-Рубрики

 -Цитатник

Письма Афанасия Фета Льву Толстому - (0)

«В «Поликушке» все рыхло, гнило, бедно, больно» «В «Поликушке» все рыхло, гнило, бедно, больно»...

К Международному дню художника - (0)

Жуковский Станислав Юлианович. Часть- 6. Зимнее. Храм Рождества Богородицы. Звенигор...

Михаил Константинович Клодт (1832 - 1902) - (0)

Иван Николаевич Крамской. Портрет художника Михаила Константиновича Клодта Барон Михаил К...

Ханана мити - Дорога цветов - (0)

Ханана мити - Дорога цветов ...

Мадонны Рафаэля - (0)

Его Мадонны…   Меня всегда влекла к себе и грела. Мечта о музе Санти Рафаэля....

 -Кнопки рейтинга «Яндекс.блоги»

 -Всегда под рукой

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Томаовсянка

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 20.04.2011
Записей:
Комментариев:
Написано: 49925

Профессор Успенский: "А здесь я всё-таки привык ..."

Воскресенье, 29 Января 2012 г. 19:52 + в цитатник

  Многие гуманитарии не любят математики и боятся ее, не догадываясь, что она им необходима

  Математика — наука демократичная: в ней студент не обязан верить академику, и академику нужно, как и студенту, доказывать теорему, а не давить авторитетом. В общем, математика способствует тому, чтоб интеллект не только «технаря», но и гуманитария развивался в правильном направлении. Беда, однако, в том, что в наших школах преподают не ту математику, и редкий школьник не приобретает устойчивой ненависти к этому предмету, о чем профессор мехмата МГУ Владимир Андреевич Успенский сообщил на вручении ему премии «Просветитель»  Дело в том, что преимущественно для гуманитариев — или, как он сказал на состоявшейся после награждения пресс-конференции, для «образованных дилетантов» — Успенский выпустил книгу «Апология математики». За эту книгу фонд «Династия», основанный Дмитрием Борисовичем Зиминым, в ноябре 2010-го вручил ему премию «Просветитель», почти подгадав к 80-летию профессора.Очень даже может быть, что математика — гуманитарная наука, и гуманитариев непременно следует ей обучать, потому что она учит отличать истину от лжи, смысл от бессмыслицы и понятное — от непонятного.

Эта книга — сборник статей, написанных Успенским с 1965-го по 2009 год.   

Что касается их тематики, пишет автор в предисловии, все они либо прямо относятся к той не имеющей чётких границ области знания, которую иногда именуют философией математики, либо в той или иной степени примыкают ней.              

Зачем гуманитариям математика и нельзя ли обойтись без нее, — с этим вопросом (и со множеством других) корреспондент «Вокруг света» Анастасия Нарышкина оказалась у профессора на кухне, с рюмкой в одной руке — с мороза — и диктофоном в другой.

— Начнем со звяка, — сказал профессор и чокнулся с корреспондентом, задавшим ему первый вопрос — про «Апологию математики». — А насчет книжки следующее: она вышла в конце августа 2009 года. Тираж небольшой — три тысячи. Но говорят, что для такой литературы он не такой уж и маленький. Он постепенно расходился и к весне разошелся совсем. Сейчас то же издательство «Амфора» выпустило новый тираж, с исправленными опечатками. Этот новый тираж я впервые увидел на церемонии награждения и с удовлетворением убедился, что опечатки действительно исправлены.

— Вы ожидали, что у книги будет такой успех?

«Главная цель обучения гуманитариев математике — психологическая. Эта цель состоит не столько в сообщении знаний и даже не столько в обучении методу, сколько в изменении — нет, не в изменении, а в расширении психологии обучающегося, в привитии ему строгой дисциплины мышления. Помимо дисциплины мышления я бы назвал еще три важнейших умения, выработке которых должны способствовать математические занятия. Перечисляю их в порядке возрастания важности: первое — это умение отличать истину от лжи; второе — это умение отличать смысл от бессмыслицы; третье — это умение отличать понятное от непонятного».

— Совершенно не ожидал. Но наибольшее потрясение у меня было, когда в конце 2007 года журнальный вариант статьи «Апология математики, или О математике как части духовной культуры», давшей название всему сборнику, напечатали в «Новом мире», причём в двух номерах, с продолжением, — кажется, прежде такое допускалось только для романов. Причём редакция меня честно предупредила, что опубликование в их журнале представляется маловероятным. Но для меня было важно опубликовать статью не в математическом издании, а в «журнале художественной литературы и общественной мысли», как называет себя «Новый мир». А другую мою статью, «Гуманитарное и математическое: преодоление барьера», также вошедшую в сборник, тогда же напечатал «литературно-художественный и общественно-политический журнал» «Знамя». И за это я благодарен обоим журналам. Тем самым утверждалось право математики на место в общественном сознании и в духовной культуре. Мне представлялось также существенным хотя бы намекнуть, что математика помогает лучше понять устройство окружающего нас мира. Простой пример: вряд ли человечество столь быстро пришло бы к пониманию шарообразности Земли, если бы в умах людей уже не существовало математическое понятие шара. Понимание таких парадоксальных свойств нашей Вселенной, как конечность и искривлённость, было бы затруднительно, если бы в математике уже не было готовых геометрических образований с названными свойствами.

— А как вы начали писать? Почему?

— Пишет человек для удовольствия. Сейчас я объясню, как это получилось. Я вообще математик по историческому недоразумению.

— Как так?

— Почему в Советском Союзе была развита так сильно математика? Когда я поступал в МГУ — это был 1947 год — думаю, что мы были на первом месте в мире в математике и, безусловно, на первом месте в шахматах. Дело в том, что этим двум сферам деятельности удалось быть свободными от советской идеологии. Ну, может, правильнее было бы сказать, что у нас было тогда не первое, а одно из первых мест в математике. Мой учитель Колмогоров какую-то часть своей жизни — не на протяжении всей жизни, а какую-то ее часть — многими воспринимался как первый математик мира. Это было засвидетельствовано премией, которую ему вручили в 1963 году. Как вы, конечно, знаете, Нобелевских премий по математике нет. Есть одно увлекательное объяснение этому — «Cherchez la femme!» — но это, видимо, вранье. Хотя я допускаю, что Нобель не любил человека по имени Миттаг-Леффлер, который был тогда первый математик Швеции и который, скорее всего, получил бы эту премию.

В 1960-х годах возникла такая как бы конкурирующая с Нобелевской премия — Бальцановская. Нобелевскую премию вручает шведский король, Бальцановскую — итальянский президент. Но главная разница в том, что Нобелевскую премию дают по раз и навсегда установленным номинациям: есть, скажем, медицина, есть химия, ну и так далее. А у Бальцановской премии нет фиксированного списка номинаций: сегодня дают за музыку, завтра еще за что-нибудь. Размер Бальцановской премии больше, чем у Нобелевской. Первое присуждение, в 1961 году, было весьма примечательным: они присудили ее Нобелевскому фонду. А вот второе присуждение, в 1962-м, было более содержательным: папе Иоанну XXIII, композитору Хиндемиту, неизвестному у нас, но известному на западе историку Сэмюэлю Морисону (он исследователь истории американских индейцев), математику Колмогорову, замечательному биологу Карлу фон Фришу, разгадавшему язык пчел. Вы знаете об этом языке пчел?

Вручение Бальцановской премии 2010 года известному бразильскому математику Жакобу Палишу .

  Известно следующее: пчелы вылетают из улья и летят в разные стороны. Когда какая-то пчела натыкается на что-то интересное, она сообщает другим пчелам две вещи: направление и расстояние. Как? Движениями тела. Чтобы понять это, Фриш делал совершенно фантастические опыты. Я читал когда-то, это безумно увлекательно. Когда Колмогорову дали эту премию, это было жестом его официального мирового признания.  

  Так вот, я решал, кем мне быть. Если бы я родился в другое время и в другой стране, я бы стал юристом. Ну, вы знаете, что в Англии адвокаты делятся на две категории: солиситоры и барристеры. Барристер (barrister) — это тот, кто выступает в суде, а солиситор (solicitor) — тот, кто готовит дело. Я, скорее всего, был бы солиситором, и даже не солиситором, а теоретиком, скажем, по государственному, по конституционному праву. Или еще более интересная вещь — церковное право. Но в Советском Союзе заниматься этим было бессмысленно. Литературоведением — тоже бессмысленно, можно было писать только дифирамбы или поношения, как прикажут. Как печально констатировал Пастернак, «кому быть живым и хвалимым, кто должен быть мертв и хулим, — известно у нас подхалимам влиятельным только одним».

  Биология была разгромлена, а ведь у нас была потрясающая биологическая школа. Химию тоже пытались громить — так, теория резонанса, которую разрабатывал Нобелевский лауреат Паулинг (Linus Carl Pauling, 1901–1994), была объявлена идеалистической, а сам Паулинг — реакционером. Но он же, когда его фамилия переводилась как Полинг, был, наоборот, положительным борцом за мир и лауреатом Нобелевской премии мира. Он был дважды лауреатом Нобелевской премии — по химии за резонансную теорию образования химических связей, которая в СССР была признана реакционной, и за борьбу против ядерного оружия.

  Даже в физике была попытка: дескать, квантовая теория и теория относительности — это идеализм. Ведь в квантовой теории один из постулатов — что результат наблюдения зависит от процедуры наблюдения, что сам процесс наблюдения меняет результат. Например, чтобы наблюдать этот стакан, я должен его осветить, но свет, как известно, давит на то, что он освещает. Давление света приводит к тому, что со стаканом происходит какое-то изменение. Таким образом, стакан меняется вследствие наблюдения. Но изменение стакана столь незначительно по сравнению с размерами стакана, что не улавливается никакими приборами, и им можно пренебречь. А вот если наблюдать элементарную частицу, то её состояние, вследствие процесса наблюдения, меняется на заметную величину — заметную, опять же, в сравнении с её размерами. Оно и понятно: ведь чтобы наблюдать частицу, вы её вынуждены облучить, и от этого облучения что-то с ней происходит. Но всё это, с точки зрения так называемого «диалектического материализма», который велено было считать единственно верной идеологией, есть махровый идеализм, или, как писал Ленин, «сползание к фидеизму и поповщине».

Одним словом, я тогда думал, чем мне заниматься.

— И вы в столь юном возрасте все это проанализировали?

— Не то что я сел и проанализировал, но было очевидно, что нельзя идти в гуманитарии.

— А что родители говорили?

— Ничего не говорили. Родитель мой был драматург, мама была театральная переводчица, а я… сам, один такой выродок (вот мой младший брат Борис — он филолог, историк, искусствовед). Интерес к математике у меня был еще с довоенных времен. Я помню, в Новосибирске, в эвакуации я ходил в букинистический магазин и покупал книги по высшей математике, ничего в них не понимая, выбирая ради красивости названия. Сколько мне было? Тринадцать лет мне исполнилось в поезде на обратном пути из эвакуации, в ноябре 1943 г. В то время при Московском университете были замечательные школьные математические кружки, и я пошел в такой кружок. Когда я был в восьмом классе, то получил первую премию на Московской математической олимпиаде для школьников. И мой руководитель кружка, Евгений Борисович Дынкин (ссылка ведет на его личную страничку на сайте Корнеллского университета), сказал, что нечего вам делать в школе, идите в университет — и дали мне от университета бумагу, чтобы мне разрешили перескочить через девятый класс. Напечатано это было на каком-то листке, едва ли не вырванном из тетрадки в клетку, но подписи были — «профессор-доктор» такой-то, «профессор-доктор» такой-то, и печать Московского математического общества.

В 1947 году Владимир Успенский стал студентом мехмата МГУ, в 1964-м стал доктором физико-математических наук, а в 1966-м — профессором того же мехмата. В 1995-м получил кафедру математической логики и теории алгоритмов.

Поскольку я имел психологию отличника, то я все лето учил — а я не понимал, как можно сдать что-то не на «пять». Девятый класс был тогда самый трудный из всех, самый объемный. И я все это сдал и в результате получил такое переутомление, что первые полгода я не мог ходить в школу, в десятый класс. Тогда директриса — очень хорошая, Лидия Петровна Мельникова, — вызвала моего отца и сказала: вообще-то в десятом классе оставаться на второй год нельзя, в любом другом можно, но не в десятом.

Вместо оставления на второй год человеку выдают не аттестат зрелости, необходимый для поступления в вуз, а справку о том, что он прослушал курс средней школы. Но в вашем случае, сказала она, я добьюсь того, чтоб ваш сын мог остаться на второй год. Она так сказала, чтобы мои родители не беспокоились, что я останусь со справкой. Я думаю, что я до сих пор не вышел из того переутомления, которое я получил тогда.

Ну, а потом я получил золотую медаль и поступил на мехмат МГУ. Это 1947-й год.

— Но в математике тоже, мне кажется, было не все благополучно? Ведь уже было дело Лузина. Его же, кажется, посадили?

— Нет, посадили не его, а его учителя Дмитрия Фёдоровича Егорова — почётного члена Академии наук, президента Московского математического общества и профессора Московского университета. И не только посадили, а довели в тюрьме до смерти. Это началось в 1930 году, после чего, насколько я знаю, Лузин покинул Московский университет и перестал заниматься делами Московского математического общества. Знаменитое «Дело Лузина» происходило летом 1936 года и к университету прямого отношения не имело. Николая Николаевича Лузина не посадили и даже не исключили из числа членов Академии наук. История, тем не менее, была довольно гнусная, потому что против него выступило абсолютное большинство его учеников — а у него была огромная научная школа, представители которой составляли элиту советской математики. А ведь в двадцатые годы, в период расцвета «Лузитании» (так назывался сплотившийся вокруг Лузина коллектив его учеников) эти самые ученики были в него буквально влюблены. «Дело Лузина» началось со статей в главной советской газете, газете «Правда», официальном органе правящей Коммунистической партии, и стало быстро приобретать угрожающую политическую окраску. Одна из статей называлась «О врагах в советской маске». Сталинское время имело свою мораль, и её основой была ненависть. Название статьи могло быть предвестником репрессий — не только тюрьмы, но и расстрела. Хотя некоторые из претензий лузинских учеников к своему учителю были, возможно, и справедливы, присоединение к политической травле, затеянной партийными функционерами, вряд ли может быть оправданным. Есть книга «Дело академика Лузина», ее надо читать. Это потрясающее чтение, страшное, а местами вызывающее омерзение, сравнимое с омерзением от чтения отдельных мест стенографического отчёта печально знаменитой августовской сессии ВАСХНИЛ 1948 года, закончившейся полным разгромом биологической науки в СССР и торжеством лысенковщины.

Может быть, чтение материалов дела Лузина даже более омерзительно, потому что в осуждении Лузина участвовали крупные математики, а на сессии ВАСХНИЛ с разгромными речами выступали всё-таки не крупные биологи, а безграмотные приспешники безграмотного «народного академика» Лысенко. Лузин действительно нередко обращался с учениками неэтично, он человек был со сложным характером и, думаю, мог иногда быть весьма неприятным. Повторяю, однако, что в 1920-х годах почти все участники школы Лузина были в него влюблены. Но со временем и Лузин постарел, и ученики повзрослели; по-видимому, Лузин не заметил этой эволюции и по-прежнему вёл себя, как лидер. Кстати, против него не выступил тот ученик, который имел на то больше всего оснований — это Петр Сергеевич Новиков, гениальный математик, один из крупнейших российских учёных XX века. Когда в 1957 году восстановили Ленинские премии, не вручавшиеся с 1935 года, то в отечественной математике не нашлось более значительных работ и Новикову тут же дали Ленинскую премию. Так вот, Лузин его отчасти обокрал, приписав некоторые результаты Новикова себе. Но в оправдание Лузина могу сказать: у него было феодальное мышление: «я феодал, это мои вассалы, и все, что они делают, — моё, но и я вассал вон того феодала, и все моё — его».

— А кто был его учитель-феодал?

— Я здесь имею в виду его второго (после Егорова) учителя, который отнюдь феодалом не был. Это великий французский математик, один из крупнейших математиков в истории, Анри Лебег (Henri Léon Lebesgue, 1875–1941).

В 1930 году в Париже была издана на французском языке книга Лузина «Лекции об аналитических множествах». Лебег написал к ней предисловие, в котором говорил:

Всякий, вероятно, удивится, когда узнает, читая Лузина, что я, между прочим, изобрел метод решета и первым построил аналитическое множество. Никто, однако, не удивится так, как я. Г-н Лузин лишь тогда бывает совершенно счастлив, когда ему удается приписать собственные открытия кому-либо другому.

Русский перевод книги Лузина публиковался в СССР дважды и каждый раз — без предисловия Лебега. Меня это искренне изумляло, пока я не узнал, что Сталин потому одобрил травлю Лузина, что это было началом осуществления его плана последовательного отгораживания от контактов с Западом советской науки и культуры в целом (после войны этот план вылился в чудовищную кампанию борьбы с так называемым низкопоклонством перед Западом). Однако в 1983 году отмечалось столетие Лузина, чему был посвящён специальный выпуск журнала «Успехи математических наук», вышедший в 1985 году. Это был хороший повод опубликовать предисловие Лебега. Я попросил своего сына сделать перевод с французского, и этот перевод с моими комментариями был, наконец, опубликован в названном выпуске.

«Дело Лузина» развивалось в Академии наук и к мехмату имело косвенное отношение — лишь тем, что на нём преподавали некоторые из гонителей Лузина. Когда в 1947 году я поступал на мехмат и когда в 1952 году я его кончал, он был лучшим математическим учебным заведением мира.

— Что за атмосфера была тогда на мехмате?

— Я не знал и не знаю, какая атмосфера была в то время в Консерватории, но мне казалось, что на мехмате такая же, как там. Атмосфера горящих глаз при знакомстве с музыкальной или математической новостью! Потому что это чистое, абсолютное знание… как игра в бисер из одноимённой книги.

«Правила этой игры игр нельзя выучить иначе, чем обычным, предписанным путем, на который уходят годы, да ведь никто из посвященных и не заинтересован в том, чтобы правила эти можно было выучить с большей легкостью. Эти правила, язык знаков и грамматика Игры представляют собой некую разновидность высокоразвитого тайного языка, в котором участвуют самые разные науки и искусства, но прежде всего математика и музыка (или музыковедение), и который способен выразить и соотнести содержание и выводы чуть ли не всех наук. Игра в бисер — это, таким образом, игра со всем содержанием и всеми ценностями нашей культуры, она играет ими примерно так, как во времена расцвета искусств живописец играл красками своей палитры. Всем опытом, всеми высокими мыслями и произведениями искусства, рожденными человечеством в его творческие эпохи, всем, что последующие периоды ученого созерцания свели к понятиям и сделали интеллектуальным достоянием, всей этой огромной массой духовных ценностей умелец Игры играет, как органист на органе, и совершенство этого органа трудно себе представить — его клавиши и педали охватывают весь духовный космос, его регистры почти бесчисленны, теоретически игрой на этом инструменте можно воспроизвести все духовное содержание мира. А клавиши эти, педали и регистры установлены твердо, менять их число и порядок в попытках усовершенствования можно, собственно, только в теории: обогащение языка Игры вводом новых значений строжайше контролируется ее высшим руководством. Зато в пределах этой твердо установленной системы, или, пользуясь нашей метафорой, в пределах сложной механики этого органа, отдельному умельцу Игры открыт целый мир возможностей и комбинаций, и чтобы из тысячи строго проведенных партий хотя бы две походили друг на друга больше чем поверхностно — это почти за пределами возможного. Даже если бы когда-нибудь два игрока случайно взяли для игры в точности одинаковый небольшой набор тем, то в зависимости от мышления, характера, настроения и виртуозности игроков обе эти партии выглядели и протекали бы совершенно по-разному».

Герман Гессе, «Игра в бисер»

— И вы, что называется, нашли себя там?

— Не совсем. С одной стороны, учиться было безумно интересно. С другой, я не считаю себя настоящим математиком.

— А что это значит?

— У Петра Сергеевича Новикова на его могиле на Новодевичьем кладбище написано: «Петр Сергеевич Новиков, математик». Вокруг — могилы со всякими регалиями. (Аналогия: был такой грузинский просветитель Акакий Церетели, так вот на его могиле в Тбилиси написано одно слово — Акакий). А тут — «математик», не «лауреат таких-то премий» или «академик» (хотя Новиков был и тем и другим). Вот что это значит. Но мне очень повезло, потому что меня заметил Колмогоров.

— Как это — заметил?

— Сейчас я вам расскажу. Мой первый учитель — Евгений Борисович Дынкин, который сейчас профессор в Корнеллском университете в США. Он родился в мае 1924 года, вы представляете, сколько ему сейчас лет. Школьником я ходил на математический кружок при университете, который он вёл, будучи аспирантом. Он оказал мне огромную честь в конце третьего курса, он сказал мне: «Давайте напишем книгу по итогам того школьного кружка, в котором вы были участником». И мы написали такую книгу, которая называлась «Математические беседы», я ходил в издательство Гостехиздат, вся серьезная математическая литература шла через него. И я студентом туда ходил и читал корректуру, и это, конечно, было для меня большим событием. И в 1952-м вышла эта книжка, а в 2004 году, через 52 года, вышло второе издание. А как Колмогоров меня заметил — сейчас я вам расскажу. Ему рассказал обо мне Дынкин. Потому что я там, в кружке Дынкина…

— Засветились.

— Засветился. Я даже знаю, на чем я засветился, это дело чрезвычайно простое. Это классическая задача о размножении бактерий, но Дынкин на школьном кружке почему-то ее излагал так, как будто речь шла о размножении лордов. Что, кстати, и неграмотно, потому что лорд, благодаря принципу майората, не производит много лордов. Пэрство в Палате лордов получает только старший сын. (Младших сыновей герцогов и маркизов тоже называют лордами, но это всего лишь из вежливости). Поэтому я буду излагать эту задачу в терминах размножения бактерий.

Итак, имеется бактерия, через единицу времени она с такой-то вероятностью умирает, а с такой-то — рождает другую бактерию, и тогда их становится две — мама и дочка, а с такой-то вероятностью она рождает две бактерии, а с такой-то — три. Даны все эти вероятности. Требуется выяснить, с какой вероятностью род данной бактерии когда-нибудь прекратится. Очень хорошо помню — Евгений Борисович сказал: я вам напишу некоторое уравнение, которому удовлетворяет вот этот икс, обозначающий искомую вероятность; объяснять, почему это так, я не буду, поскольку, чтобы объяснить, нужно использовать метод производящих функций, которого вы не знаете. А мне показалось, что это абсолютно очевидно и совершенно элементарно и что можно безо всяких производящих функций объяснить, почему это число икс удовлетворяет выписанному на доске уравнению. Дынкин тогда удивился, а потом рассказал Колмогорову, что есть такой мальчик, который дал для этой известной задачи вот такое простое объяснение.

 

А дальше… а дальше меня заметил уже сам Андрей Николаевич Колмогоров. Произошло это следующим образом. На мехмате были и есть широко распространены так называемые спецкурсы. Это курсы, которые не входят в обязательную программу, по существу факультативные. За время обучения полагается сдать определённое число таких спецкурсов. В мои студенческие годы люди, которые чем-то интересуются, часто слушали спецкурсы просто для удовольствия, а не для сдачи экзамена. Когда я был на третьем курсе, Колмогоров объявил спецкурс по теории меры.

Колмогоров был устроен так: когда он читал лекции для математиков, — причем это могли быть как школьники, какой-нибудь специальный математический класс, так и академики, это не важно, — то лекции для школьников понимали студенты, лекции для студентов понимали аспиранты, лекции для аспирантов понимали доктора наук, а научные доклады для докторов наук не понимал почти никто. После доклада, на котором надо было ловить каждое слово, все спрашивали друг друга — в надежде, что один понял одно, а другой другое. Но зато публичные лекции Колмогорова, скажем, в Политехническом музее, были абсолютно понятны. Обычным людям, которые к математике не имеют отношения, — им он исключительно понятно все объяснял. Но когда он говорил для математиков, то ему казалось, что это будет неуважение — разжевывать им такую очевидность.

Кажется, какой-то мемуарист описал, как он присутствовал при разговоре Андрея Белого с Пастернаком. И он не понимал, он слушал разговор — и ничего не понимал. А потом он понял, почему он ничего не понимает. Они перескакивали через три фразы на четвертую. А три фразы они не произносили ввиду их очевидности. Поэтому я слушаю спецкурс — и мало что понимаю. На одной из лекций в октябре 1949 года Колмогоров говорит: «Я вам сейчас приведу один факт, доказывать его я не буду, он нам для дальнейшего не нужен, но уж вы мне поверьте, что это так — не может быть такого неизмеримого множества на окружности, которое конгруэнтно своему дополнению». У меня начинает что-то крутиться в голове, и я понимаю, что такое неизмеримое множество существует. На самом деле я бы мог сейчас объяснить вам все произнесённые понятия.

— Боюсь, что это невозможно.

— Я всегда своим студентам говорю: имейте в виду, если вы чего-то не поняли, то всегда виноват я.

— Если бы я была вашей студенткой, эта теория была бы опровергнута очень быстро.

— Всегда виноват я.

И дальше Владимир Андреевич объясняет, что имел в виду Колмогоров, и под конец спрашивает:

— Понятно или нет?

— Понятно…

 Ii.  Разжевывать очевидное, обращаясь к специалисту, — признак недоверия к его квалификации

Академик Андрей Николаевич Колмогоров среди учеников школы-интерната № 18. Фото с сайта СУНЦ МГУ школа им. А. Н. Колмогорова

— Так вот, Колмогоров говорит: вот такой факт, доказывать не буду, но уж вы мне поверьте, — я очень хорошо помню, как он это сказал, — что не может быть такого неизмеримого множества, которое при повороте окружности может совместиться со своим дополнением.

— Как же вы поступили?

— Я подошел к нему в перерыве и показал, как построить то, чего, по его утверждению, не может быть.

— А он был доступный человек?

— Очень, очень доступный. В математике школьник может быть прав, а академик не прав. В гуманитарной сфере все иначе. Скажем, кто на кого влиял — Пушкин на Баратынского или Баратынский на Пушкина? Допустим, я считаю, что Пушкин, а академик от филологии — что Баратынский, и раз он академик, то он будет прав, а раз он прав, то так оно и есть. В математике тоже есть высочайшие авторитеты, но если авторитет не прав, то это ясно прежде всего ему самому.

— И вы подошли к Колмогорову…

— Подошел в перерыве и сказал: так и так. Только я начал говорить, он мгновенно все понял, ему не нужно было долго объяснять. Он спросил мою фамилию и произнёс фразу, которую я запомнил: «А-а, вы тот самый дынкинский Успенский!». И следующий час он начал с изложения моей конструкции.

— Он сослался на вас?

— Конечно!

— А он уже был академик?

— Да что академик, первый математик мира! Академиком он был избран, когда ему ещё не исполнилось 36 лет, и к времени нашего краткого разговора был академиком более десятка лет. Через какое-то время он пригласил меня к себе на дачу в Комаровку. Спросил меня, могу ли я только разговаривать о математике или готов кататься на лыжах, если только о математике — то приезжайте позже, если на лыжах — пораньше. Я сказал, что на лыжах кататься готов, а мое катание на лыжах было в валенках, продетых в веревочные петли, о существовании других способов я как-то не думал. А у него — крепления, каких я никогда в жизни не видел. Колмогоров был замечателен еще и тем, что он никогда в жизни, как он говорил, не занимался состязательным спортом, но физической культурой занимался, выстраивая себя физически как совершенную личность. На моих глазах он в 70 лет купался в горном озере Севан, а на земле лежал снег.

— Но все равно, к сожалению, он заболел…

— Он заболел болезнью Паркинсона, и последний год — а болел он годы, семь лет, — был очень мучителен, ведь Колмогоров был такой активный. В начале ноября 1980 года я привёз к нему главного паркинсонолога нашей страны, Эдуарда Израилевича Канделя, — точнее, это Кандель меня привёз, сидя за рулём своего автомобиля. Кандель понимал, что едет к престарелому академику — Колмогорову тогда было 77 с половиной. Ответ на первый же стандартный вопрос «На что жалуетесь?» поверг профессора неврологии в оторопь. Колмогоров ответил: «Я начал испытывать затруднения при плавании на спине». А потом у него ухудшилось зрение, и он катался на лыжах, не видя лыжни.

— А как вы, в ваших валенках с веревочками, показали себя в тот первый раз?

— Мне были выданы лыжные ботинки и лыжи с полужесткими креплениями, которые я видел первый раз в жизни и с которыми я не знал, как обращаться. Это был полный ужас, не хочется вспоминать… половину времени, как мне тогда казалось, Колмогоров стоял на коленях в снегу и поправлял мои крепления. Тем не менее после лыж, когда мы вернулись на его дачу, он объявил, что берет меня в ученики. Это произошло в январе 1950-го и, конечно, было везением необычайным. Он дал мне некоторые задания, сказал — вот это очень важная тематика, но у нас в стране ею никто не занимается; я стал ему говорить, что у меня ничего не выйдет, что как математик я слаб и прочее…

— А вы действительно так сомневались в своих силах?

— Я и сейчас сомневаюсь. А он сказал: ну, если ничего не выйдет, будете составлять нам грамотные рефераты.

— Бодрящие слова. Как вы выбирали темы для работы?

— Меня привлекала очень немодная тогда тема — математическая логика. Это было что-то такое, знаете… какой-то такой «идеализьм» с мягким знаком после «з», идеализьм в математике, что-то очень подозрительное. Сейчас все совершенно по-другому, математическая логика оказалась тесно связанной с информатикой, а тогда… Ну, он порасспросил меня, чем я интересуюсь, а интересовался я очень абстрактными разделами математики — математической логикой и теорией множеств. Он подарил тогда мне три оттиска старых своих классических работ — двух по математической логике, 1925-го и 1932 годов, и одной по теории множеств, 1928 года.

— Однако же от этих абстрактных разделов математики вы пришли к лингвистике и способствовали открытию в МГУ отделения теоретической и прикладной лингвистики? Какая связь вообще может быть между математикой и лингвистикой?

— Сейчас расскажу. В отделении историко-филологических наук Российской академии наук состоит академик Вячеслав Всеволодович Ивáнов (ударение в фамилии на втором слоге). Мы познакомились в сентябре 1950-го на дне рождения нашего общего друга. Тогда он был не Вячеслав Всеволодович, а Кóма, студент пятого курса филологического факультета МГУ, а я был студент четвертого курса механико-математического факультета. Мы вышли вместе и часть ночи гуляли по Москве, обнаруживая взаимный интерес и друг к другу, и к нашим занятиям. Сразу возникло и взаимопонимание, и понимание того, что в лингвистике есть аспекты точных наук. Короче говоря, через некоторое время мы с ним решили открыть семинар по математической лингвистике. Но назвать его так… Знаете, это был как раз тот момент, когда кибернетика из продажной девки мирового империализма…

— Это же вроде генетика у нас была продажная девка, нет?

— Кажется, вы правы, кибернетика была всего лишь буржуазной лженаукой на службе у империалистической военщины. За генетику у нас сажали, а за кибернетику — выгоняли с работы. Но если при Хрущёве в отношении к генетике еще не настал перелом, потому что Лысенко еще царствовал, то в отношении к кибернетике если и не наступил, то наступал. Что же до математической лингвистики, то она была «так называемая». Поэтому назвать семинар семинаром по математической лингвистике было нельзя, и мы назвали его «Некоторые применения математических методов в языкознании».

— И вы, два студента…

— Нет, решение об открытии семинара было принято весной 1956 года, мы тогда уже не были студентами, мы познакомились студентами, а тут мы оба уже ассистенты, он — на филологическом, а я на Мехмате. И мы открыли семинар на филологическом факультете. Первое занятие состоялось 24 сентября 1956 года. И семинар стал таким… я бы сказал, оплотом лингвистического свободомыслия. Ходили туда в основном лингвисты, но захаживали и математики. В 1958 году Иванова выгнали из университета за открытую поддержку травимого тогда Пастернака, и работа семинара прекратилась. В следующем году мой двойной тезка Владимир Андреевич Звегинцев, специалист по истории языкознания, работавший на кафедре общего и сравнительно-исторического языкознания филологического факультета, захотел оттуда выделиться и создать как собственную кафедру структурной и прикладной лингвистики, так и соответствующую специализацию студентов с преподаванием им математики. Организационно эта специализация должна была быть оформлена в виде особого, одноимённого с кафедрой отделения структурной и прикладной лингвистики (ОСИПЛ). И кафедра, и отделение, которые были созданы, оказались бревном в глазу для всего остального факультета. Они раздражали. Они были какие-то не такие… Особенные. Раздражение засвидетельствовано в известном фильме Говорухина «Ворошиловский стрелок». Вы помните, что там происходит? Три мерзавца изнасиловали девочку. А кто эти мерзавцы?

— Я не помню.

— А я сейчас вам напомню. Один — хозяин ларьков. Ясно, что хозяин ларьков — это априори сволочь. Второй — сын большого милицейского начальника. Тем самым тоже гад. А третий изучает в университете структурную и математическую лингвистику. Ясно же, что мерзавец! Он же, Говорухин, не выбрал человека, который изучает, допустим, химию.

Кадр из фильма «Ворошиловский стрелок». Три главных отрицательных персонажа (слева направо): Вадим Пашутин (Илья Древнов) — сын полковника милиции; Борис Чуханов (Алексей Макаров) — владелец торговых ларьков; Игорь Зворыгин (Марат Башаров) — студент-лингвист. Фото: НТВ-Профит

Но вернусь к истории создания ОСИПЛа. В мае 1959 года ректор МГУ Иван Георгиевич Петровский (1901–1973), потрясающий ректор, созвал совещание по этому вопросу, и там я выступил с заявлением, что не надо создавать отделение структурной и прикладной лингвистики, а надо создать отделение лингвистики. Помню, Петровский очень удивился: он считал — и присутствовавший на совещании Колмогоров тоже так считал — что филологический факультет разделен на два отделения — лингвистическое и литературоведческое. Подобно тому, как мехмат разделён на два отделения — отделение механики и отделение математики. И Петровский, и Колмогоров заведовали кафедрами мехмата, и для них обоих было открытием, что филологический факультет устроен по-другому, что на нём такая каша из лингвистики и литературоведения. От меня на этом совещании они всё это узнали. Филологический факультет был и есть устроен следующим образом. Человек кончает, допустим, русское отделение и получает в дипломе запись: специалист по русскому языку и литературе. Или заканчивает другое отделение, и он специалист по романским языкам и литературе. Я тогда настаивал, что это полная каша и что это надо разделить. Но не имел успеха, потому что, к моему изумлению, против отделения от литературоведов выступили лингвисты. Тогда я придумал такой терминологический трюк: открыть отделение теоретической и прикладной лингвистики, ОТИПЛ. Я имел в виду, что другой лингвистики не бывает. Звегинцев был против предложенного мною названия, потому что одноимённость кафедры и отделения укрепляла его власть над тем и другим.

Однако меня поддержал Петровский, и в 1960 году впервые произошёл набор студентов на отделение теоретической и прикладной лингвистики филологического факультета. Первый раз, кажется, приняли 13 человек, но окончили из них это отделение — пять. По справедливости должны были окончить лишь трое, но еще двух мы оставили, потому что три — это, конечно, кворум в Палате лордов (сейчас там все переделали, а раньше это было так), но у нас это было бы невозможно: нас бы не поняли и закрыли. В 1961 году был второй приём на ОТИПЛ, но всё это время Звегинцев работал над тем, чтобы переименовать ОТИПЛ в ОСИПЛ, и наконец преуспел: в 1962 году студентов уже принимали на ОСИПЛ. Наконец, через тридцать лет и кафедра, и отделение получают те названия, которые они имеют сегодня, — «теоретической и прикладной лингвистики». Так что с 1992 года — снова ОТИПЛ!

— Есть какие-то книги или статьи, которые было бы полезно почитать человеку, далекому от лингвистики и от математики, чтобы составить себе представление о структурной лингвистике? Или это невозможно, и нужно быть учёным, чтобы в ней что-то понимать?

— Такие книги и статьи есть, хотя их и не много. Прежде всего — книга Юрия Дерениковича Апресяна «Идеи и методы современной структурной лингвистики», она выпущена издательством «Просвещение» ещё в 60-х годах прошлого века. Интересующиеся могли бы также посмотреть энциклопедические статьи в Интернете, набрав в строке поиска «структурная лингвистика». На мой взгляд, однако, полезнее всего было бы сперва почитать что-нибудь о языкознании вообще. Например, книгу, которую написал Владимир Александрович Плунгян. Называется «Почему языки такие разные». Название, на мой слух, неправильное, и я безуспешно пытался спорить с автором. С моей точки зрения, правильнее было бы назвать книгу «Чем языки такие разные» — не «почему», а «чем», поскольку она освещает не причины различия языков, а то, какие свойства языков делают их разными в наших глазах. «До чего же они разные, эти языки!» — вот о чём книга. Но, конечно, главное не в названии, а в том, что книга интересно и доходчиво написана. Говорят, она недавно переиздана, но без таких красивых картинок, как в первом издании. А для читателя, готового на серьёзные усилия… Приходит на ум книга Генри Глисона (Henry Allan Gleason, Jr., 1917–2007) «Введение в дескриптивную лингвистику». (Вводную статью к русскому переводу написал, кстати, Звегинцев, которому вообще принадлежит выдающаяся роль в организации и издании в советское время русских переводов хороших западных книг по филологии и искусствоведению.) Наконец, в нашей стране живет и здравствует великий лингвист — он меня очень осуждает за то, что я считаю его первым лингвистом мира, — это Андрей Анатольевич Зализняк, и у него есть книга «Русское именное словоизменение». Что такое словоизменение? Это склонение и спряжение слов, изменение их по грамматическим категориям — падежам, временам и тому подобное. А именное словоизменение — это изменение имен: существительных, прилагательных, числительных, местоимений. Здесь впервые научно описано, как склоняются русские имена.

Изложение — очень ясное и очень точное. Тем не менее прочесть всю книгу — это для неспециалиста слишком тяжело. А вот две её первые главы я рекомендовал бы всякому, не боящемуся интеллектуальных усилий. Там определяется, что такое падеж, род и так далее, — и всё это изложено настолько ясно, что это может прочесть и понять любой человек, и это будет увлекательное чтение. Читатель узнáет, в частности, что падежей в русском языке больше, чем школьных шесть, а родов больше, чем школьных три.

Эта книга вышла отдельным изданием в 1967 году, но она также целиком вошла потом в толстый том избранных работ Зализняка. В этом сочинении, кстати, есть теорема (!) об устройстве русского ударения. И я бы ещё рекомендовал старую статью Зализняка «Лингвистические задачи», года три назад переизданную в составе книги «Задачи лингвистических олимпиад», выпущенной замечательным учреждением — Московским центром непрерывного математического образования. У Зализняка есть и другие прекрасные сочинения, доступные не только лингвистам, но если вернуться к вашему вопросу про структурную лингвистику, то я рекомендовал бы названные главы и н

Рубрики:  Наука
Метки:  



 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку