-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в дочь_Царя_2

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 01.07.2013
Записей: 2606
Комментариев: 11
Написано: 2781

ГАСАН (ЧАСТЬ 2)

Понедельник, 28 Ноября 2016 г. 09:49 + в цитатник

Он махнул своим товарищам, и те молча отступили, только косились недоброжелательно на Гасановых людей, ибо хотя те еще и носили янычарскую одежду, были уже чужаками, к которым ни любви, ни уважения, ни сочувствия, ни жалости.

По двору слонялось несколько безусых польских пахолков [82] , разодетых в изысканные итальянские кафтаны и потешные буфастые штанишки, но два советника посла, встретившие Гасана в коридоре второго этажа и проводившие его в просторную, хоть и голую, трапезную, были одеты в шелковые белые жупаны, длинные, с узкими рукавами, застегнутые под самую шею на густо посаженные круглые серебряные пуговицы. Советники были почтенные, с торчащими, пышными усами, с длинными саблями на боку, в причудливых шапках, украшенных перьями. Посол, который вскоре вышел к Гасану, походил на своих советников, только жупан его был из золотистого шелка и застегивался не на круглые пуговицы, а на искусно вырезанные палочки, сделанные, как доглядел потом Гасан, из слоновой кости. Усы у пана Яна топорщились, как щетина на вепре, в зеленовато-серых глазах плескалось что-то неистовое. Гасан поклонился послу, сообщил, что он от султана. Не сказал «от султанши», почему-то казалось ему, что никто не может принять это всерьез – ведь в этих землях женщина не имела и не могла иметь никакой власти, а следовательно и значения.

– Так, может, пан мне скажет, сколько я еще должен здесь сидеть среди этих скорпионов и блох, прошу пана! – прерывистым голосом закричал посол. – Десять дней, как я прибыл в Стамбул, а еще до сих пор мне не сказали ничего определенного, только каждый день приходят то одни, то другие, и каждый требует бакшиш.

– Я не требую никакого бакшиша, – спокойно заметил Гасан. – Так пан наконец сообщит мне что-то утешительное?

– Все зависит от нашего разговора. Мне поручено задать пану послу несколько вопросов.

– И что? И тогда султан примет мое посольство от светлейшего короля польского?

– Все зависит от ответов, которые пан посол даст мне здесь сегодня.

– Так пусть пан – как пана зовут? – Гасан?.. так пусть пан Гасан поскорее спрашивает, что ему нужно.

– Я хотел спросить про Рогатин. – Рогатин?

– Да. Известен ли пану послу такой город в королевстве – Рогатин?

– А почему это я должен знать какой-то паршивый город русинский, прошу пана?

У Гасана так и чесался язык заметить, что и Тенчин, из которого родом пан посол, не такой уж знаменитый город, кажется, даже менее известный, чем Рогатин. Но сдержался. Спокойно сказал:

– Значит, пан слышал про такой город.

– Слышал, слышал, и что с того?

– Он цел, не сожжен, не разрушен?

– А откуда мне знать?

– Плохо, – вздохнул Гасан. – Хуже, чем я ожидал.

Посол несколько встревожился. Стараясь пригасить хоть немного ярость в своих шляхетских очах и придать голосу доброжелательность, спросил:

– А почему пана интересует этот треклятый Рогатин?

– Да потому, пан посол, что наша султанша, прославленная Хасеки, первая жена всемогущественного Повелителя Века Сулеймана, родом из вашего Рогатина.

– Из Рогатина? – ударил о полы пан Ян. – Быть того не может! – И, кажется, она внебрачная дочь вашего короля.

– А уж этого-то никак и не может быть! – закричал посол и замахал на Гасана руками, будто отгоняя его прочь.

– Почему же? Разве ваш король никогда не был мужчиной и не было у него любовных приключений на охоте или на войне?

– О, наш король, – пан Ян покрутил свой пышный ус, – наш король разбил столько сердец!..

– Он мог разбить какое-то сердце и в Рогатине.

– А мог, мог…

– Но нас не это интересует. Никто не возбраняет королям иметь внебрачных детей, но никто не может помешать этим внебрачным детям иметь свою судьбу, иногда и счастливую. Нас интересует сам Рогатин. Подробнейшие сведения.

– Где же я их раздобуду? – забормотал растерянно посол.

– Далее, – жестко продолжал Гасан, – узнать о людях по фамилии Лисовские. Уцелел ли кто-нибудь из них. Если исчезли все, то куда и когда. Есть ли какие-нибудь следы. Далее…

Он стал называть фамилии, махнув, чтобы посольские советники записывали.

– Но откуда же, откуда я могу все это знать? – кричал почти в отчаянии пан Ян.

– Если не знаете, пошлите своих людей назад в королевство, пусть разузнают обо всем и привезут нам эти сведения.

– Дорога лишь в один конец займет два месяца. Да два месяца обратно. Да месяц на всякие непредвиденные обстоятельства. Мне придется сидеть здесь полгода! Раны господни!..

– Тут сидели и по три года, – успокоил его Гасан. – И не с такими удобствами, как вы, бывало, что и в подземельях Эди-куле. Поэтому лучше подумайте, кого вы пошлете, что вам понадобится в дороге, завтра я снова приду, чтобы уладить все дела.

Посол смотрел на этого странного человека, который говорил на таком хорошем славянском, но ведь что говорил! Невероятно! Послать своих людей лишь затем, чтобы они посмотрели на тот окаянный Рогатин и разыскали там каких-то Лисовских, Теребушков, Скарбских? А ему сидеть в этом ужасном караван-сарае, кормить блох и ждать, пока его люди еще дважды повторят ту страшную дорогу, которую они с ним только что перенесли? Горы, пропасти, разливы рек, клокочущие воды, грязища, водовороты, разбитые колеса, поломанные конские ноги, сдохшие волы, арбаджии с разбойничьими мордами, сонные михмандары-стяжатели и их слуги, законченные негодяи чохадары, пограничные янычары – чорбаджии, которые грабят и тех, кто въезжает в империю, и тех, кто выезжает из нее, не считаясь ни с султанскими фирманами, ни с охранными грамотами, ни с королевскими письмами; горная стража с барабанами, которая должна охранять путников от грабителей, а на самом деле обдирает всех, кому выпало несчастье проезжать мимо нее.

– Пан шутит! – все еще не веря, воскликнул посол, но Гасан уже сказал все и не имел намерения продолжать разговор, поклонился послу, его усатым советникам и, подметая каменные полы снопом перьев на своей шапке, стал пятиться к двери. Посол чтото шептал вдогонку, наверное, проклиная окаянного этого янычара, а может, и самого султана с его султаншей, которой вздумалось родиться именно в Рогатине, а не где-нибудь в другом месте.

К проклятиям Гасан был привычен, но думалось ему сейчас не о том. Понял вдруг, что впервые с того времени, когда он маленьким был скручен сыромятным ремнем, брошен поперек татарского седла, вывезен из родного края, впервые после того черного дня ему выпадет случай вернуться под родное небо, увидеть степь, реку, тополя. А в самом деле – почему бы не поехать ему с людьми посла в Рогатин? Ведь все равно кто-то же из султанских людей должен их сопровождать.

С этим намерением, не весьма заботясь тем, что посол не дал никакого ответа относительно Рогатина, предстал Гасан перед Роксоланой и высказал ей свое желание.

– Нет, ты останешься здесь, – твердо сказала Роксолана. – Конечно, было бы лучше всего поехать тебе самому туда и разузнать обо всем. Но я не могу тебя сейчас отпустить. Со временем будешь ездить. Может, и далеко. Надеюсь на это. Сегодня еще не время. Я должна иметь верного человека там, где сама быть не могу. Ты нужен мне здесь. О поляках позабочусь. Проследи, чтобы у них все было хорошо. И смени свою одежду. Не могу больше видеть эти янычарские лохмотья. Иди.

Он понадобился султанше еще раньше, чем предполагалось. Из Египта наконец прибыл в блеске и роскоши великий визирь Ибрагим, привез золото для державной казны, роскошные дары для султана, тысячи рабов и рабынь, привез подарки и для султанши Хасеки. К тому огромному изумруду, что украшал подаренное Роксолане султаном после Родоса платье, Ибрагим добавлял теперь изумрудные серьги, перстень и браслет. Хотел вручить султанше сам, не мог никому доверить такую ценность. Роксолана же понимала: хочет говорить с ней без свидетелей. Держала его в руках, каждый миг могла выдать султану, рассказав, как он покупал ее, как однажды велел привести в свою ложницу, как, уже отдавая в султанский гарем, срывал с нее одежду, чтобы увидеть то, что ему не принадлежало. Пока находился далеко от Стамбула, был спокоен, а теперь ходил как по лезвию бритвы, ожидая самого ужасного от этой непостижимой женщины, особенно же когда узнал от верных людей обо всем, что произошло в последнее время в столице. Она не пожелала видеть Ибрагима. Кизляр-ага лишь почтительно поклонился в ответ на ее отказ и ничего не сказал, ибо не смел, но султан, которому, наверное, пожаловался сам великий визирь, при встрече с Роксоланой высказал недовольство таким ее отношением к своему любимцу.

– Он хотел бы сам поклониться тебе. Дары надо принимать. – Пусть передаст через кизляр-агу.

– Но ведь ты могла бы и допустить к себе великого визиря.

Ему приятно собственноручно передать тебе столь ценный подарок. Он хотел бы завоевать твою дружбу.

– Дружбу подарками не завоевывают.

– Ибрагим чтит тебя и хотел бы высказать это лично.

– Вы забыли, что я родила вам сына. Женщина после родов должна очиститься.

– Разве моя султанша не чистейшая из женщин? Я помню, как после рождения Селима ты уже через неделю захотела посмотреть на свадьбу Ибрагима и Хатиджи.

– Уже забыла об этом.

– Но великий визирь не забыл той высокой чести. Хочет высказать свою благодарность. Он человек учтивый.

– Пусть. Не желаю его видеть.

– Но почему же?

– У меня болит голова.

– Сегодня болит, а завтра?

– Для него – будет болеть всегда.

Сулейман скупо усмехнулся на эту, как он счел, остроту его милой Хуррем. Прощал ей все. Ослепленный любовью, не замечал, как постепенно сбрасывает она кандалы рабства, высвобождается из крепких тисков гарема, вырывается на волю, какой еще не знала ни одна женщина при Османах. Все ее прихоти, как ни резко расходились они с предписаниями шариата, он удовлетворял охотно и безотказно, считая их обычными женскими прихотями и не замечая, что рядом с ним рождается характер могучий, твердый, непреклонный, властный. Подсказать ему никто не умел. Сделала бы это валиде, но после янычарского бунта сын не слушал мать. То же с сестрами. Ибрагим был слишком осторожен, когда речь заходила о султанше, никогда не чувствовал себя уверенным относительно этой женщины, а теперь должен был просто бояться ее. Может, великий муфтий? Но тот ничего нового султану бы не сказал, да и не имел права вмешиваться в дела гарема. Может, и сама Роксолана еще не чувствовала своей истинной силы, так же как не умела почувствовать и распознать всей сложности мира после пятилетней однообразной жизни в гареме. Походила на людей, обреченных по характеру своих занятий на уединенное существование, – на художников, философов, схимников, обыкновенных заключенных, которые без надлежащей подготовки и необходимой душевной твердости и закалки неожиданно оказываются в мире чужом, враждебном, созданном не ими и не для них, и на первых порах (а то и навсегда) теряются, ломаются, скатываются до услужливости. Но сходство это было у Роксоланы лишь внешнее, неосознанное, сознание же ее бунтовало, восставало против любой покорности, маленький аистенок летел в небо на твердых крыльях, летел пока еще невысоко, но замахивался на полет высокий, может, наивысший. Высоты она не боялась никогда. В Рогатине взбиралась с мальчишками на самые высокие деревья разорять вороньи гнезда. Еще и раскачивалась на ветках так, что качалось вокруг все окружающее пространство, – от страха хотелось зажмуриться, но она не закрывала глаз, приучала себя к страху, к опасности, к отчаянности. Тогда была поповской дочкой, которой все прощалось, теперь стала султаншей – так почему бы и тут не прощалось ей все, что она только вознамерится сделать? Однообразие неволи губит человеческую душу. Она должна была спасать свою душу, не дожидаясь ничьей помощи, не надеясь ни на поддержку, ни на сочувствие. В каком отчаянии, в какой тревоге жила она все эти годы – кто об этом знал, кто думал? Преодолела все, теперь должна была верить, что никто ее не одолеет, – в этом было спасение и хоть какое-то возмещение за навеки утраченную родину и отчий дом. Султан стоял у истоков ее величайшего несчастья, и спасением от несчастья тоже должен был стать этот человек с темным скуластым лицом, с нахмуренными бровями, понуро искривленным носом, тонкой шеей, тонкими губами и с равнодушием, доводившим до отчаяния. Султан знал только ее любовь, видимо, считал, что в этой маленькой Хуррем другого чувства не может быть, понятия не имея о том, что ненависть в ее сердце намного пышнее и сильнее, чем любовь, да и как могло быть иначе в этих дворцах, где ненависть взращивали, как цветы, собирали, как дождевую воду в пустыне, копили, как хлеб в закромах?

Роксолане было кого ненавидеть. Не хватает и тысячи друзей, но даже один враг чересчур много, – говорилось в пословице. А у нее врагов было аж чернело в глазах. Сумела устранить лишь одного из них – Четырехглазого кизляр-агу, но не могла ничего поделать ни с всесильной валиде, ни с султанскими сестрами, ни с Сулеймановым любимцем Ибрагимом, которого теперь держала в руках, но и сама также была в его руках. Может, поэтому ненавидела коварного и умного грека больше, чем остальных. К его изумрудам даже не прикоснулась. Когда кизляр-ага принес их в золотых, устланных белым бархатом продолговатых шкатулках, она только повела гневно глазами и, прижимая к груди тонкие свои руки, вскинула подбородок: прочь! Еще не приученный к ее молчаливому языку, огромный босниец неуклюже топтался у двери, не зная, куда девать драгоценности, пока Роксолана не крикнула:

– Забери все и отнеси назад великому визирю!

Изумруды сверкали в раскрытых шкатулках, как волчьи глаза, зеленели, как трава на могилах.

– Ваше величество, великий визирь кланяется вам этими драгоценностями и еще просит принять от него пятьсот рабынь-служанок, которых он привел для вас из Египта.

– Для меня? Из Египта? Где они?

– Великий визирь ждет вашего повеления, чтобы передать вам их.

– Пятьсот служанок?

– Пятьсот.

– А сколько их у меня сейчас?

– Сто двадцать.

– Сто двадцать от его величества султана, а теперь пятьсот от великого визиря?

Она засмеялась.

– Отдай драгоценности Гасан-аге, скажи, пусть вернет их великому визирю и пусть скажет ему, что я не приму никаких служанок. Никаких и ни от кого! Так и скажи.

Кизляр-ага несколько раз поклонился и попятился из покоя, где кричало новое дитя султанши, а сама султанша готова была сорваться на крик по причинам, неведомым мрачному стражу гарема.

Гасан-ага неминуемо должен был столкнуться с Ибрагимом. Так две неприятельские галеры, полные воинов, выходят в море лишь затем, чтобы найти друг друга и сцепиться бортами для смертельного поединка, ибо обе предназначены только для этого, а воины на них – для убийства и смерти. Поставлены были слишком высоко, чтобы не заметить друг друга. Ибрагим в беспредельной своей заносчивости и наглости считал себя безраздельным властителем султанова сердца, Гасан выступал от имени силы, может, и меньшей, менее заметной, но загадочной своею неизвестностью, да и как знать, кто одержит большую власть над душой Сулеймана – его любимец грек Ибрагим или султанша Хасеки? От своих людей Ибрагим еще в Египте слышал о появлении странных янычар при дворе. Гасан невольно следил за великим визирем, еще когда тот был далеко от Стамбула. Один пользовался для этого услугами платных доносчиков – улаков, к другому вести приходили сами, без малейших с его стороны усилий. Великий визирь, собственно, и не знал о загадочных Гасановых людях ничего, кроме того, что они бездельничают, слоняются по Топкапы да еще всех дразнят: дразнят зверей в клетках, дразнят белых евнухов у гаремных ворот, дразнят дворцовых писцов – языджи, дразнят смотрителей оружеен и султанских кладовых.

Гасан знал, что Ибрагим, как только прибыл в Стамбул, призвал в столицу боснийского санджакбега Хусрева, чтобы расследовать обстоятельства исчезновения французского посла с рубином Луизы Савойской. Султану об этом еще не доложили, и Сулейман не знал ни про посла, ни про самоцвет. Переселившись в отстроенный Коджа Синаном дворец на Ат-Мейдане, великий визирь сделал своих голоштанных братьев управителями двора, мать перевел в ислам, отцу дал санджак с годовым доходом в несколько тысяч дукатов, но старый рыбак не поехал править в своем санджаке, остался в Стамбуле, слонялся по грязным тайным корчмам, пьяным спал на улицах, позоря своего высокопоставленного сына. Об этом султану тоже никто не докладывал, да и зачем? Валиде каждую неделю навещала зятя и дочь Хатиджу в их роскошном дворце, пожалуй, охотно перебралась бы к ним насовсем, но не позволяло достоинство, да и не хотела терять свое законное положение повелительницы гарема. Знал Гасан-ага и о том, что первые три ночи по прибытии из Египта Ибрагим провел не с женой, а с султаном, для которого привез дорогие кандийские вина и приготовил множество новых мелодий и сам играл их на виоле. Мелодии он собирал со всего света, для этого держал высокооплачиваемого учителя-перса, ежедневно совершенствовался в искусстве игры на виоле, зная, какую радость доставит эта игра Сулейману. Единственное, чего никто никогда не мог знать, – это о ночных разговорах султана со своим любимцем. Дильсизы молчали. А кто еще мог проникнуть в святая святых? Были догадки, что султан большей частью молчит, слушая, как вертлявый грек наигрывает на виоле да читает ему старинные книги. Когда молчишь, хорошо думается, а султан любил подумать, это всем было известно. О чем говорит Сулейман в своей ложнице с Роксоланой, тоже никто не мог ни знать, ни догадываться, но тут уж все были уверены, что султан не молчит, а говорит, ибо какая женщина даст помолчать мужчине, да еще в постели?

Не были тайной также и встречи Ибрагима с Луиджи Грити и Скендер-челебией. Эта троица вершила все финансовые дела империи, выискивала для султана средства на содержание армии и стамбульского двора, для которых мало было даже государственных доходов. «Выискивать средства» вызывало недоверчивые усмешки даже у людей непосвященных. Как можно найти что-то там, где его нет и не может быть? Жить становилось все хуже и хуже. Росли цены на золото и серебро. На одежду и продовольствие. Если прежде, согласно с древними османскими законами, из ста дирхемов серебра чеканили четыреста акча денег, то теперь чеканили уже шестьсот акча. Чрезвычайные государственные налоги возникали один за другим. Готовясь к новой войне, султан позволил Ибрагиму содрать с каждого жителя империи двойной налог. У кого не было денег, продавали сестер, жен, матерей. А государству все было мало. Расточительство на развлечения и украшения превзошло все пределы. Сукно, атлас, шелковые и хлопчатобумажные ткани, тюрбаны и покрывала отмерялись неполным аршином. При дворе и повсюду в империи вспыхнула эпидемия взяточничества, без взятки под видом бакшиша, то есть обычного подарка, не предоставлялась ни единая должность, ни единое место, а придворные, напуганные слухами о новых и новых поборах Ибрагимовой троицы, все усилия свои направляли теперь на то, чтобы собрать хоть кое-какую деньгу, говоря, что на черный день всегда понадобится белая копейка.

Собственно, Гасан еще и до сих пор смотрел на великого визиря глазами янычара, которому при Ибрагиме стали платить вдвое меньше, заставляя охранять людей, начавших жить вдвое роскошнее, чем прежде. Досадить хоть чем-то чванливому греку – кто из янычар отказался бы от такого искушения? А Гасан знал, что он доставит греку неприятность немалую.

Обдумал свой поход к великому визирю тщательно и скрупулезно. Попросился на прием загодя. Взял с собой двух Гасанов и двух Ибрагимов, Каллаша и Яйгу, то есть пьяницу и болтуна (великий визирь уже знал и про Ибрагимов со смешными прозвищами и, наверное, ярился, лютовал в душе, но что мог поделать, учинить против воли самой султанши?), чтобы не самому нести золотые шкатулки с драгоценностями, проследил, чтобы его янычары оделись в подаренную Роксоланой новую роскошную одежду, надеясь еще и этим поразить грека, который питал пристрастие к роскоши и дорогим нарядам, выдумывал новые одеяния не только для себя, но и для своих слуг, оруженосцев, пажей, вызывая зависть и нарекания при дворе.

И в самом деле великий визирь был поражен невиданной пышностью одежды Гасана и его людей. Он даже обежал вокруг Гасана, так же обежал вокруг его людей, стреляя своими острыми глазами и поблескивая острыми зубами из-под черных усов. Гасан почтительно, как и подобало перед столь высоким сановником, кланялся, кланялись и янычары, хотя это им и нелегко давалось, потому что непривычно, а кроме того, мешало негнущееся, тканное золотом, как проволокой, платье.

Наконец Ибрагим, словно бы только что заметив в руках у Гасановых людей столь знакомые ему золотые, с самоцветами шкатулки, спросил:

– Это что?

– Велено возвратить, – сказал Гасан.

– Ты, раб, как смеешь? – с угрозой подскочил к нему Ибрагим. – Оба мы рабы султана! – спокойно напомнил ему Гасан.

– Уничтожу!

– Это не так легко сделать.

– Только султан может мне…

– А султанша? – глумясь, спросил Гасан. – Или слово султанши Хасеки для тебя ничего не значит? Она велела отнести тебе эти вещи и еще велела передать, чтобы ты своих рабынь или наложниц, – не знаю уж, кто там они есть, – оставил при себе и не смел посылать ей. Это все.

И он снова принялся кланяться все ниже и ниже, до самых ковров, а за ним и его янычары – они поставили принесенное и норовили побыстрее выскользнуть из приемного покоя визиря, чтобы оказаться подальше от греха, ибо руки их хоть и отвыкли в последнее время держать саблю, но все же чесались и сжимались в кулаки в присутствии этого человека.

Ибрагим смотрел вслед Гасану, ничего не видя от гнева, никак не мог постичь, кто же нанес ему большее оскорбление – Роксолана, эта никчемная рабыня, которую он купил на Бедестане и мог бы уничтожить когда-то одним мановением пальца, или этот молодой янычарский ага, завоевавший благосклонность султана лишь потому, что в то время не было в столице его, Ибрагима, который расправился бы с подлым янычарским отбросом без малейших усилий, подкупив продажнейших из них еще до того, как эта вонючая сволочь вздумала взбунтоваться.

– Они меня еще не знают, – шептал Ибрагим вдогонку Гасану. – Никто еще меня не знает, но узнают! Узнают!

Молчал о своем позоре. Ничего не сказал султану, да и не до того было: Сулейман собирался в поход против венгерского короля, принимал послов, рассылал повсеместно гонцов с повелениями санджакбегам и бейлербегам поднимать спахиев на священную войну против неверных. Это требовало сосредоточения всех державных усилий, и не до мелочных обид было теперь, даже если обиженными оказывались высочайшие личности империи.

Послы от Венеции и Дубровника, хорошо зная, что новая война либо принесет новые торговые привилегии для их республик, либо отберет привилегии давнишние, не сидели сложа руки, а напоминали о себе щедрыми дарами султану, Роксолане, вельможам. Посол от пленного французского короля умолял не откладывая ударить на императора Карла или на его брата Фердинанда, которому, по соглашению между Габсбургами, досталась Австрия. Польский посол ждал, когда его допустят пред султановы очи, дабы просить мира для Польши и Венгрии, где на троне сидел сын Владислава Ягеллона Лайош, но Сулейман не хотел видеть посла Яна, пока тот не удовлетворит прихоть султанши Роксоланы, а посланные в королевство люди задерживались, дорога была далекая, тяжелая и опасная. Когда же наконец после многих месяцев нетерпеливого ожидания измученные и отчаявшиеся, ни о чем, собственно, не узнавшие посланцы вернулись в Стамбул и Гасан-ага появился в караван-сарае на Константиновом базаре, чтобы услышать от пана Яна о результатах их поездки, королевский посол пожелал быть допущенным к султанше Роксолане, поскольку он сам должен сообщить ей обо всем, а также поднести подарки от имени короля Зигмунта – золотую розу, кованную итальянским мастером, большое ожерелье из польского янтаря и золотую цепь сканной работы весом в сто сорок четыре дуката.

– Не у меня же спрашивать такого позволения, – пожал плечами Гасан-ага. – Да и обычая такого нет, чтобы султанша принимала послов. А если и придет позволение, то ждать его снова придется долго.

– Пусть пан передаст, что у меня есть вести для султанши, – важно молвил посол. Не сказал Гасану, что за вести, да и не заботило его, добрые они или лихие. Имел вести – и этим тешился, ибо разве же не предназначение послов передавать вести, быть другом правды, слугой откровенности, рабом искренности?

Даже Гасан еще не знал до конца пределов власти Роксоланы над Сулейманом. Едва только он передал султанше свой разговор с послом Яном, его необычную просьбу, как буквально через несколько дней властью султанского имени врата Топкапы открылись перед польским послом – он был поставлен не перед султаном, не перед великим визирем, который по обычаю принимал гостей, а перед Роксоланой, которая милостиво приняла подарки от польского короля и поклоны от посла, а также выслушала пана Яна, хотя лучше бы и не слушала. Смотрела, как самоуверенно топорщатся усы пана Яна, как важно произносит он каждое слово, гордясь своим изысканным польским языком, радуясь, что его речь может соответственно оценить столь высокая личность, ужасалась услышанному, не могла поверить, чтобы человек мог так спокойно, почти смакуя, сообщать о столь ужасных вещах. Рогатин лежит в руинах, церкви сожжены, все разрушено, люди уничтожены. Ни Лисовских, ни Скарбских, ни Теребушков, ни Зебриновичей, никого, никого, новые люди пришли на пожарища, начинают жить заново, и их жизнь также в любую минуту может прерваться от набега дикой орды. Собственно, посол и прибыл к султану, чтобы просить мира для всей земли Польской и покоя от Крымской орды для восточных земель Польши, ставших пустыней.

Роксолана отпустила посла, кажется, даже сказала ему ласковые слова, обещала, что султан вскоре допустит его пред свои очи, улыбалась властно, а у самой в душе кричала боль: неужели это все правда, неужели, неужели?

До сих пор надеялась на чудо. До сих пор ей казалось, будто все, что с нею происходит, лишь сон, точно спала она пять нескончаемо долгих лет далеко от дома, от родных, и разделяют их лишь пространства, стихии и загадочность. Теперь должна была проснуться, и пробуждение было ужасным. Просторы стали бездной, стихии – необратимой гибелью всех родных и близких, загадочность – расправой палачей.

Снова вспоминала и не могла вспомнить. Отчаяние еще большее, чем в ту ночь, когда пылал Рогатин и когда она была брошена в неволю, охватило Роксолану, с тоской смотрела назад и вокруг: какие же высокие стены Топкапы и башни над ними и какой безнадежностью окутана эта земля и небо над нею!.. Отчий дом, живший в ее болезненном воображении, исчез навсегда, никаких надежд, не за что зацепиться ни разумом, ни сердцем. Даже могил нет, чтобы упасть перед ними на колени, чтобы плакать и целовать землю, поставить кресты, возлагать цветы – эту тщетную надежду возместить невозмещенное, вернуть навеки утраченное, утешиться в безутешном горе. Горе, горе! Горе было в этих каменных стенах и дворцах, в этих бесконечных садах, в высоких кипарисах, которые молчаливо раскачивались под ветром, как темные мертвецы, в неуклонном угрожающем падении; горе проглядывало сквозь плетение причудливых растений, бессмысленных в своем буйстве, в своей алчности; горе разбрызгано было каплями и сгустками крови на розах, алевших, как сердца всех невинно убиенных, замученных, истребленных; горе светилось с бесстыдно оголенных стволов платанов. И не найдешь виновных, никому не пожалуешься, ни перед кем не заплачешь. Мамуся родная, видишь ли ты свое несчастное дитя? А ты, татусь? И где твой всемогущий и милосердный Бог? Где он? Ведь не пришел на помощь ни тебе, ни твоей единственной дочери!

Все же нашла в себе силы, чтобы попросить Сулеймана за королевского посла, и Яну из Тенчина был дан торжественный прием султаном и султаншей впервые за все существование Османской державы! – и дан был также отпуск от султанской пресветлой персоны с полным, правда, неписаным ответом, обещанием вечного мира и подарками для короля Зигмунта и благодарностью за королевские дары султану: плащ королевский, тканный золотом, на красной подкладке, согласно польскому обычаю усыпанный золотистыми звездами, посох янтарный в золоте, цепь золотая, вязанная рыцарскими узлами, весом в 64 дуката и цепь золотая, крученная в пучки, весом в 88 дукатов. Еще султан спросил пана Яна, правда ли, что пятьсот лет назад император германский Оттон подарил первому польскому королю Болеславу Храброму золотой трон Карла Великого из его гроба в Аквизгране, но посол не смог ответить, где тот трон обретается и цел ли он еще или пропал где-то в бесконечных войнах и королевских раздорах.

Роксолана сидела в продолжение всего приема на троне Османов рядом с Сулейманом молча, с сухими глазами, сановно улыбалась пану Яну, который довольно топорщил кошачьи свои усы, а в душе у нее звучали такие рыдания, что от них мог бы содрогнуться весь свет. Но в Топкапы никогда не слышат рыданий. Топкапы велики. Здесь не слышат ни рыданий, ни детского плача, ни вздохов. Здесь говорит лишь ненависть да звери ревут в подземельях, и надо всем – власть незримая, безымянная, тайная, именно поэтому и беспредельная, ибо тайное не может иметь ограничений.

Теперь Роксолана знала: нет ничего выше власти, и мстить она должна этому жестокому миру только властью.

Послала Гасана вдогонку польскому послу, чтобы передал деньги на восстановление рогатинских церквей. Чтобы их отстроили еще краше, чем они были, с иконами и книгами, с оборонными стенами и башнями, и чтобы за этим было прослежено со всей тщательностью – она ведь и сама еще не раз пошлет гонцов проследить за строительством, – но имени ее называть не надо и вспоминать о дарах не следует, ибо перед Богом все безымянны и грешны.

Когда уже отослала Гасана с мешками, полными золота, вспомнила в горьких слезах своего несчастного отца, вспомнила и его давние стихи, которые он часто декламировал, поскольку цеплялась за его удивительную память всякая всячина, над которой они с мамусей часто подтрунивали, ведь у них были в запасе тысячи своих песен и припевок, таких изумительно мелодичных в сравнении с корявыми словесами батюшки Лисовского. А теперь, возвращаясь мыслями в прошлое, которого уже не вернешь, шептала те неуклюжие отцовские вирши, и заливалась слезами, и сожалела, что не может вложить в суму с золотом еще и эти золотые слова: «Мужайся, многоплеменный росскiй народъ, да Христос начало крепости в тебе буде».

Может, надо было сделать еще что-то. Для Рогатина и для родной земли. Но что? Разве она знала? А у кого спросить? И как?

Когда Гасан вернулся и доложил султанше, что все сделано, как она велела, он не увидел на ее лице никаких следов горечи и отчаянья, бушевавших в душе Роксоланы. Несчастье научило ее скрывать тягчайшие свои боли, страдания закалили душу.

Дала поручение Гасану найти на Бедестане старого купца по имени Синам-ага и поставить перед нею. Сама еще не знала, что с ним сделает, хотела видеть и нетерпеливо спрашивала у Гасана, где тот купец, но Синам-аги не было в Бедестане, не было и в Стамбуле, говорили, что он сопровождает из Кафы новый товар. Товар? Что за товар? Людей? Живых людей на продажу!

Наконец купца привели. Оторвали от товара еще на пристани в Золотом Роге. Привели как был. Грязного и обшарпанного. Наверное, обшарпан был бурями черноморскими – море всегда неласково к людоловам. Синам-ага не смел поднять глаза на султаншу. Упал на колени. Ползал по ковру. Ел ворс.

– Где был? – спросила Роксолана.

Он бормотал о товаре. О щедрости, разоряющей купцов. Об Аллахе.

– Какой товар? Людей? Ты, людопродавец! Знаешь хоть, кого и куда продавал?

– Ваше величество…

Синам-ага ползал по ковру, шамкал беззубо, клялся Аллахом и его пророком, что он честный челебия, что людьми не торговал, а если когда и пришлось, то был это разве что случай, о котором и вспомнить страшно, он же честный челебия, всю жизнь проплавал на водах, под бурями, дождями, опасностями, угрозами через море к дунайским мунтянам, потом возами через Валахию аж до королевства, возил туда бурский чамлит [83] , багазию [84] и мухаир [85] , ковры, турецкую краску, конскую дорогую сбрую, привозил оттуда бецкие чвалинки и ножи чешские, сукна лунские, гданьские и фалендиш, шапки-магерки, горючий камень, меха. А в Кафе он и не был никогда – разве ж там купцы, разве ж там торговля…

Роксолана слышала и не слышала тот торопливый перечень, то бессвязное бормотанье, но слово «Кафа» ударило, как пощечина. Кафа, эта отвратительная, ненасытная пасть, пожиравшая кровь ее народа, сожрала, поглотила ее самое, ее жизнь, ее свободу. Один раз откажешься от свободы и потом навеки забудешь, что это такое.

Уже и не глядя, с брезгливостью ощущала рядом с собой этого людопродавца. Боже праведный! Такая низость, такая подлость… Ее, молодую и отважную… И она не вырвалась, не убежала, невольно сравнялась с этим старым отребьем, с этим «недоверком». Даже сознание собственной ничтожности может сделать нас великими, поднять над безмолвностью природы, которая никогда ничего не знает. Роксолана могла теперь посмотреть на свою прежнюю жизнь, с высоты вознесения увидеть невероятность унижения и не закрыть глаз, не зарыдать в отчаянье, а с молчаливым презрением отвернуться, как будто ничего и не было, как будто не с нею самой, не с ее народом. Она ведь теперь султанша. Всемогущая повелительница. Знает себе истинную цену, никогда не уподобится ни зверю без души, ни ангелу без плоти.

Она молча, надменно отвернулась от Синам-аги. Тот ползал, скулил, просил хоть слова, хоть взгляда.

Ничего и ни за что!

Гасан-ага пнул купца сапогом, выбросил за дверь, как старую тряпку.

– Убирайся прочь и благодари Аллаха, что уносишь отсюда свою паршивую голову!

(продолжение следует)

Серия сообщений "КНИГА 1: В ГАРЕМЕ СУЛЕЙМАНА ВЕЛИКОЛЕПНОГО":
Часть 1 - ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть 2 - МОРЕ
...
Часть 22 - ЖЕНЩИНА
Часть 23 - ГАСАН (ЧАСТЬ 1)
Часть 24 - ГАСАН (ЧАСТЬ 2)
Часть 25 - МНОГОТРУДЬЕ; ТРЯСИНА
Часть 26 - ГАРЕМ
...
Часть 29 - ЧАРЫ (ЧАСТЬ 2)
Часть 30 - ЗОВ (ЧАСТЬ 1)
Часть 31 - ЗОВ (ЧАСТЬ 2)




 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку