-панк, по фамилии, кажется, Летаконню. Его мама танцевала в балетах Мориса Бежара и никогда его не навещала в сквате. Эрик-не-панк ходил в широченных шароварах, а на шею повязывал цветастый платок. Когда коммунары, после падения сквата, захватив с собой Иру и Толю, перебрались, под предводительством Жиля-инвалида, в пустующий дом на соседней улице, у Эрика-не-панка случился жестокий конфликт с Эриком-панком. Они схватились как некие “я” и “не-я”, закоренелый холостяк (не-панк: нож) и холостяк новоявленный (панк: велосипедная цепь), но в итоге проломили голову ни в чем не повинной Ирине, кинувшейся их разнимать. Анатолий при разбирательстве не присутствовал, он, как обычно, продавал газеты в метро, и бедная Ира с сотрясением мозга вынуждена была исколесить пол-Парижа в поисках врача: она ведь была неучтенной человеческой единицей, без вида на жительство, и, соответственно, без тех минимальных прав, которыми обладает даже клошар-француз. По-моему, именно тогда Ирина начала писать загадочные пан-бихевиористические речевки (“Когда отряд смеется в ряд, И солнце не встает...” и постмодернистские вариации на темы Есенина: “Поправился. Я тоже стал в желаньях...”). Нас с Ольгой в тот момент, из сочувствия к детям, приютила левоэкстремистская организация “Право на жилище” (Droit au logement), в которую мы автоматически вступили, получив комнату в социальном (т.е., не артистическом, не “экстремальном”) сквате при Комитете Бездомных, неподалеку от Итальянской Площади в 13-ом округе Парижа. Ирина же с Анатолием, уже после конфликта, вынуждены были еще какое-то время обретаться в полузапуганном состоянии “у Жиля-инвалида” (потом Толя снял-таки чердачную комнатку на улице Маргеритт, и они покинули движение скваттеров). Я виделся с Ириной урывками, в кафе, и меня почему-то сильно раздражали ее стихотворные опыты (может быть, я просто не умел выразить ей свою жалость, сочувствие?).
В раздражении своем я дошел до того, что категорически запретил ей писать (словно бы имел на то какое-то право?!). Кстати, года через два, на олиной квартире в Монтрее, в присутствии московского мэтра Дмитрия Пригова, представляя друг другу участников чтений, я процитировал этот запрет иронически: “вот, дескать, как ее ни отваживай, она продолжает писать, ни на что не взирая”. По прошествии еще лет пяти, когда у Ирины уже были документы (она сделалась “выездной”, смогла видеться с сыном) и статус учащейся (в аспирантуре), мы все очень надеялись, что она защитит в Сорбонне докторскую диссертацию по современной французской поэзии. Однако на последнем году аспирантуры Ира – совершенно по-цветаевски – устроилась работать на полную ставку подавальщицей в привокзальном кафе, и защита как-то пошла по боку...

 (196x272, 29Kb)
foto: я публично связываю Ирину,
читающую свои стихи. Перформанс 1995 года

Скорее всего, мое попадание в 1994 году в психиатрический госпиталь “Эскироль” было связано с двумя стрессогенными обстоятельствами, предшествовавшими ему по времени. После первого, кое-как отбитого при пассивной поддержке полиции, нападения на наш скват бандитов-легионеров, нанятых владельцем помещения (по слухам, дом принадлежал тогдашнему министру внутренних дел Эдуарду Балладюру), основным занятием коммунаров сделалась самооборона. Мы жили в атмосфере коллективного психоза, с установкой как можно реже покидать территорию, с баррикадами, ночными дежурствами на крыше (чаще других там сидел Яша), с заготовкой бутылок с горючей смесью... К этому приплюсовывались отсутствие воды и бытовая разруха: нападавшие оставили нам разломанные унитазы, пробитую в нескольких местах кувалдой крышу... Коммунары мечтали расслабиться, забыться. Скват захлестнули психостимуляторы (ЛСД), катастрофически увеличилось потребление гашиша и алкоголя. У меня же обнаружилась своего рода аллергия, непереносимость атмосферы коллективного “кислотного уторча”, сдвига (вероятно, из-за негативного петербургского опыта с наркотиками). Стоило мне провести какое-то время рядом с “нарконавтами”, попить с ними вино в одной компании, как меня “срывало с катушек”, и начинался делириум с непрекращающимися галлюцинациями...
Катя Каврайская, которой довольно часто приходилось в тот период менять жилье, кочуя по многочисленным знакомым между Версалем и Греноблем, хранила в сквате свои вещи, а зачастую и ночевала сама, прикорнув на груде чемоданов и узлов в комнате Эрика-панка. Однажды, готовясь ко сну, Катя слышит дикий крик Анатолия, только что вернувшегося из метро и, по-видимому, недостаточно внимательно встреченного Ириной. Анатолий затрясся, как-то неловко подпрыгнул на пороге и кубарем покатился по деревянной лестнице, ведущей во внутренний двор. Катя выходит на площадку и опасливо заглядывает за перила. Разбуженный Жиль-инвалид тем временем выкатывается на двухколесной коляске из нижней комнаты. Эрик-не-панк, потирая подбитый глаз, опасливо выходит из туалета. Стучит костылями на первом этаже маленькая квадратная девица по кличке Гребуй. Несколько пар трясущихся рук тянутся к Толику и заботливо ощупывают его плечи, голову и позвоночник. Анатолия вносят в комнату, но он, несмотря на увещевания Ирины, никак не может успокоиться. "Э! Э! Э!" – кричит он. Мысленно обозначив разворачивающееся вокруг нее действо как "парад уродов", Катя, скрипя зубами, прячется с головою под одеяло. В восемь утра ей надо идти на работу, присматривать за малыми детьми.
...Кстати, из того, что я пишу об опьянении и о “кайфе” в сквате как о чем-то само-собой разумеющемся, может сложиться неверное впечатление, дескать, все скваттеры – люди “зависимые”. Тем не менее, ни Толя с Ирой, ни, тем более, Ольга с девочками не были ни токсикоманами, ни алкоголиками. Собственно, за “связь с коллективом” всей группы русских отвечал только я, и в основном – по части выпивки, в чем, конечно же, переусердствовал...
Вторым обстоятельством можно считать нервное напряжение, связанное с неожиданным профессиональным взлетом в области художественной. Из диванных пружин и пучков соломы мы накрутили с Ольгой какие-то фантастические фигуры, сделали серию фотографий этих объектов на фоне камней и заумных надписей на табличках (типа: “После того, как ты сказал обо мне то, что ты сказал, реальность вокруг меня уплотнилась”) и отослали сей проект в Гренобль, на конкурс фестиваля современной скульптуры. Проект сей, пролежав несколько месяцев в архивах, неожиданно выиграл конкурс, причем, произошло это в тот момент, когда мы о нем уже и думать перестали: пружины куда-то затерялись, надписи стерлись... Итак, нужно было готовить все заново. И вот, в состоянии неземного активизма, в таком накале, какого у меня ни до, ни после не возникало, я принялся вырезать кухонным ножом барельефы из гипсовых плит, позаимствованных на какой-то стройке. Временами, не умея справиться с переполнявшей меня энергией, я выбегал на улицу, в ночь, в ливень, ложился, раскинув руки, прямо на асфальт и лежал подолгу, не обращая внимания на случайных прохожих. Когда же из галереи пришел грузовик, и вся наша инсталляция (она называлась “Глаза и уши первопроходцев”) – под опись – была сдана гренобльским перевозчикам (художнику Ю.Вишневскому), сознание мое померкло...


 (501x699, 52Kb)
foto: инсталляция, 1994 год

Впрочем, писать о душевных расстройствах, и уж, тем более, живописать их нет, честно говоря, никакого желания. В прежние годы, культивируя в себе натуру чувствительную, самозабвенную и неуемную, я слишком долго козырял подобными воспоминаниями как знаками отличия... приметами самобытности... Нынче мне отчетливо видно, что возобретение индивидуальности за счет мифопоэтизации собственных психических изъянов и страданий – дело вредное и опасное, а в сравнении с вечностью, с индивидуальностью духовного подвига оно и вовсе представляется пшиком. Однако это был очень сильный морок, в котором любые действенные формы продвижения к свету рисовались как нечто “не свое”, чужое, неинтересное и “неумное”... Элементарный, казалось бы факт: очевидно, что патогенные образы (нечто сродни галлюцинациям) не могут служить оправданием личной несдержанности, они, по определению, нацелены только на то, чтобы провоцировать патологию. Так почему же я этого не понимал в писательстве своем? Вероятно, вслед за хрестоматийным Тертуллианом с его совращенным, замаскированным дуализмом неверия и религиозно-нравственного пессимизма (а как иначе трактовать это “верую, ибо абсурдно”? Для верующего ведь наоборот: “верую, ибо очевидно”) надеялся на то, что в болезни может быть заключено всецелое оправдание больного.
Тем временем писатель и интеллектуал Андрей Лебедев представил меня и Ольгу Марье Васильевне Розановой, супруге диссидента А.Синявского. На ряд лет мы приобрели не только помощницу и покровительницу, но также и некоторую, если можно так выразиться, материальную базу. Конечно, нужно было быть чудаками, обладать завидным запасом наивности, немотивированного активизма и гордости, чтобы верить в то, что изготовленные на стареньком ксероксе Марьи Васильевны двузначные тиражи нашего “Стетоскопа” способны как-то влиять на русскую культуру.
Помнится, Ольга спрашивала у Марьи Васильевны разрешения заплатить за порошкообразную тушь для “ксерокса” (предполагалось, что мы всю купленную тушь и изведем на свои тиражи, так что логично было бы не вводить в расход М.В., тем более, что бумагу она нам предоставляла бесплатно).
– Скажите, Оля, а зачем это вам нужно? – с некоторым подозрением спросила М.В.
– А для независимости, Марья Васильевна, – нашлась Ольга.
– Ну, нет, независимость стоит гораздо дороже, чем коробка туши, – не согласилась М.В.
В возрасте уже довольно реалистическом (28-30 лет) мы с Ольгой ни на гран не были взрослыми; так получилось, что прежде, чем всеръез обратиться к проблемам духовным, мы погрузились в бессознательное подражание тем или иным деятелям так называемой “третьей волны эмиграции”, развивая недоказуемый постулат о том, как тяжело, “подчиняясь законам отечества” (см. Ямвлих. “О Пифагоровой жизни”VI), заниматься творчеством (и, в частности, свободным искусством ). В момент повышенного спроса на Россию (70-е годы) десяток-другой имен сделались звучными, приобрели мировую известность... Неужели нам втайне хотелось того же? Волна схлынула, интерес поугас, да и спрос на матрешку с профилем Сталина в интуристовской Москве, кажется, сильно понизился со времен перестройки...
...Мне понадобился добрый десяток лет для того, чтобы приблизиться к пониманию приоритета нравственного уложения над географическим или политическим аспектом жизни. Начав философствовать, я отдалялся от непосредственного проживания своей “жизни в искусстве”, начав богословствовать, отдалялся от философии, а принявшись практиковать постижение Бога в рамках Церкви, не захотел (или, вернее, не смог) богословствовать в свое удовольствие: что-то претило. По инерции я продолжал осуществлять деяния искусства, ощущая себя скорее узником воображения, нежели представителем свободного мира (как можно, наверное, стать и гордым узником богословия, не замечающим Божьей воли и Божьего промысла). Становилось понятно, что любая эстетика является лишь синонимом демиургического начала, декоративным элементом мира, но не самим миром. Я уже не был настолько безумен, чтобы безоговорочно соглашаться принести в жертву Аполлону надежду на жизнь вечную.
...Наконец, из всего многообразия эстетик к 2006-му году у меня остались только пение да дневник. Как-то само по себе вышло, что пению подчинилось даже стихосложение...
Эпоха продажи газет в метро (три года) завершилась как-то сама собой после того, как у меня появились ученики. Учительство стало для меня чем-то вроде “луча света в темном царстве”, общение с детьми восстанавливало душу, облекало ее смыслом, теплом и ответственностью. Фантазии очищались от мрака, креативный хаос выстраивался в системы. Так, в занятиях с детьми впервые явственно наметилось противостояние жизнеутверждающих сил тому кольцу мрака, которым тесно опоясывались и мое нелегальное бытие-жизнетворчество, и личностный надлом. Церковь призывала к осуществлению непрерывного усилия над собой, усилия, призванного ограничить буйство страстей; я же в те времена был недостаточно сообразован с такими усилиями, то есть, конечно, я не мог не замечать импонирующего звучания аскетики, но знакомство это было по большей части теоретическое, почерпнутое из случайно прочитанных святоотеческих книг. Отец Димитрий оказал мне неоценимую услугу, связавшись с одним из православных монастырей и договорившись о том, чтобы меня приняли на месяц в качестве гостя. И я как слепой, наощупь, пошел в указанном направлении и оказался в начале долгого и тернистого пути обновления души.
......................................................................
7 ноября 1995-го года заголовки всех парижских газет пестрели сообщением о смерти Жиля Делеза. «Виднейший оппонент психоанализа покончил с собой в возрасте 71-го года!» - надрывалась “Либерасьон”. 74-летний философ Жак Деррида, автор теории деконструкции, скончался через девять лет (в ночь на 9 октября 2004) от рака поджелудочной железы. При этом было такое чувство, что своей смертью он что-то сказал, его кончина словно бы выступила в значении сообщения. А вот Делез не сумел... Хотел сказать, но не смог, так бывает.
«В процессе деконструкции главное — не логоцентризм, а фоноцентризм, не субъект, а голос» (Жак Деррида)


2.2. КОМИТЕТ БЕЗДОМНЫХ

Под крышей Комитета Бездомных я провел три года, с 1995-го по 1997-ой. В моем ведении были два помещения – маленькая однокомнатная квартирка на втором этаже и ателье, тридцатиметровая комната с проваливающимся потолком и съеденными грибком стенами на первом (это по французской системе отсчета, включающей нулевой этаж, эквивалентный русскому первому). По моей инициативе ателье постоянно реконструировалось: то стены обклеивались картоном, который мгновенно отсыревал, то потолок камуфлировался черным шелком, через неделю начинавшим провисать под тяжестью скопившейся пыли... Я боюсь спать: кажется, что шелк вот-вот прорвется над изголовьем кровати. Из соображений самозащиты приходится взрезать ножом эти черные набрякшие паруса и подставлять ведро под удушливую струю сыпучих отходов. Соседи за стеной постоянно кашляют; сквозь сон чудится, будто это лают собаки.
Нищета обостряет и без того натянутые взаимоотношения, а затяжная депрессия придает им оттенок невыносимости. На улице перемигиваются зеленые неоновые кресты аптек. Я устраиваюсь в Макдональдсе у метро Толбиак, заказываю водянистый американский кофе и мечтаю о таблетке долипрана. Непрекратимая головная боль, развал в груди. Макдональдс – своего рода публичный клуб для людей, не имеющих быта. Здесь читают, пишут, спят, просто сидят и смотрят в окно пустыми глазами. А ведь мой временный дом – в двух шагах отсюда! Там, на втором этаже сквата, в маленькой освещенной кухне, Ольга кормит детей, или занимается с ними русским языком перед сном. Во дворе сидит испанец Доминго со сломанной ногой, а дурашливый, бестолковый Да Сильва целует в морду огромного слюнявого дога. Мне все кажется, что я еще там, в ателье, что я в мучительном оцепенении перебираю вещи, готовясь к ночлегу на другом конце города. Уныло смотрю на часы. 18.58. В семь часов надо звонить Леониду, пора вставать...
В 1997-ом, силясь преодолеть унылое одиночество, я приютил полу-ослепшего старца, художника-мистика Юрия Васильевича Титова; о совместном с Ю.В. бытии и творчестве написано несколько очерков для нью-йоркского журнала “Черновик” и нашего парижского “Стетоскопа”. Я промывал ему гноящиеся, пораженные катарактой глаза и, усадив за стол, создавал условия для совместного творчества. Так мы нарисовали и сверстали десять пост-футуристических альбомов: “Троянский Конь”, “Мыслящие Свертки”, “Коробки”... “Троянский Конь” замышлялся как проект памятника иностранным влияниям во французской культуре, это были эскизы огромных чугунных помостов, устанавливаемых на четырех главных площадях Парижа и представляющих из себя копыта Троянского коня, незримо возвышающегося над “столицей мира”, превосходящего по высоте Эйфелеву башню.

 (700x463, 100Kb)
foto: Мыслящий Сверток в ателье при Комитете Бездомных (слева – К.Каврайская), 1997 год

 (163x254, 20Kb)
илл.N°7: эскиз Мыслящего Свертка

Альбомы эти, в полном соответствии с законом жанра, сгорели, когда я сидел в нантеррской депортационной тюрьме, а Юрий Васильевич, оставшись в ателье один, зажег ночью свечу, уронил ее и сослепу не справился с огнем. Сам он чудом остался жив, только очень обгорел... Но альбомы, альбомы... Впрочем, кое-какие материалы у меня сохранились, в частности, запись доклада-перформанса, посвященного “самодвижным архивам” и феномену их воспламенения. Текст сей был обнародован в присутствие ведущего специалиста по русскому авангарду Жерара Коньо, а также писателя Павле Рака, эссеиста Андрея Лебедева и других.
О природе фантазии, помнится, там было сказано вот что: “...Неужели же весь я, со всем своим человеческим многообразием, превратился в какую-то ячейку, в восковой пентадодекаэдр, в котором огромная, неряшливая пчела Бахуса складирует по крупицам свою дурманящую амброзию?...”
В левом крыле здания обретались семьи: супруги Абдер и Мина из Маррокко, многодетная колония курдов, какие-то массивные мусульманские тетки с руками, вечно измазанными йодом... В правом же крыле жили холостяки и экзотические перпиньянские нищие-собачники. По вечерам они разводили во дворе костер, пили пиво и жарили перченные колбаски, мергезы. Поздно ночью у них начинались языческие пляски, прыжки через костер, песни. Долгими летними ночами некоторые холостяки набирались до того, что засыпали во дворе, на голой земле. Наученный горьким опытом предыдущей коммуны, с соседями я общался весьма и весьма умеренно, осторожничал, стараясь со всеми поддерживать более-менее ровные, дипломатические отношения. Отсиживаясь в ателье, я писал песни-оратории и углубленно экспериментировал со звукозаписью. Леня Бредихин хранил у меня синтезатор, Саша Путов – электрогитару, Кирилл Тер-Амбарцумян – четырехканальную студию. Однажды, после сеанса музицирования с калмыцким шаманом Николаем, в ателье рухнул потолок. К счастью, никто не пострадал, однако инструменты пришли в негодность. Топчан, на котором собирался ночевать Кирилл, к полуночи переменивший решение и убежавший на последний поезд, оказался погребенным под грудой кирпича. Через несколько месяцев подобная история приключилась с другим нашим гостем, немцем Видеем, которого нам рекомендовали как просветленного, имеющего за плечами четыре года индийских ашрамов. Видей старался контролировать свои мысли даже во сне. Посреди ночи он проснулся в ателье и, рывком оторвав голову от подушки, сел на кровати. Через секунду, чудом не пробив Видею голову, на подушку приземлилась тяжеленная картина “Мексиканец”, прежде висевшая под потолком. “Наверное, я подумал что-то не то”, – сокрушался потом Видей в ответ на мои объяснения, что, дескать, картина упала из-за того, что прогнили и гвоздь, и стена.
По утрам я по-прежнему спускался в метро продавать газеты, а днем посещал курсы французского в протестантском университете в Латинском квартале. Конечно, газеты – это не откровенный сбор милостыни, в них была, по крайней мере, некая внешняя атрибутика коммерческой деятельности, но временами труд сей мне не давался, и волна злобного богоборчества захлестывала меня с такой силой, что приходилось исповедоваться на автоответчик отца Дмитрия, ежели самого батюшки не было дома.
Второго декабря 1995-го года все в том же помещении протестантского университета преподавательница курсов восьмидесятилетняя аристократка мадам Тома де Сан-Маргерит устроила выставку наших с Ольгой картин. Помимо уроков французского эта изысканная пожилая дама, приятельница самого Роб-Грийе, вела занятия йоги, стояла на голове, так что, думаю, ее лояльность по отношению к абстрактной живописи никого не удивила. На вернисаже присутствовали писатель Валя Воробьев, нарядившийся почему-то в костюм тирольского охотника.
Представьте себе раннее утро. Всю ночь по крышам нудно накрапывал дождь, а утром на небо выкатился необъятный желток солнца, и улицы моментально просохли. На площади перед мэрией 20-го округа нас собралось человек сто, включая негритянских детишек и старух. Ждем, бесцельно слоняемся вокруг здания. Наконец, подъезжают руководители – все в форменной одежде: джинсы, кожаные куртки. Активист с желтым значком «D.A.L.» на лацкане (droit au logement, право на жилище), раскрывает объемистую картонную папку и вынимает текст «Марсельезы». У меня захватывает дух. Неужели же здесь, во Франции, на 31-ом году жизни, после стольких лет нон-конформизма, мне придется участвовать в хоровом пении «Марсельезы»... из страха потерять место в коммунальном сквате? Выбирать, однако, не приходится. Раз уж так вышло, что, оказавшись в Париже без документов и средств к существованию, я сдался на попечение левоэкстремистской организации, то нужно участвовать в массовке, содействовать программе «экспроприации жилого фонда в пользу люмпен-иностранцев». И грянула «Марсельеза». Сразу же образовалось кольцо зевак: пенсионеры, случайные прохожие. Организаторы тем временем вступают в переговоры с представителями мэрии. На требование обеспечить всех (!) собравшихся бесплатным жильем те, естественно, отвечают категорическим отказом. Тогда до их сведения – тоже в категорической форме – доводится решение скваттировать (т.е., реквизировать) здание мэрии. Активист дает знак, и мы всей толпой врываемся внутрь. Деловитые бездомные по-цыгански расстилают на мраморном полу заранее припасенные одеяла, рассаживают детей. Звучат призывы ко всеобщему равенству, проклятия буржуазии. Центральную часть холла вместе с конторкой охранников активисты молниеносно задрапировывают желтым, намеренно изодранным лозунгом: «Право на жилище – всеобщее достояние!». Представитель администрации протискивается сквозь ряды митингующих: торопится вызвать жандармов.
...Подъехавшие на нескольких автобусах военизированные полицейские с пластиковыми щитами перекрывают все выходы из мэрии. «Это мышеловка!..» Я начинаю нервничать. Подбежав к пожилому магрибинцу (он поминутно поправляет пенсне, да и вообще держится с дружелюбной интеллигентностью), указываю на отрезанный от внешнего мира табор, на почтенных матерей семейств, застывших в позе лотоса, и в сердцах восклицаю: «Неужели они и впрямь надеются, что после затяжной сидячей забастовки каждому из них на блюдечке вынесут и жилье, и зарплату, и паспорт?» – «Так деваться-то все равно некуда», – спокойно отвечает мне магрибинец и неторопливо, с достоинством уходит в сторону туалета. Впрочем, пройдя несколько шагов, он оборачивается и добавляет: «А вы с такими пораженческими настроениями ночевали бы себе под мостом и не совали нос в борьбу за права человека!».


2.3. ЗАМЕТКИ О ЧТЕНИЯХ

Поэтические чтения мы организовывали постоянно, с периодичностью раз в два-три месяца. В «Русскую Мысль» заметки о чтениях отправляла Катя Каврайская, она подписывала их псевдонимом


НАЧАЛО 2 (продолжение)

Пятница, 22 Декабря 2006 г. 07:44 + в цитатник

В последующие годы мы довольно регулярно собирались на квартире Татьяны Горичевой, на улице Шапон, рядом с Центром Помпиду.
Я много писал по случаю, непосредственно для готовящихся чтений. Вот один из таких текстов.

Легенды и мифы петербургских разночинцев

В начале восьмидесятых годов резервный эшелон петербургской интеллигенции покатился в неизвестном направлении – без рельсов, без шпал, без опознавательных знаков. Пожилые хиппи, утратив интерес к Ричарду Баху, Герману Гессе и Карлосу Кастанеде, разделились на кришнаитов и западников. В ностальгическом западничестве стихийных диссидентов, с молитвенным трепетом передававших из уст в уста “жития” диссидентов ангажированных, обнаружились параноидальные отголоски, описанные в одном из стихотворений Хлебникова: “Мне в каждом встречном видится Дантон, За каждым деревом – Кромвель”. Эзотерики, перетрудив неокрепшие крылья, заимствованные у астральных полковников Аверьянова и Квашуры, приземлились на жерди надзорных палат и затихли до лучших времен. Вечные студенты, кочующие по общежитиям, уже успели растащить из публичных библиотек Кафку и Кобо Абэ, а странствующие мыслители (как правило, изгои из гуманитарных вузов или же студенты-геологи), обобщая читательский опыт, спорили о том, является ли Россия перекрестьем Востока и Запада. Любознательные девушки переписывали в свои тетради Дхаммапады. Уныло пробивался сквозь толщу помех радиоголос Бориса Парамонова, чьи намеки на литературоцентричность российской души казались справедливыми именно в силу их далековатости, внеположенности происходящему. На этом фоне “независимые” литераторы и вовсе превратились в персонажей Ионеско, гуськом путешествующих по замкнутой траектории (музей Достоевского – кофейня Сайгон – котельная Адмиралтейства – редакция “Обводного канала” на улице Росси – клуб 81 на Литейном) и произносящих одни и те же слова от случая к случаю. Бахтин был в зените – по частоте коннотаций и устных ссылок, однако сущность бахтинианского релятивизма оставалась невыявленной. Возможно, здесь сказалось принципиальное неумение дистанцироваться. Обращая свой мысленный взор на запад, петербургский разночинец восьмидесятых годов оказывался в положении Данте, которого напутствует не Вергилий, а некое эвентуальное многоголосье. Культурноисторическая перспектива Запада целиком замещалась на мистический смысл рас-стояния, на идеальное значение дистанции с ее способностью участвовать в мифотворчестве и преосуществлять вещи. Так, Сартр и Хайдеггер, вычитанные между строк какого-нибудь дрянного критического опуса, сейчас же, и безо всякой примерки, запускались в общение (в обращение!) – как готовое платье.
Петербург с невероятной скоростью усваивал все, что касалось великих аутсайдеров и пессимистов. Как-то сентябрьским утром известный библиофил Игорь Владимирович Сагнак распространил среди друзей и знакомых двенадцать машинописных копий эссе “Несчастнейший” Иоганнеса де Силентио (в переводе Ю. Балтрушайтиса). Через две недели все копии были зачитаны до дыр.

Из Германии долетали вести о необычайной популярности стиля “андеграунд”, об анонимном движении “номерных” художников, которые работают в берлинском метро, испещряя поверхности короткой комбинацией знаков. Каждое послание начинается с цифры, указывающей на порядковый номер пишущего, то есть на его псевдоним. Далее следует круг, черта, зигзаг, схематическое изображение свечи. На вопрос, что все это значит, распространители знаков рассказывают о вреде автомобильного транспорта, о жертвах автокатастроф, об экологии. Когда одного из “номерных” художников, именующего себя Артист номер шесть, в шутку спросили, а где же Артист номер пять, тот совершенно серьезно ответил: “Артист номер пять вот уже год как сидит в тюрьме. Он написал боле двух миллионов знаков, и полиция сочла, что это недопустимо много”.
В одной из домашних бесед у известной православной просветительницы Татьяны Горичевой, было высказано предположение о том, что обозначением антихриста и его грядущего царства является число. Не только три апокалиптические шестерки, но любой шифр, число как таковое. Вслед за Хайдеггером собеседники пытались вслушаться в “сущность техники, отличную от самой техники” и приходили к парадоксальному выводу о негуманности цифровых аналогов языка и мышления. Словесное описание замещается кодом, аутентичным набором единиц и нулей. В результате такой замены взаимоотношения между людьми неминуемо формализуются, члены общества становятся все более анонимными, а сомнительные достижения в плане логики социальных систем наводят на мысль о скорейшей реставрации имперсонализма.
В конце восьмидесятых в российских философских кругах считалось модным муссировать тему конца постмодернизма. К постановке проблемы приступился журнал “Логос” (Лин Хеджинян и К°, не путать с неокантианцами начала века!). Потом дискуссия перекочевала в другие журналы, и, в частности в “Ступени”, под бдительное око писателя Павла Кузнецова. Но постмодернизм оказался неподатливым материалом, прикоснувшись к которому, наша критика обнаружила себя в положении сапожника без сапог. Отечественные референты унаследовали от европейских авторитетов противоречивость оценок и запутанность терминологии. Да что там восьмидесятые годы! Отдельные умы донесли путаницу и до наших дней: “Илья был бесподобен, громообразен, лиричен, романтичен, настоящий пост-модерн”. (Александр Ильянен. Дорога в У.– “Митин журнал” N°56-1998)
Как бы то ни было, словечко “постмодернизм” оказалось на слуху, его смысловые очертания менялись от разговора к разговору, вокруг него возникали прения и теснились книжные глаголы, одетые в академический глянец и позолоту.

Лакан, Кристева, Делез, Гваттари, Бодрийяр, Поль Вирильо.

На кухне, за бутылкой вина, собеседники сокрушались о том, что сокровищница человеческого духа исчерпана до дна. Спрашивали друг друга: признавать ли в качестве необходимого и достаточного условия существования культуры тотальный приоритет условностей? Приводили в пример специалистов-редакторов, которые утверждают, что изобилие в тексте “кавычек” (и скобок) однозначно указывает на его низкий художественный уровень. Сокрушались об “условности всякой сигнификации” (автор тавтологии – Бодрийяр). Это что – кавычки в кавычках? Утрата источника всякой цитаты? Или, выражаясь поэтически, вечный гнет отраженного света? Кома?
Несколько лет спустя заговорили о скучной, выморочной эпохе постмодернизма уже в прошедшем времени. Дескать, эпоха закончилась, оставив после себя только вакуум. Рассуждая таким образом, собеседники словно бы выпадали из узких, наспех сколоченных декораций российской провинциальной жизни, и обнаруживали себя в воображаемых интерьерах Оксфорда или Сорбонны. На этом радужном имажинативном аккорде мы и попрощаемся с ними, полагая свою задачу выполненной.

2.4. В КАЧЕСТВЕ ДОПОЛНЕНИЯ: ДВЕ СТРАНИЦЫ ИЗ КНИГИ “БАНКИ”

Идея “Архива не(О)документальных свидетельств” возникла у меня, когда я выпустил книгу “Архив. Самодвижные документы Ю.Титова” и вплотную занялся “Паспортной книгой”, о которой следует сказать подробнее. Будучи заключенным во французскую тюрьму за беспаспортное проживание (1997), я использовал в качестве аргумента на суде самодельный “паспорт”, изготовленный из кусочков земли, завернутых в салфетки. “Таким образом, – утверждал я, – реализуется (якобы) стремление некоторой анонимной субстанции к обретению конкретных человеческих черт... Имени, записанному в государственном паспорте, противоставлялось само понятие “имя”, начертанное на бумажной упаковке клочка земли...”
Не удивительно, что книга “Коробки”(тираж 40 экз., эксклюзив) не встретила никакого понимания у немногих читателей: мы с Юрием Васильевичем Титовым наскоро составили ее из нескольких ничего никому не говорящих сюжетов. Удивительно то, что композитор Камиль Чалаев поместил объемистый фрагмент “Коробок” во французском переводе на сайте Ecole Sauvage (в разделе Youri Titov). Пафос, по-видимому, заключается в том, что “Коробки” являют собой лишь малую часть обширного замысла, связанного с упаковкой мыслей. Чтобы как-то подтвердить данное предположение, я уговорил Алексея Александровича Батусова сверстать буклет “Банки беспамятства” в двух экземплярах – специально для гг Чалаева и Титова.


 (210x275, 27Kb)


илл. N°8: Полиграфическая инсталляция «Банки»

2.5. ПАСПОРТНАЯ КНИГА. УЗИЛИЩЕ

06.06.1997. На станции электрички я обнаружил, что на покупку билета не хватает двух франков. Перепрыгнул через турникет и ринулся в набитый людьми вагон. Через сорок минут мне надо быть в Фонтеней-о-Роз, у меня занятие с детьми. Пересадка в Шатле. Контроль. Достаю из сумки газету бездомных “Фонарь” и с напускной озабоченностью прохожу мимо проверяющих. Обычное утро. Обычная модель поведения при безбилетном проезде. К продавцам газет у контролеров, как правило, претензий не бывает.
Фонтеней-о-Роз. По ту сторону турникетов – полицейский кордон. Вот тут-то меня и прошил испуг: отчаянно застрекотала строка расписания электричек, а мне показалось, что это стучит невидимая швейная машинка, которая, того и гляди, приторочит к рубахе и само сердце. Растерянный шаг в сторону. “Я продавец газет” – “Ваш паспорт?” – “Оставил дома”. Стандартные вопросы, стандартные ответы. Недолгие переговоры по рации. Полицейский фургон. Участок. Обыск. Досье. Отпечатки пальцев. Раздевают догола. Забирают шнурки от ботинок. Одиночная камера, без окон и дверей, а следовательно, и без времени. Попался я, как всегда, глупо. Глупее не придумаешь. Поздно вечером – еще один обыск и транспортировка в Нантер, в депортационную тюрьму.
В тюрьме я в раздавленном состоянии: понимаю, что мне грозит высылка из Франции. Надо что-то делать, чем-то себя занять. Нестандартное мышление всегда было моим коньком. Ну что ж... Соберу по углам камеры нитки, клочья бумаг и буду мастерить себе из подручного материала паспорт. Пусть расценивают это как эпатаж или тихое помешательство... все едино. Вижу мысленным взором пожилого художника Юру Титова, который годами в заточении размышлял о суровых законах эстетики и крутил свои “мыслящие свертки” из всего, что ни попадя. Без друзей, без курева, без “сладенького”, без... хорошо, если без смирительной рубашки.
Пристально разглядываю свалявшиеся клочки салфетки. Может быть, это и есть “мыслящий сверток”? Перекладываю клочки так и этак. В поисках идей выхожу в холл. Телевизор в холле работает с шести утра до двух ночи на максимальной громкости. Специфический электронный шум мешает сосредоточиться, не дает собраться с мыслями. Но сокамерники, кажется, благодарны администрации за эту возможность забыться, за право прожить подсудный отрезок времени в состоянии оглушенности. Всякого, кто осмелится выключить телевизор, ожидает суровая кара. Зато менять каналы вы можете безбоязненно и сколь угодно часто – здесь полная демократия. Узникам безразлично, что смотреть, лишь бы не думать о близящейся высылке. Даже письма, написанные в спецприемнике, остаются, по большей части, неотправленными: перспектива насильственных “воздушных путей” деформирует сознание пишущего, и он не заканчивает своих посланий. Уборщик-араб, не чуждый жестокой патетики символизма, рассказывал мне о том, как груды этих забытых писем еженедельно сжигаются во внутреннем дворе тюрьмы.
В холле есть также телефон-автомат. Заключенный дорожит телекартой как зеницей ока. В канун депортации телекарта воспринимается как залог связи с внешним миром, с парижской действительностью, которая, кстати, с каждым часом заточения становится все более эфемерной. Обстоятельные марроканцы и лже-египтяне (есть, оказывается, и такая разновидность заключенных!) разговаривают по телефону часами, из-за чего у них постоянно происходят стычки с негром Ланди, ожидающим звонков от оставшейся на воле жены, привыкшей консультироваться с ним по всякому поводу.
Появляется полицейский и зачитывает длинный список фамилий. На выход! Цепочки арестованных иностранцев пересекают внутренний двор нантерского спецприемника. Комната ожидания. За дверьми – зал суда. Ланди надолго закрылся в уборной. Мухаммед, сын сельского имама, молчит, обхватив руками голову. Может быть, ему мерещится рев самолета, отбывающего вместе с ним в Арабские Эмираты?
Застекленная скамья подсудимых, двое полицейских за спиной, совсем как в стихотворении Олега Григорьева: “Слева винтовка и справа винтовка, я себя чувствую как-то неловко”.
Речь прокурора. Мотив обвинения, в основных чертах, сводится к следующему. Налицо злостное нарушение паспортного режима. Как правило, иностранец, не имеющий документов, лишен также легального жилья и легальной работы. Он делинквентен. Налицо чудовищная размытость очертаний правового статуса. Ситуация доходит до абсурда: трудно понять, ставится ли под сомнение физическое присутствие индивида на территории Франции, или же оно вменяется ему в вину.
И снова комната ожидания. Резкий свет люминисцентных ламп. Ланди опять надолго закрывается в уборной. Реактивный шум сливного бачка.
В ожидании решения суда вновь и вновь перебираю в памяти детали своего выступления. По инерции я, маргинал, любую возможность публичности стараюсь использовать в художественных целях, как зрелище, шоу... Итак, позавчера начато изготовление паспорта гражданина Вселенной. Клей, авторучку и бумагу конфисковали при обыске, зато в дело пошла пачка бумажных салфеток, завалявшаяся в подкладе пальто...
Первый и последний развороты паспорта изображают открытый космос. Печать выложена из крошек табака. Подписи составлены из перекрученных в жгутики бумажных полос. Страницы связаны нитками, надерганными из брюк.
Передав через адвоката паспорт судье, я заявил примерно следующее. Перед вами археологический свиток, свидетельствующий об исчезающей, а может быть, уже исчезнувшей цивилизации. Выполненный, за неимением других средств, из отходов этой самой цивилизации, а проще говоря, из мусора, документ сей все же обладает некоторыми чертами своего прототипа, паспорта.
Судья побагровел и с треском захлопнул мое досье. Сдержанные апплодисменты публики. Из первых рядов выскакивает шустрый мужчина в тирольской шляпе, это президент русских артистов Вадим Нечаев. Подбежав к судейскому столу, он заявляет: “Публика желает ознакомиться”... Не дожидаясь ответа, Нечаев хватает со стола паспорт, с хореографической ловкостью минует остолбеневших блюстителей порядка и оказывается в двух шагах от меня, рядом со стеклянным барьером, ограждающим скамью подсудимых. Он ловко перебрасывает через барьер скомканную стофранковую купюру и кричит по-русски: “Это тебе на табачок!”. Я едва успеваю подобрать эти деньги, как меня подхватывают за локти и грубо выпроваживают в зал ожидания.
Вот, кстати, отрывок из интервью, напечатанного в “Русской Мысли”:
«...Зоя Калинина: Тут вот мне про тебя рассказывали историю, как ты паспорт из земли сделал...
М.Б.: Это был весьма эксцентричный жест. Я же ведь десять лет пробивался в Париже без документов... Попал как-то в депортационную тюрьму в Нантере. Ну и смастерил к судебному заседанию этакий эрзац-паспорт из обрезков картона и кусочков земли, найденных в камере. Начертил графы, как в настоящем паспорте. Возраст, имя, национальность... Напротив каждой графы красовался комок земли. Сейчас мне кажется, что это было какое-то неуклюжее напоминание о вечности и о страдании беспочвенного скитальчества... “Паспорт” сей, кстати, коллекционеры приобрели прямо в зале суда, после того, как он был предъявлен на процессе. Мне сто франков бросили за решетку, пожалели: “Купи себе табачку!”...»
(полный текст можно найти на сайте http://www.izolator.org/ в разделе “Публикации”).

...Наконец, объявляют результаты слушания. Мухаммед освобожден. Нас же с Ланди сковывают наручниками, усаживают в легковую машину и увозят в Нантер. К обеду мы не успеваем, поэтому приходится довольствоваться остывшим кускусом, водой и хлебом. Отодвинув пластиковую тарелку и кое-как расчистив стол, я собираю обрывки пищевых упаковок и приступаю к изготовлению следующего паспорта. Нужно торопиться, потому что на завтра назначено повторное слушание дела во Дворце Правосудия.
09.06.1997. Наутро приехали трое в штатском и отконвоировали нас со вчерашним подельником Ланди в здание городского суда. Я захватил с собой свежеизготовленный паспорт гражданина Вселенной.
Судья задерживается на полчаса и все это время адвокат (Элен Липец) разъясняет мне ситуацию. Только что обнародовали результаты выборов. К власти пришли социалисты, но правых еще не сместили из их кабинетов. В Париже повсеместно организуются облавы на иностранцев, ужесточается паспортный режим. Это последний взмах метлы перед “оттепелью”. “Вот почему ваш арест имеет политическую окраску”, – комментирует адвокат.
Наконец, суд. Решение о депортации оставляют в силе. А Ланди, как оказалось, прождал все это время напрасно: его судить не стали. Нас погружают в фургон и увозят в Нантер.
Ужин в тюрьме. При раздаче пищи одному египтянину не достается порции. Он нервничает, кричит и швыряет на пол пластиковую упаковку с салатом. Я отдаю ему свою порцию, а арабы делятся со мной. Обиженный успокаивается, собирает с пола помидоры. Кстати, кусочек помидора застревает и в моей рукописи между строчек. Ну что ж, пусть так и останется! Ведь это же вещество описываемых событий...
В программе новостей по телевизору показали пешую колонну нелегалов. Это так называемая ассоциация Святого Бернара, возникшая в прошлом году, когда активисты-правозащитники забаррикадировались в одноименной церкви вместе с двумя сотнями африканцев, подлежащих высылке. Полицейские, не взирая на протесты церковных властей и заступничество крупнейшего гуманиста аббата Пьера, взломали-таки церковные ворота, арестовали всех беженцев, а кое-кого и депортировали. И вот сегодня, пройдя путь более чем в пятьсот километров, демонстранты добилисаь аудиенции у премьер-министра Лионеля Жоспена. “С сегодняшнего дня, – резюмировал диктор, – вступает в действие указ об отмене депортаций”.
В камере – свист, оживление, апплодисменты.
После головокружения от успехов, от которого предостерегал своих соратников Ленин, наступает момент трезвости. Дело в том, что жернова государственной мельницы продолжают свой страшный помол как ни в чем не бывало; будучи однажды задействован, депортационный механизм не может быть остановлен в одночасье. Напротив, его маховики напоследок начинают вращаться с бешеной скоростью. Одного за другим моих сокамерников вызывают новоприбывшие экспедиторы в форме и в штатском. Зачитываются списки. “Габи, Ланди, Брауди – на выход!”
– Куда нас везут? – интересуется у охранника пожилой румын.
– В США, – издевательски отвечает экспедитор.
В ночь накануне освобождения мне приснился сон.

На лесокомбинате.

Сновидец видит, как ствол дерева постепенно освобождается от сучков, коры и наростов. Потом резцы углубляются в древесину, словно бы разворачивая этот аккуратный цилиндрический обрубок по линии годовых колец. Стальные ножи молотят по дереву с кактм-то животным рвением, выколачивая тягучий эфирный аромат, запах свежих опилок. Чуть поодаль высится рыхлая груда оберточной бумаги, результат целого цикла трансформаций. А на стендах в помещении склада сновидец обнаруживает образцы готовой продукции: тетради, книги, лыжные палки и – почти неприметные на первый взгляд – обложки для паспортов и комсомольских билетов.
 (560x510, 61Kb)
илл.N°9: Полиграфическая инсталляция «Коробки», автор – М.Б.



2.6. ЧТЕНИЕ / МОЛЧАНИЕ

Курица заглатывает камушки, чтобы поспособствовать процессу пищеварения, а человек “ради блеска” занимается огранкой алмазов, то есть придает камушкам вид. Это придание вида и называется эстетикой: в животном мире такой институции нет. С другой стороны, надо различать эстетику и технологию. Когда камушки, добытые в виде руды, доводятся до жидкого состояния, а потом преобразуются во всякого рода металлические детали, это уже технология. Технологические ландшафты проблемны в эстетическом плане, тогда как эстетика ландшафтов природных неоспорима: в них явствует красота Божья. И словесник, и живописец движимы тем, чтобы обозначить красоту Божью, но и переиначить ее на свой лад, иногда всего лишь ограничивая ее, а иногда искажая и даже ниспровергая, доводя до противоположности. Зачастую здесь главенствует формализм, который столь же проблематичен, как и технологический ландшафт. Инструмент словесника – стиль, инструмент живописца – манера. Вот и возникают “стильность”, “манерность”, “выписанность”, которые по сравнению с непостижимой широтой изображаемого целого напоминают мелкую разменную монету эстетических состязаний. Человеку, поставившему свою жизнь на службу самовыражению, чрезвычайно трудно смириться с тем, что вес и слова, и образа обратно пропорционален количеству сказанного, написанного, выписанного. Таинство красоты – в ее невыразимости, пересекающейся с тишиной, молчанием... в том числе и молчанием помыслов.
Раньше я очень свысока относился к тем, кого Жан Бодрийяр называл “молчащее большинство”, к миллионам труженических “я”, не связанных отчаянным стремлением блистать среди прочих. Мне казалось, что меня именно то и отличает от других, что мне “есть, что сказать”. И вдруг... нечего больше сказать. Навысказывался. Еду в автобусе с ночной смены и смотрю на людей глазами этих людей. Или понял, что все излияния мои двигались в одном направлении, повествуя, как душа ревет и плачет под пятой гордости. Без эстетики-то в конце концов прожить можно, невелика потрата: “интерьер”, а вот без нравственных уложений – никак. И разве можно жизнь нравственную приносить в жертву – “интерьеру”... праздности... самоистуканству?


жалость жалость жимолость
свежие кусты

сколько-то нажилилось
в сердце простоты?

сколько-то проставлено
клаузул в душе –

что в подвалы свалено
что на этаже

связаны, навязаны
слёёёзные узлы

брошены под вязами
белые мослы

отлежали жимолость
лето потекло

вынималось, вынулось
лунное стекло

нож невсамоделишный
из груди торчит

обнимают девушки
звездный антрацит

а под утро жимолость
белое чело

ты скажи на милость мне
разве повезло?

(“ЖИМОЛОСТЬ”
31 Мая 2006 г )


2.7. «МАЛЫМ ПИВОМ», или БЕСКОНЕЧНАЯ МУКА
Квартал Марэ 1997/1998 год

После того, как в 1998-ом году я получил от французского государства категорическое предписание покинуть территорию (на отдельном листке было приложено уведомление в том, что власти меня не признают самостоятельным юридическим и, по-моему, даже физическим лицом), мне показалось, что я становлюсь прозрачным, как льдинка в талой воде. В качестве транквилизатора я использовал убойное 12-ти градусное амстердамское пиво «Навигатор», название которого словно бы оспаривало возможность самостоятельно двигаться по заданной траектории. Будучи строго дозированным – банка с утра и две вечером – пиво снимало напряжение мрачной действительности, но, по-видимому, с течением времени оно аккумулировалось в организме, и со мною иногда случались безобразные истерические вспышки: я катался в ярости по земле, терял самоконтроль... Ольга с дочерьми обосновались в маленькой квартирке в Монтрейе, где я и обретался иногда, но в качестве “временщика”, поскольку любая мелочь была способна вызвать между нами нервный резонанс и вышибить меня из семейного круга. Архитектор Леонид Бредихин, одиноко проживавший в тот период в квартале Марэ, безотказно предоставлял мне убежище, и потом там же, в Марэ кочевала возглавляемая трэш-дадаистом Эбоном группа «Ребята с Бельвилля», «мои» скваттеры, позволявшие мне заниматься живописью в оккупированных ими домах.
Сейчас мне кажется, что во многих своих поступках я руководствовался не разумом, а инстинктами; я подчинялся глубинному импульсу, стремящемуся “разорвать замкнутый круг”, и не видел того, что этот круг вплотную складывается не из физических обстоятельств, а из постыдных актов расслабленности души. Худо-бедно я старался поэтизировать “шум и ярость”, не признавая в них отголосков социальной и личностной несостоятельности; я был движим творческой гордостью, а между тем “униженность и оскорбленность” прорывались сквозь все защитные оболочки в виде неприятных суждений, неприятного смеха и пренеприятнейших образов. За все это я и цеплялся, как за последнее оправдание, хотя ведь был уже к тому времени человеком, в общем-то, воцерковленным, то есть, знал и о других оправданиях, но двигался к ним не в постепенности, а – словно бы – в экстатике.
Как-то раз, после службы во Введенской церкви (РСХД), разговорились с отцом Виталием, наименее патриархальным из батюшек (о нем говорили даже как о “биокосмисте”, или что-то в этом роде). «Мейстер Экхарт? Отказ от себя? – переспросил о. Виталий. – Лично мне этот путь не близок. Нынче многие уходят в аскезу, а умеренный подвиг соблюдения заповедей остается в тени... Вообще же духовный поиск дает нам возможность радоваться каждому мгновению жизни. Ведь радость – это бесконечная благодарность Господу за то, что извлек нас, грешных, из тьмы несуществования... Умеренный же подвиг, – продолжал отец Виталий, – состоит не в отказе от вещей видимых и материальных, но в умении пользоваться ими, не обладая...»
Временами негативные события сплошным строем обступали меня. Так, приехав однажды с Ольгой в психиатрическую клинику Белый дом («Maison Blanche»), чтобы навестить художника Ю.В.Титова, я шел по территории больницы, не глядя перед собой, в результате натолкнулся лбом на фонарный столб и обнаружил себя лежащим в снегу, в луже крови. Подбежавшие санитары отнесли меня в ординаторскую, где и зашили рану без наркоза, обычными портновскими нитками (клиника-то все ж-таки была психиатрическая). В окровавленном тюрбане, весь позеленевший, предстал я перед замутненными очами своего старшего друга и учителя, содержавшегося на отделении для буйнопомешанных. Загашенный галоперидолом, создатель Мистического Солнца едва ли помнил свое имя, однако при этом он был способен заплетающимся языком читать наизусть одно за другим стихотворения из советского четырехтомника Лермонтова… Думается, впрочем, что в тот день, глядя на меня и на Юрия Васильевича, Ольга переживала далеко не самые приятные минуты своей жизни…
В другой раз, направившись в Мюнхен, в гости к богословствующему приятелю Игорю Косвитину, я доехал на поезде до Страсбурга, успешно пересек пешком, в заранее оговоренном месте, границу Германии, но был задержан переодетыми в штатское полицейскими на платформе в городе Келль, откуда меня переправили сначала в баден-баденскую тюрьму, а потом сбыли с рук на руки французским властям в Страсбурге. В таких случаях полагается высылка за нарушение визового и паспортного режима. От репрессий спасло то обстоятельство, что стараниями адвоката я находился в состоянии долгосрочной судебной тяжбы с Французской Республикой, и эти данные, как оказалось, были занесены в компьютер. В итоге, через двое суток выпустили на волю. Очутившись с очень малыми средствами в Страсбурге, я околачивался на бензозаправке, не теряя надежды поймать попутку в сторону Парижа, а когда заправка закрывалась на ночь, прятался от дождя в зеленых пластиковых коробах для мусора.
Эти и прочие страдания и мытарства внешнего плана, без сомнения, были ниспосланы мне с целью хоть как-то вразумить, подхлестнуть меня, привести в чувство. Я и встряхивался, но вскорости вновь впадал в спячку (само-) забвения и скатывался к своим экзальтациям, фантазиям да к нетерпимости-бешенству. Вроде бы, и начинаний-то было много: хватался за одно, другое, третье, – но ничего завершенного, так… струганина какая-то. Хаос, множимый хаосом. Я пытался распутывать узлы, прибегая к нереалистическим образам, к творчеству. А нравственное лицо тем временем уплывало от меня, оно постоянно ускользало, так как фантазии и творчество не оставляли никакого простора для критики, для критического отношения к себе и своим поступкам. Следовательно, критика настигала меня в экстремуме, и критической массой становилось уже само бытие, простиравшееся не ровно, а все какими-то спазмами и сгустками.
Ирина Карпинская («наша Ирочка») всеми силами готовила книгу своих стихов «Логоцентрические опыты». Были затрачены некоторые средства, задействованы люди (Ольга, в частности, помогала с макетом, Кристина Зейтунян договаривалась с типографией в Сорбонне) … В конце же концов после выхода книги (было издано то ли 400, то ли 600 экземпляров), большую часть тиража автор пустил на обклейку стен в скватах. Ирочка посчитала, что это «перформанс», это прогрессивно. У меня же осталось впечатление нехорошего поступка, и только-то. И еще, помнится, захотелось четко разграничивать понятия саморазрушения и хулиганства. Впрочем, Ольга, защищая Ирочку, утверждает, что “под нож” пошли исключительно бракованные экземпляры...
В качестве примера своеобразного авторского трепета по отношению к книге могу привести Синявского. Мне довелось повидаться с ним за несколько месяцев до его кончины. Он тяжело болел (начинались уже метастазы), и Марья Васильевна оберегала его от всех и от вся. Каким-то чудом я упросил ее допустить меня к Андрею Донатовичу, всего лишь на пять минут. Синявский хотел лимонаду, а врачи распорядились строго ограничить потребление жидкости… Я застал его за чтением Конан-Дойля. «Вы над чем работаете в данное время, А.Д.?» – «Пишу книгу о Маяковском» – «А вот как Вы видите еще не написанную книгу – целиком, как здание, или частями, так сказать, кирпичиками?» – «Нет, я целиком книгу вижу. И говорю : “Спаси меня, книга!”… или “Унеси меня, книга!”»…

2.8. МЫСЛИ О СКВАТЕ

...И вот я снова в метро, на эскалаторах, в поездах и переходах. Это моя мобильная библиотека, раздвижная и скороспешная изба-читальня. О, писатель-эгоист, не желающий утруждать себя строительством характеров! Из года в год он носится со своей персоной как с писаной торбой, и все-то ему не так, все как-то невмочь оставаться наедине с собой. Кожура эгоизма заедает себя.
...Спускаюсь в подземную шахту, и там мне кажется, что шагаю я одновременно по двум противоположным платформам. Как субъект действия, направляюсь в скват расклеивать объявления о поэтических чтениях. Как субъект самонаблюдения записываю: “Всяк человек ходит под присмотром Господа. Только одни люди наблюдательное окошко держат открытым, а другие опасливо закрывают”.
...Скват это средоточие невостребованностей. Возникающие здесь идеи асоциальны по сути и никогда не продуманы в подробностях. Наброски валяются повсеместно, вперемешку с ошметками жизнедеятельности и прочей рухлядью. Скваттеры как-то ухитряются выживать, сваливая все несчастья в общий котел. Страдания, буйства, истерики... все это плавает в кипящем бульоне коллективного безрассудства. Имеются рядовые солдаты беспочвенности, хунвэйбины и генералы. В 2000-ом году скульптор Мишель Токио изобрел бренд «Альтернасьон» для сквата на Национальной площади. Искусство как альтернатива национальному самосознанию? Как одна из форм низовой глобализации менталитета (при том, что глобализация сверху – это «альтермондиализм», всемирный капиталистический интернационал)?
...Я встретил на автобусной остановке Альберта, бывшего в 1994 году директором сквата – заброшенной лодочной станции на Иль де Жатт. Альберт с ходу пустился в длинные и путаные рассуждения о проблематике парижского нон-конформизма. В какой-то момент я потерял нить разговора, перестал понимать по-французски, и в сознании запечатлелась лишь последняя фраза Альберта: «...Все, что имеет шанс на популярность, должно быть законсервировано... наилучшим образом». Я уже зашел в свой автобус, однако не удержался и принялся отвечать: «При желании массам можно внушить все, что угодно»... На этом двери автобуса захлопнулись, и разговор оборвался на полуслове.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ IV

1.

...На станции мама увидела рослого европейца с огромной растаманской косой. Удивилась: “Неужели это у него свои волосы?” – Отвечаю: “Нет, по-моему, он просто купил паклю и заплел ее в волосы. Так делают нынче” – Мама: “Наверное, он женился на африканке, и она заставляет его так ходить”. Тоже “альтернасьон” на свой лад.

2. (артист современности)

Апелляция к современности при уточнении профессионального «резюме» артиста указывает на слабость его базиса, на хрупкость фундамента, на выпадание из вечности в сиюминутность. Современный артист (композитор, художник) показывает зрителю ткань своего каприза, материю шутки... К сожалению, по прошествии лет (увы тебе, «Моя жизнь в искусстве»!) шутка обрастает таким балластом серъезности, что смех уже не слетает с губ наподобие невидимых лепестков, но словно бы получает «приписку» к челюстной кости, к качествам ее звукопроводности. Смеяться серъезным смехом и вдыхать аромат искусственных цветов – вот удел гения современности! Вот уж действительно, –

Напрасно гений пустоты
Терзал прозрачные цветы.

3.

Что видишь ты внутри телесной куклы,
Обернутый в беззвучный целлофан ?
Лишь света луч, да отпечаток круглый,
Да бесконечный мысленный экран.


4. (творческие союзы)

Бывает так, что есть из чего выбирать, но нет самого существа выбора, отсутствует то ли волевой компонент, то ли дифференцированный подход к реальности. Все едино. К сожалению, в жизни встречаются такие ситуации. Духовный кризис, связанный с невозможностью выбора, поэтически описан Мешей Селимовичем в романе «Дервиш и смерть».

Дефицит выбора отражается в речи. Нагрузка причинности ослабевает, и соответственно исчезают предлоги. Поначалу они могут хаотически перемешаться : над и под, в и на начнут подменять друг друга в смеховом сознании. Но смех не в состоянии звучать вечно ; это лишь этап освобождения от причины, механизм его действия мгновенен, а развитие происходит по затухающей. После предлогов основными крепежными элементами речи остаются союзы. Особенный смысл приобретает перечисление, оно способно растворить в себе проблематику выбора, осложненную недеянием. Соединительные союзы И, ИЛИ выступают под флагом перечисления.
и то, и это, и (или) то, или это

И ИЛИ ИЛИ всякая информация
предшествует самой себе

так реализуется
СКАЗКА ПРО БЕЛОГО БЫЧКА
или
ДОКТРИНА ПРЕДШЕСТВУЮЩЕЙ ИНФОРМАЦИИ


 (430x660, 84Kb)
илл.N°10: виньетка

5. (охранные грамоты; поток мыслей о литературе)

Во сне я видел гибрид станционного зала, ноутбука и филармонии… На кнопках – надписи: «Туда» и «Сюда». Оргенайзер срабатывает автоматически, и страницы перелистываются вправо, влево, вверх или вниз, или наискосок. Предыдущая запись видна не полностью, и можно прочесть лишь ее концовку: «Что? Да так, что-то. Ни то, и ни се, а точнее, и то, и се, и Басе впридачу...». Следующая запись, по-видимому, посвящена Пастернаку, значение фамилии которого посредством внутреннего склонения возводимо к «пустырнику», «никчемоси»: «Похоже, дело обстоит так, что на всякий вид существования имеется своя охранная грамота. Обеспеченный человек держится за землю и имеет в том поруку. Человека же неимущего, лишенца, обиженного, нищего Господь к себе приближает и охраняет по-Своему, искупая нехватку земной поруки тем, что нищему открываются сердца...»
Геннадий Айги писал: Сон и поэзия // Сон как поэзия и поэзия как сон // Поэзия смеет обретаться во сне //
Как если бы сон был продолжением жизни души ! Священник на это наверняка сказал бы, Что сон это всего лишь инверсия /Я/ зрительных образов усталости, а таинства нет, нет и нет (речь идет о таинстве сна)…
Поток мыслей о литературе. Поток мыслей как явление напоминает мне… Бунина в темных аллеях. Пожилой эротоман, барчук… русским языком, впрочем, он владеет хорошо, жаль только, что с пошлостью никак расправиться не может. Но это уже не речевая характеристика. Рядом с Буниным россыпь имен. Русский язык без пошлости, но и без головокружительного сюжета – это, конечно же, Борис Зайцев (эмигрант, друг Бунина... Я очень хорошо знал его дочь, Наталью Борисовну... Уже старушкой Н.Б. вспоминала как к ней, в бытность девочкой, обращался старый Бальмонт: «Наташа, Наташа, ты звонкая чаша, тебя бы я выпил до дна»... – и ведь не стеснялся родителей, старый пес...). Далее – Владимир Набоков, холодный имморализм которого в общем-то утомляет душу, в то время как мастерски прописанные зеркальные композиции сюжета не перестают удивлять ум. Вот уже лет семь как с прозой Набокова я не якшаюсь, и это обстоятельство меня совершенно не тяготит…
Возвращаясь к Геннадию Айги. Есть такая линия – певцы сновидений, с пеной у рта пытающиеся убедить читателя в том, что сон это не просто нелепая комбинаторика, навеянная усталостью, а подлинная жизнь души, ее драгоценная кладовая. Лучший и первейший из них, вне всякого сомнения, это Борхес, сновидец в академической мантии, который даже ослеп под конец жизни вполне под стать своему идеалу умозрения. В сторону популизма, к опрощению и зрелищности от Борхеса выплясывают Бунюэль и кинематограф сюрреализма. Один из нынешних писателей Милорад Павич вполне мог бы претендовать на титул «малого Борхеса», если бы смог вовремя остановиться в пропаганде поэтики сербского барокко. Первые две-три книги были весьма изящны («Хазарский словарь»), но дальше автор запутался в бесконезной демонстрации приемов письма, его автоповторы и раздражающе одинаковые по структуре своей метафоры тянутся из произведения в произведения, и в конце концов ловишь себя на том, что вместо последних книг Павича с большей радостью бы читал совершенно случайный набор слов, выданных, например, обезьяной, прикованной к пишушей машинке.

механизмы, мы снимся друг другу
мы в системе канализации
нас в обнимку вращает по кругу
мы в системе канализации

это я в системе канализации
нет я в системе канализации
нет я в системе кана-лиза-ции


6. (никогда…)

...И вот я решил никогда больше не записывать мыслей, в крайнем случае – надиктовывать их на цифровик, но и это не обязательно. И дело не в том, что мне было лень крутить пером по бумаге или недосуг формулировать идеи. Просто соприкасаясь с мышлением как таковым, я автоматически оказывался в положении чистильщика авгиевых конюшен; передо мной простирались груды принципиально-непроживаемого материала. Как любила шутить наша Ирочка, «мышление, знаете ли, совсем несъедобная штука».
Определенную роль в словесном самовыражении играет также УХО, то есть образ мысленного поверенного, которому адресуются (или в более грубом случае «сливаются») все референции. Получается, что само существо выражаемой мысли зависит от формы и структуры уха.


7. (время)

Мы располагаем временем ... но время также располагает нами, и если к данному факту отнестись психотически, то возникает это: “у времени в плену”, а если вознестись мыслью ввысь, то на месте механического щелканья секунд обнаруживается существо надмирное, Господь... Не надо, однако, терять простое, обиходное определение времени. О. Василий Зеньковский писал о “бюджете времени”. Это важнейшая отрасль внутреннего мира человека.

Сдвинулись платформы, проскользнули Киев и Львов.
Люди в черной форме занялись подсчетом шагов.
Строили туннели... Нарицали имя Карпат...
Только не успели на часах сменить циферблат.


 (253x538, 29Kb)
илл.N°11: виньетка


Банки беспамятства4

Вторник, 26 Апреля 2005 г. 05:27 + в цитатник
\\\


Банки беспамятства3

Вторник, 26 Апреля 2005 г. 05:25 + в цитатник
\\\

Банки беспамятства2

Вторник, 26 Апреля 2005 г. 05:24 + в цитатник
\\\

Вторник, 26 Апреля 2005 г. 05:21 + в цитатник
***

Без заголовка

Вторник, 26 Апреля 2005 г. 05:20 + в цитатник

***



Поиск сообщений в bogatyrart
Страницы: [2] 1 Календарь