-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в дочь_Царя_2

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 01.07.2013
Записей: 2602
Комментариев: 9
Написано: 2764

ГАСАН (ЧАСТЬ 1)

Понедельник, 28 Ноября 2016 г. 09:45 + в цитатник

Собственно, что изменилось? Та же враждебность вокруг, те же лица, то же недоверие, те же холодные глаза гарема и лицемерие, лицемерие. Так, словно бы ничего и не произошло, не было пожаров и руин, не было убийств, не ревели осатаневшие янычары за воротами Баб-ус-сааде и не дрожали белые евнухи – капиджии – по эту сторону ворот, готовые бежать куда глаза глядят, как только ударит в ворота всесмывающий янычарский вал.

Снова пестрыми стайками разбредались по садам гарема беспечальные одалиски, снова пасли их глазами из-за кустов и деревьев неотступные евнухи, и словно бы в угоду им изо всех сил выказывали неискреннее целомудрие скучающие гаремницы. Когда прыгала над водой хавуза рыбина, они мгновенно закрывались яшмаками: не мужского ли рода эта рыба? Когда служанки ставили на разостланную на траве скатерть холодную баранину, жареную птицу, сладости, они с притворным испугом вскрикивали и прикрывались то широкими фиговыми листьями, то розами, так что, казалось, даже жареная птица смеется над таким лицемерием.

Султанская мать не показывалась. Занемогла от горя. Оплакивала смерть зятя Ферхад-паши. Оплакивала несчастье, происшедшее с ее дочерью Хатиджой, которая еле спаслась от озверевшей толпы. А Роксолана знала иное: оплакивает свою неудачу. Хотела видеть свою невестку мертвой, а та жива! Не было между ними любви и прежде, теперь должна была воцариться ненависть неприкрытая, враждебность откровенная, презрение тяжелое, как камень. Все знали о ночном сборище у кизляр-аги, как знали, что приходила туда валиде, и все молчали, прятались за маской притворства, фальши и лицемерия. Может, и валиде надеялась, что все так и останется неизвестным, тем более что янычарские зачинщики были убиты без суда. В неизвестности всегда есть надежда. Неизвестность напоминает темноту, тьму, а женщины всегда живут во тьме, привыкли вершить свою власть во тьме, в скрытости. Валиде ежедневно посылала султану суровые письма, в которых требовала, домогалась, настаивала. Простить детей своих янычар – он простил, и они простили его, купленные золотом. Отстроить дворец сестры Хатиджи – он уже велел Коджа Синану соорудить на месте прежнего Ибрагимова дворца дворец еще роскошнее, и уже тащили на строительство византийский мрамор с императорского Ипподрома. Приблизить к себе вдову Ферхад-паши Сельджук-султанию? Он велел не подпускать к нему сестру до самой смерти. Матери своей султан отвечал коротенькими письмами, в которых желал выздоровления, и ни единым словом не откликался на ее домогания, словно бы ничего и не было, не произошло, не свершилось. Роксолана не могла знать ни о тех письмах, ни о их содержании, но нечеловеческое напряжение, в котором она пребывала во время мятежа и которое не оставляло ее и доныне, помогало ей чувствовать все, что происходило вокруг, догадываться о том, что держалось в величайшей тайне. Разве могла она забыть ту страшную мартовскую ночь, когда влажный ветер бился в ворота серая, когда за окнами ее просторного покоя зловеще качались темные тела кипарисов, гнулись до самой земли, точно падали там убитые люди, падали и падали без конца и мрачно тянули за собой и Роксолану, чтобы и она упала, была убита, растоптана, уничтожена, а где-то далеко, возле кованных железом, медью и серебром ворот, неистовствовали разъяренные убийцы, которые жаждали ее крови и крови ее детей, и она еле удержалась (сама не знает, откуда взяла силу удержаться), чтобы не схватить своих маленьких детей и не кинуться к тем вратам смерти, не крикнуть в отчаянии янычарам: «Вот они, мои дети! Убейте их, а с ними и меня! Убейте, потому что нет сил моих жить, убита уже давно!»

Дети спали, ничего не слышали, ничего не знали. Благословенное незнание!

А теперь валиде, замкнувшись в своем устланном белыми коврами покое, запершись на все засовы на крепких кедровых дверях, впуская к себе лишь самую приближенную служанку и верного своего пса кизляр-агу, пишет и пишет султану письма. Чего ей надо еще?

Чем руководствовалась в те дни Роксолана – разумом или предчувствиями? Сама не знала. Когда приходил султан, не жаловалась, не роптала, никого не обвиняла, не требовала сочувствия, не просила жалости. Напротив, успокаивала его самого, ибо еще и сейчас его била дрожь и сердце было исполнено такой ярости, что могла бы затопить весь свет.

– Мой повелитель, – ластилась к нему Роксолана, – разве не величайшее счастье для меня и для детей видеть вас снова в этих священных стенах? Разве не светит солнце и не поют райские птицы?

Она была похожа на ромашку утром после дождя, когда цветок уже высох, а стебелек еще влажный. Мрачная душа Сулеймана расцветала, и Роксолана радостно улыбалась, пряча гримасы боли, брала на руки то Михримах, то Селима, целовала детишек, шептала им (словно бы они могли понять), как сильно их любит, как не хватает ей их тепла и безграничного доверия. Ибо только младенцы преданы матерям.

Так продолжалось неделю, месяц, все уже словно бы забылось или по крайней мере стало забываться, и тогда Роксолана ночью в султанской ложнице, после поцелуев, блаженств, стонов и сладостного изнеможения, неожиданно спросила:

– Почему меня вел сюда кизляр-ага?

Не возмущалась, не гневалась, только подняла свои тонкие брови в неизмеримом удивлении.

– Как это? – в свою очередь удивился султан. – А кто же должен тебя сопровождать?

– Почему его до сих пор не убрали? – жестко спросила Роксолана, спрыгивая с постели и отбегая в сумерки просторной ложницы, освещаемой лишь месяцем, лившим сквозь высокие цветные окна свое мертвое сияние. Стояла за тем сиянием, призрачно мерцающая, как струя родниковой воды, как бесплотный дух, султан даже испугался и, спустив с ложа ноги, стал нащупывать пальцами свои мягкие сафьянцы. Но в это время дух заговорил, и Сулейман немного успокоился.

– Разве вы не знаете, что это кизляр-ага собирал у себя зачинщиков, предав вас, нарушив неприкосновенность гарема? – допытывалась издалека Роксолана. – Или вам до сих пор никто об этом не сказал?

– Я не спрашивал.

– Почему же? – закричала она и одним прыжком достигла широкого ложа, беспредельного ложа ее первого позора, ее поля битвы за свое существование, ее победы и вознесения. Заглядывала султану в глаза, обжигала своим дыханием, теснила его своей пышной грудью. – Почему же не спросили никого? Разве вы не знали, что они хотели меня убить? Меня и ваших детей. И больше всех валиде и этот Четырехглазый! Пусть меня! Ибо кто я? Была – и нет. Как маленькая пташка, засыпанная снегом. А ваши дети? Кровь ваша, сердце ваше, жизнь ваша? Почему же не отомщены до сих пор? И кто это сделает? И когда?

– Кизляр-ага проявил по отношению к тебе непокорство?

– Что мне от его покорности? Змея меняет кожу, а не нрав!

Спросите его: где он был в ту ночь, когда зачинщики собрались в его покое? Может, взлетел в небо и ничего не видел, не знал? Спросите его, ваше величество! А еще спросите, как называл ваших детей. Вы не слышали? До вашего вельможного слуха не долетело это слово? Их называли недоносками! Слышите? Недоносками!

Он посадил ее рядом с собой, обнял за плечи как-то неумело, виновато. Верил каждому ее слову. Ибо кому же и верить, если не ей.

– Ты могла бы мне сказать об этом в первый день.

– Султан должен знать все сам.

– А если не знает?

– Не знает только в том случае, когда не хочет знать.

– Мы уберем кизляр-агу. Но кого поставить великим евнухом?

Мы не думали над этим никогда.

– Поставьте Ибрагима, начальника белых евнухов.

– В гареме должны быть евнухи черные.

Ей было все равно, белые или черные, капиджибашу Ибрагима назвала лишь затем, чтобы поиздеваться над великим визирем, – пусть простой люд смеется, называя визиря евнухом, а евнуха визирем. Но, назвав имя капиджибаши белых евнухов, уже не хотела отступать.

– Он защитил гарем от янычар. Не испугался, отбивал все атаки. Спас моих детей и вашу честь.

– Всех спас молодой янычар, которого я сделал янычарским агой.

– Вы не говорили мне об этом.

– Мужественный и честный воин, он достоин вашего доверия. – Я бы хотела видеть его, мой султан. Как его зовут?

– Он зовется теперь Гасан-ага.

– И вы снова бросили его меж янычар? Он там пропадет!

– Я сделал его янычарским агой.

– Вы бросили его меж янычар – это все равно что на съедение хищным зверям! Я читала в старых хрониках, как сельджукский султан вознаградил какого-то Камьяра, спасшего его от заговорщиков. Султан дал Камьяру тысячу золотых, пять мулов, пять коней с седлами и уздечками, шесть невольниц, пятьдесят слуг и округу с доходом в сто тысяч акча. Я хочу увидеть этого Гасан-агу. Мой повелитель, обещайте мне!

Он погладил ее волосы.

– И уберите этого страшного Четырехглазого!

– Не ночью же. Дождемся утра.

– Нет, сейчас, немедленно! Я боюсь, он уже все услышал, что я говорила, все видел и еще до утра задушит меня! Ваше величество, спасите меня от этого нелюдя! Он просверлит себе в затылке дырку, чтобы вставить туда еще один глаз и чтобы видеть даже то, что под землей. Уберите его, ваше величество!

– В серае негоже казнить преступников.

– Разве я добиваюсь его смерти? Уберите его отсюда. Куда угодно, только бы не было его здесь. Пусть выгонят за ворота, как пса, и не впускают назад. Выгонят и не впускают!

Чауши, которые охраняли неприкосновенность султанской ложницы, не могли переступать священный порог. Сулейман сам вышел к ним, и они – в первый и в последний раз в своей жизни – увидели падишаха без тюрбана, в распахнутом халате, с голой грудью, в шлепанцах на босу ногу, какого-то словно бы виноватого и кроткого. Но приказ, отданный им султаном, не был кротким. Лишь два слова – и ничего более. И молчаливая покорность, а потом молчаливое исполнение. Всемогущественного кизляр-агу взяли в чем стоял, ничего не спрашивая, ничего не говоря, в ту же ночь отправили в Эди-куле, где неусыпный страж подземелий, первый палач державы Джюзел Мехмед-ага, заросший жесткими черными волосами до самых глаз, так же молча толкнул бывшего великого евнуха туда, откуда не возвращаются, и, щеря крупные желтые зубы, загремел железными ржавыми засовами на обитых ржавым железом дверях. Когда человека приводят молча и сталкивают в подземелье, то и спрашивать ни о чем не нужно. Следствие идет за стенами Эди-куле. Невидимое, неизвестное, таинственное. Так же таинственно будет решаться и судьба узника. Или забудут навеки, и заживо сгниет в темнице. Или задушат. Без каких-либо пояснений. Тут не объясняют ничьей смерти. Даже наследников трона и великих визирей.

Так и исчез этот человек без имени, а наутро в его покое уже сидел новый кизляр-ага, хмурый огромный босниец Ибрагим, и евнухи гнулись перед ним так же, как и перед его предшественником, когда же пошел на зов валиде и упал на колени на белый ковер, султанская мать ни единым движением не выдала своего удивления или возмущения, не спросила у нового великого евнуха, как его имя, просто назвала «кизляр-агаси-эфенди» – смирилась с поражением или затаилась?

Роксолана ждала, когда же допустят к ней человека, спасшего ей жизнь. Не имела покоев вне гарема, потому вынуждена была воспользоваться султановыми. Уже знала, что именно в этих расписанных венецианцем Джентиле Беллини комнатках Сулейман любил уединяться с Ибрагимом, часто ночевал там, забывая о своей Хуррем.

Роксолану охраняли два евнуха, спрятанные в соседнем покое, ввести Гасан-агу должен был сам великий евнух Ибрагим и наблюдать за молодым янычаром, ибо султанша была величайшей державной ценностью. «Державная ценность» грустно усмехалась. Как будто человек, который спас ей жизнь, мог посягнуть на эту жизнь. Нелепость, бессмыслица!..

Сидела на низеньком парчовом диване, вся в белом с золотом, широкое одеяние разметано по дивану, как золотые крылья, крылья для красоты, не для полета. Не взлетишь уже, не полетишь отсюда, Настуся, ой не улетишь!

Кизляр-ага ввел янычара неслышно и неожиданно. Янычар упал на пол, кланялся, мел по ковру снопом смешных своих перьев, негнущиеся полы его хирки мешали ему, этот молодой, сильный, гибкий мужчина сразу потерял всю свою молодцеватость, смотреть на него было мучительно и тяжко.

– Встань, – тихо сказала Роксолана. Не любила поклонов. Не верила тем, кто любит кланяться. Кланяется, а нож за пазухой.

Он поднял голову, выпрямил спину, но остался на коленях. Кизляр-ага стоял за ним, как столб. Лишь поклонился султанше и теперь утешался унижением янычара.

– Встань, – снова приказала Роксолана Гасан-аге.

Он несмело поднялся, был почти такой же высокий, как великий евнух, но не такой плотный, а гибкий, как тополь в степи, с красивыми серыми глазами, приятным лицом, которое немного портил испуг.

– Ты не должен меня бояться, – улыбнулась Роксолана. – Я хочу поблагодарить тебя за большую услугу, оказанную тобой султану.

Янычар снова упал на колени. В самом деле странный янычар. Совсем не похож на тех головорезов, которые заставляют самого султана слезать с коня, идти к ним пешком, чуть ли не кланяться им, унижаться и умолять.

– Встань! – уже строго произнесла она. – Мне не нравится, что ты все время падаешь на колени.

Но янычар ее не слушал. На коленях чуть приблизился к ней, даже кизляр-ага угрожающе шевельнулся, словно намереваясь его придержать, приложил руки к груди и неожиданно (боже, неужели это ей не почудилось?!) заговорил на ее родном языке:

– Ваше величество, моя султанша, правду ли говорят, будто вы с Украины? Это правда? Скажите мне, ваше величество, умоляю вас всем святым!

Она растерялась так, что даже не сумела прикинуться, будто не слышит, будто эти слова обращены не к ней. Чуть не вскочила ему навстречу, едва не схватила его за руки, не подняла с ковра.

– С Украины? Ваше величество! Правду все говорят?

– Я теперь думаю и говорю по-турецки, – спокойно промолвила Роксолана.

Тогда он повторил свой вопрос по-турецки, не дождавшись ответа по-арабски и по-персидски, но Роксолана молчала. За пять лет впервые встретила человека с родной земли, и смятение, охватившее ее, было беспредельно, растерянность непередаваемая. До сих пор не искала никого, так как не имела никакой возможности, запертая за вратами гарема, озабоченная упорным стремлением утвердиться, победить, возвыситься над миром униженности и бесправия. Вырвалась чуть ли не ценой собственной жизни и жизни своих детей – и вот подарок судьбы! Человек с ее родной земли! И глаза серые, как соколиное крыло, и язык ласковый, певучий, и душа, не огрубевшая даже от жестокого янычарского быта. Смотрела на Гасана, видела его и не видела, стоял перед нею Рогатин. И отцовский дом стоял под солнцем, и степи зеленели шелками, а над ними солнце – нигде в мире нет такого ласкового солнца! Была здесь и не была. И этот юноша здесь или не здесь? Как могла она оказаться среди этих мелких грабителей, которые тысячи лет только и знали, что жечь, разрушать, вытаптывать копытами коней все живое, превращать в прах даже камень? А за нею и этим Гасаном (как его хоть звали прежде?) стояли целые века. В их степях скифы пасли своих коней и привязывали их золотыми цепями. В Киеве была златоверхая София, когда Царьград серел свинцом, а предки Османов сельджуки шли от травы к траве и вспоминали в снах свои пустыни, из которых явились.

– Как тебя звали? – неожиданно спросила Роксолана янычара. – Василем.

– Где взяли тебя?

– Не знаю. Был маленький. Помню степь, речушку и вербы. Больше ничего.

– Язык помнишь?

– Уже и совсем бы забыл, да среди аджемов были земляки, среди янычар тоже. Но мало. Наших больше убивают, чем довозят сюда.

Роксолану осенила мысль, которой она вначале испугалась, а затем обрадовалась.

– Ты мог бы подобрать нескольких верных товарищей?

– Товарищи всегда есть. Без них пропадешь. Но не все они земляки.

– Неважно. Нужна только верность. Будете моими слугами на воле, вне гарема. Я должна иметь здесь своих людей. Султан позволит. Будешь их агой.

Уже не спрашивала согласия – видела это согласие в глазах Гасана. Махнула ему рукой, ему и кизляр-аге, закрыла глаза, чтобы не видеть, как они выходят, не вслушивалась в их приглушенные шаги – вслушивалась в свои дерзкие, до безумия смелые мысли! Вырваться на волю, как еще никто не вырывался! Иметь верную тебе душу на воле, близкую, почти родную, – какое это счастье! Только теперь вспомнила, что забыла снять яшмак и показать Гасану свое лицо. Чтобы увидел, запомнил, поверил, что живая еще, что воля живет в каждой черточке этого лица. И сразу испугалась: а что скажет султану и как скажет? Старый кизляр-ага уже побежал бы к валиде и нашептал в ее черное ухо. Ибрагим еще не приобрел такой прыти, не побежит, и никто не узнает о ее странном разговоре с молодым янычарским агой. С султаном будет говорить она сама.

Разговор был нелегкий. Султан никак не мог взять в толк, чего хочет Хуррем.

– Ты хочешь отблагодарить его? Вознаградить за смелость? Он твой единокровный и спас тебя? Что же, мы умеем платить за благородство.

Она упорно повторяла:

– Мне нужен верный человек вне стен гарема.

– Все к твоим услугам и без того.

– В стенах Баб-ус-сааде? Я хочу выйти за пределы этих стен.

Если не одна, то с доверенным лицом.

– Но это нарушение обычаев. Никто из султанов не разрешал… – А кто из султанов брал Белград и Родос? Вы величайший из всех султанов, так почему же вы должны лишь сохранять обычаи, а не устанавливать свои? Я хочу, чтобы этот человек был моей тенью там, где я сама не могу появляться.

– Для этого надо человека испытать.

– Разве, спасая нас от мятежников, он не выдержал испытания? Кроме того, он всегда будет на глазах. При дворе достаточно дармоедов и бездельников, чтобы приглядывать за Гасан-агой и его людьми.

– У него уже есть люди?

– Нет никого, но я надеюсь, что ваше величество обо всем позаботится. Для меня и для ваших детей.

– Я подумаю, – без особого желания молвил Сулейман, и Хуррем окинула его теплым взглядом за это скупое обещание.

Гасан-ага не зарился на придворные шелка и оксамиты, на дорогие яства и дворцовые ароматы. При переговорах с кизляр-агой высказал желание по-прежнему носить свою янычарскую одежду, помощников набрать тоже из янычар, жить всем в отдельном помещении, выделенном им во дворцовом дворе за вратами Баб-эс-селяма, чтобы быть всегда под рукой у великого евнуха, а значит, у султанши Хасеки. Из янычар набрал себе одних Гасанов. Бесчисленные имена повторялись среди янычар сотнями. По нескольку сотен Гасанов, Ибрагимов, Исмаилов, Мехмедов, Османов. Чтобы не было путаницы, вышивали у себя на груди номера: Гасан первый, Гасан сто двенадцатый. Никакая королевская династия не давала столько власть имущих с одинаковыми именами. Чтобы не путаться с числами, прибегали к прозвищам. Гасан-агу звали Коджа за его знание языков, которыми он овладевал легко, на лету, как бы играя. С собой он взял Атеш Гасана, то есть огонь, Пепе Гасана, то есть заику. Дели Гасана, или буйноголового, Ийне Гасана, или иголку (был худой, воистину как игла), Мелек Гасана – ангела и Налбанд Гасана – кузнеца. Со всеми был под Белградом и Родосом, съел со всеми множество котлов султанского плова, верил им, они верили ему, может, и не отличались умом, может, были слишком самоуверенны и порой алчны, заботясь не о собственном достоинстве, а о добыче и бакшише, но такова была их жизнь, и кто бы мог обвинять этих людей? Случай помог ему вырваться на волю из янычарского ада, хотел вывести за собой и своих товарищей, зная, что может положиться на них и в добре, и в зле.

Поначалу их новая жизнь даже испугала Гасанов. Валялись в своих покоях, объедались жирными остатками с визирского стола, обрастали салом, ощущая, как их молодые жилистые тела теряют ловкость, так что хотелось начхать на все и присоединиться к янычарским ортам, которые с утра до вечера упражнялись на АтМейдане, совершенствовались в искусстве резать, колоть, расстреливать из луков и из мушкетов, разрубать врага на четыре части и на более мелкие куски, ломать кости, выдавливать глаза, душить, грызть зубами.

– Ж-живот наел, д-домой тянет, – жаловался Пепе Гасан.

Над ним подтрунивали:

– А где же твой дом?

– Ты хоть знаешь, в какой он стороне?

– Была у собаки хата, дождь пошел – она сгорела.

– То бакшиша от султана домогался, теперь домой захотелось. – Полежи еще с месяц – из тебя сало топить станут для султанских плошек.

Скука их была бы невыносимой, если бы не окружали их сотни, а может, целые тысячи придворных дармоедов, которые слонялись без дела, собирали и разносили сплетни, норовили урвать для себя куски побольше, доносили друг на друга, ложились спать и просыпались с мыслью, какую бы еще подлость учинить ближнему. Как гусеница на зеленой листве, все это ползало, клубилось, плодилось, жрало, гадило, и хотя на каждом шагу здесь разбрызгивали бальзам, бывшим янычарам казалось, что смрад тут стоит намного тяжелее, чем в их убогих каменных бараках, где отдает прелью, грязью и крепкой мужской мочой. Янычары Гасан-аги вскоре освоились с этим странным бытом, так же слонялись, томились, совали во все свои носы, так что создавалось впечатление, будто султанша понатыкала своих людей повсюду. Их остерегались, побаивались, обходили стороной. Вельможи поглядывали с опаской, султанские повара подкладывали им лучшие куски, гаремные евнухи на всякий случай задабривали мелкими подарками, ибо почему-то казалось им, что Хуррем поставила этих головорезов для подсматриванья здесь, на воле, именно за ними.

Чем-то выделиться среди дворцовой челяди – хавашей, если ты не занимал тут высокого положения, пожалуй, не удавалось еще никогда и никому. Заслуги вознаграждались подарками, преступления или просто непослушание карались смертью, одно вело за собой ненависть, другое забвение. Да и все это сложное сооружение, называемое султанскими дворцами, возникло не для того, чтобы тут кто-то, кроме самого падишаха, мог занимать особое место, а только как подножие величия властителя, а кто же обращает внимание на подножие? Первым османским эмирам, нагло замахнувшимся на величие сельджукских султанов, даже не снилась та роскошь, которою окружат себя их потомки. Еще Фатих, входя в поверженный Константинополь, не мог похвалиться пышным двором и тысячной челядью. Но перед глазами стояли остатки величия царьградских императоров, в сердце своем пронес Мехмед Завоеватель удивительную любовь к византийской принцессе, которую сделал своей возлюбленной женой, укрыв ее под именем Гюльбахар, и, может, эта любовь подвигла его перенять от императоров, соответственно приспосабливая и меняя, чуть ли не весь придворный церемониал, всю чрезмерность и расточительство их быта, описанного еще императором Константином Багрянородным.

Императорские дворцы разрушены были янычарами Фатиха, султан не стал восстанавливать руины, а велел соорудить поблизости свой дворец, достойный великого завоевателя этой столицы мира. Место было выбрано напротив одних из врат Царьграда, по которым во время осады била самая большая султанская пушка. Врата назвали Топкапы – Ворота пушки, с них название перешло и на дворцы, их так и называли с тех пор – Топкапы. Строил Фатих, затем сын его Баязид, затем султан Селим. Сулейман также не имел намерения отставать от своих предков. Топкапы были уже не просто строениями, нагромождением роскошных залов, бесконечных покоев, запутанных переходов, крепких каменных оград и ворот – это был целый мир, причудливый, сложный, жестокий и безжалостный, мир, в котором должен был господствовать лишь один человек, остальные угнетались, унижались, ползали и жестоко расплачивались за свое сытое, позлащенное рабство со всеми, кто оставался вне пределов Топкапы. Священную персону султана оберегали гулями, огланы, муфреды. От них пряталась смерть, ангелы, допрашивающие человека после кончины, убегали от этих молодцов-чужеземцев. Они ужасали своим видом Мункара и действиями – Некира [81] . Во время селямликов эсаул-кор ехал впереди султанской кареты и разгонял народ криками и палкой. Сто двадцать огланов, вооруженных золотыми саблями, сопровождали султана и без умолку ревели: «Хасса!» («Сторонись!») Замыкали шествие мрачные чубдары и дурбаши с длинными дубинками в руках, как бы воплощение наказаний, которые щедро и безустанно раздает султанская власть. Близость к персоне падишаха хоть и таила в себе постоянную опасность, в то же время преисполняла этих людей неимоверным тщеславием, последний писец – языджи – из Топкапы чувствовал себя могущественнее любого санджакбега из отдаленной провинции, а любой охранник султанских сафьянцев, наматывальщик тюрбанов или прислуживающий в спальне – хатжиб – излучал всемогущество, едва ли не такое же, как великий визирь или члены султанского дивана.

В то же время во дворцовой иерархии не было никаких тайн, каждый знал свое место, загадочным мог быть только для чужеземцев, но не для своих, роли были расписаны наперед, навсегда и навеки, и никто не мог нарушить сложившегося, отступить от упрочившегося хоть на шаг, ибо нарушителей карали немедленно и безжалостно.

Люди Гасан-аги оказались совсем чужими там, где все места раздавались высшей властью и волей. Непрошеные, никому не известные, они поначалу были встречены враждебно, презрительно, ибо пришли в Топкапы не по велению и согласию султана, которому одному только и могло принадлежать тут наивысшее право, присланы были силой иной, неведомой, собственно несуществующей силой, ибо женщина, даже если она становится султаншей, для сынов ислама никогда не может служить законом.

Гасан-ага со своими янычарами воспринимался дворцовой челядью как нечто непродолжительное, временное, порожденное прихотью, и это нечто должно так же быстро исчезнуть благодаря какой-нибудь новой непостижимой прихоти колдуньи-султанши, которой падишах почему-то угождал. Но проходили дни и недели, а Гасан-ага не исчезал, его люди слонялись по Топкапы, толклись на султанской кухне, ротозейничали у ворот, надоедали конюшим имрахорам, чтобы те учили их ездить верхом, словно бы намеревались из простых пехотур-янычар выскочить сразу в паши. Со временем в их кошельках зазвенело золото, и звенело оно все ощутимее и внушительнее, словно бы платили им за безделье, придерживаясь при этом какой-то немыслимой таксы: чем больше безделье, тем щедрее оно оплачено. Временные приобретали постоянство, которому позавидовать могли бы даже те, кто стоял у самой персоны падишаха. Прежде просто были нежеланны, а теперь пугали своей силой. Их загадочность становилась все более угрожающей, поэтому каждый на всякий случай заискивал перед ними. Вчерашние пловоеды, несчастная безотцовщина, юноши, обреченные стать кровавым мясом для султанских битв, еще вчера жестокие воины, которым суждена лишь повсеместная ненависть, янычары Гасан-аги даже растерялись от того предупредительного внимания, с каким неожиданно накинулась на них челядь Топкапы. Янычарская привычка к примитивному насыщению, к торопливым грабежам и кратковременным утехам толкала их к неразборчивости, порой к мелочности, они считали себя счастливыми, получив лишний кусок жирной баранины, побелее муки для халвы, выбрав себе стрелы в султанской оружейне, поменяв истоптанную обувь на новую в дворцовых хранилищах. Но со временем, удовлетворив первые потребности и поняв, что для этого не нужно затрачивать никаких усилий (тогда как янычарская жизнь требовала всегда платы наивысшей – самой жизнью), они стали пристальнее приглядываться к этому странному миру и благодаря своему природному уму и обостренной постоянными опасностями наблюдательности вскоре постигли, что наивысшая ценность, которой владеют все эти люди, не яства и напитки, не одежда и оружие, даже не драгоценности, а знание государственных тайн, слухов и новостей. Слухи плыли к придворным могучей рекой, плыли скрыто, непостижимо, тут знали все, что станет известным только завтра или через год, известно было им и то, что никогда не выйдет за ворота Топкапы, вести были тут кладом, оружием, товаром, знание о минувшем тут пренебрежительно отдавали мудрецам, ибо ни мудрецы, ни прошлое никогда не угрожают хлебу насущному, зато все, что касалось дня нынешнего и намерений на грядущее, – все сведения, все подслушанное, тайны выкраденные, купленные, исторгнутые жестокими пытками, порожденные слепым случаем или капризом властителей, – собиралось торопливо, алчно, жадно, сберегалось жестоко и неутомимо. Но если алчность и подозрительность людская не имеет границ, то нет границ и человеческому тщеславию. Если кто-то чем-то обладает, он не удержится от соблазна похвалиться. Даже скупой, прячущий золото в подземельях, хвастает своей скупостью, так что уж говорить о тех, наибольшее богатство которых (и к тому же единственное) составляли осведомленность, слухи, новости? Осведомленность рвалась из этих людей, как загадочные глубинные силы, вызывающие землетрясения. Слухи разлетались, как вспугнутые птицы. Новости старели быстрее, чем женщины. Топкапы полнились шепотом, приглушенными голосами, намеками, часто достаточно было взгляда, жеста, кивка пальцем, чтобы передать нечто важное; открытая или закрытая дверь, чуть отодвинутая штора, тень за решеткой окна, еле уловимый запах, чье-то невидимое присутствие или затянувшееся отсутствие – все могло свидетельствовать о том или ином, все служило знаком для посвященных, сообщением для поверенных, предупреждением или предостережением для своих. Поэтому и пытались стать тут посвященными, доверенными, своими. Янычары Гасан-аги, хоть и были чужими для хавашей Топкапы, оказались на перекрестках всех таинственных вестей, слухов и знаний и в короткое время стали обладателями этих сокровищ, не прилагая к этому, собственно, никаких усилий.

Странно устроен человек: с невероятной жадностью гребет он к себе все на свете, безмерно страдает, когда ему чего-то недостает, но еще больше страдает, если не может тем или иным способом избавиться от добытого с таким трудом. Растранжирить деньги, перепортить вина и яства, похвалиться только ему известными тайнами, промотать попусту всю свою жизнь. Надо ли удивляться, что развращенные толпы султанских придворных, различными способами добывая известия и новости, спешили поскорее поделиться ими, похвастаться своей осведомленностью, и часто получалось, что уст для тайных шепотов было намного больше, чем алчных ушей для выслушивания их, так как же должны были обрадоваться все эти сплетники и болтуны, заметив появление свежих людей, еще не испорченных, не пресыщенных запретной осведомленностью, еще не впутанных в неизбежные интриги и коварства. На людей Гасан-аги валилось все подряд: кто украл барана, в чей гарем прокрался молодой ходжа, кого тайно утопили в Босфоре, какой посол прибыл, а какой еще в дороге, сколько потратил Коджа Синан на строительство джамии Селима и сколько еще потратит, где взбунтовались кочевники-юрюки, какой величины рубин послала султану мать французского короля Франциска, чтобы Сулейман освободил его из плена. Привыкшие к послушанию своим агам, янычары несли эти вести Гасану. Тот, переполненный до краев этим неожиданным добром, шел к султанше и передавал ей все. Не избалованная ничьим вниманием, кроме внимания султана, не привыкшая к выслушиванию такого множества вестей за эти несколько лет гаремной жизни с ее суровой замкнутостью, отвыкшая от тревог, величия и мелочности мира, Роксолана поначалу даже растерялась от такого наплыва вестей, среди которых были и такие, о которых не знал даже султан, а потом ужаснулась своему прежнему неведению, своему равнодушию, своему пятилетнему забытью. Забыла обо всем на свете, жила только для себя, заботилась о собственном освобождении и вознесении. Освобождалась и возносилась – и все равно пребывала в угрожающей близости к насилию и смерти, неведомой, но вечной опасности то от валиде, то от великого визиря Ибрагима, то от янычар, то от великого муфтия, то от самого презренного гаремного евнуха. Трех вещей жаждет прежде всего человек. Первое: жить. Всегда, хоть на день или на час больше другого, но жить, жить! Второе: быть счастливым. Счастье можно найти даже в страдании, если это страдание от любви или ненависти, можно быть счастливым и умирая, но когда умираешь борясь, превозмогая, побеждая. Любовь может стать величайшим счастьем, но как же много нужно еще для этого, ибо не одной только любовью жив человек. Поэтому неизбежно выплывает третья предпосылка человеческого существования: знания. Даже ребенок не хочет жить в незнании. Жить, чтобы искать истину, и в этом счастье. Может ли быть истина в любви и достаточно ли одной только любви для утоления ненасытной человеческой жажды знаний? Тогда можно было бы спросить иначе: может ли волна быть морем?

Гасан приходил, кланялся издали, сопровождаемый неотступным кизляр-агой Ибрагимом, нависавшим над ним как воплощение подозрительности и недоверия, и, смешивая слова турецкие и украинские, пересказывал Роксолане услышанное. Великий визирь Ибрагим послал корабль из Египта на свой родной остров Паргу, и тот корабль привез в Стамбул всю Ибрагимову семью – двух младших братьев, отца и мать. Теперь они ждут возвращения великого визиря из Египта. Янычары перехватывают отары баранов, предназначенных для султанских кухонь, и перепродают их возле Эдирне-капу. Император Карл разгромил возле Павии французского короля Франциска и взял его в плен. Мать французского короля Луиза Савойская тайно снарядила посла к султану Сулейману, передав с ним огромный рубин в подарок султану, чтобы он освободил ее сына. Но посла с его людьми перехватил боснийский санджакбег Хусрев-бег, и нет никаких слухов ни о после, ни о рубине. Ибрагим везет из Египта пятьсот наложниц, которых под видом служанок хочет подарить султанше Хасеки. Прибыл посол от польского короля. И сам посол, и все его люди числом до шестидесяти одеты в дорогие одежды, сшитые по-итальянски, ибо польский король взял себе жену из Италии, из знаменитого рода Сфорцы. Зовется посол Ян из Тенчина.

Когда Роксолана услышала о том Яне из Тенчина, чуть не закричала: «Приведите его сюда, хочу его видеть, хочу услышать голос оттуда, оттуда…» Все в ней встрепенулось, содрогнулось, окровавилось. Мамуся родненькая, таточко, Рогатин… Может, нет уже никого и ничего, а может, может… Подумала про них, про всех, кого знала, про землю свою и про народ свой, что страдает, борется с дикими захватчиками, умирает и оживает снова и снова, смеется, поет свои песни, может, самые лучшие на свете! Ее охватила такая тоска, какая никому и не снилась. Узнать, устремиться, полететь. Искупить свой грех. Еще недавно чувствовала себя жертвой, теперь считала себя грешницей. Женщины, любящие деспотов, – величайшие грешницы на свете. Тьма вокруг них, холодная и беспредельная, безгранично отчаянье, обман и боль, которые причиняют друг другу, и молчание, молчание… А ведь женщина послана на свет, чтобы утверждать справедливость, она орудие и мера справедливости, но только до тех пор, пока выполняет свое великое предназначение.

Лишь теперь вспомнилось то, чему не придала значения: весть о семье Ибрагима. Хищный грек, утвердившись при дворе безмерно, вспомнил о своих родных и поскорее перевез их в столицу. А она? Почему она не подумала об этом, почему не попросила султана помочь ей? Этого посла, неведомого Яна из Тенчина, даровала ей сама судьба. Пять лет жила она без единой весточки из родного края, теперь не могла терпеть и пяти дней. Немедленно послала Гасана расспросить, узнать. Мигом, не откладывая, одна нога здесь, другая там, прежде чем о после доложат султану, прежде чем будет допущен посол пред глаза падишаха.

Но с полпути вернула Гасана. И когда удивленный этой непостижимой переменой ее настроения молодой янычар снова предстал перед нею, она, ломая от нетерпения пальцы, кусая розовые губы, словно бы обращаясь к самой себе, шептала:

– Нет, так не годится! У тебя нет даже подходящей одежды. Что это за наряд? Ты мой посланник. Личный посланник султанши Хасеки. Ты должен быть соответственно одет. Чтобы перед тобой дрожали. Перед богатством и могуществом. Что это за рубище на тебе? Что за янычарское убожество? У тебя должны быть шаровары самые широкие в империи! Тюрбан выше султанова! Ткани самые богатые на свете. Оружие в драгоценных камнях, как у великого визиря. Только тогда ты пойдешь к королевскому послу и спросишь его, о чем я велела спросить. А теперь иди, а я позабочусь обо всем для тебя. И для твоих людей тоже.

Гасан несмело заметил, что его Гасаны вряд ли захотят сменить свою обычную янычарскую одежду на любую другую. Роксолана не уловила его сомнения, ухватилась за другое:

– Ты сказал: «Гасаны». Что это может значить?

– Я взял себе в помощники только тех, кто, как и я, носит имя Гасан.

Он перечислил ей своих Гасанов с их прозвищами.

– Есть ли у тебя среди янычар верные люди, носящие имя Ибрагим? живо спросила Роксолана.

– Есть разные имена, но я выбрал…

– Отвечай только то, что я спрашиваю.

– Да, ваше величество, есть несколько Ибрагимов. Ибрагим Дейюс, Ибрагим Каллаш, Ибрагим Ильгат, Ибрагим Яйба.

Роксолана засмеялась, захлопала в ладоши.

– Возьми их всех к себе! Возьми немедленно всех!

– Ваше величество, они добрые янычары, верные товарищи в бою и в опасности, но в каждодневной жизни каждый из них полностью отвечает своему прозвищу: Дейюс в самом деле негодяй, Каллаш – пьяница, Ильгат – нечестивец, а Яйба – болтун.

– Ты знаешь людей, лишенных недостатков?

– Ваше величество, мне ли судить о людях?

– Когда спрашивают, отвечай.

– Язык мой немеет, уста замирают, разве я смею? Я в султанском дворце, перед светлейшей султаншей…

– О султане мы не говорим, можешь не говорить и обо мне, сама знаю себя достаточно, а о других. Видел ли ты людей, лишенных недостатков?

– Не приходилось. Жизнь ведь так страшна.

– Так что же мешает тебе взять всех этих Ибрагимов?

Гасан замер в поклоне.

– Как будет велено, ваше величество.

– Теперь иди, а я позабочусь о вашей одежде и обо всем остальном.

Снова должна была просить у султана – и новых янычар, и новую одежду для них, и польского посла для себя на время, может, и неопределенное. Сулейман был поражен чутьем Хуррем.

– Ты хочешь задержать королевского посла, не пускать его мне на глаза?

– Да. Я прошу его для себя.

– Ты знаешь о моем намерении идти на венгерского короля? – Об этом знают все подметальщики стамбульских базаров.

– Но если я не приму сразу польского посла, все подумают, что я хочу идти не на Венгрию, а на Польшу! И тогда растеряются даже подметальщики стамбульских базаров.

– Вполне возможно.

– И это подсказали мне не мои визири, а именно ты, моя Хуррем, моя Хасеки!

– Я не думала об этом. Меня интересовало другое.

Но султан уже не слушал ее. Безмерно рад был, что Хасеки становится его мудрой помощницей и в делах державных. Если бы было перед кем похвалиться, немедленно бы сделал это, но единственный человек, перед которым он раскрывал душу, – Ибрагим – был еще далеко от Стамбула, валиде от такой новости не возрадуется, а проникнется еще большей ненавистью к молодой султанше, приходилось радоваться одному, без свидетелей, утешаясь только тем, что может доставить радость и Хуррем.

– Если ты хочешь, мы примем польского посла вдвоем, – сказал султан с не свойственной Османам растроганностью. – Ты сядешь со мной на золотой трон Османов, будешь первой женщиной, прикоснувшейся к этому всемогущественному золоту.

– И последней? – засмеялась Хуррем. – А разве может быть иначе?

Она поцеловала его упрямые скулы, безжалостные османские скулы, подпирающие алчные глаза, загребуще зыркающие на весь свет.

А у самой перед глазами стоял отцовский дом, освещенный осенним золотистым солнцем, весь в золоте листвы, в золотой тоске. «И стану всемогущественной в мире, и ляжет тень златая от меня…» Боже праведный, отдала бы все золото мира за то, чтобы очутиться в отцовском доме, сидеть у окна, смотреть на Львовскую дорогу, на далекий лес у речки, на небо и ни о чем не думать. Готова была даже перенести тот дом, сложенный из бревен медового цвета, сюда, хоть за стены гарема, этого проклятого места, где тосковали тысячи женщин, для которых родина оставалась где-то в далекой безвестности, но не здесь и никогда здесь не будет. А ей захотелось перенести сюда хоть что-нибудь рогатинское, хоть щепочку, – и уже стала бы счастливее. Каприз? Прихоть? Но уже не могла без этого. Странно, как могла до сих пор жить? Как жили все султанши? Все те Оливеры, Мары, Нурбаны, без которых Османы не могли вздохнуть?

Лихорадочные, безумные мысли. Она улыбалась им растерянно и чуть испуганно, а султан думал, что Хуррем улыбается ему, и готов был за ту мягкую, почти детскую улыбку отдать ей полцарства, а то и все царство. Ибо только она единственная умела спасать его от одиночества, этого страшного и невыносимого наказания, на которое небо обрекает человека, даруя ему наивысшую власть.

А тем временем Гасан, пренебрегая повелением султанши, не дожидаясь, пока будет изготовлено для него невиданной пышности одеяние, как был в янычарском своем снаряжении, пробрался к польскому послу.

Для жилья послу был отведен огромный караван-сарай на Константиновом базаре. Гасан хорошо знал это сооружение, ибо не раз, еще когда был янычаром, нес тут у ворот охрану вместе с чаушами. Огромный четырехугольник, снаружи облицованный грубыми каменными блоками, изнутри пиленым туфом. В нишах внешних стен ютились в каменных гнездах ремесленники и золотых дел мастера, за воротами дымили две большие кухни, в нижних сводчатых помещениях стояли кони (их тут могло поместиться до четырех сотен), а вдоль второго этажа тянулся коридор, по одну сторону которого размещались небольшие каменные кельи, в каждой два оконца – одно на улицу, другое в коридор. Посреди тесного двора был колодец с непитьевой водой, конюшня не имела ни яслей, ни простых решеток для сена, всюду царило запустение, грязь. Огромное, точно княжеский дворец, здание кишело скорпионами, ящерицами, мышами и крысами, единственным преимуществом этого пристанища была его обособленность от всего Стамбула, так что у чужеземцев создавалось впечатление, будто находятся они в каком-то маленьком независимом государстве, а некоторым удавалось, приложив, правда, немалые усилия, придать этому мрачному приюту хоть некое подобие обычного домашнего жилья.

Перед воротами караван-сарая стояла почетная охрана из пяти чаушей и четырех янычар. Должны были оберегать посольство от стамбульских бездельников и сопровождать посла или его людей, когда у тех возникало желание пройтись по улицам столицы.

Янычары-привратники знали Гасана, знали также и то, что он перешел из простых пловоедов в разбалованные дворцовые челядинцы, поэтому не удивительно, что они преградили ему и его людям дорогу не столько с намерением не пускать их в караван-сарай, сколько с желанием поговорить, порасспросить, как ему живется на султанских жирных харчах да на мягких пуховых дворцовых постелях.

– А что, Гасан, – спросил старый, весь в шрамах, седой янычар, правду говорят, будто ты лизал-лизал… у султана, а теперь лижешь и у султанши?

– Ты бы у тех и спрашивал, кто говорит, – огрызнулся Гасан. – А оно у нее хоть надушенное амброй и бальзамами? – скалил зубы молодой янычар.

– Хочешь – пойди и понюхай, – спокойно посоветовал ему Гасан.

– Ишь какие морды понаедали на султанских харчах, – вмешался третий янычар, хмурый здоровяк с усами толщиной в руку.

– Тебе мало янычарского плова да тех краденых баранов, которых сбываешь возле Эдирне-капу? – надвигаясь на него, крикнул Гасан. – А ну, посторонись! Идем к послу по велению самого светлейшего султана! С дороги, вшивые пловоеды, грабители и головорезы стамбульские!

– Мы режем не в Стамбуле, – пробормотал старый янычар, – мы за Стамбулом, а уж коли тут резанем, потечет юшка разве ж так!

(продолжение следует)

Серия сообщений "КНИГА 1: В ГАРЕМЕ СУЛЕЙМАНА ВЕЛИКОЛЕПНОГО":
Часть 1 - ОГЛАВЛЕНИЕ
Часть 2 - МОРЕ
...
Часть 21 - ПОХМЕЛЬЕ (ЧАСТЬ 2)
Часть 22 - ЖЕНЩИНА
Часть 23 - ГАСАН (ЧАСТЬ 1)
Часть 24 - ГАСАН (ЧАСТЬ 2)
Часть 25 - МНОГОТРУДЬЕ; ТРЯСИНА
...
Часть 29 - ЧАРЫ (ЧАСТЬ 2)
Часть 30 - ЗОВ (ЧАСТЬ 1)
Часть 31 - ЗОВ (ЧАСТЬ 2)




 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку