-Метки

alois jirásek andré gide book covers cat cats celebrities and kittens charles dickens clio exlibris flowers hermann hesse illustrators irina garmashova-cawton james herriot johann wolfgang goethe knut hamsun luigi pirandello magazines marcel proust miguel de cervantes saavedra pro et contra romain rolland white cats wildcats Анна Ахматова Достоевский ЖЗЛ александр блок александр грин александр куприн алексей ремизов алексей толстой алоис ирасек андре жид андрей вознесенский белоснежка белые кошки библиотека журнала "ил" библиотека поэта биографии борис пастернак виссарион белинский владимир набоков воспоминания герман гессе даты джеймс хэрриот дикие кошки дмитрий мамин-сибиряк дмитрий мережковский друг для любителей кошек журналы зарубежный роман xx века иван тургенев иллюстраторы иосиф бродский историческая библиотека исторические сенсации календарь кнут гамсун котоарт котоживопись котофото коты кошки культура повседневности лев толстой литературные памятники луиджи пиранделло марина цветаева марсель пруст мастера поэтического перевода мастера современной прозы мемуары мигель де сервантес сааведра михаил лермонтов михаил шолохов мой друг кошка николай лесков николай любимов нобелевская премия обложки книг памятники петр вяземский письма пространство перевода ромен роллан россия - путь сквозь века сергей есенин сергей сергеев-ценский сериалы собрание сочинений тайны российской империи фильмы фотографы франсуаза саган хорхе луис борхес цветы чарльз диккенс человек и кошка

 -Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Виктор_Алёкин

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 14.08.2006
Записей:
Комментариев:
Написано: 36659

И вас я помню, перечни и списки,
Вас вижу пред собой за ликом лик.
Вы мне, в степи безлюдной, снова близки.

Я ваши таинства давно постиг!
При лампе, наклонясь над каталогом,
Вникать в названья неизвестных книг.

                                             Валерий БРЮСОВ

 

«Я думал, что всё бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что всё кончится. И песня умолкла».

Василий Розанов. «Опавшие листья»

 http://vkontakte.ru/id14024692

http://kotbeber.livejournal.com

http://aljokin-1957.narod.ru

 aljokin@yandex.ru

 


Игорь Ефимов. Нобелевский тунеядец , 2005

Понедельник, 26 Февраля 2007 г. 18:36 + в цитатник

НОБЕЛЕВСКИЕ СТРАСТИ

Вокруг премии сей наворотили всякого, что уж и не знаешь, как к ней относиться. Но, например, против лауреатства Бунина не поспоришь, как бы ни изгалялись всевозможные «литературоеды». А вот вокруг других лауреатов страсти бушуют нешуточные. Но теперь бывший ленинградский автор Игорь Ефимов пытается стрясти с этой груши ещё один плод.

Название книжки «Нобелевский тунеядец» опять же являет собой тип оксюморона. Мол, понимай не так, а наоборот. Да кто же нынче Бродского обвиняет? Ни в чьей защите он вовсе не нуждается. Но можно состричь ещё толику купонов. Хоть обол. Но обидно, что в очередной раз внимание концентрируется не на творчестве поэта, а на обстоятельствах вокруг судебного процесса. 

В работе И. Ефимова есть любопытные страницы: например, предпринимается попытка оценить роль, которую сыграл в истории с Бродским (и Солженицыным) Даниил Гранин.

 

Разбирая стихи Бродского, исследователь обнаруживает немало интересного. Но он поразительно последовательно купирует нравственную доминанту его творчества. Позиция Бродского по отношению к процессам, проходившим в стране в начале 90-х, оригинальна, сложна и противоречива. Это драматично отразилось и на его сочинениях. К сожалению, автор книги «Нобелевский тунеядец» не ответил на эти вопросы, но лишь вскользь обозначил круг этих насущных проблем.

 

http://www.lgz.ru/archives/html_arch/lg162006/Polosy/13_3.htm

 (386x597, 85Kb)
Рубрики:  НОБЕЛЕВСКИЕ ЛАУРЕАТЫ/Иосиф Бродский
БИБЛИОТЕКА

Новая серия фотографий в фотоальбоме

Понедельник, 26 Февраля 2007 г. 16:42 + в цитатник
Рубрики:  БИБЛИОТЕКА

Метки:  

Новая серия фотографий в фотоальбоме

Понедельник, 26 Февраля 2007 г. 16:33 + в цитатник
Рубрики:  СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК/Марина Цветаева
БИБЛИОТЕКА

Метки:  

Новая серия фотографий в фотоальбоме

Понедельник, 26 Февраля 2007 г. 15:58 + в цитатник
Рубрики:  БИБЛИОТЕКА
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК

Метки:  

"Ваш рыцарь". Андрей Белый. Письма к М. К. Морозовой

Суббота, 24 Февраля 2007 г. 23:50 + в цитатник
  |  концепции (философия, филология, история, политика, искусство, востоковедение)

ПИШИТЕ ПИСЬМА

Андрей Белый. «Ваш рыцарь»: Письма к М.К. Морозовой. 1901–1928. – М.: Прогресс-Плеяда, 2006, 292 с.

Обычно проза является продолжением поэзии. «Доктора Живаго» или «Творимую легенду» многие считают «прозой поэта». Пример поэта-символиста Андрея Белого (1880–1934) это подтверждает и не только в fiction. Ритмическая проза знаменитых «симфоний» говорит о превалировании у него поэтического начала. Однако поэзия проявляется и в non-fiction, даже бытовой.

Если открыть первые письма к жене мецената и предпринимателя Михаила Морозова Маргарите Кирилловне, невольно ловишь себя на мысли, что читаешь вариант его «симфонии». В этих письмах Белый проговаривает все свои темы, которые затем проявятся в стихах, рассказах, статьях. Он пишет о Владимире Соловьеве и Фридрихе Ницше (двух своих философских кумирах), объясняет свое увлечение антропософией и ее основателем доктором Рудольфом Штайнером, делится планами и, естественно, просит денег (после смерти мужа Морозова продолжила его меценатство).

Маргарите Кирилловне были интересны послания Белого. Возможно, потому, что темы, обсуждаемые поэтом, были ей близки и понятны. Возможно, потому, что Белый был в своих письмах абсолютно непритворен, в том числе и в чувствах. Белый испытывал к Морозовой искреннюю любовь. При этом отношения между ними оставались абсолютно платоническими. После его смерти Морозова Маргарита Кирилловна сблизилась с князем Евгением Трубецким (другом и исследователем Владимира Соловьева).

Роман не состоялся, зато получился развернутый комментарий к наследию Андрея Белого. Точнее, автокомментарий, что еще ценнее.

Так что пишите письма, а затем романы.

Андрей Мартынов

Опубликовано в НГ Ex Libris от 26.10.2006
Оригинал:
http://exlibris.ng.ru/koncep/2006-10-26/11_news.html
 (380x600, 53Kb)
Рубрики:  БИБЛИОТЕКА
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК

Новая серия фотографий в фотоальбоме

Суббота, 24 Февраля 2007 г. 15:35 + в цитатник
Рубрики:  РУССКИЕ КЛАССИКИ/Федор Достоевский
БИБЛИОТЕКА

Метки:  

Осип Мандельштам

Суббота, 03 Февраля 2007 г. 20:21 + в цитатник
Опубликовано в журнале:
«НЛО» 2006, №82
БИБЛИОГРАФИЯ
 
В. ШУБИНСКИЙ
Неуязвимый
(Обзор новых книг об О. Мандельштаме)
 
Антисоветская советская интеллигенция с середины 1960-х гг. создала собственную, очень неохотно изменяемую литературную табель о рангах. Имена четырех главных русских поэтов XX в. в среде гуманитарной элиты обладали нерушимостью канона, а с наступлением Перестройки доведены до широких масс младших научных сотрудников. При этом четырехугольник, составленный некогда с исключительной четкостью (два мужчины — две женщины; два москвича — два петербуржца; два акмеиста — два “левых” автора, более или менее близких к футуризму; двое погибших в конце 1930-х — начале 1940-х — двое доживших до Оттепели; наконец, два исконно русских человека — два крещеных еврея), никогда не был равносторонним, и положение каждого из четырех “великих имен” оставалось переменным. Едва ли будет преувеличением сказать, что в 1960—1970-е гг. Мандельштам был на самом деле читаем и любим советской интеллигенцией в наименьшей из всех четырех канонизированных поэтов степени. Причиной его канонизации были отзывы Ахматовой и Эренбурга, страдальческая судьба и лишь затем — стихи, лучшие из которых не могли быть близки вкусу большинства читателей той эпохи. Советским официозом он также был терпим в наименьшей из всех четверых степени. С началом 1980-х гг. положение изменилось. Новому поколению Мандельштам оказался ближе и Ахматовой, и Пастернака, и Цветаевой. К началу Перестройки он воспринимался как главный русский поэт XX в.; разумеется, главный не в том же смысле, в каком Пушкин был главным поэтом века XIX: не самодержец, а “первый среди равных”. Однако — первый.

Эпоха 1990-х здесь ничего не изменила... Между тем именно в это время именно “великая четверка” (и сама идея такой четверки, и ее составляющие) подверглась атаке. На первую половину десятилетия пришлась “антицветаевская”, на вторую — “антиахматовская” кампания. Не то чтобы обвинения в “истеричности” и “механистичности” поздних стихов подорвали или даже, в конечном итоге, серьезно скоррректировали репутацию Цветаевой; не то чтобы начатый А. Жолковским и подхваченный многими разговор о “тоталитарном дискурсе” Ахматовой заставил пересмотреть ее место в истории русской поэзии. Но, что называется, “осадок остался”. В случае же Мандельштама никакого осадка нет, хотя говорились о нем вещи довольно противоречивые и хотя биографическая легенда (первоначально лежавшая в основе его славы) претерпела значительный ущерб. Практически каждый, сколь угодно “провокационный” новый поворот разговора об этом поэте удивительным образом ведет не к его дискредитации, а к новому (парадоксальному) осознанию его величия. Вопреки собственному пророчеству, он “прямо звучит, а не криво” почти в любом контексте, естественно становясь в пару к любому из больших поэтов XX в. — и оставаясь, в сущности, постоянной величиной. Если некогда говорили о “Мандельштаме и Цветаевой”, “Мандельштаме и Пастернаке”, то сегодня говорят о “Мандельштаме и обэриутах”, и этот разговор оказывается осмыслен и содержателен, как и, скажем, разговор о “Мандельштаме и новокрестьянских поэтах”. В то же время Цветаева оказывается совершенно несоотносима ни с Клюевым, ни, положим, с Введенским. Нет общего знаменателя, общей базы для разговора, общего языка описания.

Говоря о некоторых мандельштамоведческих книгах, вышедших в последние годы, мы невольно коснемся и вопроса о причинах этой “неуязвимости”.

Все книги о Мандельштаме можно разделить на три категории: публикации мемуаров и документальных материалов, биографические сочинения и чисто литературоведческие работы.

К первой категории относятся, скажем, “Мемуары” Э.Г. Герштейн, вышедшие в 1998 г. в петербургском издательстве “Инапресс” и ставшие предметом многочисленных дискуссий. Мне также приходилось высказываться об этой книге, потому ограничусь следующим: ценность ее не в фактах (хотя заслугой Герштейн остается “реабилитация” Сергея Рудакова и введение в научный оборот его записей), а в психологической выразительности. Перед нами — “человеческий документ”, который может быть сравнен со знаменитым дневником Алексея Вульфа. И не потому, что в обеих книгах нам открываются скандальные стороны интимной жизни классиков, а потому, что великие поэты увидены глазами достаточно заурядного человека из их окружения и взгляд этот преподносится без ретуши, без запоздалой идеализации. В этом же ценность и многих материалов, вошедших в сборник “Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников”1, особенно интервью, данных в 1960-е гг. В.В. Дувакину Рюриком Ивневым, Михаилом Зенкевичем, Сергеем Бобровым. (Впрочем, среди интервьюируемых оказываются и люди большего калибра — например, Виктор Шкловский; уровень разговора, разумеется, становится иным.) Еще одна книга — “Воспоминания. Произведения. Переписка” Бориса Кузина2, содержащая его не опубликованную прежде переписку с Надеждой Мандельштам. Весь это “сырой” материал, разумеется, вносит некие (пусть на уровне оттенков, деталей) коррективы в каноническую биографию поэта...

Беда, однако, в том, что такой канонической биографии пока что просто нет. Базовым текстом, который со всех сторон атакован, но к которому приходится возвращаться всем, касающимся биографии Мандельштама, остаются воспоминания Н.Я. Мандельштам. Исследователи с трудом избавлялись от обаяния верной подруги поэта и хранительницы его памяти. В сущности, весь “ревизионизм” 1980—1990-х гг. сводился к избавлению от заданных ею версий, интерпретаций и даже текстологических редакций3. “Память Н.Я. Мандельштам служила не только хранилищем стихов ее мужа, это был еще и центр мандельштамоведения. Там шла постоянная исследовательская работа, отыскивались в глубине памяти, а может, в глубинах подсознания — варианты, отвергнутые редакции, они сравнивались, оценивались, и из них выбирались и утверждались окончательные...” (С.И. Богатырева, “Осип и Надежда Мандельштамы...”, с. 366). Это обстоятельство необходимо помнить при оценке двух биографий Мандельштама, изданных в последние годы.

Книга Олега Лекманова “Осип Мандельштам”4 — пример четкого и грамотного исполнения намеренно ограниченной задачи. Она не является стилистическим шедевром, не содержит новых глобальных концепций, не рисует развернутую панораму эпохи и круга. Однако очевидно, что автор в данном случае к этому и не стремился. Целью его было дать современному читателю краткую, но по возможности фактически достоверную канву биографии поэта. Большое достоинство книги в том, что нам предлагается не одна-единственная картина каждого события, произвольно составленная автором из нескольких разноречивых свидетельств, и притом беллетризованная, а подлинные цитаты из документов и мемуаров или по крайней мере ссылки на них. Причем речь идет не только о серьезных, драматичных ситуациях (таких, как любовный треугольник с Ольгой Ваксель: Лекманов проявляет мудрость и такт, цитируя сначала воспоминания Ваксель, потом — Надежды Мандельштам, у которой вся история выглядит, как известно, совершенно иначе, и завершая сюжет великими стихами, вызванными к жизни этой короткой влюбленностью, вместо того чтобы вдаваться в предположения или интерпретации), но и о “мелочах”. Появлялся или нет Мандельштам на маскараде в 1920 г. в костюме “Пушкина”? Отказывался или нет подписать письмо с благодарностью АРА за продуктовую помощь (сюжет любопытный, особенно сегодня, когда неприличие форм, в которых литераторы выражают благодарность спонсорам, стало притчей во языцех)? “Зачитал” он или нет Данте Максимилиана Волошина? Во всех этих случаях Лекманов пунктуально приводит свидетельства современников, хотя Надежда Яковлевна объявила их ложными. Некоторые новые литературоведческие гипотезы Лекманова, несмотря на ту вынужденную конспективность, с которой они высказаны, сами по себе чрезвычайно интересны (например, о параллелях между двумя такими разными стихотворениями, как “Мы живем, под собою не зная страны...” и “Мастерица виноватых взоров...”). Однако чаще он “суммирует” мысли своих предшественников, подводит им краткий итог, ненавязчиво вводит читателя в существующую традицию понимания того или иного текста, что для книги такого рода, пожалуй, даже важнее собственных рассуждений.

Разумеется, не во всех случаях с формулировками биографа можно согласиться; иногда он, возможно, слишком торопливо излагает важные эпизоды, игнорируя часть источников (например, по свидетельству Виктора Шкловского, поводом к несостоявшейся дуэли Хлебникова и Мандельштама послужило не просто “двусмысленное высказывание” будетлянина о деле Бейлиса, а его стихотворение). Не очень понятно, что конкретно имеется в виду под “общей, отчасти окрашенной антисемитизмом неприязнью символистов к Мандельштаму” (с. 153). Жаль, что практически обойдены вниманием парадоксальные противоречия политических взглядов и общественного самосознания поэта на рубеже 1920—1930-х гг. Наконец, использовав как фактический источник стихотворение Арсения Тарковского “Эту книгу мне когда-то...” (с. 118), Лекманов пал очередной жертвой мистификации этого поэта — мистификации, разоблаченной в мемуарах И. Лиснянской (опубликованных лишь в 2005 г.). За исключением беглой встречи в квартире Р. Ивнева, Тарковский лично никогда не общался с Мандельштамом. Кстати, едва ли стоило упрекать Арсения Александровича в “боязливости” за то, что он не посвятил стихотворение Мандельштаму открыто — в 1960-е гг. такое посвящение просто не пропустила бы редакционная цензура.

В целом же книга О. Лекманова производит впечатление весьма грамотно, тщательно и без лишних претензий сделанной работы, впечатление в наши дни, прямо скажем, нечастое.

Книга швейцарского ученого Ральфа Дутли “Век мой, зверь мой...”5 в русском переводе К.М. Азадовского носит куда более развернутый характер. Автор стремится не просто очертить факты: его цель — дать образ поэта в контексте эпохи. Надо сказать, что контекст этот воспроизведен, по большей части, дельно и грамотно, без тех элементарных ошибок, которыми грешат порою иноязычные историки. Правда, зачастую эти ошибки возникают в русской версии из-за невежества переводчиков (и, например, русские прапорщики, переведенные на французский язык и обратно, превращаются в “младших лейтенантов”) — в данном же случае само имя К.М. Азадовского служит достаточной порукой невозможности чего бы то ни было подобного. Было бы еще лучше, правда, если бы переводчик не только пунктуально следовал за автором, но и не боялся в иных случаях его подправить. В самом деле, детская поэма Чуковского называется не “Приключения Крокодила Крокодиловича” (с. 196), а попросту “Крокодил”, и попытка запретить ее дальнейшие переиздания, предпринятая под давлением Н.К. Крупской в 1928 г., в конечном счете (вопреки утверждениям Р. Дутли) провалилась. Есть ошибки менее заметные, но имеющие большее отношение собственно к биографии Мандельштама. Например, на одной только с. 61 таких ошибок сразу три: во-первых, нет, насколько мне известно, оснований для утверждения, что Вяч. Иванову не понравились именно “небиблейские ассоциации” стихотворения Гумилева “Блудный сын” (в “Русской художественной летописи” сказано лишь, что произведение Гумилева “вызвало оживленные споры о пределах той свободы, с которой поэт может обрабатывать традиционные темы”, а Ахматова вспоминает, что Иванов “накинулся” на Гумилева, не сообщая сути его претензий); во-вторых, термин “адамизм”, употреблявшийся параллельно с “акмеизмом”, принадлежит либо Гумилеву, либо Городецкому (который пользовался им особенно охотно), но никак не Кузмину, который якобы “иронически называл” так своих “младших собратьев по перу” (вероятно, имется в виду принадлежащая перу Кузмина песенка к годовщине “Бродячей собаки”, где были такие строки: “Цех Поэтов — все “Адамы”, всяк приятен и не груб”); в-третьих, 19 декабря 1912 г. в “Собаке” свой акмеистический манифест презентовал Городецкий, но не Гумилев.

Все это — мелочи, но книга Дутли вызывает сомнения и более глобального характера. Прежде всего обращает на себя внимание ее стилистика, зачастую неуместно выспренняя, глубоко чуждая Мандельштаму и временами живо напоминающая советские биографии “прогрессивных деятелей культуры”: “Памфлет Мандельштама — это открытое обвинение, брошенное в лицо “убийцам русских поэтов” и их приспешникам, официальным писателям-приспособленцам...” (с. 221). Нельзя не заметить на предыдущей странице избыточного и несколько комического проявления “политической корректности”: цитируя известное место из “Четвертой прозы” про “вороватую цыганщину писательского отродья”, Дутли снабжает его таким примечанием: “Чтобы выразить свое презрение к “писателям”, Мандельштам пользуется устоявшейся формулой, оскорбительной по отношению к цыганам. Однако в другом месте, пытаясь найти образ, выражающий его пограничное состояние и обособленность, он подчеркивает свою принадлежность к цыганам: “У цыгана хоть лошадь была — я же в одной персоне и лошадь, и цыган””. Я бы сказал, что Мандельштам в таком случае подчеркивает и свою принадлежность к лошадям... Впрочем, Дутли стремится не обидеть не только цыганское меньшинство, но и членов писательского сообщества, которые цыганам уподобляются. Он специально оговаривает, что оскорбительные выпады Мандельштама относятся “только к официальным писателям”. Контраст между трагическим юродством поэта и форсированной добропорядочностью его биографа вызывает улыбку, которая сменяется неловкостью, когда речь заходит о личной жизни Мандельштама. Описывая роман с Ольгой Ваксель, Дутли сначала цитирует знаменитые стихи про “яблоко ночное”, затем следует такая фраза: “Не обошлось и без яблока грехопадения” (с. 187). Мне кажется, здесь комментарии излишни. Если какие-то вещи не удается описать без слащавости и ханжества — лучше вовсе их не описывать.

Но эти режущие слух особенности слога еще можно было бы простить, если бы Дутли, стремясь сделать Мандельштама “правильнее”, не искажал порою его мыслей и суждений. “В “Литературной Москве” Мандельштам поставил под сомнение возможность создания “поэзии для всех”, освобожденной от всякой культуры. “Совершенно напрасно, — утверждал Мандельштам, — Маяковский обедняет самого себя”” (с. 170). Ниже утверждается, что “утилитаристская поэзия лефовцев и конструктивистов развенчивается в “Литературной Москве” на примере “машинной поэзии” Николая Асеева, отвергается как “бесплодная и бесполая”...” Однако достаточно перечитать статью, чтобы убедиться — цитаты тенденциозно купированы и неверно истолкованы. Дутли опускает, к примеру, фразу, где создание “поэзии для всех” именуется “элементарной и великой проблемой”, пассажи про высокую поэтическую культуру Маяковского и про “блестящую рассудочную образность” Асеева, неожиданное сравнение его творчества с “табакерочной поэзией XVIII века”. В результате культурологические размышления Мандельштама, возможно, ошибочные, но сложные и смелые, превращаются в одну-единственную мысль — справедливую, но довольно тривиальную, достойную, скажем, Юрия Карабчиевского. Люди, чья молодость прошла в СССР, хорошо знакомы с подобным способом цитирования и интерпретации текстов. Утверждение же Дутли, что “единственный футурист, которого Мандельштам высоко ценил, — Хлебников”, — просто не соответствует общеизвестным фактам. Даже если не включать в число футуристов члена “Центрифуги” Пастернака, Мандельштам в своем списке “поэтов не на вчера, не на сегодня, а навсегда” назвал и Маяковского, и Асеева. Пусть в последнем случае мы никак не можем с ним согласиться, это не повод для искажения истины.

В других случаях Дутли цитирует поэта без купюр, но понимает его слова совершенно обратным очевидности образом. Мандельштам пишет своему почти восьмидесятилетнему отцу: “Для меня большая отрада, что хоть для отца моего такие слова, как коллективизм, революция и т.п., не пустые звуки <...>. Ты заговорил о самом главном: кто не в ладах с современностью, кто прячется от нее, тот и людям ничего не даст и не найдет мира с самим собой. Старого больше нет, и ты это понял так поздно и так хорошо. Вчерашнего дня больше нет, а есть только очень древнее и будущее” (с. 245). Как же толкует эти слова Дутли? Вот как: “Скрытый упрек Мандельштама сводится к тому, что именно современность в сталинскую эпоху утаивается — подменяется обещаниями “светлого будущего””. Похоже, Дутли не может допустить мысли, что Мандельштам был в какие-то периоды искренне увлечен “пятилеткой” и что в той же “Четвертой прозе” советский литературный официоз атакуется отнюдь не с благонамеренно-либеральных позиций. Между тем об этом писал еще в конце 1980-х С.С. Аверинцев, обративший внимание на “странную” фразу про “великое и запретное понятие класса” и связавший язык Мандельштама с языком “советской оппозиции”. Позднее появились знаменитые статьи М.Л. Гаспарова, позволившие по-новому взглянуть на проблему взаимоотношений вершинной лирики Мандельштама с официальной советской идеологией. Но для Дутли это лишь “модное разоблачительство”, поскольку в рамках его картины мира подобные сюжеты не могут восприниматься внеоценочно и поскольку он, видимо, находится в плену интерпретаций, завещанных Н.Я. Мандельштам. А она — движимая вполне естественным чувством — склонна была задним числом несколько преувеличивать степень своей и своего мужа отчужденности от всего “советского”, а все попытки наладить связь с “современностью” объясняла страхом, и только страхом. Но Дутли идет еще дальше. Он в конечном итоге лишает Мандельштама права даже на страх. Находя антисоветский подтекст в “Оде” (а как иначе в рамках упрощенно-манихейской картины мира объяснить, что эти стихи поэтически сильны?), он так объясняет молчание об этом Надежды Яковлевны: “Даже своей жене он не открывал все “коды” своих политических стихов. Он боялся, что ее арестуют и станут допрашивать, и полагал, что ее искреннее удивление по поводу “скрытого смысла” стихов может облегчить ее участь. Тогда она не окажется сообщницей и соучастницей” (с. 315). Стоило ли много лет заниматься творчеством Мандельштама, чтобы продемонстрировать такое непонимание и личности поэта, и характера его отношений с женой, и сталинской юстиции (для которой супруг врага народа автоматически был его соучастником), и, наконец, психологии поэтического творчества?..

С именем Сталина связана, кстати, и одна из самых непростительных фактических ошибок, допущенных Дутли. Фамилия Джугашвили, разумется, не значит “сын осетина” (хотя есть версия, что эта фамилия осетинского происхождения, исходно “Дзугата”; по другим версиям, она происходит от названия селения Джугаани или от древнегрузинского слова “джуга” — “сталь”, с чем якобы и связан псевдоним Вождя Народов). И, разумеется, не стоит отождествлять Сталина с “рябым чертом”, которому “на три поколения вперед” запроданы писатели, по словам автора “Четвертой прозы”. Склонность к прямолинейному пониманию образов и ассоциаций — вещь вредная для исследователя поэзии вообще, но тем более для исследователя Мандельштама.

Причины, заставившие издать книгу Дутли в русском переводе, загадочны. Все-таки в оригинале она, вероятно, до известной степени полезна немецкому читателю, начинающему знакомство с мандельштамовским творчеством. И если книге попадется читатель умный и глубокий, он, думается, разглядит лицо поэта под навязанной ему, то и дело сползающей маской. Мандельштам оказывается сильнее своего в целом добросовестного, но тенденциозного и слишком простодушного биографа.

“Книга-экскурсия” Л.М. Видгофа “Москва Мандельштама”6 — второе, расширенное издание монографии, впервые увидевшей свет восемь лет назад. Ценность этой книги прежде всего в ее жанре. Такого рода сочинения, рассматривавшие биографию знаменитого человека (не обязательно писателя) в контексте определенного города, были в моде в позднесоветские годы, а сейчас их явно не хватает. Книга Видгофа — не чистое краеведение, не биографическое сочинение и не литературоведческий труд, а некий синтез первого, второго и третьего. “Мандельштам не был певцом Москвы, но он был ее великим горожанином, был москвичом...” (с. 10) — эти слова из предисловия П. Нерлера звучат, признаться, не совсем обычно. Великий горожанин — да, но — москвич? Мандельштам ассоциируется для нас прежде всего с “петербургским текстом” русской литературы. Однако Видгоф стремится доказать, что именно “Москва открывала ему непетербургскую Россию” (с. 15). Естественно, сразу же вспоминается лирическая “переписка” Мандельштама и Цветаевой 1916 г., в которой московская тема впервые зазвучала в его стихах.

На страницах “Москвы Мандельштама” нам демонстрируется полный арсенал литературоведческой методики: от анализа фонетики московских стихотворений Мандельштама до к месту приведенной цитаты из Кюстина. К месту — потому что путь поэта к превращению в “москвича” был непрост и непрям и шел, в том числе, через отвержение “столицы непотребной”. Для Кюстина, врага русской имперской государственности, Кремль был воплощением ее бесчеловечного духа. Для Мандельштама погружение в мир Москвы означало не только вхождение в неевропейскую, “непетербургскую” Россию, но и выстраивание непростых, внутренне противоречивых отношений с новой, по-советски ангажированной державностью. При этом он и сам преображался: образ петербургского денди, которому он пытался соответствовать смолоду, сменяется иным, парадоксальным, учитывая происхождение и культурный бэкграунд, но в каком-то отношении более органичным: “На Руси никогда не переводились юродивые... Мандельштам в определенные моменты своей жизни поднимался до праведности блаженных...” (с. 55). Эти слова относятся к известному эпизоду с “мандатами Блюмкина”. Если это и преувеличение, то природа его поведения угадана верно.

К сожалению, тенденция к идеализации как самого поэта, так и других классиков отечественной литературы и к упрощению их взаимоотношений с властью присутствует в книге Л.М. Видгофа так же, как и в сочинении Дутли. Вот лишь один пример. Касаясь версии о возможном влиянии ареста Мандельштама и разговора Сталина с Пастернаком на сюжет “Мастера и Маргариты”, автор замечает: “Думается, что М.А. Булгаков носил в себе неутоленное желание — однажды сделать то, что сделал Мандельштам, его сосед по дому — сказать в лицо власти то, что он о ней думает...” (с. 220). Если Л.М. Видгоф хочет сказать, что Булгаков ненавидел “кремлевского горца” и порывался высказать эту ненависть, то подобное допущение противоречит известным фактам.

Тем не менее в данном случае мимо этих сомнительных мест можно пройти, поскольку главное в книге — все же ее краеведческая, “экскурсионная” сторона. А в этом отношении книга Л.М. Видгофа (по крайней мере на взгляд дилетанта, плохо знающего Москву) кажется большой удачей. Не только дома, в которых жил поэт, места, упомянутые в его стихах, но даже французское имя парикмахера (Франсуа) — все это оживает и наполняется конкретным содержанием. Остается лишь с печалью вздохнуть: город, довлевший чувствам и мыслям поэта, проиграл в соревновании; книги про Петербург Мандельштама все еще нет.

Книга А.Г. Меца “Осип Мандельштам и его время”7 имеет подзаголовок “Анализ текста”. Но, строго говоря, она состоит из работ текстологического и биографического характера. По достоинству оценить первые (посвященные истории текста “Грифельной оды” и “Флейты”) может лишь узкий специалист. Вторые ценны в первую очередь новым материалом, введенным в научный оборот автором. История создания Тенишевского училища, его программы, список его учеников, хроника последних выступлений акмеистов — все это сослужит ценнейшую службу автору расширенной биографии Мандельштама, которая, конечно же, необходима. И не только Мандельштама — “Объяснительная записка И.Ф. Анненского попечителю Петроградского учебного округа” вносит новые штрихи в историю его ухода с поста директора Царскосельской гимназии. Название статьи “Как сделан “Арзамас” Георгия Иванова” отсылает к хрестоматийным трудам формалистов. Но и здесь Мец скорее восстанавливает реальную канву событий (вечер литературного общества “Арзамас” в 1918 г., конфликт из-за чтения “Двенадцати”, в котором будущие белоэмигранты Иванов и Адамович встали на сторону Блока), очень существенно отличающуюся от описанной Ивановым в его псевдомемуарном очерке. Перед нами — прекрасный пример “позитивистской”, фактологически ориентированной историко-литературной работы.

В единственной же статье, действительно посвященной “анализу текстов”, — ““Народный вождь” в “Гимне”: исторический прототип” — А.Г. Мец приходит к выводам далеко не бесспорным, однозначно связывая этот образ с патриархом Тихоном. Вопрос этот обсуждался многократно, и здесь можно лишь согласиться с М.Л. Гаспаровым и О. Роненом, авторами статьи “Сумерки свободы: Опыт академического комментария”: такого рода прямолинейные отождествления противны самой природе поэтики Мандельштама. В условиях 1918 г. “народный вождь” мог отождествляться с самыми разными деятелями, от Николая II до Ленина, и Мандельштам, к моменту написания стихотворения уже осознавший свою оппозицию “октябрьским временщикам” как “стилистическую ошибку”, несомненно, учитывал такую возможность.

Только что упомянутая статья, написанная в соавторстве двумя классиками мандельштамоведения, вошла в книгу О. Ронена “Поэтика Осипа Мандельштама”8. Рассматривать эту книгу в рамках данного обзора едва ли уместно: многие включенные в нее работы хрестоматийны для любого интересующегося вопросом. И все-таки поучительно перечитать, к примеру, двадцатисемилетней давности статью “К сюжету “Стихов о Неизвестном солдате” — с учетом не менее известной, опубликованной много позже (1995) статьи Гаспарова. Два ярких литературоведа временами оказываются не только единомышленниками, но и оппонентами. Ведь Гаспаров, дерзко находя в величайшем стихотворении Мандельштама элементы официальной идеологии и сопоставляя его с одиозной “Одой”, спорил на самом-то деле не с теми, кто находил в “Стихах о Неизвестном солдате” лишь антивоенный протест, и далеко не в первую очередь с Н.Я. Мандельштам, для которой “Стихи...” — “оратория в честь настоящего двадцатого века, пересмотревшего европейское отношение к личности”. Напомним: Ронен обнаружил в мандельштамовском стихотворении аллюзию на книгу Фламмариона “Рассказы о бесконечном”, в которой так описывается возможная посмертная судьба Наполеона: он, двигаясь со скоростью света, видит бесконечно продолжающуюся битву при Ватерлоо. В таком случае акцентируется апокалиптический мотив стихотворения, тема всеобщей гибели и воздаяния. Гаспаров же усматривает в “Стихах о Неизвестном солдате” не только “апокалипсис”, но и “агитку”, а если апокалипсис, то “красный”, окрашенный в цвет мировой революции, которой разрешится грядущая война. Два понимания сталкиваются, дополняют друг друга, и в обоих своих аспектах (абстрактно-метафизическом и конкретно-социальном) Мандельштам оказывается одинаково сложным, глубоким и интересным. Едва ли не более интересным, чем “борец с тоталитаризмом”, защитник гуманистических ценностей, чей образ отчасти приносится в жертву.

Чтобы закончить неизбежно краткий разговор о книге Ронена, заметим, что многие его наблюдения (например, о “русском голосе” Мандельштама в связи с его взаимоотношениями с Клюевым и поэтами его круга) еще ждут своего развития. Базовые мандельштамоведческие труды (начиная с работ К.Ф. Тарановского), видимо, и впредь будут источником мыслей и вопросов для исследователей нового поколения.

Разговор о новых собственно литературоведческих книгах, появившихся в последние годы, следует начать с монографии Г.Г. Амелина и В.Я. Мордерер “Миры и столкновения Осипа Мандельштама”9. В предисловии, написанном А. Пятигорским, все исследователи-филологи, и в частности исследователи Мандельштама, разделены на три категории. Первая — романтики, “пропускающие текст через себя, через свою личность” (с. 7). Вторая — классики, которым присущи “принципиальная антителеологичность и... принципиально не-персонологическое отношение к тексту” (с. 8). Третье направление, к которому и принадлежат Амелин и Мордерер, — “филологический интуитивизм”, и понять, о чем идет речь, из предисловия довольно трудно. Если рассматривать “Миры и столкновения...” в мировом контексте, то это скорее пример постструктуралистской литературоведческой книги. Деконструируя устоявшиеся смысловые системы, авторы ведут нас в область бесконечного релятивизма, где все может ассоциироваться со всем.

Сперва это довольно увлекательно. Небезынтересные гипотезы просто бьют ключом. Фамилия Христиана Клейста, офицера и поэта, героя стихотворения “К немецкой речи”, напоминает про “клейстер”, то есть “гуммиластик”, а “Гумми” — прозвище Гумилева (эта параллель особенно греет мое сердце, так как корреспондирует с моей собственной идеей про “заводную куклу офицера” в стихотворении “В Петербурге мы сойдемся снова...”); “начальник евреев” — Гаврила Романович Державин, один из авторов законодательства о российских подданных иудейского вероисповедания; “малиновая ласка” — от французского слова “malin” — злобный, хитрый, лукавый. Но ни одна из таких идей не развивается и не выводит ни к чему сущностному. О том, как движется мысль авторов, дает представление схематическое изложение одной из статей: “А вместо сердца пламенное mot”: “Бесценных слов транжир и мот” (Маяковский) — деревня Мотовилиха (Пастернак, “Детство Люверс”) — “бормотание” — “Достоевсмо безумной тучи” (Хлебников) — “мотор” — “mot” (золотой) — “Золотой” Мандельштама... И это еще не конец цепочки.

Одна из статей в книге Амелина и Мордерер заканчивается так: “В своем дневнике Чуковский писал о разговоре с Тыняновым в начале 1930-х. Мандельштамом Тынянов был решительно недоволен. Говорил, что тот напоминает ему один виденный в берлинском кабаре трюк: два комика, развлекая публику, прыгают на батуте — скачут, скачут, все выше и... улетают” (с. 35). На самом деле этих комиков скорее напоминают два автора книги, а не Мандельштам. Мандельштамовские ассоциации многомерны и неисчерпаемы, но гравитационно привязаны к некоему смысловому ядру, придающему им цельность. Тем более необходимо, казалось бы, такое ядро в историко-литературной статье. С точки зрения Амелина и Мордерер, “в незатейливых языковых играх лирика ничего не описывает и не представляет, а является определенным состоянием бытия...” (с. 10). Что ж, тогда все упирается в вопрос о структуре бытия, точнее, о факте ее наличия. Едва ли Мандельштама устроила бы смысловая каша, где все всему в равной степени равно и подобно.

Но если выбирать, что лучше (или что хуже) — упрощающая пафосная статья с уклоном в морализаторство и гражданскую скорбь или безответственное порхание мысли, то, пожалуй, второе раздражает меньше. Книга же Амелина и Мордерер вообще не раздражает, она просто ничего не дает, кроме двух-трех нуждающихся в осмыслении гипотез по довольно частным, по отношению к поэтике Мандельштама, поводам. Однако почему бы и не поиграть в подобные игры, благо поэтика Мандельштама предоставляет возможности и для них?

Книга Л.Г. Пановой “Мир, пространство, время в поэтике Осипа Мандельштама”10 — напротив, образец “точного литературоведения”. По мнению автора, “лингвостатистический подход к поэзии Мандельштама, который проводится в этой книге, способен “выжать” больше, чем другие известные нам (и перепробованные нами) методы” (с. 15). Другими словами, основным и практически единственным исследовательским приемом становится статистический анализ сравнительной частоты словоупотребления. Конечно, методологическая последовательность — вещь почтенная и полезная. Тем более, что Л.Г. Панова необыкновенно основательна. Прежде чем заговорить о пространстве у Мандельштама, она проанализирует все значения слова “пространство” в русском языке, вспомнит обо всех известных концепциях пространства, причем, упомянув Лейбница и Ньютона, не забудет привести их годы жизни (в одном случае, правда, с ошибкой), за чем, естественно, последует углубленный анализ употребления Мандельштамом слов, связанных с пространственным измерением мира, в сравнении с его современниками и предшественниками. Но каков же вывод? “Пространство у Мандельштама оформляет мир. Мандельштам был одним из первых поэтов XIX — начала XX века, у которых пространство выделено, подчеркнуто...” (с. 478). Но эта мысль звучала еще в рецензиях на первое издание “Камня”. Стоило ли проводить кропотливейшую, занявшую явно не один год работу, чтобы прийти к столь тривиальным выводам? В случае другой глобальной категории — “времени”, выводы Пановой, правда, более интересны. Она констатирует уход Мандельштама от количественных, дискретных категорий временного счета, характерных для многих его современников, в том числе для Ахматовой и Ходасевича. “Метафоризация времени у Мандельштама следует двум языковым архетипам. Один из них Н.Д. Арутюнова назвала силой времени... Второй — это метафора движения. Еще две метафоры — метафора путника (время статично; человек перемещается по времени, как по пространству) и время как объект, который можно делить на части, — в поэзии Мандельштама не представлены...” (с. 599). Это глубоко и тонко, но все равно ощущение некоторой несоразмерности результата и усилий остается. Как если бы старательный лаборант целый год ежедневно брал у пациента анализ крови — и определил то, для чего опытному и обладающему интуицией диагносту достаточно было бы одного осмотра. Но можно исследовать Мандельштама и так, по-позитивистски.

Последняя разбираемая нами книга — “Литература в неантропоцентрическую эпоху: Опыт О. Мандельштама” Н.А. Петровой11 — затрагивает очень многие вопросы, в том числе и те, которым посвящена монография Л.Г. Пановой. “Если у Маяковского время пространственно... то у Мандельштама время и пространство взаимообратимы... Всякое путешествие, отрываясь от географических или биографических ориентиров, преобразуется в путешествие по пластам мировой культуры...” (с. 107). Но если автор “Мира, пространства, времени...” осторожна в своих выводах и даже самоочевидные вещи статистически обосновывает, то пермская исследовательница временами эклектична (постструктуралистские термины смешиваются у нее с языком традиционного советского литературоведения) и слишком тороплива в постановке и разрешении глобальных вопросов. “В послеантропоцентрическую эпоху вся последующая культура становится соловом, материалом творения. Перебираются пласты ушедшей культуры, противостояние взаимодополняющих и взаимоисключающих картин мира образует сюжет произведения... Отсюда цитатность, свойственная литературе XX века, но не являющаяся сама по себе ее исключительной характеристикой...” (с. 54—55). Петрова говорит о “культуре XX века” вообще, упоминает множество имен — от Хайдеггера до Евтушенко, использует сотни источников (в списке литературы 361 позиция). Она изобретает некий “поэтический реализм”, альтернативный модернизму, — представителем этого направления и является, с ее точки зрения, Мандельштам. К сожалению, слабая структурированность книги и прыжки авторской мысли с трудом позволяют понять, что, собственно, имеется в виду.

Есть анекдот еще советской эпохи: в год слона в разных странах вышли книги, посвященные этому животному. В Германии появился пятитомник “Немного о слонах”, в Америке — брошюра “Все о слонах”, в СССР — книга “Советский слон — самый большой в мире”, в Болгарии — “Болгарский слон — лучший друг самого большого слона в мире”. Я бы сказал, что книга Пановой — из разряда “Немного о слонах”, а книга Петровой — это скорее “Все о слонах”. Или, точнее, “все обо всем”...

Но ведь не случайно именно в связи с Мандельштамом появляется искушение написать такую книгу. Он — не только неуязвим для любых “разоблачений” (в силу принципиальной многосмысленности, нелинейности своей поэтической личности). Он не только (в силу тех же причин) может стать объектом практически для любой методики. Он — то, в связи с чем можно беседовать обо всем остальном. Но настоящий разговор о нем самом, по-видимому, только начинается.

_________________________________________

1) Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников: [Сборник / Вступ. ст., подгот. текстов, сост. и коммент.: О.С. Фигурнова, М.В. Фигурнова]. М.: Наталис, 2002. 542 с. (Memoria).

2) Кузин Б. Воспоминания. Произведения. Переписка. СПб.: Инапресс, 1999. 800 с.

3) В обэриутоведении такую же роль невольно сыграл Я.С. Друскин.

4) Лекманов О. Осип Мандельштам. СПб.: Журнал “Звезда”, 2003. Переизд. — М.: Молодая гвардия, 2004. 256 с. 7000 экз. (ЖЗЛ).

5) Дутли Р. “Век мой, зверь мой...” / Пер. с нем. К.М. Азадовского. СПб.: Академический проект, 2005. 432 с. 1000 экз.

6) Видгоф Л.М. Москва Мандельштама: Книга-экскурсия. М.: ОГИ, 2006. 479 с. 3000 экз.

7) Мец А.Г. Осип Мандельштам и его время: Анализ текста. СПб.: Гиперион, 2005. 288 с. 3000 экз.

8) Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб.: Гиперион, 2002. 240 с. 1000 экз.

9) Амелин Г.Г., Мордерер В.Я. Миры и столкновения Осипа Мандельштама. М.: Языки русской культуры, 2001. 320 с. 1500 экз.

10) Панова Л.Г. Мир, пространство, время в поэтике Осипа Мандельштама. М.: Языки славянской культуры, 2002. 808 с. 1000 экз.

11) Петрова Н.А. Литература в неантропоцентрическую эпоху: Опыт О. Мандельштама. Пермь: Пермский гос. ун-т, 2001. 312 с. 500 экз.v

Рубрики:  СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК/Осип Мандельштам
БИБЛИОТЕКА

Б. Акунин. Ф. М.

Суббота, 03 Февраля 2007 г. 17:10 + в цитатник
Опубликовано в журнале:
«Дружба Народов» 2007, №2
Критика
Галина РЕБЕЛЬ
Зачем Акунину Ф.М., а Достоевскому - Акунин?

В романе Б.Акунина «Пелагия и белый бульдог» есть вроде бы проходной, но содержательный выпад в сторону «Преступления и наказания» и, одновременно, задел для новых, «постмодернистских» вариаций: «…Автор чересчур облегчил себе задачу, — говорит преосвященный Митрофаний, — когда заставил гордого Раскольникова убить не только отвратительную старуху-процентщицу, но еще и ее кроткую, невинную сестру. Это уж господин Достоевский испугался, что читатель за одну только процентщицу не захочет преступника осудить: мол, такую тварь вовсе и не жалко. А у Господа тварей не бывает, все Ему одинаково дороги. Вот если бы писатель на одной только процентщице всю недостойность человекоубийства сумел
показать — тогда другое дело». Очень интересное и плодотворное для дальнейших «разработок» замечание. Тем более что в «Преступлении и наказании» не только убийство сделано для наглядности двойным, но и теория Родиона Романовича Раскольникова двоится, складывается из двух — уголовно-благотворительного и уголовно-реваншистского — мотивов. И хотя первый из них, представляющий петербургского юридического студента эдаким Робин Гудом-теоретиком, вот уже почти полтора века определяет преимущественное отношение к нему как к заблудившемуся благодетелю человечества, на самом-то деле мотив благородного разбоя — второй, вторичный даже, подсобный, как и несчастная, за компанию и для очевидности урока угробленная Лизавета. «Наполеоновская» (читай: реваншистская, волюнтаристская) часть теории, утверждающая право необыкновенного человека на кровь по совести, то есть на неразборчивость в средствах при достижении цели, была, как выясняется по ходу романа, опубликована в качестве статьи за полгода до преступления, соответственно обдумана и сформулирована еще раньше. Созвучную же его собственной «гуманитарную» мысль безымянного студента «одна смерть — и сто жизней взамен» Раскольников подслушал за месяц до описываемых событий; а вопль униженных и оскорбленных «идти больше некуда» вкупе с образами «вечной Сонечки» и готовящейся к брачному закланию сестры Дунечки — явления последних суток перед преступлением. Иными словами, раздирающие душу Раскольникова и взывающие к его активности факты тотальной безысходности и несправедливости ложатся на хорошо подготовленную им самим теоретическую почву и придают абстрактно-волюнтаристскому импульсу вполне конкретное социально-гуманитарное обоснование. Не исключено, что Достоевскому действительно недостало решимости ограничиться одной жертвой и одним мотивом — и без того проницательные читатели почувствовали в образе Раскольникова художественную наглость писателя (И.Анненский), а в романе в целом «контрабанду опасных взрывчатых веществ» (Д.Мережковский). Вот в этих-то лабиринтах недоговоренностей и нереализованных возможностей и кроется золотая жила для старателя-разработчика художественного наследия, ибо Достоевский — не только инвестиция надежная, как выражается один из героев «Ф.М.», но и креативный источник неиссякаемый.

«Ф.М.» — не первое пристальное и пристрастное обращение Б.Акунина к творчеству Достоевского, но в данном случае апелляция к классику заявлена, проанонсирована, разрекламирована и даже подкреплена обещанием награды за догадливость, так что тут уж даже самому художественно невинному читателю с Достоевским никак не разойтись — хоть что-то уловит и запомнит. К тому же возможная реакция новообращенного невежды в самом романе спрогнозирована устами незаменимой фандоринской помощницы (-ка?) Вали, впервые взявшей в руки «Преступление и наказание»: «Прикольно пишет. Надо будет почитать», — и Валей же стилистически упакована для «рублевских» потребителей: «От Достоевского, говорю, прямо залипаю совсем». Ну а читателю более или менее подготовленному, знакомому с первоисточником, любопытно, что же оттуда ухватил, за что зацепился, от чего оттолкнулся и куда дальше двинулся современный автор.

Все, как водится в детективах, стартует с «Форс-Мажора» — и далее названия всех современных глав начинаются на «Ф»-«М», все происходит в диапазоне FM, вращается вокруг и около заданных Достоевским в его первом романе тем и образов, то предстающих в имитированно первозданном виде, то просвечивающих сквозь условные современные декорации и типажи. К тому же, опять-таки по Достоевскому, здесь все и вся двоится и — а это уже по Булгакову — преображается, нередко в собственную противоположность. Сквозь облик зависшего в абстягеширялы Рулета, который реально никого не хотел мочить, но опасается, что все-таки замочил, узнаваемо и явственно проступают черты высоколобого чистоплюя Родиона Романовича Раскольникова, по примеру которого выползший из съемной хаты Рулет не только смутно догонял конкретные числа очередного преступного июля, но и происходящие с ним события сознавал плохо. «Весь в тряске, рожа синяя, краше в закрытом гробу хоронят», Рулет при этом — обладатель хорошей, раскольниковской, улыбки, которую профессионально улавливает очередной Фандорин, неизменно, в разных веках, странах и телесных оболочках, пребывающий в сыскарях. Рулет движется по маршруту своего прототипа и, как по ходу его движения выясняется, пребывает в сходных жизненных обстоятельствах. Родион Романыч ведь тоже был весь в тряске по поводу своей идеи и накуролесил, между прочим, похлеще Рулета— ибо не только злоумышленно убил двух человек, но еще и соблазнил целый сонм достоевсковедов, которые совершенное им преступление всецело на теорию, на форс-мажор списали — «ну, типа карма» такая, «само так вышло» (Акунин), а самого Родиона Романовича Раскольникова, как он о том и бредил-мечтал в своей каморке-гробу, за человека необыкновенного сочли, который хоть и убил, но — «вовсе не такой подлец» (Достоевский), как это может на первый, непросвещенный взгляд показаться. Жаль, с Рулетом автор как-то слишком быстро расстался, отдав его на растерзание уроду-супермену-псу-демону Олегу Сивухе, в котором раскольниковские сверхчеловеческие амбиции втиснуты в скроенную из расхожихмасскультовых элементов пеструю мертвенную оболочку. Из современных персонажей Рулет, пожалуй, как-то потеплокровнее, достовернее других получился, и с героем Достоевского он весьма небезынтересно и отрезвляюще-иронически корреспондирует.

Вообще же в современных главах автор мультиплицировал героев «Преступления и наказания», выдав, в частности, целую серию разнообразных раскольниковых, любой ценой жаждущиххлеба, т. е. наркотиков (Рулет), власти над умами (доктор Зиц-Коровин), имени в вечности (Сивуха-отец), реванша за физическое уродство и власти над людьми (Сивуха-младший). Наличествуют в романе Акунина и непотопляемый меркантилист Лужин (скупщик Лузгаев), и бессмертная жадная старуха (экспертша Элеонора Ивановна Моргунова), и торговка всем чем ни попадя мадам Ресслих (литагентша Марфа Захер), и, конечно вечная Сонечка, то бишьангелоподобная, но грешная Саша Морозова. Имеется здесь и наглядная, буквальная демонстрация мысли Достоевского о сложности человека, двойственности его природы: стукнутый Рулетом по голове ученый Морозов, которого автор не без издевки, явно метящей дальше конкретного объекта, именует то травмированным достоевсковедом, то филологом-расстригой, представлен в двух полярных ипостасях: плотоядного сластолюбца-похабника (негатив) и кротчайшего отца семейства и добросовестного ученого (позитив). Получается этакое наглядное пособие-намек: порядочным — чтоб не зарывались, мерзавцам — чтоб не отчаивались, ибо в каждом, просто в разных пропорциях, наличествует и то и другое. В современных картинках романа мелькают краски злой карикатуры, иронического портрета, юмористической зарисовки, многое узнаваемо или знакомо понаслышке, кое-что очень точно и ядовито сформулировано. Но — нет в современных персонажах «Ф.М.» телесности, теплоты, жизни, нет в их мире объема и глубины, или, пользуясь выражением Достоевского, — воздуху нет, а есть фигурки-муляжи, движущиеся в некоем условном, специально выгороженном пространстве по готовым, заданным маршрутам.

В некоторых учебниках-хрестоматиях по литературе для начальной школы есть такие специальные учебниковые сквозные герои-незнайки, при которых состоит наставник-знайка, просвещающий своих подопечных на предмет истории и теории литературы в соответствующем возрасту учеников объеме и упрощении. Между прочим, эти мнимохудожественные персонажи-суррогаты, призванные своими диалогами заменить научно-популярную подводку к тексту, в сущности, сбивают с толку маленького читателя, мешают ему стилистически определиться, смешивают в его сознании в одну кучу подлинное художество и подделку. Так вот, герои современных глав «Ф.М.» выполняют сходную функцию посредников, интригующих, томящих и «разогревающих» читателя, и их мельтешение перед глазами не переживаешь, а более или менее заинтересованно-равнодушно претерпеваешь в ожидании обещанного сюрприза — очередной части «Теорийки». Впрочем, так, по словам Б.Акунина, и было задумано: «Текст в моей встроенной повести, якобы написанной Достоевским, гораздо более реалистичен, чем современная линия. Этот прием я не прячу, он выставлен наружу». К тому же это прием классический: именно так — на контрасте художественной достоверности библейских глав и фантасмагоричности современной линии — устроен роман «Мастер и Маргарита».


1 Борис Акунин: Больше всего люблю играть. http://www.runewsweek.ru/rubrics/? rubric=society&rid=1092


Что же касается самой «Теорийки», то, как выразился внутрироманныйэксперт-достоевсковед, «такой редакции “Преступления” филологическая наука не знает. Какая-нибудь глупая мистификация». Разумеется, мистификация, как и факты истории ее создания, но — игра в Достоевского по определению занятие неглупое, другой вопрос — как пойдет и что получится. Прежде всего, мистификация действительно получилась теплее, достовернее, занимательней, чем современная презентация. Можно и без сравнительной степени, просто: тепло, занимательно, забавно написана «историческая» часть. И главки ее, в отличие от современных, поименованы естественно-простодушно, разнообразно, по принципу и стилю оглавления в «Братьях Карамазовых»: «А может, и к лучшему», «Пустое-с», «Про Порфирия Петровича», «Р.Р.Р.», «За что наказываешь, господи!» и т. д. Есть какая-то безвозвратно утраченная, манящая наивность в этих незамысловатых «старинных» названиях. И детектив получился «старинный» — полицейский детектив с теоретико-психологическим саморазоблачением преступника и опровержением-посрамлением сыщика с его канонической версией. Писали же И.Анненский и Л.Шестов, что раскольниковского преступления не было, что это бред, сон, наваждение, фантазия героя и писателя. Не было, подтверждает Б.Акунин. «Какой из Родиона Романовича
убийца? — разглагольствуетакунинскийСвидригайлов. — Убийство — дело серьезное, а у него фантазии одни. /…/ Для убийства нужен человек грубый, человек действия, арифметический человек. Так что с Родионом Романовичем вы обмишурились». Согласиться вроде бы можно и даже как будто приятно — гора с плеч, ведь между теорией и практикой действительно целая пропасть и иной теоретический сверхчеловек на деле муху прихлопнуть не решится. Но, как ни странно, соглашаться не очень хочется, жалко как-то отказаться от прототипа — ипохондрика, мономана и патологического человеколюбца Раскольникова, вместо которого в «Теорийке» явлен совершенно безобидный псих-теоретик, готовый пасть в ноги Лужину за Соню и сердечно благодарящий Свидригайлова за Мармеладовых. Уж очень мощный и актуальный нравственно-психологический заряд содержится в образе убийцы-благодетеля Раскольникова, который всего лишь попробовать сходил, проверить хотел — тварь ли он дрожащая или право имеет. «И убил, убил!», как в ужасе восклицает Соня.Многим современникам Достоевского совершенно невероятным, фантастическим показался такой сюжет — а история подтвердила и продолжает подтверждать: таких «сверхчеловеков»-экспериментаторов и, одновременно, рабов своих идей, идеологических мономанов, идейных маньяков разного калибра, готовых через родную мать переступить, чтобы на вожделенный пьедестал вскарабкаться, едва ли не больше, чем людей обыкновенных. Федор Михайлович из газетной уголовной хроники материал для своих нетленных романов черпал, а сейчас и газету искать не надо: кнопку нажал — и с телеэкрана маньяки-мономаны разных мастей и ориентаций так-таки гроздями и сыплются, только успевай отмахиваться и зажмуриваться. Впрочем, гуманистическую акунинскую акцию оправдания петербургского студента оспаривать бессмысленно — во-первых, автор сам себе закон, а во-вторых, не все же, в самом деле, петербургские студенты, даже бредовые идеи исповедующие, на старух-бомжей-иностранцев-инородцев с топором или ножом кидаются. А уж что касается квартальных надзирателей и их помощников, то среди них, если судить по телесериалам, действительно добросовестные, честные и даже умные попадаются.

«Не люблю Раскольникова, зеваю от Сони Мармеладовой, а вот следователь Порфирий Петрович мне безумно интересен. Достоевский про него мало сообщил, хочется больше, и Порфирий у меня главный герой»1, — рассказывает Б.Акунин.


1 Борис Акунин: Больше всего люблю играть. http://www.runewsweek.ru/rubrics/? rubric=society&rid=1092


Следователь Порфирий Петрович почему-то (понятно, впрочем, почему — другая художественная выделка) не попал в когорту всемирно известных литературных детективов, не вписался в один ряд с Шерлоком Холмсом, Эркюлем Пуаро, мисс Марпл и другими легендарными и международно любимыми сыщиками — а между тем он в своем деле настоящий гений. Одной изощренной психологией, вкупе с идеологией, обошелся, чтобы не только вычислить преступника, но и «расколоть» его, и на коротком поводке мучительной свободы поводить, и к добровольному признанию принудить-подтолкнуть. Однако психология, как говорится в другом романе Достоевского, — палка о двух концах, и вот этот второй, мимо цели метящий конец и подхватывает-разыгрывает Акунин. Снабдив своего героя отсутствующей в первоисточнике биографией, поместив его на генеалогическое древо Фандориных, что, как говорится, сам бог велел сделать, и всячески воздав ему должное за мужество, честность, старание, проницательность и достоинство, Акунин, тем не менее, лишил его профессионального торжества, направил по проторенному героем Достоевского, но оказавшемуся ложным следу, и, как и его дальний потомок НиколасФандорин в современной части, Порфирий Петрович поймал не того, кого ловил, — точнее даже, сам поймался, попал в расставленные им самим силки. Убийцей-теоретиком у Акунина оказывается самый «темный» герой «Преступления и наказания» — Аркадий Иванович Свидригайлов. И опять хочется спорить: Свидригайлов Достоевского — совершенно условный, романтический, «оперный» злодей, созданный не фактами, а намеками, знаками, ассоциациями, при этом он наглядное пособие для Родиона Романыча на тему несовместимости гения и злодейства. Чрезмерная материализация такого персонажа лишает его таинственности, составляющей в данном случае не психологическую загадку, а необходимый и неизменный атрибут романтического злодея. Но, при всей продуктивности оглядок, сравнений и даже сетований, стоит все-таки присмотреться к новому, акунинскому, Свидригайлову и увидеть, что этот идейный серийный убийца, сам себя выводящий в нуль, за каждую свою невинную жертву уничтожая существо, по его мнению, «вредоносное», — вполне логичная и закономерная вариация на тему Раскольникова: если ради абстрактной благой цели убивать дозволено, то уж во искупление реально причиненного зла вроде бы сам… — нет, конечно, не бог, а черт — велел. Простенькая арифметическая идейная конструкция Свидригайлова ничем по существу не отличается от многосоставного и поэлементно из разных источников заимствованного теоретического построения Раскольникова. Какими бы замысловатыми резонами ни обосновывалось право на кровь, все они низводятся к элементарному арифметическомузло-умышлению и зло-действу. Поэтому, к сожалению, «про цель и средства старо не бывает-с», как справедливо замечает акунинский Порфирий Петрович. Опровергая теорию Раскольникова, добросовестный следователь, сам того пока не ведая, и от свидригайловской теорийки камня на камне не оставляет: «Откуда ж мне знать? — отвечает он на вопрос Заметова о целях
убийцы. — Нечто ужасно возвышенное и благородное-с, претендующее не менее как на осчастливливанье человечества. Что-нибудь настолько прекрасное, что ради этакой красоты вполне извинительно вредную вошь вроде какой-нибудь Алены Ивановны или Дарьи Францевны топором-с по макушке». И прогнозируемое убийство Лужина следователь тоже очень точно квалифицирует: «…Здесь кроме общественной пользы, избавить человечество от подлеца, еще и личныймотивец присутствует, а необыкновенные люди к своему личному интересу всегда очень неравнодушны-с». Это равно справедливо относительно акунинского и достоевского убийцы. Как-то упорно не замечается, недоучитывается тот факт, что теория Раскольникова во всех своих вариантах и аспектах предусматривала выгоду лично для него.

 

Были, впрочем, у акунинского Порфирия Петровича не только прозрения, но и иллюзии, восходящие к почвенническим идеям Достоевского. «Русский убийца простодушен и потому легко изобличаем», — полагал он вначале, и настроился расследовать «не европейское, а русское преступление, на авось», и даже уже ощутил «азартное щекотание в носу» от гарантированного успеха: «очень недурно выйдет и для формулярного списка, и в смысле репутации». Но на сей раз в своих идеологических построениях и карьерных надеждах следователь будет посрамлен, а финальный «русский разговор» с холодным и расчетливым убийцей Свидригайловым совершенно опровергнет его умозрительную веру в особую широту души и благородную бесшабашность русского преступника. При этом, надо сказать, акунинский Порфирий Петрович не умален относительно героя Достоевского, но несколько снижен, приземлен, одернут (буквально — ударом по руке), чтоб не особенно зарывался и ни на минуту не забывал, что жизнь сложнее любых расчетов и не укладывается даже в самую изощренную следовательскую логику.

Зато умный, искренний, добрый, деятельный и благородный — не разбойник, а человек благородный и гражданин законопослушный Дмитрий Разумихин получает у Акунина вполне заслуженную моральную компенсацию. «Чушь ты там написал, и превредную» — резюмирует он раскольниковскую статью, данную в лаконичном, «обнаженном» изложении. И, в отличие от романа Достоевского, здесь эта оценка закрывает тему, никакихвариаций-рассусоливаний не будет, что, в свою очередь, делает слово Разумихина не менее весомым, чем слово Раскольникова. Ведь в конце концов если кто и способен укорениться в боготворимой Достоевским почве и возделывать ее разумно и плодотворно, так это именно Разумихин, от которого писатель-почвенник досадливо отмахивался в пользу измыслившего беспочвенность и мятеж (В.Иванов) Раскольникова.

Игра игрой, но Акунин всегда свою цель имеет и за классику отнюдь не только развлечения ради берется. Не претендуя на воспроизведение-имитацию бурливого, извивистого потока прозы Достоевского с ее мощной энергетикой, создаваемой неуемной субъектной активностью мятущихся героев и лексико-синтаксической свободой, стилистической многомерностью повествования, Акунин предлагает не подражание, а стилистический намек на эту неповторимую манеру, создает стилистическую ауру, соприродную стилю Достоевского, и, главное, незаметно для читателя вовлекает его в обсуждение, приручение и переосмысление продуцируемых писателем и воплощаемых его героями идей.

«Мочи нет! Все чушь! Надо не так, не про то! И начать по-другому!» — это Акунин за Достоевского так «Теорийку» оценил. Гений действительно и начал, и закончил по-другому — между прочим, автор «Преступления и наказания» был особенно озабочен качеством концовки романа: «Вся моя будущность в том, чтобы кончить его хорошо. (Больше дадут за следующие произведения)» (28-2, 156). Замечание в скобках — словно специально для тех критиков, которые любят уличать современных писателей в холодных коммерческих расчетах. Но, при всем пиетете перед канонической версией, — эта-то история неужто так и зависнет без конца? На автора «Теорийки» надежды нет, он слишком демонстративно оборвал себя на полуслове, так что теперь только разве сам читатель поднатужится, расстарается и развяжет концы. Например, так. Свидригайлов — пулю себе в лоб пустит, из того самого револьвера, в дуло которого заглядывает, делать ему больше нечего, роль свою пакостную отыграл, сам себя в нуль вывел и в Америку нацелился, что на его языке не Новый Свет, а тот свет означает, — туда и дорога. Порфирий Петрович, покряхтывая от боли в перебитой руке, к недвижномуЗаметову ринется и слабенькое, прерывистое, жалкое, но несомненное дыхание жизни в нем почувствует, обрадуется, засуетится, заспешит, рану нащупает, перевяжет, здоровой рукой тяжелую ношу подхватит и — на волю, навстречу грохочущим по лестнице сапогами, спешащим на помощь собратьям-полицейским. А Родион Романыч, прослышав про дивные и страшные события, первовиновником и первоисточником коих был он сам, задумается, спохватится, от теоретического наваждения встряхнется и — обратно на юридический факультет: учиться, учиться и учиться, искупать вину за правовой и нравственный нигилизм, в который по молодости и дурости въехал. Соня с Дуней подружатся, породнятся и мужей своих, Родю и Диму, детишками щедро одарят, семейными заботами обременят и добру-уму-разуму научат, так чтобы уж больше никаких теорий, одни только созидательные дела на родной почве. А что? Не в сказках же только хорошие финалы бывают — в детективах тоже случаются. И нужна же в конце концов компенсация читателю, не разгадавшему загадку про камешки, которые пять налево, четыре вниз...

Четыре — символическое число в творчестве Достоевского, то и дело мелькающее в текстах его сочинений, несчетно повторяющееся, вариативно сопрягаемое с разными реалиями: четыре этажа, четвертый угол, четыре года, четыре брата, четыре «беса» — казалось, это от четырех евангелий, но скорее — от личного, пережитого: «четыре года, по выражению моих прежних товарищей-каторжан, был как ломоть отрезанный, как в землю закопанный» (28-1, 196). Четыре — вниз, но не достигли цели — не убили физически, не уничтожили нравственно, дали новый творческий импульс — ? Нет, к скверу на Суворовской площади это не ведет. Поэтому, опять-таки в качестве самокомпенсации, отыграемся на тему легко расшифровываемой загадки про Му-Му. Как только апологеты Достоевского про Тургенева вспомнят, так обязательно камень в него швырнут. «Пол-столько» прислал от прошеных 100 талеров, то бишь 50. Ну и что? Может быть, не мог больше. Может, догадывался, да что догадываться — знал из полученного письма, куда пойдут эти деньги: «Пять дней как я уже в Висбадене и все проиграл, все дотла, и часы, и даже в отеле должен». О том же Достоевский сообщает в письмах А.П.Сусловой, А.Е.Врангелю, пишет к А.И.Герцену, а у редактора «Русского вестника» М.Н.Каткова просит вперед за обещанный
роман — тот самый, акунинский «первоисточник». Вот на крайне необходимое (отель) Тургенев и прислал, а на игру не посчитал нужным. К тому же и другие адресаты Достоевского, начиная с его родного брата Михаила и еще со ссыльных времен, если и посылали деньги (а просьбы были постоянные), то, по своим возможностям, лишь часть прошеного. Тургеневу Достоевский отвечает: «Благодарю Вас, добрейший Иван Сергеевич, за Вашу присылку 50 талеров. Хоть и не помогли они мне радикально, но все-таки очень помогли». Тут же и в том же духе — Врангелю: «Я писал Вам и просил, чтоб Вы выслали мне 100 талеров. Эти деньги теперь уже не помогут мне радикально, но, по крайней мере, сильно облегчат меня и спасут от сраму». И опять Врангелю — по получении денег: «Ваши сто талеров принесли мне пользу отчасти относительную». И даже присылка Катковым 300 рублей радикально и безотносительно проблему не решила. К тому же и отдавать наш герой не торопился. В письме Тургеневу планировал: «Само собою, что раньше трех недель, может быть, Вам и не отдам. Впрочем, может быть, отдам и раньше». Как сказано в примечаниях к письму, «Достоевский забыл об этом долге и вернул его лишь в 1876 г.», то есть через одиннадцать лет. Долг Врангелю Достоевский возвратил чуть раньше, но тоже нескоро: в 1873 году. В общем, классики были не ангелами, а вполне живыми людьми, так что имеет смысл принять на вооружение пушкинское «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…» и — не судить. По крайней мере, одного за счет другого не выгораживать. И на эту мысль роман Акунина наводит. Тоже польза.

Но такое безобидное, «идиллическое» взаимодействие с великим предшественником, как в «Ф.М.», заставляет вспомнить более острое, полемическое обращение к творчеству Достоевского, осуществленное Б.Акуниным в одном из лучших его романов — «Пелагия и белый бульдог», к которому, как нам кажется, есть настоятельная необходимость в контексте нашей темы обратиться.

Замечательно написанный — легким, изящным, знакомо-незнакомым «классическим» стилем, не поддающимся идентификации ни с одним конкретным первоисточником и, одновременно, отсылающий ко многим из них, этот роман сочетает сюжетную занимательность и идеологическую остроту, обращенную не в прошлое, а в самый что ни на есть сегодняшний день. Не останавливаясь на множестве других литературных ассоциаций и аллюзий, захватим одну, но, как нам кажется, главную его нить, тянущуюся из романа «Бесы».

Во времена Достоевского, когда «Преступление и наказание» уже написано и герои Акунина о нем говорят, а «Идиота» и «Бесов», судя по всему, еще нет, в идиллический провинциальный мир далекого от столиц Заволжска неожиданно, но решительно и агрессивно вторгается зловещая сила. Олицетворяет ее синодальный инспектор Бубенцов, тотчас по прибытии получающий нелестные определения — «агент реакции», «синодальный инквизитор», «синодальный паук», просто «бес». За его спиной маячит еще более выразительная фигура его спасителя, духовного наставника, покровителя и «шефа» — обер-прокурора синода Константина Петровича Победина, в котором без труда узнается реальное историческое лицо — К.П.Победоносцев, нередкий адресат и идеологический единомышленник Достоевского в последние годы его жизни. Выразительный знак посвященному читателю — «светлые немигающие глаза» Бубенцова, которые «чем-то напоминают совиные»: деталь, доставшаяся синодальному инспектору из блоковской характеристики прототипа его покровителя: «Победоносцев над Россией простер совиные крыла». Именно в блоковском, а не в достоевском духе трактует фигуру обер-прокурора синода Б.Акунин, соответственно описывая вдохновленные им дела.

«Беснование» как идеология и как деятельность, его ближние и дальние последствия, реакция на него и борьба с ним является сюжетной основой романа Достоевского, а вслед за ним — романа Акунина. При этом в обоих случаях «бесы», прибывшие в провинциальные мирки извне — из далекой столицы, из заграницы, в то же время даны как внутреннее, структурное, закономерное явление русского социума, вернее, как глубинный его дефект, так или иначе запечатлевшийся на одном из важнейших социальных срезов: взаимоположении и взаимоотношениях «отцов» и «детей».

На риторический вопрос, прозвучавший на заре золотого века русской литературы как заведомое отрицание полноценного и плодотворного духовного отцовст-
ва, — «Где, укажите нам, отечества отцы, которых мы должны принять за образцы?» — Достоевский отвечает «Бесами», к отрицанию присовокупляя суровое обвинение. «Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившуюся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем» — так объяснял он сам идею романа, на который сильно надеялся, «но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность».

И хотя художественность не погибла, а в конечном итоге восторжествовала, по субъективной авторской установке «Бесы» — своего рода проект, в основе которого лежит обвинительный акт против русского либерализма западнического толка, породившего, по Достоевскому, нигилизм, что и определяет романную задачу: «Нигилисты и западники требуют окончательной плети».

Установка высечь «отцов» в сюжетной логике романа Достоевского реализуется в полной мере: интеллектуально и нравственно немощные, практически несостоятельные, политически и государственнически вредоносные либералы-отцы терпят однозначное и безусловное поражение, ибо кровные и духовные их дети — наследники, преемники, продолжатели — оказываются стадом кощунников, злоделателей — «бесов», угрожающих не только спокойствию отдельного городка, но и жизни всей России.

В «Пелагии» все складывается с точностью до наоборот. Здесь «отцы» не бездарные или безвольные демагоги и имитаторы, а эффективные, успешные наставники; и «дети» — не выродки и извращенцы, а полноценные духовные наследники и преемники. Губернские «отцы» и «дети» действуют слаженно, дружно, умело и в итоге успешно отражают атаку сил зла, которые тоже, между прочим, представляют собой прочный, но злодейский тандем «отцов» и «детей».А идеологической основой торжества справедливости у Акунина выступает тот самый либерализм западного толка, на который — не только в искаженном его варианте, «когда он является не целью, а коварным, корыстным и временным средством нечестной политики»1, но и в «правоверной» его модификации, прямо и косвенно персонифицированной именами Грановского, Тургенева, Белинского, — со всей мощью своего экстатического художественного дарования обрушился автор «Бесов».


1Сараскина Л.И. «Бесы», или Русская трагедия // Достоевский Ф.М. Бесы. Роман в 3 частях. Бесы: Антология русской критики. М.: Согласие. 1996. С. 443.


Об авторе «Пелагии и белого бульдога» вряд ли можно сказать, что он на кого-то или что-то обрушился, но и в данном случае дело отнюдь не ограничивается приданием русской классике «товарного вида» и сменой ее возбуждающего воздействия на психотерапевтическое. За видимыми «приятностями трогательного стиля» обнаруживаются весьма серьезные, принципиально значимые и полемически ориентированные позиции.

На протяжении всего романа Акунина последовательно и неуклонно выдерживается стратегия противостояния одной из самых главных, сокровенных идей Достоевского — убеждению в мессианской роли русского православия, которое именно в «Бесах» получило наиболее прямолинейное, категоричное выражение. «Истинный великий народ, — говорит один из героев, — никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ. Но истина одна, а стало быть, только единый из народов и может иметь бога истинного, хотя бы остальные народы и имели своих особых и великих богов. Единый народ-“богоносец” — это русский народ». В рамках полифонического романа Достоевского идеи «расплавлены в огне страстей» (К.Мочульский), каждая из них существует в полемическом поле других идей, несет на себе отпечаток личности героя-апологета и тем самым выступает как живая пульсация мысли, как процесс мыслепорождения, а не его итог, как искание истины, а не ее безапелляционное предъявление. Но писатель не раз высказывался в этом духе от собственного лица, и Шатов, которому принадлежат приведенные выше слова, по определению К.С.Мочульского, является «провозвестником
/…/ религиозно-национального credo» самого Достоевского3.


1Ропоткин К. Лесков в еще более удобной упаковке // Новый мир. 2000. № 8. С. 225.

2Вербиева А. Акунин умер. Да здравствует Акунин! // Независимая газета. 2000. 18 мая. http://erastomania.narod.ru/critics.htm

3 Там же. С. 441.


Б.Акунин переводит разговор на эту взрывоопасную тему из метафизического и идеологического в социально-политический, нравственно-психологический планы, а задачу оппонирования идее православного мессианизма (под который без малейшего сомнения можно подставить религиозно по-другому окрашенный мессианизм) возлагает на православного же священника. «Величайшей глупостью» называет преосвященный Митрофаний насильственное насаждение веры. Он не скрывает своего подозрения, что за декларируемой «государственной линией /…/ всемерного усиления руководящей и направляющей роли православия» (здесь явно аукнулся советский опыт внедрения идеологического единомыслия, облаченный в советскую риторику) кроется задача «внедрения полицейских способов правления в сферу духовную». Герой Акунина, на которого возложена миссия трансляции авторских убеждений, категорически отказывается кого бы то ни было «в православие переманивать»: «По мне, пусть всякий верует, как хочет, только бы в Бога веровал, а не в дьявола. Вели бы себя по-божески, и довольно будет».

Неразрывно сопряженную с вопросом религиозной самоидентификации национальную проблему Акунин тоже решает противоположным классику образом. На протяжении всего романа «Пелагия и белый бульдог» всякое преступление самими героями изначально атрибутируется чужому, пришлому, инаковерующему, инородцу. «Это не наши /…/ У нас такого душегубства отродясь в заводе не было», — открещиваются мужики при виде двух «упокойников» в начале романа. В конце книги, в сцене суда, просвещенный столичный адвокат выстраивает тактику защиты Бубенцова на эксплуатации неистребимого рефлекса ксенофобии, сваливая всю вину на мертвого к этому моменту «чернобородого разбойника» Мурада: «…С отрезанием голов, как вы понимаете, у этого башибузука трудностей бы не возникло»; «…Что ему, дикарю, еще одна христианская душа?». Однако всей логикой повествования, которое (и это в данном случае существенно) представляет собой детективную историю, то есть расследование преступлений и восстановление справедливости, настойчиво и показательно утверждается абсолютная бессмысленность, бесперспективность и несостоятельность религиозно-национальных предубеждений и чьих бы то ни было претензий на неподсудность и исключительность.

Другие расхождения Акунина с Достоевским — по умозрительному вопросу о природе человека и по практическим проблемам обустройства отечества — сформулированы во вставной главке «Беседы преосвященного Митрофания». Реформаторская программа владыки зиждется на трех китах: «законность, сытость, просвещение», что явно противопоставлено государственнической триаде, к которой тяготел в последние десятилетия своей жизни Ф.М.Достоевский: «самодержавие, православие, народность». К тому же концепция Митрофания включает в себя оппозиционные идеи и проекты, образно воплощенные в русской литературе XIX века, в частности «примиряет» непримиримых при жизни оппонентов Тургенева и Чернышевского, которые (оба! — и еще вопрос, кто больше) подпали под художественную плеть Достоевского в «Бесах».

Можно, конечно, сказать, что у Акунина в результате получился безалкогольный коктейль вместо коллекционного вина. Или иначе: безделка с картонными персонажами и примитивными социальными рецептами. А можно увидеть классическую социальную утопию, упакованную в детективный роман1. Первое из этих утверждений вполне приемлемо как рабочая метафора. Второе опровергается читательской реакцией (не оторвешься) и богатым ассоциативно-смысловым потенциалом для интерпретаций. Последнее требует уточнений. В отличие от классической социальной утопии с характерной для этого жанра «репутацией догмы»2акунинский роман от начала до конца ироничен не только по отношению к изображаемым явлениям и их литературно-историческим прообразам, но и по отношению к самому себе. И самая правомерность художественного сочинительства здесь лукаво подвергается сомнению: «…Все равно против Божьего вымысла выйдет скудно и неудивительно». И реформаторский пафос Митрофания — идеологическое ядро романа — мягко снижается юмористическим рассказом о проявлениях зарождающегося в заволжанах самоуважения: «По поводу достоинства не знаем, что и присовокупить, потому что материя тонкая и учету плохо поддающаяся /…/ Хотя вот в прошлый год история была: квартальный Штукин мещанина Селедкина “свиньей” обозвал. Раньше бы Селедкин такое обращение за ласку счел, а тут ответил служивому человеку: “Сам ты свинья”. И мировой в том никакой вины не нашел. Пожалуй, что и больше стало в заволжанах достоинства»…

Лукаво-ироническая манера повествования, с одной стороны, сюжетная занимательность — с другой не позволяют роману превратиться в очередной социально-политический трактат на тему «что делать» или «как обустроить Россию». И детектив здесь вовсе не эффектная упаковка, как полагает Е.Дьякова, а вслед за ней и А.Ранчин, утверждающий, что «авантюрность и цитатность (“литературность”) у Бориса Акунина — сосуды несообщающиеся, уровни, друг от друга изолированные. Криминальное чтиво и интеллектуальное чтение в разных флаконах, но в одной упаковке»3. Во-первых, «литературность» акунинского текста — это авантюрная, детективная, «хулиганская» литературность, которая создает дополнительную детективную интригу, предлагая читателю роль расследователя аллюзионных хитросплетений. Во-вторых, каждый новый детектив, и акунинский в том числе, восходит к многократно апробированным, освященным традицией схемам-прообразам и в этом смысле насквозь «литературен». А в-третьих, в романе Акунина именно в процессе разворачивания детективной интриги, с одной стороны, актуализируются, образуют новые конфигурации, наполняются новыми смыслами микро- и макроэлементы русской классики, а с другой стороны, демонстрируется жизнеспособность, действенность, осуществимость «утопии», идеологом и инициатором практического претворения которой выступает владыка Митрофаний.


1 Дьякова Е. Борис Акунин как успешная отрасль российской промышленности // Новая газета, 2001, 2—4 июля. С. 23.

2Сараскина Л.И. «Бесы», или Русская трагедия // Достоевский Ф.М. Бесы. Роман в трех частях. «Бесы»: Антология русской критики. М.: Согласие, 1996. С. 445.

3Ранчин А. Романы Б.Акунина и классическая традиция // НЛО. 2004. № 67. С. 260.


Под влиянием Митрофания и с его помощью «кипучий, европейский и до справедливости лютый» немец-губернатор избавился от своей «остзейской деревянности», сориентировался в обстановке и, в отличие от аналогичного персонажа Достоевского, стал вполне успешно отправлять свои чиновничьи функции. Знаковая фигура пастырской успешности преосвященного — его крестник, советник губернатора, товарищ прокурора Матвей Бенционович Бердичевский. Этот выходец из иудеев вполне комфортно и достойно чувствует себя в обустроенном архиереем Заволжье (и образование блестящее получил, и место хорошее дали, и невесту славную сосватали) — что совершенно немыслимо было бы в романном мире Достоевского.

Наконец, вся логика разворачивания детективного сюжета, в рамках которого духовная дочь Митрофания Пелагия, по его просьбе и поручению, успешно изобличает зло, — и есть форма существования и способ предъявления акунинской «утопии». И история бульдогов — линия вроде бы побочная, вспомогательная — отнюдь не случайно вынесена в заглавие, ибо, помимо прямого, детективно-развлекательного, имеет еще и другой, символический смысл — выступает образным аналогом утопической интенции романа в целом. Идея выведения белых бульдогов с коричневым ухом, брылястых, слюнявых, веснушчатых «уродов», чуть было совсем не потерпела крах с гибелью последних татищевских любимцев — ан нет, все тот же упрямый и хитроумный Митрофаний свое душеспасительное и нравоучительное слово предусмотрительно подкрепляет дальновидным и обнадеживающим действием: привозит умирающей от отчаяния тетушке взамен убитых новых щенков на развод, и ставшее было невозможным дело получает новый жизненный импульс.

Немаловажен в концептуальном плане и эффектный финал, работающий, казалось бы, только на поддержание жанрового реноме и присовокупляющий к многочисленным литературным прототипам акунинских детективов (героям КонанДойля, Агаты Кристи, Честертона, У.Эко) еще и адвоката ПерриМейсона из романов
Э.С.Гарднера, который уже в ходе судебного процесса изобличал истинного преступника и спасал от огульного обвинения невинного человека. Правда, синодального инспектора Бубенцова невинным назвать трудно и суд над ним, казалось бы, сюжетно предрешен как акт справедливого возмездия, однако тут-то и обнаруживается, что этот главный «бес» в инкриминируемых ему злодеяниях неповинен, и его, к изумлению и даже недовольству читателя, освобождают из-под стражи прямо в зале суда. Урок формулирует Пелагия, изобличившая подлинного убийцу, помощника Бубенцова с иронической в этом контексте фамилией Спасенный, и действительно спасшая «агента реакции» от незаслуженной каторги: «…Бубенцов — злоделатель и адское исчадие. Теперь выйдет на свободу и, хоть синодальная карьера его кончена, но он на своем веку еще много разного зла сотворит. Сила у него большая. Залижет раны, поднимется и снова станет сеять ненависть и горе. Но нельзя же неправду искоренять посредством неправды!» И владыка, устыженный собственным чрезмерным увлечением идеологической борьбой, за которой не разглядел истины, покаянно соглашается со своей духовной дочерью, а заодно, сам того не подозревая, и с нелюбимым им господином Достоевским, на примере Раскольникова показавшим: «злом зла не искоренишь».

Именно в рамках выдержанной до конца либеральной стратегии, которой руководствуются по воле автора его главные герои, оказывается возможным подлинное и безусловное торжество правосудия — и здесь опять возникает перекличка и полемика с Достоевским, на сей раз с романом «Братья Карамазовы», где в сцене суда красноречивые либеральные разглагольствования участников процесса не только не вскрыли, но окончательно затемнили истину, в результате чего был приговорен к каторге не повинный в отцеубийстве Дмитрий Карамазов. По поводу этой судебной ошибки Л.В.Пумпянский, в полном соответствии с логикой Достоевского, горько иронизирует: «Это памятник русскому либерализму и реформам Александра II!». У автора «Пелагии и белого бульдога» другое отношение к либерализму. Законность, сытость, просвещение, веротерпимость, межнациональное согласие, личное достоинство как первооснова общественного блага — вот те ценности, которые исподволь, не в ущерб художественности и занимательности, но очень настойчиво и последовательно пропагандируются по ходу легкого, удобочитаемого, интригующего повествования. Ну, конечно, это не «Бесы». И не «Отцы и дети». Но… Есть в этом романе «мимотемное», внесюжетное рассуждение Пелагии о различии между талантом и гением, которое очень похоже на завуалированное и смикшированное шуткой авторское самоопределение. Гений, объясняет Пелагия, это «маленькая дырочка такая, через которую Бога видно», но не каждому дано «в себе это отверстие сыскать». «А таланты много чаще попадаются. Это те, кто окошка того волшебного не нашел, но близок к нему и отсветом чудесного сияния питается». Чтобы сгладить «красивость» высказывания и сбить со следа читателя, автор толкает монахиню под руку, она, в свою очередь, цепляет рукавом чашку и обливает кипятком соседа, тот «в отместку» остроумно перефразирует Пушкина — «и про талант не вышло договорить, очень уж все смеялись».

А между тем все сказано. Книги писателя Акунина, который по совместительству является «филологом-расстригой» Г.Ш.Чхартишвили, пронизаны «отсветом чудесного сияния» великой литературы — это один из секретов их успеха и одновременно один из шансов для нее самой не перейти в разряд элитарной пищи для избранных и музейной реликвии для большинства, а остаться живой собеседницей и активной соучастницей длящегося, вопреки усилиям многочисленных «бесов», процесса бытия. Так что, пожалуй, не только Акунину нужен Ф.М., но и Достоевскому нужен Акунин.

Рубрики:  РУССКИЕ КЛАССИКИ/Федор Достоевский
БИБЛИОТЕКА

Иосиф Бродский

Суббота, 03 Февраля 2007 г. 16:43 + в цитатник
Независимая газета
Ян Шенкман

Народ против поэта Бродского

Обнародованы документы из архивов Прокуратуры СССР, касающиеся суда над поэтом

Общественное мнение в СССР, вопреки стереотипам, существовало.
А.Герасимов. «Совещание работников Наркомтяжа», 1937 г. Челябинская картинная галерея

Ольга Эдельман. Процесс Иосифа Бродского. – Новый мир, № 1, 2006.

О процессе над Иосифом Бродским писали неоднократно. Существует стенограмма судебного заседания, героически сделанная Фридой Вигдоровой, есть воспоминания очевидцев.

Писать писали, но вопросы по-прежнему остаются. Кто стоял за делом Бродского, кто инициировал это дело? Почему выбор пал именно на него? Почему ему резко сократили срок ссылки? Только ли из-за ходатайств петербургской интеллигенции?

На эти вопросы и пытается ответить историк Ольга Эдельман, оперируя недавно обнаруженным в Госархиве «надзорным делом об И.А.Бродском». Сенсационен уже сам факт надзора союзной прокуратуры за этим делом. «За Бродским, – пишет Эдельман, – союзная прокуратура» наблюдала «не по чину и не по профилю». Не просто наблюдала, а сто раз проверяла и перепроверяла материалы и заявления, вызывала для беседы заинтересованных лиц.

В докладной записке межведомственной комиссии, адресованной генеральному прокурору, председателю Верховного суда и председателю КГБ, подробно и очень убедительно разбиваются аргументы обвинения. Так убедительно, что дело на глазах разваливается. Вот несколько выдержек.

«Выводы суда, что Бродский с 1956 года периодически, а с октября 1963-го вообще нигде не работал и не учился, не соответствуют фактическим обстоятельствам и опровергаются документами и показаниями свидетелей». «Отсутствуют какие-либо данные, подтверждающие факты антиобщественного поведения Бродского со второй половины 1962 года до момента рассмотрения его дела в суде (март 1964 г.). Не установлено и фактов написания им идеологически не выдержанных, антисоветских стихов, относящихся к концу 1962-го и к 1963 году». То есть, возможно, такие стихи существуют, но фактов не установлено, а значит, и обвинять нельзя.

И дальше самое интересное: «Аполитичность Бродского и преувеличение им своих литературных способностей не могут служить основанием применения Указа от 4 мая 1961 г. «Об усилении борьбы с лицами, уклоняющимися от общественно полезного труда и ведущими антиобщественный паразитический образ жизни».

Подобное и не снилось тогдашним правозащитникам. Сегодняшние, между прочим, тоже не на высоте.

Тут поневоле вспомнишь слова Пушкина по поводу того, что правительство в России – единственный европеец. Жестокий и подлый, но все-таки европеец. Впрочем, цивилизованность властей имеет свои пределы. И свои резоны, как выясняется.

Пересмотр дела Бродского, это аргументированно доказывает Ольга Эдельман, был начат вовсе не из-за ходатайств известных литераторов вроде Ахматовой и Чуковского. И вовсе не поэтому Бродским занимались на самом-самом верху. Просто, сам того не ведая, поэт оказался в центре сложной межведомственной интриги, отражающей противоречия перехода от хрущевской эпохи к брежневской. У высокопоставленных проверяльщиков была масса причин указать на ошибки председателю КГБ Семичастному и ленинградскому партийному боссу Толстикову. Хотя вовсе не они инициировали на самом деле процесс Бродского. Его инициировали низовые чины ленинградского КГБ под давлением народного дружинника и прирожденного кляузника Лернера. А подняли волну и поддержали травлю поэта (причем совершенно искренне) тысячи и тысячи простых людей, которые стихов, естественно, не читали, но безошибочно почувствовали в Бродском изгоя, чужака, жертву. Все как в стихотворении «Развивая Платона»: «Толпа... беснуясь вокруг, кричала, / тыча в меня натруженными указательными: «Не наш!»

Много и справедливо писалось о том, что Бродский жил, не замечая советскую власть, не соблюдая правил. Но ведь и власти, если вдуматься, не было до него дела. Сильнее всего раздражал он коллег-писателей (как ходячий упрек их профессиональной несостоятельности) – и простой советский народ, выразителей общественного мнения (а оно в СССР, вопреки стереотипам, существовало).

Думаю, что это было одной из причин, по которым Бродский и спустя тридцать лет не хотел возвращаться в родной город. Поэт знал: народ против, даже если вдруг, ненадолго, показалось, что народ за. Уж лучше бы он безмолвствовал.


Опубликовано в НГ Ex Libris от 01.02.2007
Оригинал:
http://exlibris.ng.ru/lit/2007-02-01/10_brodski.html
Рубрики:  НОБЕЛЕВСКИЕ ЛАУРЕАТЫ/Иосиф Бродский

В.В. Розанов. Литературные изгнанники

Суббота, 13 Января 2007 г. 20:36 + в цитатник
Независимая газета
Данил Евстигнеев

Возвращение Страхова

Автор "Уединенного" взывает к своему ангелу-хранителю

В.В. Розанов. Литературные изгнанники: Воспоминания. Письма. - М.: Аграф, 2000, 368 с.

Композиционно книга представляет собой трехфазовое развитие организма: зарождение, развитие и смерть, переходящая в бессмертие. Так согласуются ее разделы, и это полностью соответствует той натурфилософской проблематике, которая будоражила русские умы в XIX веке.

Открывающие книгу отзывы Розанова на главные труды Страхова - "О борьбе с Западом в нашей литературе" и "Мир как целое" - еще лишены его непосредственного личного знания. Лишь в письмах, составляющих ключевую часть книги, видно, как прочно связываются пути этих двух мыслителей. Последний раздел состоит из некрологов и большой посмертной статьи Розанова, где воспоминания о Страхове бросают иной свет на творчество забытого ныне философа. Узнав, что в Ельце скромный учитель гимназии переводит "Метафизику" Аристотеля и к тридцати годам успел выпустить трактат "О понимании", Страхов, один из лидеров консервативного общественного движения, вступил с ним в переписку и начал усердно ему протежировать. В письмах установилось полемическое равенство.

Однако Страхов на правах старшего пытался воспитывать начинающего философа в духе немецкой классической философии, требуя соблюдать режим, владеть своим даром, писать доказательно и покороче. Почти всеми наставлениями Розанов пренебрег. Жизнь его всегда следовала минутным обстоятельствам и привычному семейному укладу. Интуитивное подчинение дару как провидению было его единственным императивом. От себя он добился лишь сокращения объема статей для удобства публикации, да и то с большим трудом. Впрочем, найденный позже лирико-философский жанр "Уединенного" избавил его и от этих ненужных мук, освободив от всяческих рамок в самовыражении. К Страхову необычайно многостороннего, ищущего Розанова привлекли не только его естественнонаучные исследования, но и публицистика. Статьи о нигилизме, беспристрастный исторический взгляд на спор западников и славянофилов - эти темы были кровно близки Розанову и перешли ему как бы в наследство. Кроме того, дружба Страхова с Достоевским и Толстым явно способствовала более глубокому анализу Розановым их творчества.

Письма друга Розанов сопровождает увлекательными комментариями, написанными в 1913 году для отдельного издания. Здесь Розанов старательно воссоздает исторический контекст обсуждений, часто пересматривая свое тогдашнее мнение: о религии, потенциальности или однополой любви.

Чистый теоретизм то и дело соседствует с обсуждением деловых вопросов. Абсолютно непрактичному Розанову Страхов объясняет, где и как заказать бумагу для книги, к каким издателям обращаться, как вести переговоры с журналами. Такая духовная и практическая опека гарантировала на первых порах творчески активному автору работу и стабильный заработок. Позже, когда Розанов переехал с семьей в Петербург и стал вести свои дела сам, то сразу столкнулся с обманом со стороны издателей и иногда просто не получал гонораров. Проницательный Страхов быстро понял причину спонтанной самоорганизации друга: "...никогда тому не бывать, чтобы исполнилось мое усердное желание, чтобы Вы стали владыкою Вашего чудесного таланта. Не Вы им владеете, а он Вами, и когда он капризничает - ничего не поделаешь".

Из "капризов" с годами сложился уникальный розановский стиль, принесший известность ему и давший надежное бессмертие в истории философии самому Страхову. Приключенческая мысль "Уединенного" и "Опавших листьев" была рискованным издательским проектом, но их автор, так донкихотски боровшийся с литературой, всегда шел на риск и находил новых читателей. Страхов был лишен этого философского футуризма, углублял и отстаивал только чужие истины.

Эстетизацию мысли он отрицал так же, как и эстетизацию веры. В итоге его просветительские труды, предназначенные для гимназии и университета, не были востребованы в свое время, а затем революция и культурный подъем начала века погрузили имя Страхова в забвение.

Почти во всех своих последних книгах, и в "Сахарне", и в "Мимолетном", неизменно в скорбной, поминальной тональности, Розанов размышляет о странной судьбе своего ангела-хранителя в философии. Однако именно его трудами Страхов возвращается к современному читателю из небытия.

материалы: НГ Ex Libris© 1999-2006
Опубликовано в НГ Ex Libris от 10.08.2000
Оригинал:
http://exlibris.ng.ru/bios/2000-08-10/2_strahov.html
Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов
БИБЛИОТЕКА

В. В. Розанов. Сахарна

Суббота, 13 Января 2007 г. 20:18 + в цитатник
 (338x404, 29Kb)

http://magazines.russ.ru/novyi_mi/redkol/nemzer/gaz.html

АНДРЕЙ НЕМЗЕР

В мечтах о кровопийстве

Переиздана самая скандальная книга Василия Розанова

На обложке нового - девятого по счету - тома собрания сочинений Василия Розанова (М., “Республика”) стоит загадочное слово “Сахарна”. Сахарна - бессарабское имение розановской знакомицы; здесь он провел лето 1913 года. “Сахарна” - очередной ворох фирменных клочковатых мыслей: нужно дозволить развод; городовой - оплот державы; семья - святыня; Гоголь погубил Россию; девочек надо выдавать замуж в 13 лет; “литература” - дрянь; вокруг меня кормятся десять человек. И прочее, знакомое по “Уединенному” и “Опавшим листьям”. Разве что про евреев с особой страстью. Как позднее (1914 - 1915) в “Мимолетном”. Как в “главном блюде” нового тома - “Обонятельном и осязательном отношении евреев к крови”, сборнике статей, писаных в связи с “делом Бейлиса”.

Розанов знает: у евреев есть тайна - ритуальные жертвы, благодаря которым они вошли в особые отношения с алчущим крови “богом”. Вступив с ним в брак, утверждая завет кровью (обрезанием и человеческими жертвами), евреи получили власть над миром.

Дальше - диалектика. Бейлиса не оправдают, ибо всем ясно, что евреи практикуют ритуальные убийства. (Научные аргументы в дело не идут: ученые тупы или куплены. Юристы тем паче.) Один Розанов унюхивает тайну. Оправдание Бейлиса ничего не значит - истинные преступники скрылись. Не найдено - значит хорошо спрятано. В убийстве есть мистический (благой!) смысл: не все расползлось в буржуазной слякоти, которую разводят те же евреи - ассимилянты, что хуже “кошерных”. Те в союзе с “богом”, эти - орудия кагала, не понимающие, по чьей воле губят Россию. С которой “бог” завета не заключил. И т. д.: бедные русские; зависть к евреям, “бога” заарканившим; смакование “крови” - в частности, при описании мертвого мальчика, Андрюши Ющинского. И гадание. Может, одолеем? - Навряд. На эту тему Розанов диалогизирует с выступающим в книге анонимно о. Павлом Флоренским.

Редактор-составитель Александр Николюкин знает, что антисемитом быть нехорошо, а следовательно Розанова надо “отмазать”. Поэтому в комментариях ни слова о том, как шло “дело Бейлиса”, что говорили эксперты и свидетели, как соотносятся тексты Розанова с реальностью. Зато есть статья “К вопросу о мифологеме национального в творчестве В.В. Розанова”, а в ней два посыла: а) Розанов евреев любил, чувствовал себя “еврейским пророком”; б) Розанова занимала “виртуальная литературная мифологема”. Сил нет это читать: не был Розанов игривым постмодернистом, серьезно - еще как! - относился он к “еврейской тайне”, что выводит их за пределы рода человеческого. Отсюда и проклятья Розанова, и его предсмертные покаяния (ведь они с их “богом” и там властвуют), и его “любовь”. “Телесная” такая, страстная, безнадежная (не допустят) и бесчеловечная. А как еще любить “нелюдь”?

Трудно в конце ХХ века писать: дело тут не в евреях. И все же. Холокост и другие ужасы века (от большевизма и нацизма до тоталитарных сект) - только следствие подмены Бога - “богом”, следствие квазирелигии страха и силы. Не один Розанов странно “любил” евреев. Или негров, или индейцев - кого только не почитали одновременно “грязными дикарями” и “хранителями мудрости”, обладателями “загадочных душ”. Кто-то так думает о русских. Поистине такая “любовь” зла. И наш “домашний”, “русский”, “церковный”, “добрый” Василий Васильевич в Бога верил мало, а Россию, русских и людей вообще - того меньше. То ли дело страшные и сладкие, кровью да спермой пропахшие “бог” с “евреем”.

Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов
БИБЛИОТЕКА

В. В. Розанов. Апокалипсис нашего времени

Суббота, 13 Января 2007 г. 20:07 + в цитатник
 (338x404, 33Kb)

АПОКАЛИПСИС “САМОДУМА”

Среди многих странных и удивительных событий рубежа двух тысячелетий одно, кажется, никем не было осознано во всей своей тишине и значительности – обретение позднего творчества великого русского “самодума” Василия Васильевича Розанова. Начался этот процесс еще в 1994 году, когда в издательстве “Республика” вышел том ранее никому не ведомых “опавших листьев” за 1915 год под названием “Мимолетное”. За ним последовало “Мимолетное” за 1914 год (в томе “Когда начальство ушло”, 1997), затем “Сахарна” – записи за 1913 год, в одноименном томе(1997) и, наконец, “Последние листья” – записи за 1916 и 1917 годы (2000).

Но это еще не всё. В конце августа 1917 года Розанов переехал вместе с семьей из Петербурга под Москву, в Сергиев Посад, поближе к своему другу о. Павлу Флоренскому. И уже через три месяца, в конце ноября 1917 года, выходит первый выпуск совершенно нового издания (хотя и близкого по жанру к “Опавшим листьям”) под названием “Апокалипсис нашего времени” – крохотная брошюра в 16 страниц. В течение года за ней последовали еще девять, причем последний – десятый выпуск – был не только запрещен, но и конфискован. Издание прекратилось.

Но мы знали, что Розанов заготовил не менее пятидесяти выпусков “Апокалипсиса”. Знали и ждали. Ждали очень долго – больше восьмидесяти лет. И вот свершилось – на полки книжных магазинов лег очередной, 12-й том Собрания сочинений Розанова “Апокалипсис нашего времени” – впервые в полном виде.

Если в опубликованных десяти выпусках “Апокалипсиса” было 42 записи, то здесь к ним добавлено еще 240, то есть почти в шесть раз больше. Таким образом, у нас теперь не десять, а семьдесят выпусков “Апокалипсиса”. Но это всё внешнее. Обратимся к содержанию.

Многие из самых убежденных “розановцев” считали, что печатать эту книгу не стоит, не современно: будет нанесен непоправимый ущерб отношению к Розанову православной церкви. Ведь под именем “Троицких березок” (таково было первоначальное название “Апокалипсиса”) Розанов задумал самую глубокую критику христианства, которая когда-либо предпринималась. Ее и близко нельзя сравнивать с критикой Л. Фейербаха, Д. Штрауса, А. Древса. Автор этой критики – религиозный гений, сравнимый по остроте и глубине мысли только с Достоевским.

К счастью, аргументы и доводы Розанова уже не ошеломляют нас. Он высказал их впервые еще в знаменитом докладе “О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира”, прочитанном в ноябре 1907 года (позже вошел в его книгу “Темный лик”, СПб., 1911). Первые десять выпусков как бы конспективно наметили аргументы, развитые в двухстах с лишним последующих записях. И все-таки впечатление от их чтения огромное. Сам процесс мышления Розанова и его язык захватывают. Розанов напоминает не кабинетного философа, а современного хакера, взламывающего на своем компьютере главные тайны Вселенной, самые секретные ее коды. Мир как тайна или, точнее, как таинство, то есть сакральная тайна, которую человек призван разгадывать.

Вместо Христа утверждается даже не пол, а Солнце и еще раз Солнце (девять записей подряд о Солнце). Вот кто заботится о Земле, вот кто живое и нравственное существо, а не астрономическое тело. Невольно думаешь о тех культурах, где Солнце действительно было богом – об ацтеках, например, и их с трудом вообразимой жестокости. Но Розанов похож на шмеля, который возится в чашечке цветка и ничего не видит вокруг себя, стараясь только точнее выразить свою мысль, ломая синтаксис и создавая новые, небывалые словечки. Уродился же такой человек на Руси! Неудивительно, что он не захотел и не смог пережить свою обожаемую и ненавидимую Россию (умер от голода и холода в Сергиевом Посаде 5 февраля 1919 года).

Вот одна из коротеньких записей, которая передает ход мысли Розанова: “Заботится ли солнце о земле? Не из чего не видно: оно ее “притягивает прямо пропорционально массе и обратно пропорционально квадратам расстояний”. Таким образом, 1-й ответ о солнце и земле Коперника был глуп. Просто глуп. Он “сосчитал”. Но “счет” в применении к нравственному явлению я нахожу просто глупым. Он просто ответил глупо, негодно. С этого глупого ответа Коперника на нравственный вопрос о планете и солнце началась пошлость планеты и опустошение Небес. “Конечно, – земля не имеет об себе заботы солнца, а только притягивается по кубам расстояний”. Тьфу”.

Это “тьфу” по адресу всей современной позитивистской безбожной науки когда-нибудь будет не только услышано, но и понято. Миллионы людей, ученых людей, смотрели и не увидели, думали и не додумались. А один человек посмотрел и всё увидел и понял. В просторечии это называется гениальностью. Мне скажут: наука не безнравственна, а вненравственна. Велика ли разница?

Великие идеи приходят в мир на крыльях голубя, по слову Ницше. Вот и розановские тома, как голуби, неслышно сидят на полках магазинов. Время сейчас не самое благоприятное для чтения – переживаем, в сущности, очередной апокалипсис русской истории, пусть не такой страшный, как в 1917 году (холод коснулся пока только Приморья). Но как не сказать спасибо А. Николюкину и С. Федякину, которые расшифровали трудный розановский почерк и донесли до нас, пусть с некоторыми ошибками и неправильными прочтениями, этот драгоценный том!

С. ДЖИМБИНОВ 

© "Литературная газета", 2001

Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов
БИБЛИОТЕКА

В. В. Розанов. Последние листья

Суббота, 13 Января 2007 г. 19:41 + в цитатник
 (333x406, 35Kb)
Опубликовано в журнале:
«Новый Мир» 2001, №3
РЕЦЕНЗИИ. ОБЗОРЫ  

Юрий КУБЛАНОВСКИЙ

ОТ ОЗИРИСА — К АПОКАЛИПСИСУ

В. В. Розанов. Последние листья. Составление и комментарии А. Н. Николюкина. М., «Республика», 2000, 382 стр.

Как впервые прочитать и не вздрогнуть — впервые прочитать слова, адресованные Василием Розановым его критикам из левого лагеря, идеологам и винтикам освободительного движения:
«Не я циник, а вы циники. И уже давним 60-летним цинизмом. Среди собак на псарне, среди волков в лесу — запела птичка.
Лес завыл. „Го-го-го. Не по-нашему”.
Каннибалы. Вы только каннибалы. И когда вы лезете с революциею, то очень понятно, чего хотите:
— Перекусить горлышко.
И не кричите, что вы хотите перекусить горло только богатым и знатным: вы хотите перекусить человеку.
П. ч. я-то, во всяком случае, уж не богат и не знатен. И Достоевский жил в нищете.
Нет, вы золоченая, знатная чернь. У вас довольно сытные завтраки... Ваша мысль — убить Россию, и на ее месте чтобы распространилась Франция „с ее свободными учреждениями”, где вам будет свободно мошенничать, п. ч. русский полицейский еще держит вас за фалды».
...Новый том Собрания сочинений В. В. Розанова, издающегося в «Республике» в течение последних шести лет, помимо опубликованного в свое время сборника статей «Война 1914 года и русское возрождение» включает в себя никогда прежде не публиковавшееся продолжение знаменитых «Опавших листьев» (расшифровка по рукописи Государственного литературного музея произведена А. Н. Николюкиным и А. А. Ширяевой). Как сказано в комментарии к тому: «С 1916 г. Розанов стал именовать свои подневные записи „Последними листьями”. В конце 1917 и в 1918 г. эта „листва” превратилась в книгу „Апокалипсис нашего времени”». Таким образом, заполнена лакуна, вправлено в свое место звено между «Опавшими листьями» 1913 — 1915 годов и предсмертным «Апокалипсисом». Звено, которое Розанов еще в «благополучном», то есть не предвещавшем, кажется, неизбежность исторической катастрофы и скорую гибель автора, 1916 году пророчески назвал последними листьями.
Революционный смерч и действительно наступивший следом за ним исторический апокалипсис смели, прямо скажем, очень значительную часть розановской проблематики — проблематики, предназначавшейся-то для современников Розанова. Но волею судеб только мы через восемь с лишним десятков лет стали первыми читателями «Последних листьев». А время, да еще такое насыщенное, простите за банальность, безжалостно.
Idбee fixe Розанова, одна из магистральных тем его творчества, — борьба против «монашеского ханжества» и «христианского холода» вообще — за «плодитесь и размножайтесь». Но такое впечатление, что от книги к книге Розанов сам распаляется все пуще, подтаскивает все более тяжелую артиллерию и нарывается на скандал. Недаром довольно-таки тошнотворное словечко «совокупление» склоняется им все чаще и во всех падежах. Ладно — брак «без границ», ладно, когда Розанов хочет, чтобы женщина каждый год ходила беременная, — хотя пафос такого рода чрезмерен и кажется причудой выдающегося писателя. Но в «Последних листьях» уже и проститутки, к деторождению, как известно, отношения не имеющие, превращаются в некий идейный священный орден, вызывающий благоговение Розанова. При этом он постоянно ссылается на особое будто бы расположение Христа к блудницам, которое он выдает за их... поощрение. И импрессионизм своей мысли — мысли, славной именно своей принципиальной, если угодно, недооформленностью, называет, увы, «мое учение». Но свободная творческая мысль — одно, «учение» — другое, с него иной, строгий, спрос...
«Более и более мне кажется, — записывает Розанов 15 августа 1916 года, — что я веду не к разрушению христианства, а к восполнению христианства». Чем же он его восполняет? «Надо практически начать допускать (ибо Новый Завет шире Ветхого) (?! — Ю. К.) и полигамию, и полиандрию, и блудниц: но — в порядке, законе и строго. Пусть блудницы будут именно святыми. (Думаю, Розанов высоко оценил бы стихотворение Пастернака «Магдалина»... — Ю. К.) И любовницы — праведными. А жены — „уж до неба”. В особенности священники и архиереи пусть имеют по несколько жен. Пусть священники идут впереди в этом, ибо у них есть порядок, и они во всем чинны и благочинны. Все должно быть свято».
...Когда-то, в 1900 году, Розанов высказал несколько уплощенное, но и не лишенное здравости соображение о Пушкине: «Взглянув на Пушкина или Гейне, мы столь же неотразимо убеждаемся, что это типичные полигамисты, многолюбы. И во всякую эпоху, по всему вероятию, есть определенное число этих многолюбов. Тут — ни порока, ни заслуги. Это как трава, которая зелена, потому что она зелена... Пушкин не только не был моногамом; уже раз он родился — его и нужно принять полигамистом, до такой степени очевидно, что весь характер его творчества, весь его личный характер со многими чертами безусловной прелести абсолютно вытекает из постоянной и постоянно не вечной любви, однако во всякой точке и минуте — любви горячей и чистосердечной»1.
Вот как все «просто». Ну не слышал Розанов в православной стране после двух почти тысячелетий христианства про седьмую заповедь — и все тут. Снял вопрос. И это даже симпатично в пику несколько тяжеловесному морализаторству Владимира Соловьева в «Судьбе Пушкина» (1897)2.
Но, повторяю, чем дальше — тем круче. А уж в октябре 1916-го писатель и вообще доходит до последних столпов: «И вот я нарисовал бычьи ova. Кои люблю как производителя „ребят во всем мире”. Корень-то не в женщинах, а в быке. Женщина — пустота, темнота, глухое: пока на нее не вскочил бык. Но бык вскочил: и мир расцветает. Посему в ova его я начертил цветок. Вот этот-то „цветок в я...” и есть суть всего. А посему и целовать, собственно, надо не женщин, а я... быка».
Мало этого. «О, как я хочу разврата. О, как я хочу страсти быков. (Тут уж и „дионисийство” Вяч. Иванова покажется детской и пресной шалостью. — Ю. К.) О, не обращайте внимания на протесты женщин. Они притворяются. Насилуйте их: это единственно, что они от вас желают. Бык: хочешь ли ты. Это единственное важное. А если „она” и не хочет, овладей ею. Бык хочет — и мир хочет. Это я и нарисовал».
Эх, Василий Васильевич! Нарисовать-то нарисовали, но счетчик щелкает, адский механизм включен, и счет пошел на минуты. И скоро, бедный, «запоете» вы по-другому.
«Что же, в сущности, произошло? — спрашивает оглушенный революцией Розанов в 1918 году. — Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает. Серьезен никто не был, и, в сущности, цари были серьезнее всех... И как это нередко случается, „жертвою пал невинный”... Мы, в сущности, играем в литературе. „Так хорошо написал”. И все дело было в том, что „хорошо написал”, а что „написал” — до этого никому дела не было».
Несусветный смельчак в области морали и пола, склонный оправдывать в этом деле даже и нигилистов 1860-х годов с их «фаланстерами» и семейными артелями, в существе своем Розанов был именно монархистом и без «царей» России не мыслил. Кажется, красота византийской иерархичности бытия была дана ему в ощущении, недаром Константин Леонтьев сразу разглядел в нем своего. Русский народ полярен — есть вольница без царя в голове, но много и тех (существуют такие верноподданные и по сей день), кому без царя жизнь не мила, которые мыслят и любят Россию именно и только монархической.
Вот одна из последних записей «Последних листьев» (осень 1917-го): «Сижу и плачу, сижу и плачу как о совершенно ненужном и о всем мною написанном... Никогда я не думал, что Государь так нужен для меня: но вот его нет — и для меня как нет России. Совершенно нет, и для меня в мечте не нужно всей моей литературной деятельности. Просто я не хочу, чтобы она была. Я не хочу ее для республики, а для царя, царицы, царевича, царевен. (Трагикомический парадокс, однако же, в том, что определенная и весьма немалая часть творчества Розанова, его „хлыстовство”, все-таки именно „для республики”3. — Ю. К.) Без царя я не могу жить. ...без царя не выживет Россия, задохнется. И даже — не нужно, чтобы она была без царя».
Не многие наши деятели серебряного века еще до большевистского переворота чувствовали и мыслили так: большинство, несмотря на все декадентские изыски, были, подобно Мережковскому, Блоку, Белому и другим, закодированы освободительной идеологией и «христосовались» в пореволюционные дни. Тогда как Розанов 11 марта 1917-го пишет: «Нельзя, чтобы внуки и внучки наши, слушая сказку „О Иване Царевиче и сером волке”, понимали, чтбо такое „волк”, но уже не понимали, чтбо такое „царевич”. И слушая — „...в тридесятом царстве, за морем, за океаном”, не понимали, чтбо такое „царство”... И они почувствуют, через 3 — 4 поколения, что им дана не русская история, а какая-то провокация на место истории, где вместо „царевичей” и „русалок” везде происходит классовая борьба». И еще в 1916 году называет либерального (а потом весьма успешно — советского) историка Р. Ю. Виппера «колбасником и нигилистом».
И ныне нам дороги в Розанове не вопросы пола, не пристрастная дерзкая критика христианского аскетизма, не колоритная моральная «запятая», а головокружительная интимность и доверительность в разговоре с читателем, его «охранительство», борьба с вульгарной социологичностью и либерально-социалистическими клише, драгоценна его идейная и человеческая тяга к «литературным изгнанникам», проникновенные о них очерки, его несравненные письма Леонтьеву, Страхову, Гершензону...
«Я понял, — утверждал писатель в „Опавших листьях”, — что в России „быть в оппозиции” — значит любить и уважать Государя, что „быть бунтовщиком” в России — значит пойти и отстоять обедню... Я вдруг опомнился и понял, что идет в России „кутеж и обман”, что в ней стала левая опричнина, завладевшая всею Россиею и плещущая купоросом в лицо каждому», кто не подмахивал освободительному движению. А Василий Васильевич пошел «в ту тихую, бессильную, может быть, в самом деле имеющую быть затоптанной оппозицию», которая состоит в «1) помолиться, 2) встать рано и работать». «Господа, бросьте браунинги, займитесь библиографией!» — убеждал Розанов. Но от гнилого времени никуда не деться, и во время работы вдруг в Розанове начинал бормотать «бобок»: «Сосочки, сосочки, сосочки... Сосите меня мужчины, сосите меня девушки, сосите меня замужние, сосите вдовы, — все». Это, оказывается, в вагоне пригородного поезда почувствовал Розанов себя... Озирисом. И то же «в давке трамвая»: «...другие любили ваши мысли, чувства... Я — вашу судьбу. Но и судьбу, как она открывается с подола... Посему я считаю себя (чувствую себя) Озирисом. И тут нет нескромности: по таинственному (не понимаю) учению египтян, всякий человек после своей смерти становится Озирисом». Широк русский человек — надо бы сузить: с утра помолится, а потом чувствует себя Озирисом.
И все-таки коробят как не-конечная правда слова Павла Флоренского о Розанове — в письме от 5 — 6 сентября 1918 года к курскому медику М. И. Лутохину: «Существо его — Богоборческое: он не приемлет ни страданий, ни греха, ни лишений, ни смерти, ему не надо искупления, не надо и воскресения, ибо тайная его мысль — вечно жить, и иначе он не воспринимает мира... Кое-что в словах его, ложно выраженное, содержит правильное постижение хода мировой истории». Но сам склад духа Розанова — по Флоренскому — не приемлет «никакого „нет”, никакой задержки, никакого „должен”» и стремится «излиться, как льется поток воды». И сказано это как раз теми же днями, когда сам Розанов писал из Сергиева Посада М. М. Спасовскому: «С отцом Павлом Флоренским мы самые близкие друзья. Он приходит ко мне почти каждый день, и мы вместе льем слезы о нашей несчастной России, так ужасно заблудившейся и блуждающей».
Как ни ругался Розанов на православное духовенство, а ведь после революции «жался» именно к Посаду и Лавре, у стен которой представляешь его легко, органично — хотя никак не представишь там в эти дни многих и многих «серебряновечных» современников Розанова.
Э. Ф. Голлербах в опубликованной в Берлине заметке «Последние дни Розанова» (1923) приводит фрагменты писем Надежды Васильевны Розановой о последних днях отца и его кончине:
«Два месяца он болел параличом. У него не действовала левая часть тела. Надо было одно усиленное питание, но его не было, достать было невозможно... Он все слабел, слабел. Последние дни я, 18-летняя, легко переносила его на руках, как малого ребенка. Он был тих и кроток. Страшная перемена произошла в нем, великий перелом и возрождение. Смерть его была чудная, радостная... Он 4 раза по собственному желанию причастился, 1 раз соборовался, три раза над ним читали отходную. Во время нее он скончался... Его похоронили в монастыре Черниговской Божьей матери, рядом с любимым К. Н. Леонтьевым».
В начале 20-х Черниговский скит закрыли и заселили бомжами и проститутками. М. Пришвин в 1923 году успел сделать «привязку на местности», так что место погребения Розанова и Леонтьева не затерялось благодаря пришвинским замерам. В 1991 году могилы восстановили. Но сегодня кресты (особенно крест Розанова, непрочный в пазах) полурассохлись, могилы производят впечатление заброшенных, чувствуется, что черниговским инокам не до них. У них своих забот полон рот: Черниговский скит вернули Церкви в страшном состоянии. Да и вряд ли кто из нынешней братии читал Розанова или Леонтьева... А мирские паломники к могилам мыслителей — что они могут сделать? Ведь это, как говорится, по определению те, к чьим ладоням деньги не липнут. Все-таки хорошие новые кресты, пусть не мраморные, а вновь деревянные, срубить и поставить надо.
...«Последние листья» вновь вернули меня к тому, что казалось перевернутою уже страницей, — к проблематике, к воздуху серебряного нашего века. Какая плеяда талантов, едва ль не гениев — во всех областях культуры. Какое цветение — но цветение с тлетворным душком. Великие, но — как-то по-особому порченные творцы, гремучая смесь дара с двусмысленностью, причем двусмысленностью не спонтанной, а «обдуманной», порой нарочитой. Пели сирены — но где же был спасительный для нашей родины голос?
Сам Розанов хотел «ввинченности мысли в душу человеческую» и «рассыпчатости, разрыхленности... расширения души человеческой». Проходят десятилетия — а творческое наследие Розанова продолжает выполнять эту свою задачу: не укреплять и закалять, но именно разрыхлять и расширять человеческую душу со всем, что есть в этом хорошего и дурного.

______________________________

1 Розанов В. В. О Пушкине. Эссе и фрагменты. Издание подготовлено В. Г. Сукачем. (И подготовлено превосходно! — Ю. К.) М., 2000, стр. 266 — 267.

2 О психологической подоплеке отношений Розанова и Соловьева см. емкие и глубокие соображения костромского исследователя Т. А. Ёлшиной в статье «Друг другу мы тайно враждебны...» (в сб.: «Потаенная литература. Исследования и материалы». Приложение к выпуску 2. Иваново, 2000, стр. 170 — 175).
А вот уважаемый и популярный ныне питерский культуролог А. Эткинд не всегда точен в формулировках и утверждениях. Так, о Соловьеве и Розанове в его книге «Хлыст. Секты, литература и революция» (М., 1998) сказано, что они «раскачивали корабль русской мысли». Что за такой «ортодоксальный» корабль, по каким волнам плавал — не вижу. В конце концов, едва ли не каждый оригинальный мыслитель (да даже и богослов) что-то «раскачивает». Не будем числить Соловьева и Розанова внешними по отношению к «русской мысли» — они ее кровная составная, вне зависимости от того, нравится это кому-нибудь или нет. Хотя, разумеется, умственная и нравственная ответственность ни с кого не снимается. (О взаимоотношениях Розанова с сектантами — хлыстами и проч. — см. в той же книге, стр. 179 — 190.)

3 См. и название издательства, выпускающего розановское собрание. Какое странное совпадение

Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов
БИБЛИОТЕКА

В. В. Розанов. Собрание сочинений – М.: Республика

Суббота, 13 Января 2007 г. 19:27 + в цитатник
Опубликовано в журнале:
«НЛО» 2003, №61
БИБЛИОГРАФИЯ
Л. КАЦИС
Кастраторский комплекс публикаторов, или Розанов в меняющемся супере
(по поводу Собрания сочинений В.В. Розанова)

Собрание сочинений В.В. Розанова, выходящее в московском издательстве “Республика”, — безусловно заметное культурное событие — не столько потому, что оно качественно подготовлено, сколько потому, что включает в себя тома (!) ранее неизвестного Розанова.

А.Н. Николюкин еще в 1994 г. писал, что “в основу издания положен план-замысел Розанова, составленный в 1917 г. и охватывающий все, даже незаконченные, произведения”[1]. Однако на деле, начиная с первого тома, составители отступили от замысла Розанова. Ведь в указанном авторском плане Собрания сочинений книги, включавшей в себя именно “Среди художников” и “Итальянские впечатления”, нет. Там есть: т. 27—28. “Среди художников”, и т. 29. “Путешествия”, который включал в себя не только Италию, но и “По Германии” и “Русский Нил”. При этом “По Германии” в книгу Собрания “Республики” включено, а “Русский Нил” (то есть — Волга) — нет. Таким образом, авторская воля составителями была нарушена.

В том же, 1994 г. была предпринята попытка издания еще одного собрания сочинений Розанова (под редакцией В.Г. Сукача). И начал он с тех же книг о путешествиях. Однако В.Г. Сукач не обещал читателям следовать точно плану Розанова и собрал в томе ““Иная земля, иное небо...”: Полное собрание путевых очерков 1899—1913” все тексты Розанова на эту тему. Здесь, естественно, нашлось место и “Русскому Нилу”. При этом любой читатель, знающий В.В. Розанова, не может не оценить, что противопоставление или сочетание западной христианской Европы с русским Египтом, незадолго до смерти заявленное автором в плане книги, представляет собой шаг принципиальный.

Вернемся теперь к розановскому плану. Итак, т. 39—41 (“Листва”) должен был включать “Уединенное”, “Опавшие листья”, “Смертное” и не напечатанные при жизни автора книги — “Сахарна”, “Новые опавшие листья” и проч.

Сегодня мы знаем, что и в два современных многосотстраничных тома “Новые опавшие листья” не поместились. Впрочем, сам Розанов часто неверно указывал объем своих текстов в условных томах. Так, например, вполне компактная работа “В темных религиозных лучах”, опубликованная в собрании в авторской версии (и бывшая ранее “Людьми лунного света” и “Темным ликом”), заняла всего лишь один том Собрания “Республики”, а не три (16—18), как в плане Розанова. В то же самое время “Листва” предстала нам уже в четырех томах [2].

Характерно, что в Собрание до сих пор не вошли общеизвестные тексты, с которых и должна была бы начинаться “Листва”. Видимо, для исправления этой ситуации в 2000 г. в томе “Последние листья” в списке подготовленных томов появилось: т. 15. “Листва”. В следующем томе (“Литературные изгнанники”) в 2001 г. под № 15 значился уже “Семейный вопрос в России”, а в самом последнем по времени томе “Возрождающийся Египет” под № 15 фигурировал том “Судьбы русского консерватизма”, отсутствующий среди авторских розановских томов.

Однако, так или иначе, вся отсутствующая, будем надеяться — пока, в Собрании “Листва” хорошо известна и проблемы не представляет. Тем более, что она замечательно издана упомянутым уже здесь В.Г. Сукачем еще в 1990 г. [3] (целиком же “Листва” являет собой тексты общим объемом почти в 2000 страниц (без комментария!), если продолжать их печатать так же, как в Собрании; то есть получилось бы, как минимум, томов шесть).

Другой важной новостью Собрания является публикация полного текста “Апокалипсиса нашего времени” в специальном томе, причем осуществлена она более чем своеобразно. Так, уже во второй раз в Собрании публикуется известный прижизненный текст “Апокалипсиса нашего времени”, причем — в том же самом варианте, что и ранее. Что же касается той части текста, которая не вошла в опубликованные выпуски “Апокалипсиса нашего времени”, то составители избрали вариант, который, по их собственным словам, выглядит следующим образом: “В настоящем издании рукописный материал разделен редакцией на две части. В первую часть включены записи, имеющие даты (расположены по хронологии). Вторую часть составили записи, в которых даты не были указаны Розановым (расположены по алфавиту заглавий или первых строк)” [4]. Такое “текстологическое решение” изумляет. Ведь для Розанова алфавитное расположение первых строк текста — важнейший момент того, что В.Б. Шкловский определил выражением “сюжет как явление стиля”. И он же специально отметил как раз интересующую нас особенность розановской “Листвы”: “Все эти “не хочу” написаны в книге особенной — книге, уравнивающей себя Священному писанию. Обращаю внимание, что алфавитный перечень к “Уединенному”, “Опавшим листьям” (обоим коробам) составлен по образцу “Симфонии”, сборника текстов Нового и Ветхого завета, расположенных в алфавитном порядке”, и чуть далее речь идет о том, что “Великий Розанов, охваченный огнем, как пылающая головня”, пишет Священное писание [5].

Аккуратные публикаторы неизменно воспроизводят этот алфавитный указатель и комментируют его. Поэтому разбиение “Апокалипсиса...” на три группы текстов по трем разным признакам разрушает или, в лучшем случае, искажает авторский замысел. Тем более, что работа над “Апокалипсисом...” продолжалась и после напечатания отдельных выпусков. Следовательно, автор мог до последнего дня решать, что ему включать в книгу и в каком порядке. Эти замечания особенно важны потому, что текст изданного при жизни автора “Апокалипсиса...” уже был опубликован в Собрании. Поэтому в соответствии со всеми законами текстологии публикаторам оставалось предоставить читателю текст в том виде, как он отложился в архиве Розанова. Однако они избрали иную стратегию, которую описали так: “Печатается впервые по рукописи РГАЛИ. Фонд 419. Ед. хр. 234 и 235. Рукопись не была подготовлена Розановым к печати, и в ней встречаются повторы и варианты черновиков, которые нами не публикуются. В указанных единицах хранения (Статьи для сборника “Апокалипсис”) находятся также автографы записей, вошедших в десять опубликованных выпусков “Апокалипсиса нашего времени”. Отдельные записи, включенные в настоящую публикацию, находятся в единицах хранения 230 и 233 (предисловия к “Апокалипсису”) того же фонда РГАЛИ.

В архиве записи В.В. Розанова для “Апокалипсиса нашего времени” расположены по алфавиту заглавий или первых строк” [6].

Вот как мотивируют публикаторы свое текстологическое решение: “В изданных десяти выпусках “Апокалипсиса” Розанов, как известно, перешел от публикации по хронологии записей (как то было в “Мимолетном” 1914 г., “Мимолетном” 1915 г., “Последних листьях” 1916 г. и “Последних листьях” 1917 г.) к заметкам с названиями (?! — Л.К.). Публикуемые записи отчасти отражают этот переход” [7].

Теперь мы видим, что отсутствие в Собрании цикла “Листва” в розановском его понимании совершенно не случайно. Будь он реализован публикаторами в адекватном как раз общей хронологии розановского творчества виде, им было бы более чем сложно заменить алфавитный порядок записей “Апокалипсиса...” из архива Розанова на полупроизвольный.

Однако дело не столько в этом, сколько в том, что Розанов писал свое Священное Писание. А насколько мы знаем, в реальном Священном Писании Откровение Св. Иоанна и по форме, и по жанру принципиально отличается от Четвероевангелия и Деяний с Посланиями Апостолов. Почему же мы должны предполагать, что “Апокалипсис нашего времени” не имеет своего места в “Священном Писании” В.В. Розанова?

Однако если имеет, то текст этот должен был быть противопоставлен всему тому, что написано до наступления Апокалипсиса 1917 г. В этом случае алфавитный указатель к первой “Листве” и должен был привести в итоге к алфавитному расположению “постапокалипсического” текста В.В. Розанова. Ведь, заметим, Св. Иоанн не жил в саму эпоху Апокалипсиса, но лишь провидел ее. Розанов же ощутил свое время именно как реальное наступление Последних времен.

К тому же, кажется, именно алфавитный указатель к “Апокалипсису...” подтверждает правильность отнесения этого текста к “Листве” независимо от наличия или отсутствия названия записей в предыдущих циклах. Тем более, что в “Последних листьях” 1916 г. последний текст озаглавлен “Мировая собака”.

Однако перейдем от “Листвы” (кстати, еще до Собрания А.Н. Николюкин выпустил в том же издательстве сборник произведений Розанова, включавший в себя “Уединенное”, “Опавшие листья” и “Апокалипсис”, но “Симфония” в нем отсутствовала) к тому Собрания, который вышел под названием “Возрождающийся Египет” [8].

Нетрудно увидеть, что, как и в ряде более ранних томов, состав этого тома менее всего тематический. В нем к тексту “Египта” добавлены непереиздававшаяся книга о хлыстах и скопцах 1914 г., довольно известная работа “Библейская поэзия” 1911 г., два текста из серии “Истоки Израиля” — “В соседстве Содома” и ““Ангел Иеговы” у евреев” 1914 г., связанные с делом Бейлиса и книгой того же 1914 г. “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови”. Здесь Розанов пытался (при активном участии о. Павла Флоренского, чему мы совсем недавно получили документальное подтверждение как раз в томе “Сахарна” Собрания) обосновать реальность применения иудеями христианской крови в религиозных обрядах; далее книга “Европа и Евреи”, включавшая в себя, помимо текстов “Бейлисиады”, и текст 1899 г., касающийся испуга и возмущения Розанова из-за оправдания другого героя антисемитского судебного процесса — А. Дрейфуса. Именно его освобождение связывал Розанов с оправданием М. Бейлиса в Киеве в 1913 г.

Таким образом, розановский “Египет”, выходивший с 1916 г. до перерыва издания на выпуске III, предшествует (в томе) более ранним текстам совершенно иной (за исключением “Библейской поэзии”) направленности.

Заметим, что и книга “Апокалипсическая секта” 1914 г. имеет прямое отношение к делу Бейлиса, ибо в ней деятельность основателя секты Кондратия Селиванова сопоставляется с деятельностью главы хасидов ХаБаДа ребе Шнеерсона. Именно его лицо оказывается, по Розанову, позади Бейлиса.

Таким образом, все эти книги стоило бы поместить в тот же том Собрания, где была републикована скандальная работа Розанова “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови”, то есть в том “Сахарна”. Кстати, и “Сахарна” куда лучше смотрелась бы в томах “Листвы”. Но что сделано, сделано. И нам остается лишь осмыслить происшедшее.

Осмысление стоит начать с одной странности как раз в томе “Сахарна”. Здесь, в Приложении третьем, вдруг находим иллюстрацию на с. 412, отсутствующую в оригинальном издании “Обонятельного и осязательного отношения евреев к крови” 1914 г. Это изображение православного храма, неожиданное в контексте данной книги. Более никаких внеположных тексту иллюстраций книга не содержит[9].

Можно было бы не касаться здесь этого вопроса, однако именно проблема иллюстраций к книге Розанова “Возрождающийся Египет” станет одной из основных в наших заметках. Вообще говоря, семиотика розановских иллюстраций — проблема куда более важная, чем может показаться на первый взгляд. Еще цитировавшийся выше В.Б. Шкловский обращал специальное внимание на роль фотографий с рамкой и без рамки в коробах “Опавших листьев”, говоря, что как раз отсутствие рамки свидетельствует об особой интимности домашних фотографий семьи Розанова [10].

Этот же вопрос привлек внимание членов Московского лингвистического кружка при обсуждении работы В.Б. Шкловского[11].

Аналогом этой специфически выраженной интимности в книге “Возрождающийся Египет” являются выполненные рукой самого Розанова прорисовки египетских рисунков из многочисленных альбомов различных экспедиций. Таким образом, интимность “Египта” ничуть не меньше, чем интимность “Листвы”. А рукописные и карандашные прорисовки египетских памятников могут быть определены словами из выступления Б. Горнунга, который на упомянутом выше заседании Московского лингвистического кружка сказал о фотографиях из “Опавших листьев”, что “поскольку выражение тех или иных эстетических категорий осуществляется в различном материале, можно говорить об основном и вспомогательном способах выражения”. Таким “вспомогательным способом выражения” категории “интимности” и являются в “Египте” ручные прорисовки Розанова.

Следовательно, вопрос о качестве и количестве иллюстраций в “Египте” становится содержательным, а не чисто текстологическим. Между тем составители Собрания пытаются оправдать отсутствие иллюстративного ряда в новопубликуемых текстах так: “В письме к Мережковским, продиктованном незадолго до смерти, писатель с горечью говорит о неоконченных книгах: “Безумное желание кончить “Апокалипсис”, “Из восточных мотивов” и издать “Опавшие листья”, и все уже готово, сделано, только распределить рисунки “Из восточных мотивов”, но этого никто не может сделать. И рисунки все выбраны. Лихоимка свалила Розанова у порога””. И чуть ниже уже сами комментаторы и составители: “Труд остался незавершенным. Подобранные Розановым рисунки к неопубликованным выпускам № 4—12 только частично были им распределены по тексту. В рукописи во многих случаях имеются лишь авторские названия рисунков (в наст. изд. эти названия даны в угловых скобках)” [12].

Все это выглядело бы вполне убедительно, если бы на той же странице не был приведен список упомянутых Розановым полных названий источников. А среди якобы неопределимых рисунков не оказались названия типа: “План горы Фавора” (с. 289) или вовсе: “Текст из Масперо. 1) Часовня Гат-хор. Масперо. “Египет” Изд. “Проблемы эстетики”. Из серии “Ars Una — Species mille” Стр. 218—219, к рис. 316” [13].

Это прямое указание на то, где найти 5 подряд рисунков для главки “Деталь египетского рисунка”, так как все они из этой самой часовни Гат-хор.

В чем же дело? Что помешало найти эти рисунки в более чем доступном издании и поместить их в книге?

Ответ не так далек, как кажется. Он в самом тексте Розанова, который следует за рисунком: “Приходят худые мысли. Приходят священные мысли. Для нас — “худые”, для египтян — “священные”. Ведь “да” и “нет”. И египтяне нас не приглашают соглашаться с собой.

Но сущность страшнее, чем мы думаем, чем, наверное, уже предположил читатель. Правда, если сравнить бы сцены из той же “Une rue de Sakkarach”, то мы увидели бы, что человек прикасается к быку точь-в-точь так, как жена к мужу в другой сцене. <...>

{Рисунок: человек под быком, вскочившим на него}

Тайна заключается в том, что были Тургенев и Виардо — так себе: но Тургенев чувствовал (его собственные слова, со страстью сказанные в письме кому-то), что он “только туфля, в которую одевает свою ногу Виардо”, и затем бросает и просто забывает о ней.

Дело в том, что египтяне были несравненно нежны... Мы это уже знаем. Нежны как Тургенев, когда он писал “Бежин луг” и “Асю”. Ася — это его дочь. Вот они были так нежны. И — мощны ( пирамиды, сфинксы). И вот этот страшный Самсон, Самсон по силе и Дамаянти по кротости, и нашел в коровах свою “Далилу” и дал ей “остричь себе волосы”” [14].

Комментарии излишни. Тем более, что существует статья того же Розанова “Виардо и Тургенев”, построенная на тех же образах “дочери Аси”, но без Египта. Однако с выводом: “И столько воспев “историй любви”, он ни одной не довел до конца. Все любови бесплотные, без результата” [15].

Таким образом, мы подошли к главной теме В.В. Розанова: теме пола, фалла, любви платонической, любви физической и т.д.

И здесь необходимо обратиться уже к основному тексту “Возрождающегося Египта” (как назвал перед смертью свой текст Розанов и как он публикуется в Собрании) или “Из восточных мотивов” (как назывались три предреволюционных печатных выпуска розановского “Египта”). Мы будем цитировать и печатную и рукописную версии неоконченного главного труда позднего Розанова.

И вот тут-то находится, как представляется, разрешение “тайны” автора “Апокалипсиса нашего времени”.

Приведем два ряда цитат из “Возрождающегося Египта” по порядку их следования. Курсив в цитатах наш.

1. “Язычники допускались к участию в иерусалимском культе, — от них принимали все жертвы по обетам и жертвы доброхотные, так называемые недавот и недрим, т.е. всесожжения, хлебные приношения и возлияния. Не принимались от язычников только специальные еврейские жертвы — как жертва за грех, жертва от гноеточивых и родительниц (смотри все истории Талмуда). Ученые вяло и сонно приводят эти факты, не падая со стула от страха: хотя вся причина упасть — есть. Ибо ведь это в переводе на факты теперешней религиозной жизни говорит о такой близости язычества и иудейства, какой еще нет между католиками и православными, между лютеранами и католиками” (с. 13—14).

2. Говоря об омовении мусульманина перед входом в мечеть и вспомнив об иудейских омовениях, Розанов пишет: “Как у израильтян, только тот “священник”, который без “коросты”, без “болячки”, весь чист телесно. Закон один, одна мысль <...> Когда, лет 20 назад, я увидел этот рисунок у Масперо в “Hist. D’Or.” — я тоже чуть не свалился со стула. Потому что в это именно время у меня замелькала мысль, что наши ноги оканчиваются “головками”, в коих подошва – “лицо”, а “подъем”, где нога “горкой” — затылок” (с. 92; здесь и далее цитаты из впервые опубликованного текста).

Заметим, что именно в не опубликованной при жизни Розанова, но вошедшей в Собрание книге “Во дворе язычников” [16] обсуждается вопрос о приношении язычниками жертв в Иерусалиме.

Характерно, что в 1903 г. в неопубликованном тогда предисловии к этой книге В.В. Розанов утверждал невозможность кровавых жертвоприношений у иудеев, называя подобное обвинение язычеством. Это важно отметить, так как книга “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови” 1911—1914 гг. займет свое важное место в нашем анализе.

3. “Лучи его (солнца. — Л.К.), все, все, каждый — оканчивается человеческою рукою. Это-то увидев, я упал. Но разве можно устоять” (с. 154; полужирным выделено Розановым).

И здесь Солнце, разумеется, прародитель жизни, “Отец и податель всего сущего”.

4. “И еще посмотрите: солнце все залито кровью. Оно — полнокровно. В нем — жилы и пламень жара. Как и мы наблюдаем в органе, когда он желает. ЕГИПЕТСКОЕ СОЛНЦЕ С РУКАМИ. Первый раз, как в великом “Denkmaler” Lepsius’а, дойдя до соответствующего тома, я увидел это изображение Солнца, — я едва мог удержаться на стуле, чтобы не упасть...” (с. 156).

5. ““Посеял пшеницу — и выросла пшеница”. Все дикари это делали: но египтянин первый упал со стула при этом, и цивилизация как благородное — началась” (с. 158). В этом “египтянине” не трудно узнать самого В.В. Розанова.

6. ““А солнышко-то, — ведь оно вечно”. И нет тревоги и тоски, — однако при условии, если есть дети. У Моисея всюду мелькающая строка в законах, о бесплодных или при угрозах бесплодием за порок, преступление: “душа такого-то истребится из народа своего” — прямо вынесена из Египта. Это сказал ему египтянин, упавший со стула при мысли о растении. Как из Египта и великая его строка, от которой много лет тому назад я тоже чуть не свалился со стула, прочитав после кратких “Историй Ветхого Завета”, полные слова полной Библии...” (с. 159).

Для любого, знакомого с историей русской философии, очевидно, что сквозной мотив “Возрождающегося Египта” связан с одним из знаменитейших фактов из жизни В.В. Розанова. Описание этого случая мы приведем в изложении лучшей на сегодняшний день книги обширнейшей розановианы: “В феврале 1900 года Соловьев решил устроить публичное чтение своей “Повести об Антихристе”. В кульминационный момент повествования, когда зал Городской думы при гробовой тишине внимал полной мистической экзальтации речи философа, похожего на библейского пророка, вдруг раздался страшный грохот: под задремавшим Розановым рухнуло кресло. Неважно, задремал ли он на самом деле (скорее всего, так) или просто разыграл падение со стула — в этом падении по-своему выразилось его равнодушие к соловьевской лекции. На следующий день в “Новом времени” появилась анонимная заметка “Мнимо упавшего со стула”, то есть Розанова, который объяснял свое падение тем, что мебель в Городской думе очень дряхла. Задремал же он потому, что лекция была слишком скучна, “во всяком случае не была гениальной”, так как образ антихриста неправдоподобен и неостроумен: он чересчур подражает Христу. <...>

Той же теме, лекции “странного содержания” (о том, что “в воздухе Антихристом пахнет”), посвящена и заметка Розанова “На лекции Соловьева”, помещенная в “Мире искусства” <...> Неприятие соловьевской лекции является в большей степени отражением антихристианских настроений самого Розанова, чем мотивировано недостатками образа, созданного Соловьевым. <...>

16 мая 1900 года появилась еще одна статья Розанова о Соловьеве, “Что приснилось философу”, в которой он осудил фельетон Соловьева “О поддельном добре”, содержавший, в связи с отрицательной оценкой мыслителем философских взглядов Льва Толстого, маловразумительные обличения какой-то воображаемой секты “дыромоляев”” [17].

Это концентрированное изложение ситуации 1900 г. (с учетом того, что “смысл любви” для Соловьева и Розанова был едва ли не противоположным) позволяет нам продолжить анализ “Возрождающегося Египта” и привести цитаты, которые явно отсылают к упомянутой секте “дыромоляев” (это вторая группа цитат из той же книги Розанова):

1. “Мы — нашли древность. Нашли оправдание древних, которые не напрасно же молились четыре тысячелетия, не “в пустую дыру молились”, а слагали гимны и молитвы, и совершенно истинно слагали, тому же Живому Богу, как и мы” (с. 101).

2. “О, как мы ждем!! Что за тайна в этих вечных “ожиданиях”, которые однако так присущи человечеству и присущи всемирной истории.

— Чего ты, человече, ждешь?

— И стоит человек. Смотрит в море. В угол. Молится “в дыру” (“дырники”, “щельники”, “не моляки” — христианские секты)...” и далее рассуждение о “хочу” и “не хочу” в характерной розановской аранжировке “угасшего желания” или связи “между двумя любовями” (с. 279).

И там же, страницей ранее объяснение, что речь идет об Апокалипсисе Египтян.

Теперь уже безо всякого сомнения можно сказать, что одной из самых существенных линий розановского “Египта” является продолжение полемики с В.С. Соловьевым о его Апокалипсисе — “Краткой повести об Антихристе”. Следовательно, и в “Апокалипсисе...” Розанова мы должны найти подобные следы. Они не заставят себя долго ждать. Так, знаменитая глава “Надавило шкафом” заканчивается возгласом: ““Человека задавило”, и не хочу слушать “Подражание Фомы Кемпийского”” [18].

Имеется в виду работа “Четыре книги о подражании Христу” этого апологета. Таким образом, то, что мы читали в рассказе о падении со стула на лекции В.С. Соловьева, о претензиях Розанова к образу антихриста, слишком напоминающего Христа, да и то, что описывал В.А. Фатеев, говоря об антихристианских настроениях Розанова времен “Апокалипсиса” В.С. Соловьева, повторилось в 1917—1918 гг.

Теперь остается понять, какая связь между “Повестью об Антихристе” и проблемой фалла в “Египте”?

Оказывается, более чем прямая. Ведь основное достоинство Египта — его обрезания и мистерии, унаследованные, по мнению Розанова, евреями. А вот основной момент “Повести об Антихристе”: “Но только что император стал считать себя крепко стоящим на почве религиозной и по настоятельным внушениям тайного “отчего” голоса объявил себя единым истинным воплощением верховного божества, как пришла на него новая беда, откуда никто ее не ожидал: поднялись евреи. Эта нация, которой численность дошла в то время до тридцати миллионов, была не совсем чужда подготовлению и упрочению всемирных успехов сверхчеловека <...> И вдруг они восстали, дыша гневом и местью <...> Дело в том, что евреи, считавшие императора кровным и совершенным израильтянином, случайно обнаружили, что он даже не обрезан. В тот же день весь Иерусалим, а на другой день вся Палестина были объяты восстанием. <...> Все еврейство встало как один человек, и враги его увидели с изумлением, что душа Израиля в глубине своей живет не расчетами и вожделениями Маммона, а силой сердечного чувства — упованием и гневом своей вековечной веры” [19].

Теперь, кажется, понятен ответ на вопрос одной из глав “Апокалипсиса...” В.В. Розанова: “Почему на самом деле нельзя устраивать евреям погромов?”

Да просто потому, что лишь они сами могут определить в соответствии с Апокалипсисом, кто есть истинный Мессия. Ведь первыми спасутся все равно лишь истинные иудеи. Другое дело, что фраза Розанова вполне двойственна и может быть прочитана как “Почему евреям нельзя устраивать погромы другим?”!

Но от этого не меняется смысл сопоставления текстов В.В. Розанова и В.С. Соловьева. От этого, скорее, становится ясно, что русскую революцию В.В. Розанов воспринял как торжество “Возрождающегося Израиля”. А, как мы знаем, все лучшее в Израиле, но утерянное христианством идет из Египта. И это оставалось последней надеждой В.В. Розанова в его закатные дни.

Разумеется, общее сопоставление идей и взглядов двух русских мыслителей не входит в нашу задачу, однако структура их диалога, похоже, благодаря “Возрождающемуся Египту” прояснилась.

Теперь нам стоит вернуться к тому Собрания, где опубликован “Возрождающийся Египет”, и взглянуть на то, что сопровождает этот текст в 14-м томе. Напомним, что это в основном тексты времен дела Бейлиса 1911—1914 гг. Насколько такое соседство, причем даже не до, а после текста “Египта”, отражает взгляды Розанова 1917—1918 гг.? Насколько независимы тексты “Египта” и “Апокалипсиса...”?

Вновь обратимся к текстологическим преамбулам томов Собрания.

“В архиве многие из этих фрагментов [“Последних листьев”] мы находим не только среди рукописей с одноименным названием, но и в материалах “Апокалипсиса нашего времени”. Более того, многие статьи из этих фрагментов Розанов перемещал из “Последних листьев” в “Апокалипсис” или наоборот, из “Апокалипсиса” в “Последние листья”. Об этом говорит и содержимое книг (разные варианты одной статьи можно обнаружить и там, и здесь) <...> Розанов планировал включить их то в “Апокалипсис”, то в “Последние листья”. Наконец, о родстве этих книг говорят и сами рукописи, запечатлевшие процесс работы писателя” [20].

Это — во-первых. А во-вторых, уже в преамбуле к “Возрождающемуся Египту” читаем: “Рукописные варианты нескольких фрагментов, подготовленных Розановым для “Возрождающегося Египта”, сохранились и в других его архивных материалах. Так, в рукописи “Апокалипсиса нашего времени” (РГАЛИ. Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 234) имеются черновые варианты текстов “Шакал”, “Моисей и Египет”, начало эссе “Вечное Афродизианство” (без даты), вариант очерка “О поклонении аписам у древних Египтян”. В архивных материалах “Последних листьев” (Государственный литературный музей. Ф. 362) имеются черновые варианты записей Розанова “Тайна человеческого рта”, “Тайна Озириса”, “Тайна Дианы Ефесской”, ранняя редакция очерка “Тайна скарабея” (без заглавия). В “Сахарне” (РГАЛИ. Ф. 419. Оп. 1. Ед. хр. 229) сохранилась рукопись очерка “Почему фараоны хоронились не при основании пирамид?”. В настоящем томе Собрания сочинений эти тексты публикуются впервые в соответствующих разделах “Возрождающегося Египта”” [21].

Теперь достаточно суммировать сказанное, чтобы стало ясно: разделить ряд поздних розановских текстов на четко составленные книги даже при наличии “Симфонии”, как в случае с “Апокалипсисом...”, — невозможно. На наш взгляд, все это свидетельствует об одном — в последние месяцы жизни Розанов объединял материал в некое новое единство, которое нам уже никогда не воссоздать, и не обращал внимания на напечатанные ранее куски “Апокалипсиса...” и “Восточных мотивов”.

Косвенно свидетельствуют об этом и умозаключения С.Р. Федякина (именно он, похоже, не без идеологической ангажированности, скомпоновал два важнейших тома Собрания) в послесловиях к “Египту” и “Апокалипсису...” [22].

О том же сообщала дочь В.В. Розанова в письме к Э. Голлербаху, описывая кончину своего отца, как “светлую осанну Христу”. И в том же письме дочь протестовала против, как она говорила, некоей еврейской легенды: “Перед смертью (Розанов. — Л.К.) действительно причастился, но после этого сказал: “Дайте мне изображение Иеговы”. Его не оказалось. “Тогда дайте мне статую Озириса”. Ему подали и он поклонился Озирису... Это — евреи — Гершензон, Эфрос и др. Буквально всюду эта легенда. Из самых разнородных кружков. И так быстро все облетело. Испугались, что папа во Христе умер, и перед смертью принял Его. И поклонился Ему” [23].

Нам, естественно, и в голову не может прийти, что евреи Гершензон или Эфрос представляют себе, как выглядит (!) Иегова. Поэтому и приурочение легенды им вызывает сомнение. Тем более, что кончина Розанова могла быть вполне христианской. Это, однако, ничего не меняет в смысле его публицистических писаний. И вряд ли стоит приурочивать их к моменту кончины, писались они явно раньше.

А вот состав тома “Возрождающийся Египет” Собрания с приложением текстов времен дела Бейлиса явно противоречит желанию самого Розанова. Здесь достаточно просто открыть тот самый “Апокалипсис...” и прочесть: “Живите, евреи. Я благословляю вас во всем, как было время отступничества (пора Бейлиса несчастная), когда проклинал во всем. На самом же деле в вас, конечно, “цимес” всемирной истории: т.е. есть такое “зернышко” мира, которое — “мы сохранили одни”. Им живите. И я верю, “о них благословятся все народы”. — Я нисколько не верю во вражду евреев ко всем народам. В темноте, в ночи, не знаем — я часто наблюдал удивительную, рачительную любовь евреев к русскому человеку и к русской земле.

Да будет благословлен еврей.

Да будет благословлен и русский” [24].

А ведь это из опубликованной части... Это вновь ответ на вопрос о том, почему же все-таки нельзя устраивать евреям погромов.

Да и смена названий поздних книг Розанова с “Сергиевых березок” на “Апокалипсис...” и с “Восточных мотивов” на “Возрождающийся Египет” была связана с тем, что Розанов, как он сам писал, увидел “возрождающийся Израиль”. И это уже прямая апокалиптика.

С ней менее всего связываются тексты Розанова о деле Бейлиса; зато легко связывается имя о. Павла Флоренского, сенсационная публикация писем которого о соавторстве в “Обонятельном и осязательном отношении евреев к крови” опубликована в томе “Сахарна” [25]. То, что эта переписка до сих пор не опубликована, существенно затрудняет анализ отношений двух соратников да и структуры полемики В.В. Розанова с В.С. Соловьевым по еврейскому вопросу. Той самой полемики, суть которой приоткрывает для нас публикация неизвестных частей “Египта” и “Апокалипсиса”.

Наконец, в плане Собрания сочинений, составленном Розановым, на который мы ссылались в самом начале наших заметок, сказано о двух разных сериях этого планировавшегося издания. Так, т. 38 должен был стать “Восточными мотивами”, а часть Б 2-й серии “Религия” должна была содержать тексты на тему “Иудейство”. Т. 9 1-й серии — “Иудаизм (статьи, выражающие положительное отношение к иудейству) <...> [в том числе] “О библейской поэзии”, “Сущность иудаизма” и проч.”, и т. 10—11. “Иудей (статьи с отрицательным отношением к иудейству)”.

Следовательно, сам Розанов не собирался “разбавлять” свои “еврейские” тексты египетскими и прочими. К тому же он сам ясно указал здесь место статьи “О библейской поэзии”, да и “Тайны Израиля”. Все эти тексты и “Египет” относятся к трем разным разделам единого розановского замысла.

В любом случае, вольно или невольно, составители Собрания существенно исказили картину творчества русского публициста и мыслителя, когда совместили в одной книге “Египет” с “Тайной Израиля”.

В следующем томе Собрания, который должен выйти вслед за “Египтом”(1915—1918 гг.), обещан наконец “Семейный вопрос в России” (1902—1903 гг.!), однако в нем составители легко могли бы найти уже сейчас массу нужных иллюстраций для публикации “Египта”, тем более что все они даны к текстам, близким к этой книге Розанова.

И наконец — об отсутствии иллюстраций в томе “Египта”, иллюстраций “поднимающегося Озириса”. Об этом писал сам Розанов в конце “Египта”: “Порок и просто, можно сказать, преступление (ученое преступление), что, например, передавая “воскресение Озириса” в специальном филологическом журнале в Харькове, где уже можно “все поместить”, так как и читает этот журнал почти что один человек, наш прекрасный и серьезный египтолог, однако, передал (рисунок) неверно “воскресающего Озириса”. И когда я его спросил по телефону (прочитав подаренный им мне оттиск его статьи), “почему он передал изображение неверно”, он мне ответил: “Откинутая мною часть изображения Озириса не имеет значения”” [25].

Мы уже упоминали, что в книгу Розанова “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови” в Собрании составителями была по неизвестным причинам вставлена фотография православного храма, а в “Египте”, в свою очередь, отсутствуют предусмотренные самим Розановым иллюстрации.

По этому поводу сам Розанов писал, реагируя на поступок харьковского коллеги: “Но ведь Египту судить, его жрецам судить, — “как изображать Озириса в миг его воскресения”, а не Петрограду судить и не Тураеву судить. Не правда ли? Не ясно ли? Тайну “воскресения” — египтяне разгадали. Первые. Как же не передать точь-в-точь то самое, что нарисовали, изображая “воскресение своего бога”? Боже, Боже... Но это именно – “вынуть мозг из-под глаз”” [26].

Мы считаем необходимым сопроводить наш текст о розановском “Возрождающемся Египте” “верным” изображением Озириса, многократное и многовариантное повторение которого в тексте книги привело бы к большим проблемам для тех, кому дорог благостный и примиренный Розанов.

А вот как он сам хотел показать свой Египет:

“1) Сцена Озириса с fall., коему приносят девушки цветы.

2) Сцена Озир. С фалл., коему жрец совершает курение.

3) Сцена Озир. С фалл., коему приносят в жертву 6 телят.

— Ну, вы видели, читатели, ЧЕМУ поклонялись египтяне?

— Неужели?!.. Да... Но...

— Дело не в “неужели”, а вы ВИДЕЛИ?..

— Трудно поверить... Однако же... Но...

— С “но” мы потом будем говорить. Но ВЫ ВИДЕЛИ?” [27]

Итак, чтобы понять не оскопленного публикаторами розановского Озириса, а розановский Египет, надо увидеть не фальсифицированную версию “Обонятельного и осязательного отношения евреев к крови” с неуместной церковью, а то, что мы приведем здесь из современной книги, посвященной памяти Ивана Баркова [28].

Ведь, право, несколько слов Э.Ф. Голлербаха о Розанове говорят нам больше, чем многотомье, стыдливо прикрывающее “неприличие”: “Почитатели розановского иудаизма утверждают, что православное настроение Розанова было всецело подготовлено свящ. Флоренским. П.А. Флоренский действительно имел большое влияние на Розанова и старался укрепить его в православии, но я не допускаю и мысли, чтобы Флоренский мог бы “инсценировать христианскую кончину”. Повторяю, бессмысленных легенд не существует. Поэтому не станем отвергать “гипотезу Гершензона—Эфроса”, если она даже и лишена фактического основания. Но противоречие с самим собою (выразившееся в “христианской кончине”) несравненно более похоже на Розанова, чем идейная последовательность” [29].

Это действительно так. Однако именно публикация “Апокалипсиса...” и “Египта” в полном виде позволяет теперь говорить о последовательном, едва ли не монистическом Розанове от “Юдаизма”, “Семейного вопроса в России”, “Во дворе язычников” через “Людей лунного света”, “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови”, “Листву” к “Апокалипсису нашего времени” и “Возрождающемуся Египту”. Эпоха 1897—1918 гг. в русской мысли вполне может быть обозначена как переход от “Краткой повести об Антихристе” В.С. Соловьева к “Апокалипсису нашего времени” В.В. Розанова; от Апокалипсиса рубежа веков к Апокалипсису русских революций 1917 г. Но, чтобы увидеть это, не стоит произвольно тасовать сочинения русского мыслителя в праздной надежде, что кто-то будет их читать том за томом в порядке, предложенном составителями Собрания.

Адепты умиротворенного христианского Розанова с упорством, достойным лучшего применения, заботятся о нравственности читателей своего кумира. Особенно преуспел в этом С. Федякин, чьими статьями сопровождаются тома “Египта” и “Апокалипсиса...”. Как раз отсутствие “Уединенного” и “Опавших листьев” позволило составителям Собрания проделать с поздним Розановым свою “операцию”. Ведь в “Уединенном” без труда находим: “У христиан все “неприличное” — и по мере того, как “неприличие” увеличивается — уходит в “грех”, в “дурное”, в “скверну”, “гадкое”; так что уже само собою и без комментарий, указаний и доказательств, без теории, сфера половой жизни и половых органов, — этот отдел мировой застенчивости, мировой скрываемости, пала в преисподнюю “исчадия сатанизма”, “дьявольщины”, в основе же — “ужасной, невыносимой мерзости”, “мировой вони”” [30].

Ведь именно против подобной “кастрации” Древнего Египта выступал Розанов всю свою жизнь. Именно это было его духовным завещанием. Именно об этом спорил он с В.С. Соловьевым. Пришли же мы к ситуации, когда составители Собрания выбросили важнейший иллюстративный материал из книг Розанова (даже тот, который четко указал с номерами страниц в конкретных изданиях сам автор). Проект издания Собрания несколько раз претерпевал изменения и в своем следовании замыслу Розанова, и в составе, и в степени полноты, и в степени идеологической ангажированности, которая стала увеличиваться в последние годы после выхода “Обонятельного и осязательного отношения евреев к крови” в составе тома “Сахарна”. В итоге теперь надо, пользуясь техническими достижениями компьютерной эры, просканировать вышедшие тома Собрания, расположить тексты так, как их хотел видеть сам Розанов (или на худой конец — по возможности хронологически), распечатать их и переплести заново в строгий коленкор без игривых финтифлюшек цветных меняющихся суперов. Тогда можно будет прочесть Розанова адекватно, без чужого идеологического диктата, без, постмодернистски говоря, террора составителей.

Таково происшествие с Розановым в “Республике”. Не стоило ли издать Розанова в какой-нибудь “Монархии”?! Впрочем, здесь могут возникнуть совсем другие — новые проблемы. Похоже, что для полного Розанова вновь нет места на интеллектуальном небосклоне России.

 

1) Николюкин А.Н. Живописец русской души // Розанов В. Собр. соч. Итальянские впечатления. Среди художников. М., 1994. С. 15.

2) Розанов В.В. Сахарна. Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови. М., 1998. С. 7—275; Он же. Когда начальство ушло... 1905—1906 гг. Мимолетное. 1914 год. М., 1997. С. 193—596; Он же. Мимолетное. 1915 год. Черный огонь. 1917 год. Апокалипсис нашего времени. М., 1994. С. 5—335; Он же. Последние листья. 1916 год. Последние листья. 1917 год. Война 1914 года и русское возрождение. М., 2000. С. 5—253.

3) См.: Розанов В.В. О себе и жизни своей. Уединенное. Смертное. Опавшие листья. Апокалипсис нашего времени. М., 1990. С. 37—576.

4) Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. Вып. 1—10. Текст “Апокалипсиса”, публикуемый впервые. М., 2000. С. 393.

5) Шкловский В.Б. Розанов // Шкловский В.Б. Гамбургский счет. Статьи — воспоминания — эссе (1914—1933). М., 1990. С. 128—129.

6) Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. С. 393 (Комментарии).

7) Там же (курсив мой).

8) См.: Розанов В.В. Возрождающийся Египет. Апокалиптическая секта (Хлысты и скопцы). Малые произведения 1909—1914 годов. М., 2002.

9) Содержит она, однако, одну поразительную опечатку в тексте письма еврея Э.Л. Беренса, причем в тексте основной иудейской молитвы: “Шоа (так! — Л.К.) Исраэль!”

Обратим внимание, что вместо возгласа “Шма Исраэль!” (“Слушай, Израиль!”) здесь напечатано слово “Шоа”, означающее всесожжение. Применительно к еврейскому народу слово это стало применяться после Второй мировой войны как синоним слов “Катастрофа”, “Холокост”. Не хотелось бы думать, что все описанное сделано по чьей-то злой воле как грубая издевка над читателем.

10) Шкловский В.Б. Указ. соч. С. 126—127.

11) Протокол заседания Московского лингвистического кружка 3 апреля 1921 года // Кацис Л.Ф. Владимир Маяковский. Поэт в интеллектуальном контексте эпохи. М., 2000. С. 196—198.

12) Розанов В.В. Возрождающийся Египет. С. 501—502.

13) Там же. С. 262.

14) Там же. С. 262—263.

15) Розанов В.В. Виардо и Тургенев // Розанов В.В. О писателях и писательстве. М., 1995. С. 440.

16) См.: Розанов В.В. Во дворе язычников. М., 1999.

17) Фатеев В.А. С русской бездной в душе: Жизнеописание Василия Розанова. СПб.; Кострома, 2002. С. 262—263.

18) Розанов В.В. Апокалипсис... С. 50.

19) Соловьев В.С. Краткая повесть об Антихристе // Соловьев В.С. Соч.: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 760.

20) Федякин С.Р. О последней книге Василия Розанова // Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. М, 2000. С. 381.

21) Тем не менее текст “Тайна Озириса” опубликован и в томе “Последние листья” (с. 161—162) и в “Возрождающемся Египте” (с. 210—211). Похоже, что публикаторы не стремились к связке вышедших и новых томов, употребляя слово “впервые” безответственно.

22) См.: Федякин С.Р. Указ. соч. С. 384; Он же. Сокровенный труд Розанова // Розанов В.В. Возрождающийся Египет. М., 2002. С. 498—499.

23) Голлербах Э.Ф. Последние дни Розанова // Розанов: Pro et Contra. Антология. СПб., 1995. Т. 2. С. 313.

24) Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. М., 2000. С. 58.

25) Эта публикация сразу же привлекла внимание серьезных ученых и стала основой отдельного выпуска немецкоязычного собрания сочинений Флоренского “Materialen zu Pavel Florenskij” / Berlin und Zepernik, 2001 (Pavel Florenskij: Werke in zehn Lieferungen. Appendix 2), с содержательными комментариями об отношении о. Павла к проблеме “ритуального убийства” и кровавого навета. Мы благодарим проф. М. Хагемайстера, который познакомил нас с этой книгой.

26) Розанов В.В. Возрождающийся Египет. С. 321.

26) Там же. С. 322.

27) Там же. С. 222.

28) Ил. взяты из книги: Князькин Н.В. Русский Приап Иван Барков. СПб., 2002. С. 13—14 (тут они воспроизведены по: Gilles NОret. Erotica Universalis. KЪln, 1994).

29) Голлербах Э.Ф. Последние дни Розанова // Розанов: Pro et Contra. Антология. СПб., 1995. Т. 2. С. 314.

30) Розанов В. Уединенное // Розанов В. О себе и жизни своей. Сост. В. Сукача. М., 1990. С. 64.

Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов
БИБЛИОТЕКА

Розанов В.В. Русская мысль - М.: Алгоритм, Эксмо, 2006

Суббота, 13 Января 2007 г. 18:51 + в цитатник

Сергей Лабанов
13 ноября 2006 г.

Исследователь русской мысли

В канун 150-летия со дня рождения В.В. Розанова в издательстве «Алгоритм» в знакомой нашему читателю серии «Философский бестселлер» вышла новая книга сочинений этого великого русского писателя, критика и философа.

Розанов В.В. Русская мысль. \В.В. Розанов; сост., предисл., коммент. А.Н. Николюкина. – М.: Алгоритм, Эксмо, 2006. – 576 с. – (Философский бестселлер).

Василий Васильевич Розанов (1856-1919) – самый неожиданный и парадоксальный русский мыслитель и литератор. Хотя начинал он как философ (трактат «О понимании», 1886), более всего Розанов, конечно, известен как писатель и публицист, автор многочисленных статей о судьбах России, крупнейших русских философах, писателях, деятелях культуры.

В настоящем сборнике, сделанном довольно добротно и полно, представлены наиболее значительные его работы о таких великих деятелях русской культуры как Ф.М. Достоевский, К.Н. Леонтьев, В.С. Соловьёв, Н.А. Бердяев, о. П.А. Флоренский и ряде других русских мыслителях. В издании представлены анализ Розановым их религиозно-философских, социальных и эстетических воззрений.

Книга разделена на несколько частей. Первый раздел посвящен особенностям развития России, её культуре и эстетики. Здесь опубликована редкая статья «Красота в природе и её смысл», которая даже не вошла в Собрание сочинений философа, выпускаемой, фактически прекратившем своё существование издательством «Республика». В остальных частях книги представлены тексты о таких деятелях русской культуры XIX – начала XX веков, как Ф.М. Достоевский, К.Н. Леонтьев, В.С. Соловьёв, Н.А. Бердяев, о. П.А. Флоренский.

В частности, в разделе о К.Н. Леонтьеве была представлена также довольно редко публикуемая в современных изданиях ранняя статья Розанова, в полной мере, характеризующая идеи К.Н. Леонтьева и его собственные (раннего периода) «Эстетическое понимание истории».

В первой части издания Розанов страстно критикует идеи народнической, нигилистической и либеральной интеллигенции 60-70-х годов. В «шестидесятниках» Розанов усматривает великую вину целого поколения, идеи которого через десятилетия обагрили кровью Россию и отбросили страну далеко назад, в начале к террору индивидуальному, а затем «когда пошли другим путём» – массовому. Дело в том, что в русском народе они усматривали лишь средство для построения «светлого будущего». В своей программной статье «Почему мы отказываемся от «наследства 60-70-х годов»?» Розанов пишет, что «если мы видим, как опять и опять человек рассматривается только как средство, если мы с отвращением заметили, как таким же средством становится и сама истина, могли ли мы не отвратиться от поколения, которое всё это сделало?».

Что же такого сказал В.В. Розанов, что так всполошило весь демократический и либеральный лагерь – от народников, либеральных профессоров до марксистов? Молодой русский публицист и философ в общем-то не провозгласил никакой новой философской доктрины. Как известно, поздние народники, а затем и социал-демократы объявили себя наследниками «великих шестидесятников», призывавших Русь к топору, к революционному переустройству всего общества. Наши деды, да и мы на себе после 1917 года в полной мере испытали на себе действие этого топора, в итоге, скосившего не только дворян, офицеров, помещиков, но и духовенство, крестьянство, казачество, интеллигенцию – т.е. фактически всех носителей русской культуры. Пророчески звучат слова Розанова, написанные уже в «Уединённом», о том, что новое здание социализма «с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвёртом поколении».

Другой очень для самого Розанова важной темой было отношение к великому русскому писателю Ф.М. Достоевскому. Когда Василий Васильевич учился в нижегородской гимназии, он стал зачитываться Достоевским, который оказал на него удивительное воздействие и влияние. Чем же собственно так привлёк Розанова Достоевский? «Пришёл и сел в комнату», «пришёл и сел в душу», — говорит о великом писателе сам Розанов.

«Достоевский есть самый интимный, самый внутренний писатель, так что его читая – как будто не другого кого-то читаешь, а слушаешь свою душу, только глубже, чем обычно, чем всегда… Чудо творений Достоевского заключается в устранении расстояния между субъектом (читающий) и объектом (автор), в силу чего он делается самым родным из вообще сущих, а, может быть, даже и будущих писателей», читаем мы в статье «Чем нам дорог Достоевский?».

В 1890 году, ещё во время работы учителем в Ельце, им была издана первая литературная книга «Легенда о Великом инквизиторе Ф.М. Достоевского» (1890). С того момента, размышления о Ф.М. Достоевском, красной нитью проходят через все творчество философа. В одном месте, в письме Н.Н. Страхову от 3 февраля 1888 года, он отмечает следующее: «Я потому так и люблю Достоевского, потому смерть его так страшно поразила меня, что он понял не только светлое, но и всё тёмное обвил такою любовью, таким состраданием».

Вообще же, статьи о Достоевском Розанов писал к 20- летию, к 25-летию, к 30-летию его кончины. Он всю жизнь жил Достоевским, постоянно находился в движении его идей. В 20-ю годовщину смерти Фёдора Михайловича, Розанов, одним из первых, пророчески предсказал будущее всемирное признание Достоевского, произошедшее позднее: «Достоевский – это для Европы революция, но ещё не начавшаяся, хотя и совершенно приготовленная. В час, когда его идеи станут окончательно ясными и даже только общеизвестными… начнётся великая идейная революция в Европе».

Кроме Достоевского, Розанов очень высоко ценил К.Н. Леонтьева, хотя он весьма своеобразно понимал этого мыслителя. Так, уже в конце своей жизни, в письме к своему другу Э. Голлербаху от 9 мая 1918 года Розанов определяет путь своих философских исканий двумя именами, существенно повлиявших на его мировоззрение – Ф.М. Достоевского и К.Н. Леонтьева. «Лишь то, что у них было глухо или намёками, у меня становится ясною, сознанною мыслью. Я говорю прямо то, о чём они не смели и догадываться»,- утверждает Розанов.

В глазах Василия Васильевича Леонтьев предстаёт как страстный защитник юности, «напряжённых сил и трепещущих жизнью соков организма», как провозвестник «космического утра и язычества». Особенно близки Розанову, так свойственные ему самому, плюрализм и антиномизм мышления Леонтьева. В одном месте он пишет: «Права старость. Права юность. Правы мы, прав он. Тут некуда уйти. Право христианство со страховским «смирением и «ничего не хочу», и прав Леонтьев, с его языческим – «всего хочу», «хочу музыки», «игр» … и – «нарядов». Это писатель, выразивший в стремлениях человечества нечто такое, что до него не выразил никто».

В «Мимолётном» Розанов писал о Леонтьеве: «Грех, грех, грех в моих словах о Конст. Леонтьеве в «Опавших листьях». Как мог решиться сказать. Помню, тогда был солнечный день (утро), я ехал в клинику и, приехав и поговорив с мамой, — сел и потихоньку записал у столика. Леонтьев – величайший мыслитель за XIX в. в России. Карамзин или Жуковский, да кажется и из славянофилов многие – дети против него. Герцен – дитя. Катков –извозчик, Вл. Соловьёв – какой –то недостойный ёрник. Леонтьев стоит между ними как угрюмая вечная скала».

Очень не просто складывались его отношения со знаменитым философом второй половины XIX века В.С. Соловьёвым. Он относился к нему скорее отрицательно, чем положительно. Хотя, при этом, очень ценил его стихи. После смерти Соловьёва, в предисловии ко второму изданию книги Розанова «Природа и история» Василий Васильевич назвал его «самою яркою философскую фигурою за XIX век у нас… Гнездо родной земли уже не держало его, однако полёта сколько-нибудь правильного и цельного, сильного и далёкого у него не вышло. Он более шумел крыльями, чем двигался».

В 1894 году Соловьев назвал Розанова «Иудушкой Головлевым». Однако уже осенью 1895 года, по инициативе В. Соловьёва, состоялось личное знакомство двух философов. После этого речи о жёсткой и грубой полемике между ними больше не заходило, всё просто «прошло». Розанов по этому поводу писал следующее: «Я думаю, ни он не настаивал бы на своих определениях меня, ни я не думал ничего из того, что высказал о нём».

Как уже было сказано, больше чем философию, Розанов ценил поэзию Соловьёва. «Останутся вечно его стихи, в которых он благороден и мудр, а в некоторых даже «единственно прекрасен». Розанов первым обратил внимание на то, что философия Соловьёва в последние годы его жизни стала философией конца. «Известно, что Вл. Соловьёв, — писал он в предисловии к публикациям писем К.Н. Леонтьева, — посмотрел на фазу нашей истории, как на предсмертную, — в последние дни своей жизни».

Но ему не нравилась та травля «любезных славянофилов и почвенников», которую позволял себе Соловьёв. В «Мимолётном» Василий Васильевич писал следующее: «Многообразный, даровитый, нельзя отрицать – даже гениальный Влад. Соловьёв едва ли может войти в философию по обилию в нём вертящегося начала: тогда как философия – прибежище тишины и тихих душ, спокойных, созерцательных и наслаждающихся созерцанием умов… Самолюбие его было всепоглощающее: какой же это философ? Он был ПИСАТЕЛЬ – с огромным вливом литературных волнений своих, литературного темперамента – в философию».

И далее: «Небо философии безбурно. А у Вл. Соловьёва вечный ветер. И звёзды в этом философском небе – вечны, а «все сочинения» Влад. Соловьёва были «падучие звёздочки», — и каждая переставала гореть почти раньше, чем вы успевали сказать «желание». Что-то мелькающее. Что-то преходящее. Потом это его желание вечно оскорблять – фуй! Какой же это философ, который скорее ищет быть оскорблённым, или равнодушен к оскорблению, и уж никогда решительно не обидит другого. Его полемика с Данилевским, со Страховым, с (пусть нелепыми) «российскими радикал-реалистами», с русскими богословами, с «памятью Аксакова, Каткова и Хомякова» до того чудовищна по низкому, неблагородному, самонадеянно-высокомерному тону, по отвратительно газетному языку, что вызывает одно впечатление: «фуй! фуй! фуй!»».

В очерке «О типах религиозной мысли в России» (1916) Розанов характеризует положение, сложившееся в философской мысли в Москве к началу первой мировой войны. В религиозно-философском книгоиздательстве «Путь» образовались две группы философов: левое течение, руководимое кн. Е.Н. Трубецким, рядом с которым стоит и Н. Бердяев, которое более критически относились к славянофильским и почвенным проявлениям русской мысли (критиковали М.О. Меньшикова, В.Ф. Эрна, В.В. Розанова, Д. Муретова, Л.Н. Тихомирова) и более крупное правое течение (В.Ф. Эрн, о. П.А. Флоренский, С.Н. Булгаков, В.А. Кожевников, С.А. Цветков и т.д.). Розанов очень высоко ценил именно «правый» «почвенный» кружок. По мнению Розанова, этот «философский кружок», являет собой «самое крупное умственное течение в Москве». Всё юное и возрождающееся, говорит он, притягивается, нравственно влечётся к этому течению. «Изданные «Путём» книги гораздо превосходят содержательностью, интересом, ценностью «сочинения Соловьёва» (вышла деятельность из «Кружка Соловьёва», — пишет он в «Опавших листьях».

Главой этого кружка он справедливо считал о. П.А. Флоренского, своего близкого друга (особенно в последние дней его жизни). В данный сборник впервые был включён очерк Розанова «Густая книга», где оценивается наиболее выдающийся труд о. Павла, который больше всего нравился Василию Васильевичу.

«Тут всё трудно, обдуманно; нет строки лёгкой, беглой. Вообще – ничего беглого, скользящего, мелькающего. Каждая страница не писалась, а выковывалась… Это – «столп» вообще русский, чего-то русского», — так отозвался Розанов о народных, патриотических, почвенных, народных основах мышления Флоренского. И как это было далеко от дышащих злобой и злорадством по отношению к власти «философских» книг либералов, социал-демократов, печатавшихся в те годы и переиздававшихся позднее миллионами тиражами.

В заключение статьи, хотелось бы поблагодарить издателей, составивших замечательную книгу, где В.В. Розанов представлен более полнее, чем раньше. Кроме того, хотелось бы пожелать составителю книги А.Н. Николюкину мужества в пробивании продолжения собрания сочинений В.В. Розанова, прерванного из-за кризиса в издательстве «Республика». Необходимо, патриотически и государственнически мыслящим людям, всем нам поддержать Александра Николаевича, и, наконец, продолжить данное издание в другом издательстве (если не возродится прежнее). Пусть выпуск этой книги поможет всем нам в этом начинании!

 

http://www.pravaya.ru/idea/20/9718?print=1


Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов

К 120-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ С.Н. ДУРЫЛИНА

Понедельник, 08 Января 2007 г. 17:45 + в цитатник

http://www.gazetakoroleva.ru/index.php?arhivyear=2007&month=1&number=2006106&st=82&str_next=0

Его Невидимый Град

    О Сергее Николаевиче Дурылине, жившем и творившем в Болшеве в 1936—1954 годах, «Калининградка» рассказывала неоднократно начиная с тех времён, когда только ещё велась речь об открытии дома-музея нашего замечательного земляка. И конечно, наша газета регулярно освещала положение дел в музее с тех пор, как он открыт в Болшеве, на улице Свободной.
    Однако на вопрос: кто такой был Сергей Дурылин и какой вклад внёс он в отечественную культуру? — в Королёве может ответить, увы, далеко не каждый. Поэтому встречу с директором Мемориального дома-музея С.Н. Дурылина Геннадием Лебедевым, намеченную в преддверии 120-летия со дня рождения Сергея Николаевича, я решила начать с просьбы:

 

 

 

 
 

    — Геннадий Васильевич, тем из наших читателей, кому ещё немногое говорит это имя, расскажите вкратце: кто он, Сергей Дурылин?
    — Коротко на этот вопрос ответить невозможно хотя бы по той причине, что лишь список областей, в которых проявил себя Сергей Николаевич, займёт не одну строчку. Он — поэт и писатель, из его огромного творческого наследия до сих пор опубликована лишь малая часть (несмотря на то что в последние годы многое увидело свет). Театровед, искусствовед, археолог, историк литературы, с 1945 года — профессор, зав. кафедрой Истории русского театра ГИТИСа. Автор многочисленных работ, наиболее известные из которых: «Герой нашего времени М.Ю. Лермонтова», «Русские писатели в Отечественной войне 1812 года», «Нестеров — портретист», «Врубель и Лермонтов», «А.Н. Островский. Очерк жизни и творчества», «М.К. Заньковецкая» и другие. Однако сфера его интересов не ограничивалась «признанным» и «разрешённым»: именно в Болшеве Сергей Николаевич продолжал и систематизировал свои исследования творчества В.В. Розанова, К.Н. Леонтьева, Н.С. Лескова, ранних славянофилов и других непопулярных у тогдашней власти авторов.
    Большое место в его творчестве занимала религиозная философия. Священник, рукоположенный в 1920 году (тогда такой шаг с практической точки зрения мог расцениваться не иначе как «безумный»!), Дурылин до 1922 года служил в храме Святителя Николая на Маросейке под началом московского старца Алексея Мечева, причисленного ныне к лику святых. Приходу Сергея Николаевича в православие предшествовали долгие поиски собственного духовного пути. И он до смерти не только оставался убеждённым христианином, жил и поступал по-христиански, но и не снимал с себя священнического сана (хоть, по понятным причинам, и не опровергал слухов, ходивших на этот счёт). Рождённый в набожной купеческой семье (14/27 сентября 1886 года), Сергей Дурылин, окончив Московский археологический институт, темой выпускной работы избрал иконографию Святой Софии. Позже совершил ряд поездок по русскому Северу и старообрядческим местам Заволжья, целью которых был поиск духовного «Града Невидимого», как верховного символа русского народного религиозного и философского сознания. Это понятие впервые выведено Сергеем Дурылиным в книге «Церковь Невидимого Града. Сказание о граде Китеже» (1913 г.) и сыграло большую роль в развитии русской религиозно-философской мысли. Книга была удостоена высокой оценки последнего российского императора Николая II.
    Сергей Дурылин начиная с 1912 года был бессменным секретарём российского Религиозно-философского общества, встречался и переписывался с П. Флоренским, С. Булгаковым, Н. Бердяевым и другими известными религиозными философами. А попав в первую из ссылок (всего пережил их три), участвовал в составлении и дополнении службы Всем Русским Святым, обращённой к Софии Премудрости Божией. Богослужение по канонам, разработанным несколькими видными служителями церкви, состоялось 28 октября 1922 года в 17-й камере Владимирского централа...

 

    — Но список выдающихся людей, с которыми встречался, переписывался, дружил Сергей Николаевич, намного шире — знаменитые писатели и поэты, художники и актёры, композиторы, певцы, исполнители... Многие из них бывали частыми гостями болшевского дома.
    — Да, блистательный список замечательных людей, с которыми сводила судьба Дурылина, можно открыть именем Льва Толстого, который высоко оценил представленного ему талантливого юношу. В этом перечне — сёстры Цветаевы и Максимилиан Волошин, Владимир Розанов, Борис Пастернак и многие другие литературные звёзды первой величины. Художники В. Поленов, К. Коровин, Л. Пастернак, Р. Фальк, К. Богаевский. Не говоря уж о Михаиле Нестерове, ближайшем друге семьи Дурылиных на протяжении нескольких десятилетий, много жившем и работавшем в Болшеве. В экспозиции нашего музея ныне вы сможете увидеть живописные произведения почти всех этих и многих менее известных живописцев, друживших с хозяином, — А. Трояновской, В. Котарбинского, Н. Чернышёва, В. Менка и других, а также рисунки и живописные работы самого Сергея Николаевича. Здесь же представлены личные вещи, редкие фотографии и книги с автографами М. Ермоловой, А. Яблочкиной, М. Чехова, Ф. Шаляпина, Н. Обуховой, В. Фигнер и т.д. В болшевском доме звучали лучшие голоса России, здесь играл для Сергея Николаевича, а после его ухода из жизни — для его вдовы Ирины Алексеевны Комиссаровой-Дурылиной (человека тоже замечательного, целиком посвятившего себя служению С.Н. Дурылину) Святослав Рихтер. Впрочем, и десяти газетных полос будет мало, чтобы рассказать о значении личности Сергея Николаевича и созданного им «Болшевского Абрамцева», для культуры России. Даже мы, сотрудники музея, отдавшие много лет изучению его жизни и творчества, всё время открываем для себя новые грани личности Дурылина и имена из его окружения. Нам немало помогла в этом и научная конференция «С.Н. Дурылин и его время», организованная нашим музеем совместно с библиотекой-фондом «Русское зарубежье».
    — Кстати, о библиотеках: музей С.Н. Дурылина ведёт активную издательскую деятельность. Каких новинок можно ожидать в этой области?
    — Только что впервые столь полно издан основополагающий труд Сергея Николаевича «В своём углу». В подготовке этого издания принимал активное участие наш музей. Небольшим тиражом вышла книжечка «Муркин вестник» (семейный журнал Дурылиных). Увидела свет подготовленная с участием сотрудников нашего музея книга воспоминаний Михаила Нестерова «О пережитом». Вышла книга А. Аникина «Комментарии к «Герою нашего времени», куда автор включил обширные цитаты из трудов С.Н. Дурылина. Заключены предварительные договорённости на издание полного корпуса работ «В своём углу» и «В родном углу» С.Н. Дурылина в 4 томах (издательство «Модест Колеров»), на издание избранных литературных и религиозно-философских произведений в 3 томах (издательство «Русский путь»), а также — на переиздание книги о Марии Ермоловой издательством «Молодая гвардия». Так что активное участие нашего музея в издании творческого наследия Сергея Николаевича будет продолжаться.

 

 
    — Недавно мы услышали добрую весть о том, что ваш музей выиграл Президентский грант и на федеральном уровне ему будут выделены средства для ремонта и реставрации дома, формирования и расширения экспозиции.
    — Мы подавали документы на получение Президентского гранта в области культуры и, пройдя большой конкурс, добились его присуждения. Большую роль в подготовке к конкурсу сыграли Анна Резниченко, Сергей Мержанов, а также Александр Пустовойтенко. Средства, выделенные музею по федеральной программе, будут направлены на создание постоянной экспозиции первого этажа и проекта экспозиции второго. Музей нуждается также в реконструкции второго этажа здания, в реставрации мебели и других экспонатов. А если говорить о глобальных планах, мы мечтаем о музейном центре, возможно, включающем в себя и школу искусств имени М. Нестерова. Приведение нашего музея, а также музея М.И. Цветаевой, находящегося сейчас на реставрации, в достойный вид — шаг к включению Болшева в Золотое кольцо Подмосковья.
    — И тогда творчество Сергея Дурылина, остающееся, к сожалению, даже для земляков во многом «Градом Невидимым», станет известно не только жителям Королёва, но и многим россиянам, и иностранным гостям, интересующимся русской культурой.
    — Не сомневаюсь: такое время наступит. А пока приглашаю королёвцев на торжественный вечер, посвящённый 120-летию со дня рождения С.Н. Дурылина. Он состоится 8 октября в 14.00 в музыкальной гостиной ЦДК им. Калинина.

Елена АЛЕКСАНДРОВА

Рубрики:  ЧИСЛЕННИК/Дни рождения
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК

500-летие рода Достоевских

Четверг, 28 Декабря 2006 г. 18:30 + в цитатник
Русская линия
Русская линия Матвей Славко 23.12.2006 

Всегда - в мировом культурном контексте
Заметки с Международного симпозиума, посвященного 500-летию рода Достоевских

15-18 декабря в комфортабельном подмосковном пансионате "Покровское" состоялся II Международный симпозиум "Русская словесность в мировом культурном контексте (к 500-летию рода Достоевских (1506-2006)". В симпозиуме принял участие постоянный автор Русской Линии Станислав Минаков.

Симпозиум проведен Фондом Достоевского при поддержке Правительства Москвы и Федерального агентства по культуре и кинематографии РФ, а также при участии Института мировой литературы им. A.M. Горького, Института русского языка им. В.В. Виноградова, Литературного института им. A.M. Горького и Русского ПЕН-центра. Информационную поддержку форуму оказали "Литературная газета", "Независимая газета", журнал "Октябрь", "Радио России" и др.

Памятник Ф.М. Достоевскому в МосквеЦелью симпозиума является осмысление русской литературы как мирового феномена: ее художественного и нравственного опыта, взаимосуществования с другими литературами и т.д. Обобщаются и некоторые итоги развития самой филологической науки.

На участие в форуме было прислано более 400 заявок, поэтому устроители оказались в затруднительном положении при отборе участников (в программе форума осталось без малого 300 докладов). Одиннадцатью докладами на симпозиуме оказалась представлена Украина.

Напомним, что I Международный симпозиум "Русская словесность в мировом культурном контексте проводился в декабре 2004 в московской гостинице "Космос". И тогда, как и сейчас, в нем приняли участие известные ученые (литературоведы, историки литературы, лингвисты и философы) из двух с половиной десятков стран дальнего и ближнего зарубежья (СНГ, Европы, США, Мексики, Вьетнама, Японии, Чехии и др.).

Возглавляет оргкомитет симпозиума известный писатель, академик, президент Фонда Достоевского Игорь Волгин, последовательно проводящий идею диалога культур, общения и обмена мнениями, а потому неизменно приглашающий к дискуссиям на форуме не только "теоретиков", но и "практиков" - писателей, деятелей культуры, переводчиков, руководителей СМИ и т.д. На этот раз в работе научных секций и круглых столов участвовали поэты (см. ниже), прозаики В.Маканин, А.Варламов (лауреат премии Фонда А. Солженицына этого года), И. Золотусский, вдова А. Синявского М. Розанова, главные редакторы журналов "Октябрь" (И. Барметова) и "Знамя" (С. Чупринин), многие другие.

О.НиколаеваСамой популярной, многочисленной и обширной оказалась секция "Религиозно-философские искания русской литературы", в работе которой приняли участие игумен Вениамин (Новик) из Санкт-Петербурга, о.Николай Епишев) из Старой Руссы, Н. Арсентьева (Гранада), Г. Карпенко (Самара), москвичи - Г. Померанц ("Божий след в понимании владыки Антония Сурожского (Блюма) и творчестве Достоевского"), З. Миркина, В. Кантор, ректор Литинститута Б. Тарасов ("Историософия Тютчева в современном контексте"), В. Гуминский ("Гоголь и исихазм") и Е. Агеева ("Тайна старой веры в русской литературе (по архиву Лескова в библиотеке Достоевского)", а также С. Кекова (Саратов) с докладом ("Христианский след в поэзии Заболоцкого"). Здесь на одном из заседаний вызвали активный интерес и резонанс три следовавших друг за другом выступления: двух москвичек - известного исследователя С. Семеновой ("Идея всеобщности спасения и ее художественное преломление в русской поэзии"), молодого ученого А. Вигилянской ("Б. Пастернак и Э. Кассирер. К вопросу о философских истоках творчества Пастернака") и писателя С. Минакова, харьковчанина ("Где просто, там ангелов со сто. Стиховые слова старцев").

В секции "Судьба писателя: биография и история" отметим доклады "Писатель как национальный миф в русской культуре" С. Алоэ (Верона) и "Родовые гнезда Достоевских на Украине" А. Рогового (Украина).

Разумеется, в год 500-летия рода Достоевских, 185-летия со дня рождения и 125-летия со дня смерти писателя, 140-летия выхода романа "Преступление и наказание", а также 135-летия публикации романа "Бесы", несколько секций были посвящены темам, связанным с творчеством Достоевского и его местом в русском и мировом художественном сознании. "Наряду с Пушкиным и Толстым Достоевский относится к числу тех русских писателей, чьи биографии стали частью национальной истории, - отметил И. Волгин. - Но и все 500-летие существования рода, к которому принадлежит автор "Братьев Карамазовых", являет нам некое метафизическое единство, заключающее в себе еще не разгаданный смысл. Разумеется, Достоевский - главное скрепляющее звено в этой генеалогической цепи. Есть предки, обитавшие на территории Беларуси, России и Украины, - часть той культурной и этнической общности, которая легла в основу общерусской ментальности".

В секции "Русский язык как средство мировой коммуникации" выделим доклады В. Погорелой (Молдова, Приднестровье) "Статус русскоязычной личности в социокультурном пространстве постсоветского мира" и А. Эмировой (Украина) "Русский язык на Украине: новая концепция государственной языковой политики".

Не остались без внимания темы "Современные вызовы и постсоветская словесность" и "Россия - Запад - Восток в диалоге культур", которым тоже были отданы специальные секции. На симпозиуме работала и секция юных филологов.

И.Волгин и И. БарметоваЗа трое суток в рамках форума были проведены также дискуссии за круглыми столами на такие темы: "Биография писателя как фактор национальной истории", "Эсхатологическая концепция Достоевского", "Структура, поэтика и язык художественного текста", "Современная русская словесность: состояние и перспективы", и, итоговый, "Образ России в национальном и мировом сознании". В работе круглых столов приняли участие потомки Достоевского: праправнук Дмитрий Андреевич Достоевский и Наталья Александровна Владиславлева.


Солнечным днем автобусы доставили желающих на экскурсию в Звенигород, в Саввино-Сторожевский монастырь, загородную резиденцию русских царей, расцветшую при Алексее Михайловиче (Тишайшем). В обитель, в 1998 отмечавшую 600-летие, были тогда же перенесены св. мощи преподобного Саввы. Среди участников симпозиума оказалось немало желающих поклониться св. мощам.

В один из вечеров состоялся спектакль современного молодежного московского театра "Театр.doc", работающего в новом театральном стиле "вербатим". Точнее, это был не спектакль, а публичная (вторая) сценическая читка актерами и режиссером пьесы "Раба хвоста" 27-летнего киевского драматурга Натальи Ворожбит. И хотя, как анонсировалось, этот "проект стал событием фестивалей современной драматургии "Любимовка" и "Новая драма", воображения зрителей он не потряс. На обсуждении, состоявшемся после читки, зрители (участники симпозиума), одобрив игру молодой талантливой актрисы Милены Цховреба, выразили неудовлетворенность литературным качеством пьесы.

В рамках культурной программы форума состоялся также большой вечер поэзии, проведенный Игорем Волгиным и Инной Кабыш, в котором приняли участие 16 поэтов (включая соведущую): Тамара Жирмунская, (Москва-Германия), Геннадий Красников, Виктория Иноземцева, Олеся Николаева, Олег Хлебников, Сергей Гандлевский, Мария Ватутина, Елена Исаева, Алексей Ефимов, Вячеслав Куприянов (Москва), Алексей Цветков (Прага), Бахыт Кенжеев (Монреаль), Александр Кабанов (Киев), Светлана Кекова (Саратов), Станислав Минаков (Харьков). На вечере прозвучали также стихи Алексея Дидурова и Анатолия Кобенкова - поэтов, ушедших из жизни в этом году.

Сохраняют актуальность слова И. Волгина: "Сверхзадача форума - "улучшить" русскую литературу. Есть ощущение, что одна эпоха закончилась, начинается другая, и мы не знаем, какая. Есть потребность остановиться, оглянуться, подумать, что с нами происходит и что с нами будет происходить… Можно сказать, что русская литература не столько пытается постигнуть загадку русской души, сколько сама является этой загадкой… Русская литература сверхлитературна, она - сакральный текст. В этом смысле знаменитая сцена Онегина с Татьяной или первый бал Наташи Ростовой выступают не только в качестве художественного сообщения или литературного факта, но и как реальное событие национальной истории… Возможно, уступи Татьяна Ларина Онегину, мы давно бы уже примкнули к мировой цивилизации. Если изъять биографию Пушкина из истории России - это будет история другой страны…"

Форум, готовившийся в течение года, явил, может быть, главный итог - уверенность в том, что русская словесность была, есть и будет актуальна - и не только в России. Будем считать, что "попытка впрячь в одну телегу коня и трепетную лань" - то бишь исследователей литературы и писателей, устроителям симпозиума снова удалась.
Фото С. Минакова


Приложение:

Это звучало на симпозиуме

"Мир красота спасет".
Князь Мышкин, "Идиот"

"Мир спасет красота Христа".
Из черновика к роману "Идиот"

"Русский человек не может существовать без абсолютного идеала, хотя часто с трогательной наивностью принимает за таковой нечто совсем неподобное…" (Е. Трубецкой), а при крушении того суррогата, в который народ вдруг усилился поверить как в такой идеал, он легко впадает в "неслыханное скотоподобие или мифическое равнодушие ко всему" (Л. Карсавин), во "всё позволено", демонстрируя нигилизм как изнанку своей глубинной апокалиптичности.
С. Семенова

"От состояния населения нам пора уже перейти к состоянию нации".
о. Вениамин (Новик)

"Что такое развитая личность? Это личность, готовая безвозмездно поделиться с другой всем без остатка".
Ф. Достоевский

"Русский человек одной рукой молится, а другой задницу чешет".
Ф. Достоевский

"Я хочу бить в одну дьявольскую точку, с которой можно перевернуть мир".
К. Маркс

"И не надо мне прав человека,
я давно уже не человек".
В. Соколов

"Народы дикие любят независимость, народы мудрые любят порядок, а нет порядка без власти самодержавной. Ваши предки хотели править сами собою и были жертвою лютых соседов или еще лютейших внутренних междоусобий".
Н. Карамзин,
"Марфа-посадница, или Покорение Новгорода", 1802


"Люди дикие любят независимость, люди мудрые любят порядок…"
Ф. Достоевский, "Крокодил"

"Русская женщина лучше русского мужчины".
Ф. Достоевский

"Действия Христовы рождаются изнутри глубинного созерцания, и только из глубин созерцания может родиться деятельность христианина…"
Митрополит Антоний Сурожский

"Разве можно видеть дерево и не быть счастливым?"
Князь Мышкин, "Идиот"

"Полюби Бога и делай что хочешь".
Блаженный Августин

"Кто ведет в плен, тот сам пойдет в плен; кто мечем убивает, тому самому надлежит быть убиту мечем. Здесь терпение и вера святых".
Откровение Иоанна Богослова, или Апокалипсис, 13:10

http://www.rusk.ru/st.php?idar=110957

Рубрики:  РУССКИЕ КЛАССИКИ/Федор Достоевский
ЧИСЛЕННИК/Дни рождения

500-летие рода Достоевских

Четверг, 28 Декабря 2006 г. 18:04 + в цитатник
Год Достоевского завершился Международным симпозиумом, посвященным 500-летию рода Достоевских.

 

18 декабря 2006 г. завершил свою работу II Международный симпозиум "Русская словесность в мировом культурном контексте. (К 500-летию рода Достоевских)", организованный Фондом Достоевского при поддержке правительства Москвы, Федерального агентства по культуре и кинематографии РФ, АФК "Система", Фонда Андрея Первозванного и Центра национальной славы, при содействии Института мировой литературы имени Горького. В симпозиуме приняли участие потомки Ф.М.Достоевского и ученые почти из 30 стран мира.



Симпозиум стал одним из наиболее важных событий, завершающих 2006 год, объявленный ЮНЕСКО Годом Достоевского, т.к. отмечалось сразу несколько знаменательных дат, связанных с именем писателя-пророка, – 500 лет роду Достоевских, 185 лет со дня рождения автора "Идиота", 125 лет со дня его смерти, 160 лет со дня рождения Анны Григорьевны Достоевской, жены Федора Михайловича, 145 лет роману "Униженные и оскорбленные", 140 лет роману "Преступление и наказание", 135 лет роману "Бесы", 125 лет роману "Братья Карамазовы", 35 лет Музею Достоевского в Санкт-Петербурге, 25 лет Дому-музею Достоевского в Старой Руссе.

Среди участников симпозиума, который открылся 15 декабря в подмосковном пансионате "Покровское", были вице-президент Международного общества Достоевского Ричард Пис из Великобритании, прочитавший доклад "Достоевский в борьбе с идеологией Запада", президент российского Общества Достоевского Борис Тихомиров, выступивший с докладом "Старец Зосима и Апокалипсис", президент Фонда Достоевского Игорь Волгин - организатор симпозиума, собравшего более трехсот специалистов по творчеству Достоевского из России, Аргентины, Армении, Беларуси, Болгарии, Бразилии, Великобритании, Вьетнама, Германии, Испании, Италии, Казахстана, Канады, Латвии, Македонии, Мексики, Молдовы, Польши, Приднестровья, Румынии, Сербии, Словакии, США, Украины, Хорватии, Черногории, Эстонии, Южной Кореи, Японии и других стран.

500-летний род Достоевских представляли потомок писателя по прямой линии правнук Федора Достоевского Дмитрий Андреевич Достоевский, ставший на днях в третий раз дедушкой (у него три внучки - Анна, Вера и новорожденная Мария; осталось дождаться внука - продолжателя рода Достоевских), праправнучатые племянники Ф.М.Достоевского - Наталья Александровна Владиславлева, Сергей Львович Балабух, Алексей Карпов, правнучатый племянник Ф.М.Достоевского Александр Натанович Спивак, праправнук Марии Дмитриевны Исаевой, первой жены писателя, Анатолий Алексеевич Донов, а также Павел Достоевский, у которого с великим писателем был общий предок.

"Симпозиум приурочен к уникальной дате - 500-летию рода Достоевского. Никто из русских писателей не имеет определенной даты начала рода, нет ее фиксации. А тут мы можем назвать день. Это 6 октября 1506 года, когда князь Пинский дарует село боярину Ртищеву. Считается, что этот Ртищев и является родоначальником рода Достоевских", - сказал президент Фонда Достоевского, доктор филологических наук, писатель, историк, академик РАЕН, член Международного ПЕН-клуба и Русского ПЕН-центра Игорь Волгин. "Род Достоевского, пожалуй, остался единственным символом единства советских народов. В нем смешались три родственные крови - великорусская, белорусская и украинская. Род двигался по всем этим землям и впитывал в себя этнические особенности", - добавил историк, автор нескольких фундаментальных книг о писателе.

На симпозиуме были оглашены сенсационные результаты недавних находок, связанных с историей рода и биографией писателя. В частности, о ранее неизвестных предках Достоевского - его бабке Анастасии, жене униатского священника, прадеде Григории Гомеровиче и прапрадеде Гомере Карловиче, чьи имена и отчества звучат несколько неожиданно для отечественного уха. На основе научных разысканий приоткрыта тайна внезапного ухода отца Достоевского Михаила Андреевича из отчего дома, разрыва его с родительской семьей, обстоятельства его участия в войне 1812 г. и его загадочной гибели в 1839 г. - как полагают, от рук крепостных крестьян (обнаруженные недавно новые следственные документы все еще не позволяют однозначно решить этот вопрос).

Были также оглашены недавно рассекреченные документы, касающиеся потомков Достоевского, репрессированных в 1930-е годы. Наследственная черта Достоевских − гипертрофированная ревность – сказалась в судьбе участников симпозиума - Дмитрия Андреевича Достоевского, чей отец, внук писателя, категорически отказывался признавать свое отцовство, что повело к тяжелой семейной драме (совсем недавно впервые обнародованы документы бракоразводного процесса), и Натальи Александровны Владиславлевой, чей отец оставил жену с четырьмя детьми, из-за необоснованной ревности не признав свою не родившуюся еще дочь Наталью.

Игорь Волгин представил свою новую большую публикацию в журнале "Октябрь" (№ 11, 2006) - "Сага о Достоевских", в которую вошли главы из готовящегося сейчас переиздания книги Волоцкого "Хроника рода Достоевских", которая впервые была издана в 1933 году. Автор этой книги собрал материалы обо всех предках и потомках Достоевского, живших в XVI-XX веках. Игорю Волгину удалось совершенно по-новому прочитать и истолковать историю первого брака писателя – с М.Д.Исаевой, роль которой в жизни Достоевского всячески преуменьшалась второй женой − А.Г.Сниткиной. Очевидно, по вине Анны Григорьевны, до нас не дошла переписка Достоевского с Исаевой, ставшей прототипом многих его героинь. Вскрывается подоплека негативного мифа, сложившегося вокруг имени М.Д.Исаевой (обвинение ее в супружеских изменах, третирование мужа и т.д.).

Участники симпозиума узнали также о существовании неизвестных прежде документов о секретном надзоре над Достоевским, в результате которого дело иногда доходило до анекдота: писатель внезапно "исчезал" из поля зрения властей, и громоздкая полицейская машина Российской империи была занята его поиском.

По словам И.Л.Волгина, в роду писателя "есть колоритные фигуры, и даже мужеубийцы как Марина Достоевская (XVIII век), были и дворяне, и священники, обнаружена масса интересных вещей про каждого представителя рода, неповторимая биография с выдающимися наследственными признаками".

В секции "Россия – Запад – Восток в диалоге культур" с интересными докладами выступили японские исследователи: К.Итокава ("Пятна на солнце: война в мировоззрении Достоевского") и К.Мацумото ("Достоевский и Акутагава"). Тема сообщения Марка Альтшуллера (США) звучала так - "А.С.Шишков: "Аз есмь зело славенофил". "Елена Логиновская из Румынии прочитала доклад "Достоевский: тест на свободу (румынские исследования 1930-х гг.). Н.Джуанышбеков (Казахстан) предложил для обсуждения тему "Россия - Казахстан: формы диалога литератур", а Н.Прокопчук (Старая Русса Новгородской области) - "Творчество Е.В.Курдакова в диалоге культур России и Казахстана". Е.Васина (Бразилия) говорила о русской словесности в тропическом контексте, В. Куприянов (Москва) - о диалоге культур как этической проблеме, а А.Гонсалес (Аргентина) вынесла в название своего доклада вопрос: "Повести Достоевского на испанском языке: диалог культур, недоразумение или монолог переводчика?"

В секции "Судьба писателя: биография и история" выступили правнук писателя, назвавший свой доклад "Архискверные Достоевские" (обыграв слова Ленина об "архискверном Достоевском"), С.Алоэ (Италия, "Писатель как национальный миф в русской культуре. Как всегда, большой интерес вызвали сообщения исследователей генеалогии Достоевских - Николая Богданова (Москва, "Старые и новые проблемы изучения родословия Достоевских") и Алексея Рогового (Украина, "Родовые гнезда Достоевских на Украине"). А.Донов (Санкт-Петербург), автор книги о первой жене писателя Марии Дмитриевне Исаевой, праправнуком которой он является, прочитал доклад "Достоевский и семья".

Среди выступавших на секции "Религиозно-философские искания русской литературы" были Григорий Померанц (Москва, "Божий след в понимании владыки Антония (Блюма) и в творчестве Достоевского") и Зинаида Миркина (Москва, "Божий след в понимании Достоевского и Набокова").

Также работали секции "Поэтика художественного текста: теоретические и прикладные аспекты", "Достоевский в русском и мировом художественном сознании", "Русский язык как средство мировой коммуникации", "Проблемы художественного перевода", "Современные вызовы и постсоветская словесность".

Впервые были проведены секция "Музеи Достоевского: проблемы и перспективы", в которой приняли участие представители музеев Достоевского из Москвы (Г.Пономарева), Санкт-Петербурга (Н.Ашимбаева, Н.Шварц, Б.Тихомиров), Старой Руссы (В.Богданова, Н.Костина), Беларуси (А.Бурак) и Украины (О.Слепынин), и секция юных исследователей, на которой свои доклады представили студенты, аспиранты и школьники из Москвы, Коломны и Орехова-Зуева (Московская область), Казани, Великого Новгорода, Челябинска и Смоленска. С докладом о поэме Анны Ахматовой "Реквием" выступила К. Тирадо Мортиз - юная исследовательница из Мексики. Директор Смоленской областной детской библиотеки Лидия Павловна Рябченко рассказала о том, что в библиотеке 29-30 ноября 2006 года состоялись V литературно-педагогические чтения "Достоевский и дети". Трое из их юных участников привезли свои доклады на декабрьский форум - Саша Кравцова, Весна Дягилева и Виталий Бодренков, которые уже успели прочитать не только "Преступление и наказание", но и "Белые ночи", романы "Идиот" и "Братья Карамазовы".

После обсуждения интересных в своем большинстве докладов руководитель секции доктор филологических наук Татьяна Касаткина вручила каждому докладчику грамоту за участие в симпозиуме, а представитель Фонда Андрея Первозванного и Центра национальной славы - книгу "Шедевры Третьяковской галереи" и иконку Андрея Первозванного.

Работа молодежной секции была организована при поддержке общественных организаций – Фонда Андрея Первозванного и Центра национальной славы, которые ранее в рамках своих совместных проектов "Поколение 2050" и "Год Достоевского" поддержали научно-исследовательскую и археологическую работу студентов и школьников в городе Старая Русса (Новгородской области) и селе Моногарово (Московская область), где находится храм Сошествия Святого Духа, в котором молился будущий писатель. Кроме того, ФАП и ЦНС оказали поддержку в проведении майских Старорусских чтений "Достоевский и современность".

Большую духовную радость доставила и юным, и взрослым участникам симпозиума поездка в Саввино-Сторожевский монастырь, где все желающие смогли приложиться к мощам Преподобного Саввы Сторожевского. 16 декабря 2007 года, в день памяти святого, будет отмечаться 600-летие со дня его преставления.

Огромный интерес вызвало проведение в рамках форума круглых столов "Биография писателя как фактор национальной истории" (ведущие - Игорь Волгин и лауреат премии Александра Солженицына Игорь Золотусский), "Структура, поэтика и язык художественного текста", "Эсхатологическая концепция Ф.М.Достоевского", "Современная русская словесность: состояние и перспективы", "Образ России в национальном и мировом сознании", "Образ России в национальном и мировом сознании", в работе которых приняли участие не только ученые, но и деятели культуры из России и стран ближнего и дальнего зарубежья.

Своими взглядами на творчество самого читаемого в мире писателя поделились вице-президент Международного общества Достоевского Ричард Пис (Великобритания), президент Корейской ассоциации русистов Хан Зе Ли (Южная Корея), вице-президент российского Общества Достоевского, главный редактор альманаха "Достоевский и мировая культура" Карен Степанян, члены-корреспонденты РАН Юрий Караулов и Наталья Корниенко, ректор Литературного Института Борис Тарасов, главный редактор журнала "Октябрь" Ирина Барметова, народный артист РФ, заслуженный деятель искусств, художественный руководитель театра "У Никитских ворот", драматург, писатель Марк Розовский, писатель Владимир Маканин, философ, культуролог, публицист, критик Григорий Померанц, поэт Зинаида Миркина, литературный критик Павел Басинский, доктор филологических наук, доктор философских наук, главный научный сотрудник ИМЛИ РАН, член Союза писателей России, культуролог Светлана Семенова, культуролог Анастасия Гачева и многие другие. В вечере современной поэзии приняли участие Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, С.Гандлевский. Инна Кабыш, Олеся Николаева, Олег Хлебников, Елена Исаева, Станислав Минаков, Мария Ватутина, Вячеслав Куприянов, Елена Новожилова и многие другие.

Режиссер-постановщик Михаил Дубилет сообщил участникам симпозиума о том, что студия "Wise Arts Studio" в скором времени должна приступить к съемкам восьмисерийного художественного фильма "Анна", посвященного жене Федора Михайловича Достоевского Анне Григорьевне. "В течение года мы вместе с Анной Кумачевой пишем сценарий. Уже заканчиваем шестую серию, - сказал Михаил. - Хочу подчеркнуть, что это будет фильм не о Федоре Михайловиче Достоевском, а о женщине, сыгравшей в ее судьбе огромную роль. Это кинематографический памятник женщине, любившей Достоевского, о которой говорили, что в русской литературе никому из писателей так не повезло с женой, как Достоевскому с Анной Григорьевной.

Речь идет не о сериале, а о качественном полнометражном фильме, рассказывающем о последних 15 годах жизни писателя, о создании знаменитого пятикнижия его романов и, в первую очередь, о жизни его жены, уникальной женщины, которая была прекрасным психологом и делала все от нее зависящее, чтобы ее великий муж мог творить. Это, прежде всего, история любви мужчины и женщины, любви сложной, странной...

Представьте только - 45-летний писатель, обремененный болезнью, пасынком, безденежьем, и 19-летняя наивная девушка, без которой он, начиная с написания романа "Игрок", уже не мог больше обходиться. Она мирилась даже с его страстью к игре на рулетке, чувствуя, что это важно для его творчества.

Я исхожу из того, что драматургическая линия фильма должна быть интересной, и биография героев этому способствует. Биографическая линия должна быть отображена честно, без домысла и искажений. Чтобы снять фильм на документальной основе, мы стараемся участвовать во всех конференциях и симпозиумах, посвященных Достоевскому, общаемся с учеными, просим помощи, боимся в чем-то ошибиться. Нашими консультантами согласились стать правнук писателя Дмитрий Достоевский, президент Фонда Достоевского Игорь Волгин и президент российского Общества Достоевского Борис Тихомиров.

Я уверен, что фильм будет востребован не только в России, но и в Японии, США, Европе, то есть во всем мире – везде, где читают и почитают Достоевского. Мне нужен полифонический взгляд на Достоевского, а не мой индивидуальный взгляд. Большинство россиян плохо знают его творчество, так как изучение в школе "Преступления и наказание" полностью отбивает у детей охоту к более близкому знакомству с писателем-пророком. Но чтобы фильм имел коммерческий успех, его нужно снять качественно, поэтому мы ищем сейчас спонсоров. В фильме будут заняты известные актеры, называть имена которых я пока не хочу. Уверен, что это должен быть проект национального масштаба, отражающий через судьбу Достоевского и его жены судьбу России".


Ирина Ахундова

Рубрики:  РУССКИЕ КЛАССИКИ/Федор Достоевский
ЧИСЛЕННИК/Дни рождения

К 150-летию со дня рождения В. В. РОЗАНОВА

Вторник, 26 Декабря 2006 г. 17:48 + в цитатник
Опубликовано в журнале:
«День и ночь» 2006, №11-12
Лауреаты Астафьевской премии
Юлия СТАРЦЕВА
ПАРАДОКСЫ РОЗАНОВА
(К 150-летию со дня рождения великого русского религиозного философа)

“Да, вот когда минует трехсотлетняя давность, “какой-нибудь профессор Преображенский” в Самаркандской Духовной Академии напишет “О некоторых мыслях Розанова касательно Ветхого Завета”.

(“Опавшие листья”, короб второй)

– Так о чем же писал в своих произведениях В.В.Розанов?

– В.В.Розанов писал об опавших листьях... Что-то такое, из ботаники...

(Ответ современного студента) 

“РАЗНОЦВЕТНАЯ ДУША”

Родился в крайней бедности, умер в нищете... Это очень по-русски.

Оборот жизненного колеса. “Работа и страдание – вот вся моя жизнь”.

Как только его не называли – и “русским Фрейдом”, и “русским Ницше”, думая притом, что Розанов этими прозвищами будет страшно польщен. “Пошли прочь, дураки!” – отвечал им философ с кинической простотой.

Характерно, что первый философский труд Розанова “О понимании” как раз понимания-то никакого не нашел. И так – по гроб жизни.

Можно ли всерьез говорить о каких бы то ни было убеждениях философа, который сам декларировал свой отказ от всяческих убеждений и принципов, публикуя одновременно статьи в либеральном “Русском Слове” и консервативно-охранительном “Новом Времени”? Зинаида Гиппиус говорила, что Розанов “пишет двумя руками”, а Горький рассуждал о “разноцветной душе” Розанова. Никто не внес в Церковь столько соблазна, как Розанов с его проповедью “святой плоти”, и он же более всего страшился быть изгнанным из ограды церковной. В окаянные дни революции он явился в московский совдеп, желая поглядеть “на Ленина или Троцкого”, отрекомендовавшись при этом: “Я – монархист Розанов”, и он же изрыгнул антихристианский “Апокалипсис нашего времени”, который так любят переиздавать современные еврейские издательства...

Парадоксалист, сплошь и рядом Розанов по одному и тому же поводу высказывал противоречивые суждения. “Парадоксальность его афоризмов прикрывается или пародийной стилизацией, или юмором, или нарочитой наивностью, а чаще всего антиномичностью, то есть сшибанием лбами двух диаметрально противоположных высказываний”, – отмечает современный исследователь творчества Розанова, философ Дмитрий Галковский.

Бердяев считал основной приметой розановской публицистики – “рабье и бабье мление перед сиюминутной действительностью”: “...не мог противостоять потоку националистической реакции 80-х годов, не мог противостоять потоку декадентства в начале XX века, не мог противостоять революционному потоку 1905 года, а потом новому реакционному потоку, напору антисемитизма в эпоху Бейлиса, наконец, не может... противостоять подъему героического патриотизма и опасности шовинизма” (“О “вечно бабьем” в русской душе”).

Один из ведущих сотрудников суворинского “Нового Времени”, Розанов всегда находился в гуще событий, крайне чутко откликаясь на малейшие изменения общественного настроения. Розанов одной рукой мог писать газетные фельетоны, а другой – философские эссе, однако между тем и другим не было четкой грани. Часто фельетон завершался философским обобщением, а философская лирика прерывалась почти нецензурной бранью. Более того, Розанов мог одновременно оценивать событие с противоположных точек зрения и рассылать свои статьи в издания совершенно разных направлений: от черносотенных до “зоциаль-демократических” и от научно-популярных до декадентских. Но при такой пестроте, внешнем разнообразии и противоречивости, переходящей иногда в прямое “ренегатство”, Розанов всегда оставался самим собой – “как мы вероломны, то есть как сами себе верны” – эта цветаевская строка приходит на ум, когда речь заходит о Розанове.

Сам он эту свою многоликость и разноцветность осознавал вполне. И пытался оправдаться перед клеймившими его “идейными” современниками: “Поклонитесь все Розанову за то, что он, так сказать, “расквасив яйца” разных курочек, – гусиное, утиное, воробьиное – кадетское, черносотенное, революционное, – выпустил их “на одну сковородку”, чтобы нельзя было больше разобрать “правого” и “левого”, “черного” и “белого” – на том фоне, который по существу своему ложен и противен... И сделал это с восклицанием: – Со мною Бог. Никому бы это не удалось”. 

“ЯЗЫЧНИК ИЛИ ОРТОДОКС?”

Церковный писатель Евгений Поселянин (Погожев) заметил с редкой проницательностью: “Г.Розанова иные считают заклятым врагом Церкви. А между тем это глубоко религиозная душа. И вникнуть в суть одного из крупнейших раздвоений этой раздвоенной, растроенной, расчетверенной души очень любопытно”. У автора этой цитаты была похожая “семейная история” – неудачный брак и невозможность церковного развода. Сам Розанов описывал свои семейные ужасы (первая жена, престарелая “эмансипе” А.Суслова не давала ему развода, и он был вынужден писать на Высочайшее имя прошение о признании своих детей от В.Рудневой законнорожденными) так:

“Церковь сказала “нет”.

Я ей показал кукиш с маслом.

Вот и вся моя литература”.

Прямо-таки стихотворение в прозе! А вот – подробнее: “Пробуждение внимания к юдаизму, интерес к язычеству, критика христианства – все выросло из одной боли, все выросло из одной точки”.

Господь волен извлечь лекарство из яда: не будь многотомного розановского вопля об устарелости церковных канонов о браке (“Семейный вопрос в России” и пр.), Всероссийский Поместный Собор 1917-18 годов не утвердил бы списка новых благословных причин для развода, кроме старой – прелюбодеяния. Известно, что многие представители православного духовенства, – и не из числа “григориев петровых и гапонов”, – вели с Розановым оживленную переписку многие годы (он, кстати, называл священство “самым здоровым нашим сословием”). Вместе с тем в Синоде долго и безрезультатно разбиралось “дело Розанова”, якобы проповедующего “культ фаллоса и древних богов Молоха и Астарты” (дело было возбуждено в 1911 году по ходатайству преосвященного Гермогена, епископа Саратовского).

На самом деле Василий Васильевич был глубоко верующим человеком, именно христианином, именно православным, и это несомненно для каждого сколько-нибудь вдумчивого читателя. Он оставил о религии, о Христе, о Православии немало тонких и верных афоризмов, удивляющих истинностью и проникновенностью.

“Христос – это слезы человечества, развернувшиеся в поразительный рассказ, поразительное событие”.

“Кто не знал горя, не знает и религии”.

“Лучшую книгу переплетаем в лучший переплет”: сколько же Церковь должна была почувствовать в Евангелии, чтобы переплести его в полупудовые, кованные из серебра и золота, переплеты.

...Она написала его огромными буквами. Переплет она усыпала драгоценными камнями.

Действительно: именно Церковь пронесла Христа от края и до края земли, пронесла “как Бога”, без колебания, даже до истребления спорящих, сомневающихся, колеблющихся.

Таким образом, энтузиазм Церкви ко Христу так велик, как “не хватит порохов” у всех сектантов вместе и, конечно, у всех “либеральных христиан” тоже вместе”.

“Церковь научила всех людей молиться. Какое же другое к ней отношение может быть у человека, как целовать руку.

Хорошо у православных, что целуют руку у попов...

Мы гибнем сами, осуждая духовенство. Без духовенства – погиб народ. Духовенство блюдет его душу”.

“Чтобы пронизал душу Христос, ему надо преодолеть теперь не какой-то опыт “рыбаков” и впечатления моря, с их ни “да”, ни “нет” в отношении Христа, а надо пронзить всю толщу впечатлений “современного человека”, весь этот и мусор, и добро, преодолеть гимназию, преодолеть университет, преодолеть казенную службу, ответственность перед начальством, кой-какие танцишки, кой-какой флиртишко, знакомых, друзей, книги, Бюхнера, Лермонтова... и – вернуть к простоте рыбного промысла для снискания хлеба. Возможно ли это? Как “мусорного человека” превратить в “естественное явление”? Христос имел дело с “естественными явлениями”, а христианству (Церкви) приходится иметь дело с мусорными явлениями, с ломаными явлениями, с извращенными явлениями, – иметь дело с продуктами разложения, вывиха, уродования. И вот отчего Церковь (между прочим) так мало успевает, когда так успевал Христос.

Христианству гораздо труднее, чем Христу. Церкви теперь труднее, чем было Апостолам”.

Все эти цитаты – из “Опавших листьев”. Но милее всего был Розанову “круглый русский быт”, с его вековечной закваской – Православием. Он писал с изрядной иронией по отношению к тем же общественным настроениям “вставай, подымайся, рабочий народ”:

“Много есть прекрасного в России. 17-е октября, конституция... Но лучше всего в чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невского). Рыжики, грузди, какие-то вроде яблочков, брусника – разложена в тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери. И над дверью большой образ Спаса, с горящею лампадой. Полное Православие”.

“Все-таки бытовая Русь мне более всего дорога, мила, интимно близка и сочувственна. Все бы любились. Все бы женились. Все бы растили деточек. Немного бы их учили, не утомляя, и потом тоже женили. “Внуки должны быть готовы, когда родители еще цветут” – мой канон. Только смерть страшна”.

А прежде – еще язвительнее, с насмешкой в адрес сочинителя “хрустальных дворцов с колоннами из алюминия”, Чернышевского и последователей (имя же им – легион):

“Что делать?” – спросил нетерпеливый петербургский юноша.

– Как что делать: если это лето – чистить ягоды и варить варенье; если зима – пить с этим вареньем чай”.

Сам он где-то сказал, что все его “язычество” – это скакание теленка с задранным хвостом по зеленой травке. Но душа заболевает – и “ищет Христа”.

А вот и нечто противоположное, в “инфернальном духе”:

“Когда меня похоронят, непременно в земле скомкаю саван и колено выставлю вперед. Скажут: – “Иди на страшный суд”. Я скажу: – “Не пойду”. – “Страшно?” – “Ничего не страшно, а просто не хочу идти. Я хочу курить. Дайте адского уголька зажечь папироску”.

“Это, конечно, не просто ерничанье. И даже не смех сквозь слезы. Это, скорее, монолог персонажа Достоевского. Розанов вообще был с “достоевщинкой””, – пишет все тот же Галковский. – “Известно, что Розанов буквально вырос из Достоевского... Василий Васильевич открыл подлинного Достоевского, не “певца униженных и оскорбленных” и “второго после Тургенева великого романиста”, а гениального философа, пророка и учителя. Может быть, он был первым человеком в России, до конца понявшим автора “Записок из подполья”. Розанов понял Достоевского, так как понял, что перед ним не столько писатель, сколько философ. Достоевский – это философ, родившийся в стране, где еще не было отечественной философии, но была отечественная словесность, литература. И Достоевский выразил свою философию в виде романов. В этом его трагедия, но в этом и его счастье. Счастье, так как в этом уникальном случае не произошло разрыва между внутренним духовным миром и словесной формой его выражения. Достоевский был свободен, и его философский талант развернулся на обширном лоне русской словесности. В Достоевском сказался, выразился русский тип мышления. Достоевский и Розанов – это, пожалуй, единственные свободные русские мыслители. И именно за счет этой свободы их мышление было строго детерминировано национальной идеей. В них сказалась Русь”.

Кончина Розанова была истинно христианской (таковой да сподобит Господь каждого из нас) и разительно отличалась от кончины его идейного врага, философа Вл.Соловьева. По свидетельству его дочери, Василий Васильевич четыре раза причащался, один раз соборовался, три раза над ним читали отходную, во время которой он и скончался. “За несколько минут до кончины ему положили пелену, снятую с изголовья с мощей преп. Сергия и он тихо, тихо заснул под ней” (Письмо Н.В.Розановой к П.П.Перцову от 6 февраля 1919 г.). Отпевали покойного философа в Михаило-Архангельской церкви Сергиева Посада священники Соловьев и Флоренский, и инспектор Духовной Академии, архимандрит Иларион (будущий священномученик Иларион (Троицкий)). Его последний завет русским литераторам был:

“Всегда помните Христа и Бога нашего.

Поклоняйтесь Троице Безначальной и Живоносящей и Изначальной”. 

“МР-РАКОБЕС И Р-РЕАКЦИОНЕР”

Оригинальность Розанова сказалась и в том, что в отличие от большинства русских философов, страстно флиртующих с марксизмом и атеизмом или ударившихся в “богоискательство”, Василий Васильевич всегда был искренним и последовательным монархистом. Потрясенный крушением Самодержавия, он писал: “И вот все рушилось разом, Царство и Церковь. Попам лишь непонятно, что Церковь разбилась еще ужаснее, чем Царство. Царь выше духовенства. Он не ломался, не лгал. Но, видя, что народ и солдатчина так ужасно отреклись от него, так предали, и тоже – дворянство, и тоже – “господа купцы”, – написал просто, что, в сущности, он отрекается от такого подлого народа. И стал (в Царском Селе) колоть лед. Это разумно, прекрасно и полномочно.

...Русь слиняла в два дня. Самое большее – три”. Развернутый комментарий к горькой формуле Царя-Мученика “Кругом измена, трусость и обман”!

И еще позже: “И мысль, что нет на Руси у нас Государя, что он в Тобольске, в ссылке, в заключении – так обняла мою душу, охватила тоской... что болит моя душа, болит и болит. Люблю и хочу любить Его. И по сердцу своему я знаю, что Царь вернется на Русь, что Русь без Царя не выживет... Страшно сказать: но я не хочу такой России, и она окаянна для меня. Для меня “социал-демократическая Россия” – проклята”.

Розанов – признанный знаток Ветхого Завета, как никто понимающий семейственный, родовой, интимный и теплый дух “юдаизма”. Чем же объясняется та сокрушительная критика Розановым еврейства, какую он вел со страниц верноподданнических изданий, прежде всего суворинской газеты, в 1913-1915 годах? А ведь эта критика была вполне искренней (как, впрочем, и всё, что делал в литературе “премудрый змий” русской философии “серебряного века”).

Причина радикальной перемены во взглядах Василия Васильевича, ценившего Ветхий Завет выше Нового, известна: это – убийство хасидами в Киеве русского мальчика Андрюши Ющинского. Процесс обвиняемого в причастности к ритуальному убийству хасида Бейлиса навсегда расколол русскую интеллигенцию на черносотенную и жидовствующую.

Оскорбленный в своих христианских и монархических чувствах Розанов пишет ряд статей, обосновывающих существование у иудеев ритуальных убийств, – они впоследствии составили сборник “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови”.

“Боже мой, Боже мой, Боже мой: неужели Россия не проснется, не очнется. Убита. Убивают Россию, и никто не слышит.

Еще немного сна – и она будет убита. Убивают Россию, среди бела дня (как Андрюшу), “вот и министры, и Государственный Совет ваш, и Дума” – и никто не слышит. Убивают Россию – и никто не понимает”.

Переписка его на эту тему с отцом Павлом Флоренским и сейчас читается со жгучим интересом. Осторожный Флоренский подписывал свои размышления о врагах Христовых буквой “омега”, Розанов же, как всегда, откровенный, поплатился за свое черносотенство изгнанием из петербургского “Религиозно-философского собрания”.

Инициатором изгнания выступил писатель Мережковский (фамилию которого Розанов всегда сокращал в своих записях как “Мер-ский”), к нему, как и следовало ожидать, присоединилась “прогрессивная интеллигенция”. В защиту Розанова выступили только П.Струве и поэт А.Блок – кстати, самому Блоку в те годы клеили ярлык “черносотенца”. Выступили устно, а “коллективку” с осуждением Розанова Блок подписал и мучился потом раскаянием: “Зачем же я это сделал? Я же сам думаю так, как Розанов!”. Именно “оттуда родом” гнусная отечественная традиция “коллективных писем” (незабвенное “стреляйте их, стреляйте, Борис Николаевич!”). На место великого русского философа, исключенного по вопросу, не имеющему ничего общего с философией или религией, был избран третьестепенный компилятор Г.О.Грузенберг, родственник адвоката Бейлиса в нашумевшем процессе. Исключение тогда мотивировалось как протест против “контрреволюционных” и “антисемитских” статей Розанова (“Не нужно давать амнистии” в “Богословском вестнике”, “Андрюша Ющинский” и “Наша кошерная печать” в “Земщине” и др.)

“Двести лет вместе” для русской мысли оборачиваются двумя столетиями умолчания, и вспоминается купринское: “Попробуй-ка печатно обругать еврея... Ого! Какой гвалт поднимется...”. Да, гвалта было немало. “А был ли мальчик-то?” Русскому обществу осталось недолго ждать ответа на глумливый горьковский вопрос: ритуальные убийства младенцев советская власть поставила на поток в первые же годы своего беззаконного правления – к декретам “О мире” и “О земле” уже в ноябре 1920 года присоединяется законодательное разрешение абортов...

 ПРОРОЧЕСТВА РОЗАНОВА

Читая Розанова, переживаешь сказанное им девяносто лет назад как новость текущего дня. “Русское богатство (нефть, железо, лес) уплыло к иностранцам. Но зато мы получили журнал “Русское Богатство”...” – а ныне мы получили газетенку “На дне”, которой торгуют бездомные, спившиеся люди у метро. Преуспеяние заграничных хозяев этой газетки тесно связано с ростом числа ее русских распространителей...

Или вот это:

“Евреи знают, что “с маслом” вкуснее, и намасливают, намасливают русского писателя, прежде чем его скушать.

И что он “самый честный человек в России”, – даже единственно честный в этой вообще подлой стране; а в литературе, конечно, “теперь первенствующий публицист”... Русский совершенно счастлив. Масло с него так и течет”. – Тут вспомнишь не только взятого в тесное семитское кольцо доброжелателей, истолкователей и прославителей Льва Толстого, но и покойного “дядю Витю” Астафьева в последние его годы.

Да и любое розановское высказывание удивительно приходится впору текущей действительности.

Подобно Достоевскому, Василий Васильевич был провидцем относительно многих обстоятельств будущего России. И чеховского “неба в алмазах”, “чудной жизни через двести лет” он впереди не видел. Напротив, мрачно предсказывал:

“Подождите. Через 150-200 лет над русскими нивами будет свистеть бич еврейского надсмотрщика.

И под бичом – согнутые спины русских рабов”.

С устрашающей прозорливостью сам заметил в одной из статей:

“Кости Розанова, конечно, будут выброшены вон. “И разве они нужны России?”

<...>

Ну, хорошо, господа: Христос Бог распят и русский народ, конечно, будет съеден...

И грустно вам будет, евреи, и после Христа, и после России”. (Могила философа, как и могила его дорогого друга К.Н.Леонтьева, была совсем недавно восстановлена в Черниговском скиту Троице-Сергиевой лавры.)

А когда Мережковский заходился в кощунственном словоблудии на Пасху 1917 года (статья “Ангел Революции”), и охмелевшие от безначалия столичные жители с красными бантами на груди коверкали православное приветствие “Христос Воскресе!” – “Россия воскресе!”, для него – да и для всех безмозглых современников – уже был готов розановский диагноз:

“Мережковский, никогда тебе не обнять свиного рыла революции”.

И как же он подтвердился в самом скором времени...

“С лязгом, скрипом и визгом опускается над

Российской Историей железная занавесь.

– Представление окончилось.

Публика встала.

– Пора одевать шубы и возвращаться домой.

Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось”, – писал Розанов в “Апокалипсисе нашего времени”.

Перед смертью он сказал:

“Как все произошло. Россию подменили. Вставили на ее место другую свечку. И она горит ЧУЖИМ пламенем, чужим огнем, светится не русским светом и ПО-РУССКИ НЕ СОГРЕВАЕТ КОМНАТЫ. Русское сало растеклось по шандалу. Когда эта чудная свечка выгорит, мы соберем остатки русского сальца. И сделаем еще последнюю русскую свечечку. Постараемся накопить еще больше русского сала и зажечь ее от той маленькой. Не успеем – русский свет погаснет в мире”.

Тут можно усмотреть пророчество о “миссии русской эмиграции”. Или – о последнем Русском царстве?

 * * *

...Даже в предсмертном состоянии Розанов был верен себе. Его “примирение с Израилем”, которое вызывает такой восторг у либеральных “философов” и “литературоведов”, по сути, является типично розановской глумливой “хохмой” (кстати, это слово означает “мудрость” на древнееврейском): “Будучи постигнут мозговым ударом... верю в торжество Израиля, радуюсь ему”. И тут же еще смешнее, – и физиологически достоверное, и издевательское: “отдаю права на издание моих сочинений в обмен на “честную фаршированную щуку”. А все потому, что “пирожка хочется, творожка хочется” (из предсмертных писем)...

“Русские – духовная нация. Во плоти чуть-чуть”, – писал он прежде. А сам умер от банального и страшного физического голода.

Разумным ли было бегство в Сергиев Посад из кровавого Петрограда?

Разумеется, да, если принять во внимание судьбу его коллеги по “Новому Времени” М.О.Меньшикова, расстрелянного на глазах жены и шестерых малолетних детей “в отместку за статьи”. Но можно помечтать об ином финале: протяни Василий Васильевич еще годочек, не случись с ним этого окаянного “удара”, и он мог быть выслан с “философским пароходом” на Запад. Плыл бы себе с прозревшими вдруг собратьями по ремеслу туда, на закат солнца, прошел беженские мытарства, потом в Берлине, в Париже печатал яростные и мудрые статьи против сатанинской власти Кремля...

А в наши дни с великими почестями прах его перезахоронили бы где-нибудь в Свято-Даниловом, и сам президент обнажил бы голову, и венков от правительства прислано было бы с избытком, и Берл Лазар примчался бы со своей “честной фаршированной щукой” и обнялся над свежей могилой с каким-нибудь крупным православным иерархом (– “Да, таки Розанов был наш!” – “Розанов был и наш, и ваш! Ваши пророки – наши пророки!”), и было бы названо это действо очередным “согласием и примирением” жертвы с палачом...

Но Розанов остался с нами. В русской земле. И в наших умах и душах. Ведь “Васька дурак Розанов” – это русский национальный гений. А “гений, парадоксов друг”, бессмертен, доколе жив народ, подаривший его миру.

г. Санкт-Петербург

http://magazines.russ.ru/din/2006/11/st10-pr.html

Рубрики:  ПИСАТЕЛИ, ПОЭТЫ/Василий Розанов
ЧИСЛЕННИК/Дни рождения

Михаил Гаспаров. Записи и выписки - Новое Литературное Обозрение, 2000

Понедельник, 25 Декабря 2006 г. 18:20 + в цитатник
Михаил Гаспаров
"Записи и выписки"
("Новое Литературное Обозрение", 2000)
 

Продолжение науки
другими средствами

 
С именем академика, лауреата Госпремии России Михаила Леоновича Гаспарова связаны выдающиеся достижения отечественной филологии последних десятилетий. Его научные интересы и пристрастия редкостно разнообразны: стиховедение, история античной литературы, переводы, русская и зарубежная поэзия. Благодаря ученому публика познакомилась со многими неизвестными и несправедливо забытыми текстами русских ученых и литераторов. Именно Гаспаров не так давно открыл нам незаурядную поэтессу круга Вячеслава Иванова Веру Меркурьеву. Определение «филолог- классик» по отношению к Гаспарову особенно точно, поскольку говорит не только о специализации, но также о статусе. Действительно, многие его работы стали классическими. Последняя книга несколько выбивается из обширного перечня его трудов, хотя и непосредственно связана с ними. 
Как видно из названия, перед нами заметки филолога – жанр (вспомним тексты Михаила Безродного, Александра Жолковского, Вячеслава Вс. Иванова, Игоря Смирнова) в последнее время актуальный и даже модный. «У меня плохая память, - говорит автор в кратеньком предуведомлении. - Поэтому когда мне хочется что-то запомнить, я стараюсь это записать. Запомнить мне хочется то же, что и старинным книжникам <…> - интересные словесные выражения или интересные случаи из прошлого. Иногда дословно, иногда в пересказе; иногда с сокращенной ссылкой на источник, иногда – без. Сокращений я здесь не раскрывал: занимающимся историей они понятны, а остальным безразличны. Я не собирался это печатать, полагая, что интересующиеся и так это знают; но мне строго напомнили, что Аристотель сказал: известное известно немногим. Я прошу прощения у этих немногих». Михаил Гаспаров частенько выступал в роли комментатора – вот и «Записи и выписки» построены как алфавитный комментарий к словам и выражениям. Объем комментария – от афоризма до пространного мемуарного очерка. 
«А: «Чарушин  писал просто, как будто врачу говорил «а». (Дневник Е. Шварца).
Аббревиатура: Дочь организует группу
Реабилитации Детей Трудного Поведения, сокращенно «предтруп».» И так далее.
В книге четыре раздела «От А до Я» (они так и называются). Между ними – статьи, воспоминания, интервью, сделанные для себя экспериментальные («конспективные», по слову Гаспарова) переводы стихов. Фрагменты «Записей и выписок» печатались в журнале «Новое литературное обозрение» и были удостоены в 1999 году премии Андрея Белого.
Общий тон книги заставляет вспомнить не столько пушкинское: «И с отвращением читая жизнь мою…», сколько не менее знаменитое: «Мой дар убог, и голос мой негромок, Но…». Но так же, как и у Баратынского, слова Гаспарова о собственном несовершенстве просты, безыскусственны, лишены какого бы то ни было кокетства. С удивительным спокойствием - если не равнодушием - автор говорит как о своих достоинствах и научных, а так же творческих победах, так и о чем-то, диаметрально противоположном.
«Трех главных вещей у меня нет: доброты, вкуса и чувства юмора. Вкус я старался заменить знанием, чувство юмора – точностью выражений, а доброту нечем».
«Из меня будет хороший культурный перегной».
Почитающие как классику жанра записные книжки Чехова, Ильфа, Довлатова или, допустим, Венедикта Ерофеева сочтут, вероятно, гаспаровские маргиналии скучноватыми: чересчур много филологии, а вот шуток как раз маловато. Кстати, с тем, что Гаспаров чувства юмора начисто лишен, позволю себе не согласиться. «Н.Н. остался душеприказчиком большого филолога; тот, зная цену точным фактам, позаботился оставить у себя в архиве собственноручный донжуанский список. Я не удержался и спросил: «Аннотированный?» Взгляд автора четко фиксирует абсурдное, нелепое, забавное. Но там, где другой литератор в полной мере реализовал бы потенциал комического, заложенный в той или иной фразе, ситуации, Гаспаров ограничивается легкой и, как правило, грустной улыбкой. В чем тут дело? Рискну предположить – в том, что за долгую плодотворную жизнь в культуре ученый приучил себя ценить, и если не любить, то уважать чужое слово, чужую точку зрения. «Я привык думать, что филология – это служба 
общения». А ведь смех, по мнению некоторых теоретиков комического, вызывается сознанием своего превосходства. Кроме того, эллинист Гаспаров наверняка хорошо помнит слова Аристотеля о том, что «смешное есть часть безобразного».
«Записи и выписки», несмотря на всю их фрагментарность (а может, и благодаря ей) дают адекватное представление о филологическом и, следовательно, вообще человеческом мировоззрении их автора. Деструктивизм и постструктурализм с их релятивистской открытостью произволу интерпретаторов для Гаспарова неприемлемы - как нарциссическая и солипсическая филология. «Когда мы говорим «хорошо – плохо», этим мы проясняем себе (и другим) структуру нашего вкуса. Это очень важный предмет, и самопознание очень благородное занятие. Но не нужно выдавать его за познание предмета, с которым мы имеем дело». Неудивительно, что литературная критика с ее тотальным оценочничеством и капризным «нравится – не нравится» вызывает у Гаспарова скепсис. Для него это не более чем форма самоутверждения и самовыражения. Критическая статья, по его мнению, как правило, говорит не столько о разбираемом в ней произведении, сколько об ее авторе.
Гаспаров же с первых своих шагов в филологии тяготел к максимальной корректности, доказательности, логичности. Прекрасно осознавая, что гуманитарные науки и без того слишком неточны, ученый всегда стремился максимально ограничить свое присутствие в трудах – с тем, чтобы как можно полнее и точнее исследовать другое «Я». 
Полное достоинства смирение, уважение к чужому слову, интеллектуальная честность – пожалуй, наиболее характерные черты сочинений Гаспарова. И «Записи и выписки» - не исключение.
Жаль, что, по недосмотру - вероятно, редакторскому (редактор – Е. Шкловский), - алфавитный принцип расположения комментариев соблюдается далеко не всегда. «Развязка» идет после «Редакции», «Мафия» – после «Медведя». И такое – практически на каждой странице. Учитывая обилие перекрестных ссылок – читать книгу бывает не очень удобно.
Не по-гаспаровски сделано.
 
Сергей Князев 

Designed by Discus of the Cockroach Corp., 1999.
Рубрики:  БИБЛИОТЕКА


Поиск сообщений в Виктор_Алёкин
Страницы: 1569 ... 16 15 [14] 13 12 ..
.. 1 Календарь