-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в дочь_Царя_2

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 01.07.2013
Записей: 2607
Комментариев: 11
Написано: 2778

ЗОВ (ЧАСТЬ 1)

Понедельник, 28 Ноября 2016 г. 10:31 + в цитатник

Роксолана привязала коня к раскидистому кусту лещины, разминая затекшие ноги, медленно пошла вдоль поляны, опираясь на дорогое, собственно игрушечное копье с позолоченным наконечником. Султан где-то задержался, конные евнухи, которые должны ее сопровождать, безнадежно отстали, ибо металась она в этих горах так, что немыслимо было удержаться возле нее даже самым опытным наездникам.

Заставила ленивых евнухов учиться верховой езде! Добилась у султана, чтобы взял ее на охоту в Эдирне, и не в гости, не на короткое время, а пока и сам там будет. Не хотела больше оставаться в Стамбуле, не с кем было. Когда-то были хоть враги, а теперь и врагов не стало, а друзей надо было искать самой, не дожидаясь, пока они придут к тебе. Пожалела, что не взяла с собой сегодня Гасана с его сорвиголовами. Подгоняли бы неповоротливых евнухов, и она не осталась бы без охраны и защиты. Одиночество среди этих покрытых правечными пущами гор хоть и было приятным, но и пугало. Поляну обступали темные чащи, на которые Роксолана не могла теперь и взглянуть без страха. А ведь только что пробиралась сквозь них, прорвалась со своим конем – он сейчас спокойно позвякивал уздечкой за ее спиной, а она никак не могла опомниться от своей дерзости, от блаженства одиночества и в то же время от непостижимого страха, который охватывал ее все сильнее и сильнее. А если подумать – кого ей бояться?

Тишина лежала вокруг нетронутая, нерушимая, может, и от сотворения мира. Мягкий травяной ковер, по которому она ступала, поглощал даже малейший шорох. Впечатление было такое, будто ступает она в пустоту, повисла в пространстве, охраняемом с четырех сторон ангелами, которые держат четыре ветра земных, чтобы не дули они ни на суходол, ни на воду, ни на деревья. Как мечталось ей все эти невыносимые долгие годы избавиться от неусыпного надзора проклятых стамбульских глаз, спрятаться хоть на небе, хоть под землей, только бы хоть на мгновение ощутить свободу, уйти от надзора, а вот теперь была одна на всем свете и не могла освободиться от безотчетного страха.

Пусть бы ветерок дохнул! Пусть бы треснула, падая с дерева, сухая веточка, прокричала бы с верхушки дерева птаха, заржал бы ее конь! Нигде ничего. Замерло, притихло, насторожилось, притаилось. Даже конь точно окаменел – не фыркал, не позванивал уздечкой, и Роксолана боялась оглянуться: а что, если он провалился сквозь мхи или поглотили его дебри? А ее тоже притягивала неодолимая сила к плотной стене деревьев, словно хотела она заблудиться там, как когда-то Настька Чагрова на месте их Рогатина, но ту вывел рогатый олень, а кто выведет тебя, Настася, Хуррем, Роксолана?

Шла, как сомнамбула, беспомощно выставив перед собой руки, в одной из которых держала ненужное разукрашенное копье, пересекала поляну, приближалась к плотной черной чащобе, и когда уже подошла к ней чуть ли не вплотную, чаща бесшумно раздвинулась (а может, это все происходило в ее горячечном, встревоженном воображении?) и вымахнул оттуда страшный, огромный, точно из Апокалипсиса, зверь, которым пугал когда-то всех в Рогатине батюшка Лисовский, зверь, подобный рыси, с ногами как у медведя, пастью как у льва, семиглавый и десятирогий, и будто бы бросился тот зверь на нее, а ей некуда было податься, не в силах была спастись, а только выставила против него свое копьишко, держа его обеими руками, а потом замахнулась им, как простой палкой, топнула на зверя и закричала отчаянно:

– Ты куда-а!

И зверь отвернул. Десятирогий и десятиглазый не оставил после себя никаких следов, и ничего не осталось, даже страха в душе, только слышала свой голос, который кричал: «Ты куда-а!» – голос, звучавший неумолчно, и кто-то будто спрашивал у нее взволнованно и встревоженно: что случилось, что произошло, что закончилось, что началось? Горе или счастье? Торжество или катастрофа?

Оглянулась – конь пасся возле куста лещины, там, где она его привязала. Вытягивая мягкую верхнюю губу, хватал траву, жевал ее крупными крепкими зубами, зеленая пена скатывалась с его удил. Забыла разнуздать. Султанши коней не разнуздывают. И никого не разнуздывают. Только взнуздывают.

Была ли султаншей здесь, на этой поляне, в мертвом уединении и жуткой тишине, из которой кто-то вычистил жизнь, точно плод из утробы матери? Привидения теперь обступали ее отовсюду, обрадованно заполняя пустоту тишины, образовывая стену еще более плотную, чем черная чащоба, из которой на нее прыгал зверь мистического ужаса. Зажмурила глаза – призраков стало еще больше. Узнавала их всех, одних знала давно, других узнала недавно, стояли неотступно, упорно, навеки. Когда-то были только родные призраки. Бывают ли родные призраки? А как быть с мамусей, с отцом родным, куда их поставить, где найти убежище в душе? Теперь надвигались еще и призраки чужие, враждебные, злые, становилось их все больше и больше, умножались, как листья на деревьях, как трава под ногами, как песок на берегу моря. Воплощение своекорыстия, несчастий и враждебности ко всему сущему. Где спасение от них? Искала спасения от живых, теперь должна была спасаться и от мертвых. А может, они все живые? И напоминают о себе, что живы? Ведь она не видела никого из них мертвыми. Ни валиде, ни Ибрагима, ни венецианца Грити, ни того проклятого купца, что покупал и продавал ее на невольничьих рынках. Падали один за другим, как колосья под серпом. Жатва жестокая, безжалостная, непрестанная. Как не скосило ее самое, до сих пор не могла постичь!

Дико искаженное, бледное лицо Ибрагима. Черные сжатые губы валиде. Алчно выпученные глаза Грити. Согнутый, как ржавый гвоздь, Синам-ага. Неужели обречена она жить среди несчастий, жестокости, убийств, утрат, часто бессмысленных, точно ниспосланных ей за какие-то неведомые грехи?

А может, человек обречен быть жертвой темных сил? Несешь на себе тяжесть преступлений не только своих, но и чужих, целых поколений твоих и чужих предков, слышишь их голос в своей крови, вечный зов – куда, к чему?

Она вырвалась после многих лет прозябания, борьбы и напряжения всех сил души на волю, но что воля, если в душе нет веры? Свою отбросила, чужой не примет никогда, так и будет раздваиваться между двумя мирами, несчастное существо, фальшивое величие. Хотела соединить несоединимое, довершить то, чего не могли сделать даже всемогущие боги. А может, боги только разъединяют людей? И если и искать свою веру, то не парить в заоблачных высях, а спуститься на землю, найти ее в простых утехах, среди людей, во встречах с ними, в разговорах, в любви и счастье? Ходить по земле, странствовать, переплывать реки, взбираться на высочайшие горы.

Горы! В детстве много слышала о них, были они совсем неподалеку от Рогатина, подступали вроде бы к самым валам и в то же время оставались невидимыми и недостижимыми, как сказка. Для мамуси горы были сплошным восторгом. Родилась у их подножия, несла в крови их гордость, в Рогатин попала каким-то чудом: Гаврило Лисовский выхватил свою Александру из самого водоворота тысячного крестьянского войска Ивана Мухи, который сошел с гор, вел за собой отважнейших и дерзновеннейших, крушил панов и все панское, так что королю чуть ли не самому пришлось выступать с войском против горных опришков [91] , и не были они, собственно, никем побеждены, а ушли в свои горы и унесли с собой свою гордость и ненависть к богатым. Настасино летосчисление начиналось от Мухи. Все рогатинские события непременно сопоставлялись и согласовывались с годами Мухи: «Тогда, как шел Муха от Валахии…», «В то лето, как появился Муха…», «Там, где Муха побил воевод…» Может, и непокорство передала ей мамуся, вдохнув его от того же Мухи, которого и не видела никогда, который со временем уже и не представлялся живым человеком, из плоти и крови, а чем-то наподобие духа гор, будто воплощением вечной человеческой неукротимости и устремления к наивысшим высотам, на которых только и можно ощутить настоящий ветер воли. Горы были в воспоминаниях мамуси, в ее рассказах, в ее чаяниях и надеждах. Обещала повести Настасю в горы, собиралась повести – не собралась.

…Крики и треск, топот коней, выстрелы – теперь уже все настоящее, налетели отовсюду, окружили поляну, черный всадник, весь в золоте, выскочил из той самой чащи, откуда будто бы выскакивал апокалипсический зверь, натянул поводья так, что конь врылся копытами в мягкую землю перед самой Хуррем.

– Моя султанша! Нет пределов моему беспокойству!

Только теперь она опомнилась. Взглянула на султана почти весело.

– Но я ведь перед вами.

– Виновные будут строго наказаны за недосмотр.

– Прошу вас, мой повелитель, не наказывайте никого. Я убежала от всех, потому что хотела убежать. Хоть раз в жизни!..

– Убежать? – Он не мог понять, о чем она говорит. – Как это убежать? От кого?

– От судьбы.

Ей подвели коня, почтительно подсадили в седло. Султан подъехал так, чтобы она была у его правого стремени. На Ибрагимовом месте.

– Моя султанша, от судьбы не убегают, ей идут навстречу. Всю жизнь.

– Я знаю. И тоже иду. Потому что когда не идешь, то тебя ведут, – печально улыбнулась она. – Но иногда хочется убежать. Пока молода. Пока есть что-то детское в душе. Вот мне сегодня захотелось это сделать, значит, я еще молода. Радуйтесь, ваше величество, что ваша баш-кадуна еще молода!

– Разве в этом кто-нибудь сомневается?

– Собственно, я только сейчас поняла, почему поехала сюда.

Вон там, за лесом, высится белая острая гора, напоминающая наклоненный рог. Мне показалось, что она совсем близко. Захотелось доехать до нее, а потом взобраться на самую вершину. Это было бы прекрасно, мой падишах!

– Ты султанша и женщина, а не коза, чтобы карабкаться на такие скалы, – сказал недовольно султан.

Но она не слушала его слов, не хотела замечать недовольства в его приглушенном голосе.

– Я так рада, что вы меня догнали. Теперь мы поднимемся на эту гору вместе!

– Султаны не поднимаются на горы, – сказал он еще недовольнее.

– А кто же на них поднимается?! – воскликнула она и пустила своего коня вскачь.

Сулейман махнул рукой свите, чтобы обогнали и придержали ее коня, догнал Роксолану и, пытаясь ее успокоить, заговорил примирительно:

– Не надо так гнать коня, Хуррем, я не люблю слишком быстрой езды.

– Я это знаю, ваше величество. И не от вас, а от человека совсем постороннего.

– От кого же?

– От венецианца, которого привозил с собой посол Лудовизио. – Это тот, что от испанского короля приезжал поглядеть наш двор и на нашу столицу? Он хотел встретиться со мной, но у меня не было времени для этого.

– Вы торопились вдогонку за своим Ибрагимом, мой повелитель, зная, что сам он не завоюет для вас даже камня, брошенного посреди дороги.

– Ибрагим мертв.

– Поэтому я и говорю о нем так спокойно. А тот венецианец, которого звали Рамберти, написал о вас, что вы не любите и даже якобы не умеете ездить верхом.

– Писания всегда лживы, – бросил Сулейман, – правдивы лишь деяния.

– Я сказала ему об этом.

Султан промолчал. Не удивился, что она принимала венецианца, не переспрашивал, о чем у них был разговор, – видно, знал все и так от своих тайных доносчиков и даже не умел теперь этого скрыть. Тем хуже для него!

Она упрямо держала направление на ту белую остроконечную гору, возвышавшуюся над лесом, подгоняла своего коня, пускала его вскачь. Навсегда отошли, минули безвозвратно те ужасные дни, месяцы и годы, когда ее время ползло невыносимо медленно, как улитка, без событий, без перемен, без надежд. Тогда оно плелось, как старая слепая кляча, что блуждает между трех деревьев, натыкается на них, не может найти выхода. Но теперь нет преград, никто и ничто не стоит помехой на пути, и время ее мчится вперед исполинскими шагами, гигантскими прыжками, и никакая сила не заставит ее остановиться, оглянуться назад, пожалеть о содеянном. Прошедшее отошло навсегда и пусть никогда не повторится! А все было будто вчера – протянуть лишь руку. И этот тридцатилетний глазастый венецианец, которого привел к ней Гасан-ага. Она не показала ему свое лицо. Закрылась яшмаком, Рамберти видел лишь ее глаза, из которых струился живой ум, слышал ее голос, страшно удивился ее знанию итальянского.

– Италия славна великими женщинами, я хотела знать, как они думают, – засмеялась Роксолана.

– Мне все же казалось, что Италия более прославилась своими мужчинами, – осторожно заметил Рамберти.

– Вы не делаете великого открытия. Да и следует ли от мужчин ждать чего-то другого? Надеюсь, что и в Стамбуле вы заметили только мужчин?

– Тут ничего другого и не заметишь. Мне кажется, что даже если бы спустился на землю Аллах и стал ходить по домам правоверных, то слышал бы всякий раз: «Тут у нас женщины, сюда запрещено». Я не Аллах, а только простой путешественник, интересующийся античными руинами, которых так много на этой земле, кроме того, меня ослепил блеск султанского двора и сам султан Сулейман. Я написал о султане, и если бы смел испросить вашего любезного внимания…

Он подал мелко исписанные листочки арабской бумаги – джафари.

– Может, позволите, я прочитаю вслух? Не осмеливаюсь доставлять вам хлопоты.

– Я привыкла разбирать и не такое. Только и разницы, что в султанских книгохранилищах бумага лучше, либо самаркандская, либо шелковая – харири.

Она внимательно просмотрела листочки. Рамберти писал: «Султан ростом выше большинства иных, худощавый и мелкокостный. Кожа у него смуглая, будто прокопченная дымом. Голову бреет, как и все турки, чтобы плотнее надевался тюрбан. У него широкий и чуть выпуклый лоб, глаза большие, черные. Когда взглянет, выражение их скорее милостивое, чем жестокое. Его орлиный нос немного великоват для его лица. Бороду не бреет, а лишь коротко подстригает ножницами, усы длинные и рыжие. Шея удлиненная и очень тонкая, как и остальные части его тела несоразмерно удлинены, неуклюжи и плохо пригнаны. По душевному складу он великий меланхолик и никогда бы не разговаривал и не улыбнулся близким, если бы не жевал траву, которую турки называют афион, а древние называли опием и от которой он приходит в веселое состояние духа, а может и пьянеет. Убеждал здесь меня один человек, которому это хорошо известно, что султан, несмотря на свою меланхолию, сверх всякой меры запальчив. Не слишком умелый и ловкий в обхождении с конем, чтобы на нем скакать, но охотно упражняется в стрельбе и других военных играх. Сердца, как говорят, весьма доброго. Во всем сдержанный и скромный, но крепче других привержен своей вере. Возможно, это идет от нерешительности и замедленности его натуры, а не от желания навязать свою волю и убеждения. Ни один из его предков не любил так досуг и покой. С этой точки зрения его не считают врагом христиан и хвалят за то, что внимательно относится к чужим взглядам и вере. О нем идет слава как о милостивом и человечном, он легко прощает провинности. Говорят, что он любит книги и особенно охотно обращается к трудам Аристотеля, которые читает со своими переводчиками по-арабски. Неутомимо изучает мусульманские религиозные законы и исповедует их со своими муфтиями. Ему сорок три года. Он великодушнее своего отца и остальных предков. Позволяет, чтобы им руководили любимцы, как Ибрагим, и в то же время упрямый, и если задумает что-то сделать, то достигнет своего, как бы это ни было трудно и необычно. Раз или два в неделю читают ему историю о славных деяниях его предков и о том, как они подняли царство до вершин, на которых оно пребывает ныне. Он верит в слова пророка: как единый Бог владеет небом и небесными делами, так божьей волей определено, чтобы единый властитель управлял землей и земными делами, и это должен быть член Османской династии. Но из-за того, что те, кто описывал поступки и победы Османов, были обманщики и подхалимы, зарабатывавшие на обмане народа, султан не любит их писаний, а просматривает только в исторических архивах документы о том, как его династия воевала и мирилась с иноземными державами. Его секретари хранят книги этих документов так верно и тщательно, как святыни. Султану иногда читают из них, и это не пропадает всуе, ибо из хорошего понимания истории можно сделать выводы, воспользовавшись ими для дел нынешних, которые часто мало отличаются от дел минувших. Именно поэтому эта династия так долго сохраняла те обычаи, которые с самого начала помогли ей распространить свою власть. Мудрые люди видят в этом одну из главнейших причин продолжительного могущества властителей и держав! Нет в мире опаснее дела, чем частая смена руководства».

Роксолана отдала венецианцу его листочки.

– Ваши писания могут быть весьма поучительными и сослужить немалую службу для понимания этой великой земли в лице ее славного властителя.

– Вы так считаете, ваше величество? – обрадовался Рамберти. Она предостерегающе подняла тонкую свою руку.

– Но писать только для утоления чьего-то любопытства – стоит ли?

– Ваше величество, а разве наша жизнь – это не вечное утоление голода любопытства?

– Может, и так. Но только тогда, когда людям сообщают правду. Когда же кормят сплетнями, то это лишь для нищих духом. Вы пишете об этой траве, которая одурманивает. Зачем это? Тому, кто обладает наивысшей властью, не нужно одурманиваться. Или с конем. Султан Сулейман завоевал полсвета верхом на коне. Как великий Искендер или Тимурленг. Я не вижу здесь живого султана. Фигура как бы сплющенная. Хотя перо у вас точное, острое, проникновенное. К примеру, у вас довольно интересная мысль касательно нежелательности частых перемен в управлении государством. Но ведь как ни нежелательно порой их делать, жизнь заставляет. И люди всегда живут надеждами на перемены. Даже я живу этими надеждами, если хотите. Но об этом не нужно никому говорить.

– Ваше величество, вы советуете мне выбросить все это?

– Разве вы меня послушаете? Мнения своего вы можете придерживаться о любом человеке. Особенно о людях, открытых всем взглядам. Жизнь султана известна миллионам, он принадлежит всем, и каждый может говорить о нем что захочет – тут ничего не поделаешь. Хотела бы вас просить о другом. Вы можете воспользоваться нашей беседой и написать о ней, написать и обо мне. Ибо я первая султанша, которая допустила к себе чужеземца, а вы первый европеец, который разговаривал с султаншей. Однако, хотя вы и говорили со мной, вы ничего обо мне не знаете. И никто не знает. Выдумки же могут унизить меня и причинить мне боль. Поэтому я просила бы вас не упоминать обо мне в своей книге. Я окружена своими детьми, хотела бы, чтобы каждое дитя прожило жизнь, достойную человека. Больше ничего. Все остальное вам скажет мой доверенный Гасан-ага. Советую вам прислушаться к его словам.

Знала, что Гасан может прошептать на ухо человеку несколько таких янычарских угроз, что от них содрогнулись бы все дьяволы в аду.

Умного всегда легче предостеречь, а то и напугать, чем глупого. Но не могла же Роксолана всякий раз напускать Гасан-агу на иноземных послов, особенно же венецианских, – эти сидели в Стамбуле постоянно, сменяя друг друга, пересказывая сплетни о ее колдовстве, которыми питали их Грити и Ибрагим. Не было мерзостей, коих не разносили бы по всей Европе эти наделенные высокими полномочиями мужчины о несчастной молодой женщине. А что она? Принуждена была к покорности, хотя была непокорная духом, ждала своего часа, верила, что он придет. Если с иноземцами была бессильна, то своим давала отпор, где только могла. Так было с Хатиджой, злобствовавшей оттого, что у нее долго не было детей от Ибрагима. Когда же наконец понесла от своего грека, в злой гордыне стала издеваться над Роксоланой: мол, ее паршивое тело уже не взрастит больше плода, так как живот ее запечатал дьявол. Стамбульские сплетники подхватили эти слова, а валиде черногубо усмехалась пророчествам своей дочери. И это все о ней, родившей султану одного за другим пятерых детей! Пусть Абдаллах умер на третий день, но ведь она же родила его, она! И назло им всем снова затяжелела и родила Сулейману еще одного сына, и султан назвал его Джихангиром, покорителем мира, как назвал когда-то своего старшего сына великий Тимур.

И когда Сулейман через год снова собрался в поход на Вену, она пошла вместе с ним, взяв всех своих детей, не пожелав больше оставаться в столице, в стенах гарема, возле ненавистной валиде.

Взяли в поход великого евнуха Ибрагима, более половины евнухов и две сотни служанок, валиде осталась с общипанным гаремом, в котором доживали свой век старые одалиски, наследство от предыдущих султанов, да несколько десятков рабынь, которых Сулейман еще не повыдавал за своих приближенных. Никого не трогали переживания султанской матери, так как речь шла о неизмеримо большем – о великой державной политике: султан отправлялся, может, в величайший свой поход, в поход всей своей жизни, о чем свидетельствовали не только его послания к иноземным властителям, но также и то, что взял с собой возлюбленную жену и почти всех (кроме Мустафы) сыновей, каждый из которых мог считаться вероятным преемником трона.

Теперь не было речи о Венгрии и даже о Фердинанде Австрийском, которого султан называл уже и не королем, а только комендантом Вены и наместником испанского короля в Германии. Испанским же королем Сулейман упорно величал Карла Пятого, не признавая за ним императорского титула. Он считал, что Карл просто самозванец, и шел, чтобы покарать его и показать, что на земле может быть лишь один царь, так же как един Бог на небе. Фердинанду Сулейман писал: «Знай, что иду не на тебя, а на испанского короля. Прежде чем дойду до немецкой границы, пусть выйдет мне навстречу, ибо не к лицу ему покидать свою землю и бежать. Испанский король уже давно похваляется, что хочет по мне ударить, ну, так вот я, во главе своего войска. Ежели он храбрый муж, пусть дождется меня, и да будет то, что угодно Богу. Ежели же меня не смеет дождаться, пусть шлет дань моему царскому величеству».

Всполошилась вся Европа. Тайный посол французского короля Ринкон, которого Сулейман принимал на Земунском поле, под Белградом, разнес слухи, что султан ведет пятьсот тысяч войска, из коего целых триста тысяч всадников и двадцать пять тысяч янычар с аркебузами. Фердинанд еще перед этим выслал навстречу султану посольство во главе с Леонардом Ногаролом и Иосифом Ламбертом. Послы приближались к Нишу, когда Сулейман был уже под Софией. В Нише он три дня не принимал их, потому что купался с Роксоланой в теплых источниках, полюбившихся ему еще в первый поход на Белград. Когда же наконец послы были допущены, чтобы поцеловать край султанского отпашного рукава, и великий драгоман Юнус-бег перевел просьбу Фердинанда не идти на Венгрию и на их землю, им было сказано: «Поход начался, его уже не остановить. Турецкие кони пошли по траве, они не вернутся, пока не вытопчут ее».

Никакая сила не могла остановить Сулеймана. После битвы под Мохачем он отобрал у Ибрагима Румелию и передал ее Бехрампаше, бывшему до того Анатолийским беглербегом и в той страшной битве сумевшему отличиться больше, чем сам великий визирь. Но накануне похода Бехрам-пашу растерзали при загадочных обстоятельствах взбесившиеся верблюды. Султан велел посадить на колья всех погонычей беглербеговых верблюдов, Румелию снова отдал Ибрагиму, так что тот стал теперь властителем почти половины царства, как бы вторым султаном, и уж должен был бы проявить всю свою ревностность в войне против неверных.

В Эдирне султан благодаря донесениям верных улаков раскрыл большие злоупотребления дефтердаров Румелии; первых помощников главного дефтердара Скендер-челебии. Тот бросился к великому визирю, обещал и даже угрожал, но Ибрагим знал – каждая новая смерть лишь укрепляет его положение. Двадцать девять дефтердаров, роскошно разодетых в оксамиты и соболя, окруженных пажами в парчовых халатах, отороченных дорогими мехами, были поставлены перед султанским диваном, у всех отобрали имущество и рабов, четверых привязали к конским хвостам и разорвали на части, двух повесили, двум отрубили руки, четверым – головы, остальных, как мелких воришек, высекли по пятам воловьими жилами. Султан нес справедливость во все земли и утверждал ее также в своей земле.

А Европа готовилась к отпору османской силе.

Под Вену спешно стягивались войска со всей империи Карла Пятого. Даже французский король Франциск, чтобы не вызвать нареканий со стороны христианских властителей, проявил готовность послать свою помощь Фердинанду, хотя тайком и уговаривал Сулеймана обойти Вену и двинуться сразу на Италию, чтобы нанести Карлу самый чувствительный удар.

Папа римский Климент, уже помирившийся с императором, простив тому разгром Рима и свое позорное пленение, прислал Фердинанду две освященные хоругви, которые должны были помочь в разгроме неверных.

Даже Лютер, прежде высмеивавший тех, кто пытается бороться с турками, теперь обратился с призывом ко всем властителям объединиться, чтобы покончить навсегда с османской угрозой: «Турки не имеют никакого права затевать войну и покорять земли, которые им не принадлежат, их войны суть лишь злодеяния и разбой, коими Бог карает мир. Они сражаются не из необходимости, не для обеспечения мира своей отчизне, как государства упорядоченные, а только для того, чтобы обирать и грабить народы, не содеявшие им никакого зла. Они суть розги божьи и служители дьявола».

Весь мир поднимался против Османов. А Османы шли против всего мира, и выходило так, что и Роксолана, их султанша, тоже шла против всего мира.

Послы наперебой доносили из Стамбула своим правительствам о всемогуществе молодой султанши, а никто не знал, какой она еще и тогда была беззащитной и беспомощной. Когда-то жила единственным намерением вырваться из рабства, вырваться любой ценой, родить султану сыновей, укрепиться и вознестись. Теперь утешала себя мыслью: «Вот вырастут дети, вот вырастут, а уж тогда…» Что тогда – не знала и сама.

Пошла в поход, может, лишь для того, чтобы выказать свою силу перед валиде и перед Хатиджой и чтобы не подпускать близко к султану подлого грека Ибрагима, гнать его впереди войска, гнать и гнать, чтобы наводил мосты, расчищал путь, устраивал торжественные встречи падишаху и всемогущественной султанше Хасеки? Может, может…

В Нише, пока они блаженствовали с султаном в удобных купальнях, поставленных для них на горячих источниках, тяжело заболел маленький Джихангир. Он и родился самым слабеньким из всех своих братьев, даже слабее Мехмеда. Что-то болело у него в его маленьком тельце, он корчился, темнел личиком, не мог даже кричать, только смотрел жалобно на мать большими, как на иконе, глазами, как будто хотел сказать ей, что чувствует и понимает все горе этого света и сожалеет, что она привела его на этот свет.

И Роксолана так же неожиданно, как отправилась в поход, возвратилась с детьми в Стамбул. Расставание с Сулейманом было тяжелым и мучительным, но султанша торопилась, уже сожалела, что поступила так неразумно, подвергая маленьких детей неудобствам и трудностям походной жизни.

Убегала из Стамбула, от его злых, ненавидящих глаз, от ядовитых языков и шепотов, металась в поисках спасения и приюта, а где могла найти их в том мире, о котором с такой горечью писал Лютер: «В какую бы сторону мы ни повернулись – повсюду дьявол свивает свое гнездо, пойдем ли к туркам – встречаем дьявола, остаемся ли там, где властвует папа, – ад неминуем, с обеих сторон и повсюду одни лишь дьяволы. Так по несчастью идет нынче мир. Нет дня, нет часа, когда бы ты был прикрыт от смерти. Отныне нельзя ждать ничего хорошего. «Сосуд разбит, и варево пролито».

Султан стоял на Земунском поле, не трогаясь в поход, пока не получил известие, что Роксолана благополучно вернулась в столицу и находится вместе с детьми в священной неприкосновенности гарема. Только тогда быстро пошел к Драве, велел переправляться сразу в двенадцати местах, чтобы без задержки следовать на Вену.

Еще не знал, что идет, может, к своему величайшему позору. Роксолана вовремя вернулась. А то позор пал бы и на ее голову. Враги еще пустили бы слух, что это она подговорила Сулеймана выступить против Вены, дабы султан положил к ее ногам одну из славнейших столиц Европы.

А султан, переправившись через Драву, собственно, и закончил свой поход на Вену. Должен был бы уже давно понять, что с таким сераскером, как его Ибрагим, может выигрывать только состязания в грабежах, но не настоящие войны. Великий визирь, идя впереди султана, пораспускал по всей земле отряды хищных акинджиев, и те опустошали все вокруг. Тем временем Луиджи Грити, для которого Ибрагим выпросил у султана титул верховного наместника и графа Мармароша, бесчинствовал в Венгрии. Он выгнал из Буды всех христиан, расставил повсюду османцев, довел до слез даже такого твердого в своих злодеяниях человека, как Янош Заполья. Когда хранитель короны святого Стефана Петер Переньи бросился к султану за помощью и защитой от Грити, его перехватил великий визирь, перебил охрану и, угрожая вечным рабством, вынудил Переньи отдать в заложники своего семилетнего сына. Дитя было обрезано, отвезено в Стамбул и уже больше никогда не увидело своего отца.

Даже странно было, откуда у Ибрагима, сызмалу хватившего и горя, и нужды, и рабства, такая ненасытная алчность к роскоши и такая жестокость к людям. Может, потому, что для этого не нужно никакого умения, а многолетнее прислужничество и лесть перед Сулейманом развили в нем лишь низменные качества души, не давая возможности сосредоточиться на высоком и благородном. Все в нем было поверхностное, ненастоящее, показное: и его умение развлекать султана игрой на виоле, и его якобы ученость, и его финансовые и государственные таланты, даже его якобы утонченный вкус. Играть его учил опытный перс, он, кстати, считал Ибрагима тупым учеником; обрывки знаний Ибрагим хватал в беседах с мудрецами, какие никогда не переводились при дворе шах-заде в Манисе и в султанском дворе; финансовыми и государственными советниками у него были Скендер-челебия и хитрый Луиджи Грити; алчность к роскоши также впитывал он с жадностью губки от Грити, ревниво следя за тем, чтобы тот не превзошел его ни в чем. Собственного в Ибрагиме было разве что подлость да еще бездарность, особенно в военном деле.

Он не выиграл ни одной битвы за все время, что был великим визирем и сераскером, не взял самостоятельно ни единого, даже самого маленького, города, и старые янычары насмехались над Сулейманом:

– Султан Селим за восемь лет убил восемь своих великих визирей, а этот не может избавиться от одного паршивого грека!

На этот раз, ведя огромное войско на Вену, Ибрагим неожиданно остановился у маленького венгерского города Кесега. В Кесеге было всего лишь пятьдесят воинов во главе с хорватом Николой Юришичем, который два года назад был в Стамбуле послом от Фердинанда. Понимая все бессмыслие сопротивления неисчислимой османской силе, Юришич хотел было со своими всадниками податься в Вену, но из окрестных сел в город сбежались крестьяне, старики, женщины, дети и уговорили его защищать их. Стены Кесега были стары. Продовольствия у горожан мало. Амуницию и порох

Юришич закупил на собственные средства, а поскольку он не был богатым, то пороху могло хватить лишь на несколько дней. И все же Юришич – несчастные люди ласково называли его Микулицей – встал на безнадежную борьбу с огромным вражеским войском.

Казалось, могучая османская волна зальет маленький Кесег и уничтожит за несколько часов, не оставив от него и следа. Ибрагим уже послал, как всегда, хабердара навстречу Сулейману, который приглядывался к действиям своего сераскера издали, ждал его побед и размышлял о величии и вечных законах. Однако Кесег стоял непоколебимо, не поддавался, и – о диво! – османская сила остановилась перед ним.

Ибрагим направил против города одних только всадников и маленькие полевые пушки, метавшие ядра не крупнее гусиных яиц. Пушки не могли причинить никакого вреда стенам Кесега, а наскоки всадников защитники легко отбивали. Когда подошли янычары и великий визирь бросил их на штурм, защитники выстояли и против янычар.

Вновь провалилось небо, ужасающие ливни обрушивались на землю, гремели громы, молнии кроваво присвечивали черному делу, творившемуся вокруг маленького Кесега, османы проклинали неприступных защитников и угрожали им, снова приползла вслед за войском чума, косила тысячами; не имея чем поживиться в дотла ограбленных окрестностях, вояки обжирались зеленым еще виноградом и целые ночи, держась за животы, просиживали вокруг шатров.

Три недели топталось огромное войско вокруг Кесега, осажденные выдержали двенадцать атак, половина защитников была убита, пороху не осталось и пригоршни, кончилось продовольствие, но вдоволь было воды, щедро лившейся с неба, и Юришич не сдавался.

Ибрагим послал к нему послов, обещая, что отойдет от города, если Юришич уплатит ему выкуп. Микулица отвечал, что не имеет намерения платить выкуп чужестранцу за собственный город. Тогда Ибрагим предложил ему уплатить лишь две тысячи дукатов янычарским агам за их труды. Юришич ответил, что у него нет таких денег, да и платить тоже намерения нет.

Ибрагим бросил янычар на последний приступ. Сквозь проломы в старых стенах они с разных сторон ворвались в город, в котором оставались почти одни только старики да женщины с детьми. Никола Юришич был дважды ранен. Казалось, конец. И тогда старики, женщины и дети, чувствуя свою смерть, сбежались в кучу и закричали так отчаянно и страшно, что турки, никогда не слыхивавшие ничего подобного, перепугались и бежали из этой проклятой крепости. Впоследствии янычары придумали в свое оправдание, что явился перед ними небесный всадник с огненным мечом в руке и выгнал их из Кесега.

Ибрагим уговорил Юришича согласиться на почетную сдачу. Запретил грабеж. Всех оставшихся в живых отпустил на волю. Юришичу были подарены золотой султанский кафтан и серебряная посуда. Сам великий визирь получил от султана почетное одеяние и, как и после каждого похода, перо с бриллиантом на тюрбан.

Но время было упущено безвозвратно. Под Кесегом Ибрагим протоптался целый месяц, начинался уже сентябрь, возвращаться домой было далеко, султан уже знал, как опасно задерживаться до холодов, поэтому он распустил войско по Штирии для грабежей и объявил, что на этом поход окончен.

Это уже было не отступление, а бегство. Австрийцы, хорваты, венгры трепали османские отряды, выбивали их под корень, гнали со своей земли так, что те едва успевали наводить мосты на реках или переправляться вплавь, тонули, теряли награбленное. Мост близ Марибора чуть не завалили, даже свита Сулеймана с трудом пробила себе дорогу к переправе, а великому визирю пришлось с утра до самой темноты, не слезая с коня, простоять на берегу, пока не перейдет на ту сторону Сулейман. За это Ибрагим получил от султана деньги и коня в драгоценной сбруе.

Уже зная, как спастись перед Стамбулом от величайшего позора, султан вступил в конце ноября в столицу с еще большим триумфом, чем после первой неудачи под Веной. Пять дней столица с Эйюбом, Галатой и Ускюдаром сияла огнями. Базары и лавки были открыты днем и ночью. На площадях раздавали чорбу и плов для бедных и дармоедов. На базарах распродавали награбленное и рабов, приведенных войском. Сам султан, переодевшись, объезжал базары; на третий день, узнав от Гасан-аги, что творится на базарах, к Сулейману присоединилась Роксолана и выпрашивала у султана детей и молодых женщин, даруя им волю. Купцам платили за отпущенных на волю из державной казны, ибо, согласно шариату, даже султан не имел права причинять купцам убытки, о султанше же пошла молва, что она грабит правоверных. Но ей ли было привыкать к сплетням и молве! А когда продавали ее, где они были, те правоверные?

По улицам Стамбула, в распахнутых халатах, воздымая руки, носились ошалелые фанатики, проклинали гяурку-колдунью, засевшую в Топкапы, вопили: «О шариат! О вера!»

Тяжело занемогла сердцем валиде. Слегла еще по весне от тяжкого оскорбления, нанесенного ей султаном и султаншей, и теперь не вставала. Снова обвинили Роксолану. Мол, отравила султанскую мать каким-то медленно действующим ядом, и теперь она умирала, и никто не мог ее спасти.

А султанская мать умирала от собственной злости. Изливала ее всю только на Роксолану, а поскольку всю злость никогда не сможешь излить на одного лишь человека, то теперь сама уничтожалась ею, точило ее это ненавистное чувство изнутри, как червь сочное яблоко, и не было спасения.

Роксолана лишь усмехалась. Говорят, обвинять будут снова ее? Пусть!

Могли бы еще обвинить, будто она отравила и бывшего великого визиря старого Пири Мехмеда, который неожиданно умер от загадочной хвори, пока султан ходил в свой бесславный поход.

Еще перед походом прислал Сулейману Великий князь московский Василий Иванович гневное письмо о таинственном исчезновении его посольства, которое должно было приветствовать султана под Белградом в 1520 году. Посольство бесследно исчезло, хотя известно было, что благополучно добралось до околицы Белграда и было принято в султанском лагере. «Из-за этого, – писал Василий Иванович, – моя корона потемнела, а лица моих бояр почернели». Великий князь обещал за нанесенное ему бесчестье отплатить огнем и мечом. Только два человека знали о том посольстве – прежний великий визирь Пири Мехмед-паша и султанский любимец Ибрагим. Пири Мехмед принял московских послов, а Ибрагим перехватил их потом, ибо стоял между султаном и великим визирем. Куда они исчезли и куда девались богатые дары, привезенные султану из далекой Москвы, мог сказать лишь грек. Но султан тогда не спросил, а теперь если бы и спросил, то не получил бы ответа – Пири Мехмеда уже не было в живых.

Знал это Гасан-ага, как знало и пол-Стамбула, но кто бы стал вносить в уши султана то, о чем падишах не спрашивает?

Гасан-ага, как неутомимая пчела, нес и нес Роксолане вести, подслушанное, слухи о всех ее врагах и о недругах султана. Когда узнал про московских послов, упал перед ней на колени, не обращая внимания на кизляр-агу Ибрагима, не остерегаясь, что тот может передать все валиде или и самому великому визирю.

– Ваше величество, моя султанша! До каких же пор этот мерзкий грек будет править? На вас все надежды. Только вы можете все сказать султану! И про московских послов, и про посла от матери французского короля, убитого Хусрев-бегом. Ибрагим всем иностранцам показывает огромный рубин, отобранный у того тайного посла, и хвалится, что это самый крупный рубин в мире. Одного вашего слова, ваше величество, было бы достаточно.

– А зачем? – спросила она. – Что от этого изменится? Султан сам устраняет тех, кого поставил. Не надо ему мешать. Все устранит всемогущее и безжалостное время.

– Но ведь жизнь человеческая не бесконечна, моя султанша! – Зато бесконечно мое терпение!

После первого похода Сулеймана на Вену она укоряла его за бездарного грека, вписывая в письма свои между строк любви горькие слова: «Я же вам говорила! Я же вам говорила!» Теперь молчала, не вспоминала грека ни единым словом, хотя могла бы уничтожить его, открыв Сулейману самое страшное для него: что была в гареме у Ибрагима, что приводил ее на свое ложе, хотел овладеть ею, видел ее обнаженной, срывал с нее одежду уже тогда, когда передавал в гарем падишаха, а потом хотел завоевать ее женскую благосклонность и не оставляет тех домоганий и поныне.

(окончание следует)

Серия сообщений "КНИГА 1: В ГАРЕМЕ СУЛЕЙМАНА ВЕЛИКОЛЕПНОГО":
Часть 1 - ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть 2 - МОРЕ
...
Часть 28 - ВРАТА; ЧАРЫ (ЧАСТЬ 1)
Часть 29 - ЧАРЫ (ЧАСТЬ 2)
Часть 30 - ЗОВ (ЧАСТЬ 1)
Часть 31 - ЗОВ (ЧАСТЬ 2)




 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку