В зале пара лысин и море седых одуванчиков, если смотреть с галёрки. Строительницы социализма понабежали любить самое дорогое с юности. Торжественно взрыхлив причёски.
Сижу средь синьор, этакий кабачок средь тыковок. Весь из себя саркастический. Делаю лицо, соответствующее фамилии Лаптев.
(Меня предупредили: ваша фамилия Лаптев, вы чтец новостей, вот ваш именной халявный пригласительный.)
Началось. Лановой со сцены травит байки, женьчины на него умиляются, целуют глазами, будто все они Тузики, а Лановой - карамелька.
Мне же какая-то чахоточная в позвоночник кашляет. Яростно, беспрерывно, как зенитка в бомбовоз.
Бабки сердито оборачиваются, мол доколе!? И всё ко мне: бронхиально-увечная за мной наклонилась, спряталась, её не видать. Бабки думают: гадский чтец новостей Лаптев изнутри себя чревощательно кашляет, спецом, чтоб порушить фанаткам розовый вечер.
Я им за спину показываю – не я это. Ещё морщусь, чтоб было понятно, как чтец Лаптев сам возмущён. Что только воспитание не позволяет ему вскочить и выкинуть инфлюэнцию в окно.
Цельный час я-Лаптев вздрагивал спиной и думал одно:
- Скорей бы забрали тебя в твою реанимацию, гангрена!
А потом Василь Семёныч читал Маяковского. (Мы с Лаптевым млеем от Маяковского)
Мистика! Ничего не помню, из второй, стихотворной половины. Ни бабок, ни эту, с простреленным лёгким, ни следитьзаНезабудкиной чтобвносунековырялась..........
От этого Терека
в поэтах
истерика.
Я Терек не видел.
Большая потерийка.
Из омнибуса
вразвалку
сошел,
поплевывал
в Терек с берега,
совал ему
в пену
палку.
Чего же хорошего?
Полный развал!
Шумит,
как Есенин в участке.
Как будто бы
Терек
сорганизовал,
проездом в Боржом,
Луначарский.
Хочу отвернуть
заносчивый нос
и чувствую:
стыну на грани я,
овладевает
мною
гипноз,
воды
и пены играние.
Вот башня,
револьвером
неба к виску,
разит
красотою нетроганой.
Поди
подчини ее
преду искусств —
Петру Семенычу
Когану.
Стою,
и злоба взяла меня,
что эту
дикость и выступы
с такой бездарностью
я
променял
на славу,
рецензии,
диспуты.
Мне место
не в «Красных нивах»,
а здесь,
и не построчно,
а даром
реветь
стараться в голос во весь,
срывая
струны гитарам.
Я знаю мой голос:
паршивый тон,
но страшен
силою ярой.
Кто видывал,
не усомнится,
что
я
был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
взвинчена хоть,
величественно
делает пальчиком.
Но я ей
сразу:
— А мне начхать,
царица вы
или прачка!
Тем более
с песен —
какой гонорар?!
А стирка —
в семью копейка.
А даром
немного дарит гора:
лишь воду —
поди
попей-ка!—
Взъярилась царица,
к кинжалу рука.
Козой,
из берданки ударенной.
Но я ей
по-русски,
вы ж знаете как —
под ручку...
любезно...
— Сударыня!
Чего кипятитесь,
как паровоз?
Мы
общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
мне
много про вас
говаривал
некий Лермонтов.
Он клялся,
что страстью
и равных нет...
Таким мне
мерещился образ твой.
Любви я заждался,
мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
Попросту.
Да так,
чтоб скала
распостелилась в пух.
От черта скраду
и от бога я!
Ну что тебе Демон?
Фантазия!
Дух!
К тому ж староват —
мифология.
Не кинь меня в пропасть,
будь добра.
От этой ли
струшу боли я?
Мне
даже
пиджак не жаль ободрать,
а грудь и бока —
тем более.
Отсюда
дашь
хороший удар —
и в Терек
замертво треснется.
В Москве
больнее спускают...
куда!
ступеньки считаешь —
лестницы.
Я кончил,
и дело мое сторона.
И пусть,
озверев от помарок,
про это
пишет себе Пастернак.
А мы...
соглашайся, Тамара!
История дальше
уже не для книг.
Я скромный,
и я
бастую.
Сам Демон слетел,
подслушал,
и сник,
и скрылся,
смердя
впустую.
К нам Лермонтов сходит,
презрев времена.
Сияет —
«Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!